Шолом Алейхем. Ножик (рассказ для детей)
Источник: собрание сочинений, том пятый ГИ художественной литературы, Москва, 1960
1
Послушайте, ребята, я расскажу вам историю, о ножике, историю не выдуманную, а подлинную, которая случилась со мной!
Ни к чему на свете я так не стремился, ничего в жизни я так не желал иметь, как ножик, собственный ножик! Мне хотелось, чтобы у меня в кармане лежал ножик, чтобы я мог доставать его оттуда, когда захочу, резать, что захочу,— и пусть мои товарищи завидуют!
Когда я начал ходить в хедер к Иоселю Дардеке, у меня был ножик, то есть почти ножик или что-то вроде ножика. Я его сделал сам. Я выдернул из гусиного крыла перо, с одного конца обрезал его, с другого расщепил и вообразил себе, что это... ножик и что он режет...
— Что это за перо на мою голову? Что это за возня с перьями?—спросил отец, болезненный человек, с желтые высохшим лицом, и закашлялся.—Ему бы только забавы! Перья! Кхе-кхе...
— Что тебе жалко, что ребенок играет?—ответила ему мать, маленькая женщина, повязанная шелковым платком. — Что ты себя все расстраиваешь? Пусть лучше мои враги расстраиваются...
Позже, когда я приступил к изучению Пятикнижия*, я уже имел почти настоящий ножик-тоже собственной работы. Я нашел кусочек стали от маминого кринолина и очень искусно всадил его в кусок дерева. Потом я долго точил о горшок свой ножик и, конечно, при этом порезал себе все пальцы.
— Погляди-ка, как он себя разделал, наследничек твой!—закричал отец и схватил меня за пальцы так крепко, что кости затрещали.—Золотое дитя! Кхе-кхе...
— Ой, горе мое!—сказала мать, забрала ножик и, несмотря на мои слезы, бросила его в печь. — Ну, теперь этому будет конец...
Но вскоре я достал себе другой ножик, уже самый настоящий ножик-деревянный черенок, круглый, пузатенький, как бочонок, с горбатым лезвием, которое открывалось и закрывалось... Вы хотите знать, как я его достал? Я копил деньги, которые мне давали на завтрак, и на них купил ножик у Шлеймеле за десять полушек, семь-наличными, а три в долг...
Ах, как я любил этот ножик, как я его любил! Возвратившись из хедера домой, замученный, усталый, голодный, битый (должен вам сказать, что к этому времени я начал изучать талмуд* у меламеда Моти по прозвищу "Ангел смерти": "Бык, который боднул корову..." * А раз бык боднул корову, то я получаю оплеуху), я первым делом вытаскивал ножик из-под шкафа, где он лежал днем. В хедере держать его я не мог, а дома уж конечно никто не должен был знать, что у меня есть ножик. Я играл им, резал бумажки, перерезывал соломинки, нарезывал свой хлеб на маленькие, малюсенькие кусочки, накалывал эти кусочки на кончик ножа и лишь после этого клал их в рот. Вечером перед сном я вытирал ножик, брал брусок, который нашел у нас на чердаке, и, поплевав на него, потихоньку точил лезвие.
Отец в ермолке сидел над талмудом. Он читал его и кашлял, кашлял и читал... Мама возилась на кухне с тестом. А я все точил да точил... Но вот, как бы очнувшись от сна, отец вдруг закричал:
— Кто это там пищит? Что он там возится? Что ты делаешь, негодник этакий?
И, подойдя ко мне, он нагнулся над бруском, схватил меня за ухо и закашлялся.
— Что?! Ножик? Кхе-кхе!—закричал отец и отобрал у меня и ножик и брусок. — Бездельник этакий! Книгу бы лучше взял в руки. Кхе-кхе...
Я громко заплакал. Отец влепил мне несколько оплеух. Из кухня прибежала мать, с засученными рукавами, и закричала:
— Тише, что тут такое? Почему ты его бьешь? Бог с тобой, что ты пристал к ребенку?
— Ножик! — кричит отец и кашляет. — Что он, маленький, что ли? Лодырь этакий! Кхе-кхе... Хвор он книгой заняться? Парнишке восемь лет! Я ему дам ножики, балбесу этакому! Выдумал-ножики! Кхе-кхе...
О господи! И что ему дался мой ножик, что такое он ему сделал, почему он на него так взъелся?
