Владимир Бондарь. Ранняя весна, Возвращение
© Copyright Владимир Бондарь
Об авторе
Воевал в первую чеченскую, сперва срочником, потом пошел по контракту.
РАННЯЯ ВЕСНА
В трехэтажке на окраине Грозного расположился взвод. Все, кроме часовых, находились в большом зале на первом этаже. Пять человек сидели, греясь у костра, четверо лежали рядом на сбитых деревянных щитах, накрывшись плащ- палатками и бронежилетами.
На полу стоял маленький радиоприемник. Из него сквозь шипящий фон пробивалась еле различимая попсовая музыка. Серый дым не успевал уплывать сквозь безрамные окна, его мутные клубы постоянно висели в зале и в коридоре. Для солдат дым переносился легче, чем холод. Они молча, терпеливо сидели, давно прокопченные, с серыми лицами, с красными воспаленными глазами. Часто кашляя, жмурили слезящиеся глаза. Некоторые, наглотавшись дыма, согнувшись, прятали голову в коленях, через некоторое время поднимали ее, широко открыв мокрые глаза, безумно глядя впереди себя. Одежда их, блестевшая от грязи, из- за постоянно витающей пыли и пепла приобрела мышиный цвет.
На улице моросил мелкий холодный дождь. Время приближалось к полудню. Дрова кончались. Один из сидевших солдат, взяв топорик, пошел ломать принесенный с верхних этажей и оставленный у входа комод.
В городе шла затяжная перестрелка, до солдат доходило только ее эхо. Здесь пока было спокойно.
На соседнем посту кто- то, дурачась, простучал из пулемета мотив ламбады.
— Скоморох, наверное, с ума сходит,— прореагировал один из сидевших солдат.
Другие заулыбались, оживились. — Всего лишь третий день... Рановато у Шурика клин пошел.
Разговорились. Причем, каждый говорил о своем, не слушая другого. Один говорил о мнимых переговорах с боевиками, другой о том, сколько дней тут еще осталось торчать, третий вовсе об отпуске. Сидевший среди солдат сержант посмотрел на ручные часы.
— Может, новости поищем? Двенадцать скоро. — Какие?— зевнул лежавший на щите прапорщик. — Жидовские? Так я тебе их сам расскажу. — И начал официальным голосом — точно радио — повторять изо дня в день передаваемое. — За истекшие сутки в районе города Грозный особых перемен не произошло. Позиции федеральных сил обстреливались восемнадцать раз со стороны сепаратистов. Потери среди военнослужащих: два человека погибли, семь получили ранения различной степени тяжести... Теперь, сынок, можешь включить радио и проверить дядю.
По длинному центральному коридору раздались торопливые шаги. Все у костра обернулись к входной двери. Вскоре в ее проеме появился один из часовых, на ходу громко докладывающий:
— Товарищ старший лейтенант, к нам чечены местные пришли. Вас просят!
Среднего роста, худощавый, давно небритый лейтенант сурово пробасил в ответ: — Ты чего пост бросил, идиот! — Там Селиванов остался, — часовой обиженно блеснул глазами. — Се- ли- ва- нов,— передразнил лейтенант,— толку с того Селиванова. Сопли жевать только умеет, как и ты. Хорошо хоть сюда их завести не догадались.
— Пойдем, Сашка,— кивнул он сержанту,— узнаем, чего им надо...
Во дворе стояло четыре чеченца, каждому лет по тридцать, а, может, и больше.
Лейтенант дальше порога не вышел. Остановился, подозрительно изучая гостей. Один из чеченцев подошел к нему поближе. Волнуясь, поздоровался. С легким акцентом, выдававшим в нем человека городского, заговорил, часто сбиваясь:
— Командир, брат у меня с работы сегодня ехал. Недавно — может, двадцать минут назад — в него на соседней улице стреляли ваши ребята. Саиду в живот пуля попала, много крови потерял, еле до дому добрался. У самых ворот сознание потерял. Сейчас умирает. Ради Аллаха, помоги ему. Он, клянусь, никому плохого в жизни не сделал. Мухи не обидел, — расстроенный чеченец задыхался,— с хирургом помоги, пожалуйста. У Саида пятеро детей осталось. Если умрет — я со своими шестью их не прокормлю.
— А где я тебе хирурга возьму?— неприветливо парировал лейтенант.