Я помню своего отца всегда больного, всегда бледного, желтого, всегда озлобленного и обиженного на всех и вся. Из-за каждого пустяка он выходил из себя и частенько готов был растерзать меня. Счастье, что мама защищала меня и спасала от его рук.
А ножик мой забросили... Забросили так далеко, что я целую неделю искал его и так и не мог найти. Горько оплакивал я мой ножик, мой чудный ножик. Как тяжко и грустно мне было в хедере при мысли, что вот, когда я вернусь домой с распухшими щеками и с красными ушами, надранными Мотей-Ангелом смерти за то, что "бык боднул корову", никто меня не пожалеет. Одинок я, одинок, как сирота. И никто не видел слез, проливаемых мной ночью втихомолку у себя в постели. Вернувшись из хедера, я тихо плакал и так засыпал, чтобы назавтра утром снова идти в хедер, снова повторять про быка, который боднул корову, снова получать затрещины от Моти-Ангела смерти, снова испытывать на себе гнев отца, слушать его кашель, его проклятия и не видеть ни одной радостной минуты, не видеть ни одного веселого лица, ни одной улыбки. Я был одинок, я был один на всем свете...
2
Прошел год, а может быть, и полтора. Я уже начал забывать свой ножик. Но, видно, мне было суждено все мои детские годы страдать из-за ножиков. На мою беду, появился новый ножик, совсем новенький, прелестный, изумительный, честное слово! — прекраснейший ножик, с двумя стальными лезвиями, острыми, как бритвы, с белым костяным черенком в медной оправе, с красными медными заклепками-одним словом, замечательный ножик, настоящий "завьяловский" *. Каким образом у меня, бедного мальчика, появился такой великолепный ножик? Это целая история-печальная, но очень интересная, послушайте ее внимательно!
Как мог я относиться к нашему квартиранту, еврейскому немцу, подрядчику Герцу Герценгерцу, если говорил он по-еврейски, ходил с непокрытой головой, брил бороду, не носил пейсов и надевал сюртук, покрывавший — простите — только верхнюю половину тела? Я вас спрашиваю, как мог я сдерживаться и не помирать каждый раз со смеху, когда этот еврейский немец или немецкий еврей заговаривал со мной по-еврейски?
— Скажи мне, милый кнабе1, а какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
— Хи-хи-хи, — фыркал я и прикрывал лицо рукой.
— Скажи же, киндхен2, какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
— Хи-хи-хи, "Болок" *, — выпаливал я с хохотом и убегал от него.
Но все это было вначале, когда я его совсем еще не знал. После, когда я познакомился поближе с этим немцем, господином Герцем Герценгерцем (он жил у у нас в доме целый год), я его так полюбил, что меня уж совершенно не трогало, что он не молится и не совершает омовения рук перед едой. Сначала я не понимал, как может жить этот человек на свете? Как только земля его носит? Почему он не подавится во время еды? Почему его непокрытая голова не оплешивеет? От Моти-Ангела смерти я слышал из его собственных уст, что этот еврейский немец-оборотень, то есть, что он-еврей, превратившийся в немца, и что он может еще превратиться в волка, в корову, в лошадь или даже в утку... "В утку? Хи-хи-хи! Вот это дело!"-так думал я и искренне жалел немца. Одного лишь я не мог понять: почему отец, набожный и богобоязненный еврей, всегда уступал ему почетное место и почему другие евреи, приходившие к нам, оказывали ему уважение:
— Здравствуйте, господин Герц Герценгерц!
— Да будет мир с вами, господин Герц Герценгерц! Садитесь, пожалуйста, господин Герц Герценгерц!..
Однажды я даже спросил у отца об этом, но он прогнал меня:
— Убирайся отсюда, это не твое дело! Что ты все j в ногах путаешься? Лучше бы позанялся талмудом!
Опять талмуд! Боже мой!.. Я тоже хочу смотреть, я тоже хочу слышать, что он говорит!
Как-то, войдя тихонько-тихонько в комнату, я забрался незаметно в уголок и стал слушать, о чем разговаривают, как громко смеется господин Герц Герценгерц, раскуривая толстую черную сигару, которая так прекрасно пахнет. Вдруг подошел отец и отпустил мне оплеуху.
— Ты опять здесь, бездельник?! Что из тебя выйдет, неуч ты этакий! Господи, чем этот мальчишка окончит? Кхе-кхе-кхе...
Господин Герц Герценгерц вступился за меня:
— Не трогайте мальчика, не трогайте его...
Но это было бесполезно. Отец прогнал меня. Я достал талмуд, но сидеть над ним не хотелось. Что делать? Я бродил из одной комнаты в другую, пока не пришел в ту, лучшую комнату, которую занимал господин Герц Герценгерц. О, как там было светло и красиво! Горели лампы, сверкали зеркала. На столе-большая серебряная чернильница, красивые перья, человечки, лошадки, всякие безделушки, костяшки, камушки и... ножик. Что за ножик! О, если бы мне такой ножик! Как я был бы счастлив! Какие бы вещи я вырезал этим самым ножиком! Ну-ка, надо попробовать, остер ли он? Еще бы! Он режет волос! Ой-ой, какой это ножик!..
Мгновение, и ножик у меня в руках. Я оглядываюсь по сторонам и пытаюсь положить ножик на минутку, только на одну минуточку к себе в карман. Рука дрожит... Сердце стучит так сильно, что я слышу его биение... тик-так, тик-так! Кто-то идет, скрипят чьи-то сапоги. Это, наверное, господин Герц Герценгерц! Что делать? Пусть ножик останется у меня. Потом я его положу обратно, а пока надо уйти, уйти отсюда... бежать, бежать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ужинать я уже не мог. Мать пощупала мою голову. Отец бросил на меня гневный взгляд и прогнал спать... Спать? Мог ли я закрыть глаза? Я был ни жив ни мертв. Что мне делать с ножиком? Как положить его обратно?
3
— Поди-ка сюда, сокровище мое, — позвал меня на следующий день отец,—не видел ли ты ножика?
Сначала я испугался. Мне показалось, что он знает, что они все знают... У меня чуть-чуть не вырвалось:
— Ножик? Пожалуйста, вот он...
Но слова застряли в горле, и я с дрожью ответил.
— Что? Какой ножик?
— "Что?! Какой ножик?"- передразнил меня отец. — Что? Какой ножик? Золотой ножик! Нашего жильца ножик, босяк ты этакий! Кхе-кхе-кхе...
— Что ты пристал к ребенку? — вмешалась мама. — Он ничего не знает, а ты морочишь ему голову: ножик, ножик...
— Ножик, ножик! Как это так,—он ничего не знает? — сказал сердито отец. — Все утро только и разговору, что о ножике. Ножик, ножик, ножик!.. Весь дом перерыли из-за ножика, а он спрашивает: "Что? Какой ножик?" Ну иди уж, умывайся, ты, балда? Кхе-кхе.
Благодарю тебя, господи, что меня не обыскали. Но что делать дальше? Надо немедленно запрятать ножик в надежное место... Куда его спрятать? Ага! На чердак. Я быстро вынул его из кармана и сунул за голенище сапога... Я ел, но не знал, что ем. Я давился едой.
— Что ты так торопишься? — спросил отец.
— Я спешу в хедер,—ответил я ему и почувствовал, что покраснел как мак.
— Какое прилежание! Как вам нравится этот праведник?—заворчал отец и зло посмотрел на меня.
Наконец-то я поел и прочел молитву.
— Ну, отчего же ты не идешь в хедер, праведник мой?—спросил отец.
— Что ты все гонишь его? — сказала мама. — Дай ребенку посидеть минутку.
Я на чердаке. Ножик уже лежит за стропилами, лежит и молчит.
— Что ты полез на чердак, подлец, мошенник ты этакий? — закричал отец. — Кхе-кхе-кхе...
— Я ищу здесь кое-что,—ответил я ему, чуть не упав от испуга.
— Кое-что? Что значит "кое-что?" Что это такое "кое-что"?!
— Ищу тал... ста... старый талмуд.
— Что? Талмуд? На чердаке? Ах ты, мерзавец, мошенник, подлец этакий! Сию минуту слезай! Вот ты получишь у меня, прохвост этакий, кхе-кхе.
Но меня уже не смущает гнев отца, я боюсь только, как бы не нашли ножик. Почему бы и нет? Могут же они как раз сегодня развесить там белье или пойти замазать трубу. Нет, надо ножик оттуда забрать и спрятать в более надежное место. Я трепещу при каждом взгляде отца, мне кажется, что он уже все знает, что вот он опять пристанет ко мне, допрашивая о ножике... Я уже нашел место для ножика. Прекрасное место. Где? В земле. В ямочке у стены. Сверху я ее прикрыл соломой, чтобы потом найти это место. Я возвращаюсь из хедера — и сразу во двор, тихонечко откапываю свой ножик. Однако я не успеваю досыта налюбоваться им, как уже слышу крик отца:
— Куда ты опять пропал? Почему не идешь молиться, ты ломовик, водовоз? Кхе-кхе-кхе...
Но как бы ни преследовал меня отец, как бы ни избивал меня ребе, все это чепуха в сравнении с тем удовольствием, какое я получаю, когда, вернувшись из хедера, встречаюсь с моим дорогим, с моим единственным любимым товарищем-с моим ножиком! Но это удовольствие причиняет мне столько страдания, оно отравлено постоянной тревогой, боязнью и страхом, ужасным страхом.
4
Лето. Солнце садится. Воздух становится прохладнее. Трава благоухает. Лягушки квакают. Клочья облаков проплывают мимо луны, желая ее проглотить. Белая, серебристая луна то прячется, то снова показывается. Кажется, что она несется, несется и все же стоит на том же месте. Отец садится на траву полураздетый, в одном кафтане. Одной рукой он держится за грудь, другой шарит по земле, смотрит на звездное небо и кашляет... Луна освещает его мертвенно-бледное лицо. Он сидит как раз на том месте, где закопан ножик. Он не знает, что там под ним! Что было бы, если бы он знал! Что бы он сказал? Что было бы со мной?
Ага, думаю я, ты забросил мой старый ножик, но у меня теперь есть лучший, более красивый. Ты сидишь на нем и ничего не знаешь. Ай-яй-яй, отец, отец!
— Что ты вылупил на меня глаза, как кот? — кричит отец.—Что ты сидишь сложа руки, как помещик? Тебе совсем делать нечего, что ли? А вечернюю молитву ты уже прочитал, чтобы ты не сгорел, чтобы ты не сдох? Кхе-кхе...
Когда отец говорит "чтобы ты не сгорел, чтобы ты не сдох", это означает, что он не сердится. Наоборот, это означает, что он в хорошем настроении. И действительно, можно ли быть плохо настроенным в такую чудную летнюю ночь, когда каждого тянет на улицу, на свежий, чистый воздух! Все-на улице: отец, мать и маленькие дети, которые ищут камешки и играют в песке. Господин Герц Герценгерц тоже ходит по двору без шапки, курит сигару и напевает немецкую песенку, смотрит на меня и смеется... Он смеется, очевидно, над тем, что отец прогоняет меня. А я смеюсь над ними над всеми. Скоро они все пойдут спать, а я побегу во двор (я сплю в сенях на полу, так как в доме несносная жара) и буду играть и наслаждаться моим ножиком.
Все спят. Кругом тишина. Я незаметно поднимаюсь и на четвереньках, как кошка, крадучись пробираюсь во двор. Ночь тиха. Воздух чист и прекрасен. Медленно подползаю к тому месту, где зарыт ножик. Тихонько откапываю его и разглядываю при свете луны. Он блестит, он сияет, как золото, как алмаз. Я поднимаю глаза и вижу-луна смотрит прямо на меня, на мой ножик. Почему она так смотрит? Я отворачиваюсь-она продолжает смотреть. Я закрываю ножик рубашкой — она продолжает смотреть. Она, наверное, знает, что это за ножик и где я его взял... Как взял? Я же его украл!
Впервые, с тех пор как ножик стал моим, это страшное слово приходит мне на ум. Украл? Значит, я вор! Просто-вор. А в торе, в десяти заповедях, большими буквами написано:
"НЕ УКРАДИ".
А я украл. Что они со мной сделают в аду? Ой, мне отрубят руку, которая украла... Меня будут жарить на раскаленных сковородах... Вечно, вечно буду я гореть в огне. Надо отдать ножик... Надо положить ножик обратно. Не надо мне краденых ножиков... Завтра же я положу его обратно. Я прячу ножик за пазуху, он жжет меня. Нет! Надо его спрятать, закопать в землю до завтра. А луна все смотрит. Чего она смотрит? Луна все видит. Она-свидетельница... И я тихонько вползаю обратно в сени, ложусь на свое место, но уснуть не могу. Ворочаюсь с боку на бок, не могу уснуть... Только на рассвете я уснул, и мне снилась луна, железные прутья, мне снились ножики. Рано утром я проснулся, горячо помолился богу и, впопыхах проглотив свой завтрак, побежал в хедер.
— Что ты так торопишься в хедер? — спросил отец. — Что это тебя так несет? Ничего не случится, если придешь попозже! Ты лучше помолись после еды как следует и не пропускай в молитве слов. Еще успеешь безбожничать, бесстыдник ты этакий, нечестивая душа! Кхе-кхе...
5
— Почему так поздно? Посмотри-ка сюда, — сказал мне ребе и показал пальцем на моего товарища Берла Рыжего, стоявшего в углу с опущенной головой.—Ты видишь, шалопай? Знай, что с сегодняшнего дня его зовут не Берл Рыжий, как до сих пор. Нет! У него теперь более красивое имя. Теперь его зовут Береле-вор. Повторите, дети, за мной: "Бе-ре-ле-вор! Бе-ре-ле-вор!"
Эти слова ребе произносит нараспев, а ученики подхватывают за ним хором:
— Бе-ре-ле-вор! Бе-ре-ле-вор!..
Я стою как окаменелый, мороз подирает меня по коже. Я ничего не понимаю.
— Что ты молчишь, остолоп этакий? — кричит ребе, залепив мне пощечину. — Почему ты молчишь, дурень этакий, ты же слышишь, все поют? Пой и ты: Береле-вор! Береле-вор!
У меня дрожат руки и ноги. Зуб на зуб не попадает. Но я подпеваю:
— Береле-вор! Береле-вор!
— Громче, бездельник этакий, — кричит ребе. — Громче! Громче!
И мы хором кричим изо всех сил:
— Береле-вор! Береле-вор!
— Тише,—неожиданно останавливает нас ребе, хлопнув рукой по столу. — Тише, сейчас мы будем его судить. Ну-ка, Береле-вор,—говорит он нараспев, — подойди-ка сюда, мое дитя, живее, живее немного. Скажи-ка, мальчик, как тебя зовут?
— Берл.
— А как еще?
— Берл... Берл... вор...
— Вот так, молодец, мой родной,—поет ребе.— А сейчас, малютка, дай тебе бог здоровья, стяни-ка с себя одежду, пожалуйста! Вот так, вот так, скорей, умоляю тебя! Вот так, мой дорогой Береле!..
Берл остался совершенно голый, в чем мать родила. Он был страшно бледен и стоял совершенно неподвижно с опущенными глазами, настоящий покойник!
Ребе вызвал одного из старших учеников и спросил его:
— Ну-ка, Гершеле-большой, выйди сюда ко мне поскорей, вот так, и расскажи нам подробно, как Береле стал вором, а вы, ребята, слушайте внимательно.
И Гершеле-большой начал рассказывать историю о том, как Берл позарился на кружку Меера-чудо.творца *, в которую его мать опускала каждую пятницу вечером копейку, а то и две... Как Берл крал оттуда деньги, хотя на кружке висел замок; как Берл лри помощи соломинки, обмазанной смолой, вытаскивал из этой кружки копейку за копейкой, как мать его, Злата-хриплая, заметила это, открыла кружку и нашла там соломинку, обмазанную смолой; как Злата-хриплая пожаловалась на него; как после розог, полученных от ребе, Берл сознался, что он весь год таскал копейки из этой кружки и затем каждое воскресенье докупал на эти деньги два пряника и рожки и т.д., и т.д.
— А теперь, ребята, судите его! Вы сами знаете как. Это вам не впервые. Пусть каждый скажет свой приговор вору, таскавшему копейки из благотворительной кружки. Гершеле, скажи ты первый, как наказать вopa, тacкaвшeгo соломинкой копейки из благотворительной кружки?
Ребе склонил голову набок, зажмурил глаза и подставил правое ухо Гершеле. А Гершеле ответил во весь голос:
— Вор, таскающий копейки из кружки, должен быть высечен до крови.
— Мойшеле, как наказать вора, таскавшего копейки из благотворительной кружки?
— Вора, таскавшего копейки из благотворительной кружки,—ответил Мойшеле плачущим голосом,— надо разложить, двое должны держать его за голову, двое за ноги, а еще двое должны сечь его розгами, вымоченными в рассоле.
— Топеле Тутарету, как наказать вора, таскавшего копейки из благотворительной кружки?
Копеле Кукареку, мальчик, который не умел произносить букв "к" и "г", вытер нос и пискливо пропел свой приговор:
— Вор, таставший топейти из тружти, натазывается тат: все мальчити должны близто подойти и стазать-ему в лицо три раза во весь долос: вор! вор! вор!
В хедере раздался громкий хохот. Ребе пощекотал большим пальцем адамово яблоко, как бы настраивая голос, и, напевая, как кантор в синагоге, вызвал меня.
— Да предстанет перед нами Шолом, сын Нохума! Скажи нам, дорогой Шоломка, твой приговор вору, таскавшему копейки из благотворительной кружки.
Я хотел ответить, но язык мне не повиновался. Я дрожал, как в лихорадке. Я задыхался. Обливался холодным потом. В ушах у меня шумело. Я не видел перед собой ни ребе, ни голого Берла-вора, ни товарищей,—я видел только ножики, одни лишь ножики-белые, открытые, со множеством лезвий. А там, у дверей, висела луна. Она смотрела на меня и улыбалась, как человек. У меня закружилась голова, пред глазами завертелось все-хедер, столы, книги, товарищи, луна, висевшая у двери, ножики. Я чувствовал, что у меня подкосились ноги. Еще секунда, и я бы упал. Но, собрав все силы, удержался на ногах.
Пришел домой вечером, чувствую-лицо горит, в ушах-шум. Слышу, со мной говорят, но не понимаю о чем. Отец что-то сказал, рассердился, хотел меня ударить; мать заступилась, прикрыла меня передником, словно наседка, которая крыльями прикрывает своих птенцов от нападения. Я ничего не слышал, да и слышать ничего не хотел. Мне хотелось только, чтобы скорее наступила ночь и я мог бы избавиться от ножика. Что делать? Сознаться и отдать его? Тогда меня ожидает участь Берла. Подбросить? А вдруг заметят... Забросить — и конец, только бы избавиться от него! Но куда его бросить, чтобы не нашли? На крышу? Но могут услышать стук. В огород? Но там его могут найти. Ага, я знаю. Выход есть! Бросить в воду! Честное слово, прекрасный выход! В воду, в колодец у нас во дворе. Эта мысль мне так понравилась, что я больше не хотел думать. Я достал ножик и помчался к колодцу, но мне казалось, что в руках у меня не ножик, а что-то отвратительное, гадюка, от которой надо поскорее избавиться. А все-таки было жаль! Такой чудный ножик! Минуту я стоял в раздумье и мне казалось, что я держу в руках живое существо. Сердце щемило. Господи, господи, сколько горя доставил мне этот ножик! Жалко мне было его! Но я набрался решимости и выпустил ножик из рук... Плюх! Раздался плеск, и больше ничего... Нет ножика! С минуту я еще постоял у колодца, ничего не слышно. Слава тебе господи, избавился! Но сердце сжималось от боли. Такой ножик! Такой ножик! Я возвращался к себе, чтобы лечь в постель, и видел, как луна будто следила за мной. Мне казалось, она видела все, и я точно слышал голос издалека: "А ты все-таки вор! Лови! Бей вора! Бей вора!"
Я пробрался в сени и лег спать. Мне снилось, что я бегу, что я парю в воздухе с ножиком в руках, а луна смотрит иа меня и кричит: "Лови! Бей вора! Бей вора!"
6
Долгий, долгий сон. Тяжелые, гнетущие сновидения. Горю как в огне. В голове шум. Перед глазами — красная пелена. Меня секут раскаленными прутьями, и я обливаюсь кровью. Вокруг меня кишат скорпионы и змеи разевают пасти, хотят меня сожрать. Вдруг раздался трубный глас, возопивший: "Секите его! Секите его! Секите его! Он вор!"
А я кричу:
— Уберите луну! Отдайте ей ножик! Зачем вы издеваетесь над Береле? Он невиновен! Это я-вор! Это я — вор!
И больше я ничего не помню.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я открыл один глаз, потом другой. Где я? Кажется, в постели? Что я тут делаю? Кто это сидит у кровати на стуле? А, это ты, мама?.. Мама! Она не слышит. Мама! Мама! Мама! Что это значит? Ведь я как будто кричу изо всех сил! Тише! Я прислушиваюсь. Она плачет. Она тихо плачет. Я вижу и отца, его болезненно-желтое лицо. Он сидит над талмудом, что-то тихо шепчет, кашляет, стонет и вздыхает. По-видимому, я умер. Умер? И вдруг у меня в глазах посветлело, стало легко голове, стало легко всему телу. Зазвенело в одном ухе, потом в другом. Я чихнул.
— На здоровье! На здоровье! Это—хорошая примета. Поздравляем. Благословен ты, господи!
— К слову чихнул, правда! Хвала всевышнему!
— Велик бог! Наш мальчик будет здоров, господь помог, да будет благословенно имя его!
— Нужно поскорее позвать Минцу, жену резника. Она хорошо знает заговор от дурного глаза.
—Доктора надо бы позвать, доктора!
—Доктора? Зачем? Чепуха... "Он"-доктор. Всевышний-самый лучший целитель, да будет благословенно имя его.
— Расступитесь, пожалуйста расступитесь! Здесь страшно душно. Бога ради, расступитесь!..
Все вертелись вокруг меня, все смотрели на меня. Каждый подходил и щупал мою голову. Меня заговаривали, шептали надо мной, лизали мне лоб и сплевывали; за мной ухаживали, вливали мне в рот горячий бульон, пичкали вареньем. Все толкались около меня, оберегали как зеницу ока, закармливали бульоном, курятиной, не оставляли меня ни на минуту одного, как малое дитя. Постоянно около меня сидела мать и все снова и снова рассказывала мне, как меня подняли с земли полумертвого; как две недели подряд я лежал в страшной горячке, квакал жабой и все бредил о розгах и ножиках. Думали, что я помру. Вдруг я чихнул семь раз и сразу ожил.
— И мы сейчас видим, как велик бог, да будет он благословен,—заканчивала свой рассказ мама со слезами на глазах.—А сколько нами было пролито слез, и мной, и отцом, пока господь не сжалился над нами!.. Чуть-чуть не потеряли ребенка, лучше бы я умерла вместо него. Из-за кого, из-за чего все это? Из-за какого-то мальчишки, из-за какого-то Берла-воришки, которого ребе высек до крови. Когда ты пришел из хедера, ты уже был ни жив ни мертв. Вот разбойник, вот злодей, накажи его бог! Нет, дитя мое, если бог даст, и мы доживем, пока ты станешь на ноги, мы тебя отдадим к другому ребе, а не к такому душегубу и разбойнику, как этот Ангел смерти, будь он проклят!
Эта весть меня очень обрадовала, я обнял мать и крепко поцеловал ее.
— Милая, милая мама!
Подошел отец, положил мне на лоб свою бледную, холодную руку и мягко, без всякого гнева сказал:
— Ну и напугал ты нас, разбойник этакий! Кхе-кхе...
А еврейский немец, или немецкий еврей, господин Герц Герценгерд с сигарой во рту наклонил ко мне свою бритую физиономию, погладил меня по щеке и сказал по-немецки:
— Гут3, гут! Здоров!
Через две недели, после моего выздоровления отец сказал мне:
— Ну, сын мой, ступай в хедер и выбрось из головы все эти ножики и все эти глупости. Пришло время стать тебе человеком. Тебе уже десять лет, и через три года, если господь пожелает, ты уже сам будешь отвечать перед богом за свои поступки.
Такими теплыми словами дроводил меня отец в хедер к новому ребе, Хаиму Котеру.
Впервые я услыхал от моего сердитого отца такие добрые, такие нежные слова, и я мгновенно забыл все его придирки, все его проклятья, оплеухи, как будто бы всего этого никогда и не было. Не будь мне стыдно, я обнял бы и расцеловал его, но... кто же это целует отца?
Мать дала с собой в хедер целое яблоко и две полушки. Немец тоже подарил, мне две копейки, потрепал по щеке, сказал по-немецки:
— Пpeкpacный мaльчи! Гут, гут!
Я, словно новорожденный, взял талмуд под мышку и с чистым сердцем, с чистой и ясной головой, с новыми думами, со свежими, честными, набожными мыслями, отправился в хедер. Солнце смотрит на меня, приветствует меня своими теплыми лучами. Ветерок, крадучись, забирается ко мне в волосы, птички весело щебечут. Меня как бы несет по воздуху, хочется бежать, прыгать, тайцевать. Ах, ах, как хорошо, как сладко сознание, что ты живешь, что ты честен, что ты не вор и не лгун.
Я крепко-крепко прижимаю к груди талмуд и, радостный, мчусь в хедер. И я даю клятву на талмуде, что никогда не трону ничего чужого, никогда ничего не украду, никогда ничего не утаю, я буду всегда честен, честен, честен!
К О Н Е Ц
1 Мальчик (нем.).
2 Детка (нем.).
3 Хорошо (нем.).