Чеченец сглотнул слюну. Левая щека его нервно подрагивала, черные глаза застыли — словно отключились:
— Помоги, пожалуйста, командир! Мне некуда ехать... — Хорошо, я свяжусь со штабом, вызову машину. Его отвезут, — лейтенант развернулся и пошел в дом.
В коридоре лейтенант остановился, подождал идущего сзади сержанта:
— Давай покурим.
Сержант достал из- за пазухи потрепанную пачку "Беломора", вытащил папиросу, дал лейтенанту.
— Товарищ старший лейтенант, пойду свяжусь со штабом. — Не надо... — Как? Их глаза встретились. Лейтенант ухмыльнулся.
— Неужели ты всему поверил? Мозгами пораскинь. С какой работы он мог ехать? Где он ее нашел, если город всю неделю в подполье сидит? — лейтенант, подавившись дымом, закашлял. Оправившись, уверенно продолжал. — Дуру они нам гонят. Блефуют. Выхода у них нет — вот они и блефуют. Жалостью пришли взять.
— Не знаю, — опустил глаза сержант,— все равно, нечестно как- то. Ведь, может быть, мы ошибаемся. Тогда...
— Плевать! — прервал его лейтенант. — Плевать мне на них всех. Мне вас, дураков, жалко. Отчета мне им не давать. Вам, матерям вашим... Ты здесь сколько времени? Две — три недели? А я, кажется, всю жизнь. Ничего у меня не осталось: ни прошлого, ни будущего. Здесь моя кабала, здесь единственное место на Земле, где я по- настоящему кого- то терял, перед кем клялся... — Лейтенант занервничал. — Я не святой, забывать и прощать не умею. Пусть он там подыхает. Ты насчет него не ходи, больше не стоит. Понял?
Лейтенант сделал несколько затяжек, затем спокойно произнес: — Схожу наверх, проверю наших. Ушел. Сержант остался стоять, тоскливо уставившись глазами на открытую входную дверь. Глухо слышались шаги поднимающегося по лестнице лейтенанта.
Прошел час. Брат Саида несколько раз подзывал лейтенанта. Тот всякий раз натянуто повторял, что, с кем надо, переговорил, обещали машину. Вот- вот она должна подойти.
Сержант молча и понуро сидел у костра. Солдат, ответственный за дрова, вернулся с очередного рейда с хорошей сигаретой в зубах. Бросив у костра поломанную мебель, сел, и, дразня других, стал с форсом ее курить. Сразу посыпались вопросы: "Когда успел выпросить, фраер?", "Похчи всем дают?".
Внезапно и неожиданно для всех взорвался сержант: — Твою мать! Савельев, ты долбишься, что ли?! Сырых дров от сухих отличить не можешь! Чего ты, сука, их дымить сюда приволок?!— покраснев, как рак, он поднялся, схватил автомат и вышел из комнаты. Направился к лестнице, но вдруг остановился. Замер, простоял несколько секунд, затем свернул в левую комнату, где, выглядывая в окно, скучал часовой. Увидев сержанта, он молча отодвинулся, давая и тому место у окна. Вместе они наблюдали, как во дворе трое солдат добродушно разговаривали с чеченцами.
— Постой, я тебя знаю!— один из чеченцев ткнул пальцем в грудь солдату.— Тебя по телевидению показывали, правда?
Солдат несколько смутился. Потер пальцем нос. — Ну, когда- то давно по краевому нашему показывали. Я вообще на гитаре играю... — Ну вот!— чеченец вскинул глаза. — Там я тебя и видел...
Брат Саида оказался крайне сентиментальным. С трогательной улыбкой вспоминал, как хорошо было до войны. Он водителем катался по всему Союзу. Много у него везде осталось друзей и знакомых. Вспоминал города. Вспоминал Грозный. Как легко и хорошо было жить здесь раньше. Ни один сумасшедший не мог предположить тогда, что будет такое... Разговор о мире оказался самой общей, любимой и близкой для всех темой. Единство царило полное. Война была никому не нужна. Чеченцы клеймили своих командиров, солдаты — своих. Дело доходило до того, что начинали приглашать друг друга в гости после войны.
Все оборвалось, когда из, казалось, пустого проулка появилась фигура пожилой чеченки. Мрачная, неуклюже ступающая, она скорбно подошла и тихо произнесла что- то по- чеченски. Брат Саида побелел, как стена, остальные из его окружения опустили головы. Больше никто не проронил ни слова. Медленно, не по- доброму расходились. Чеченцы скорбной цепочкой, не оглядываясь, побрели по тропинке, разделяющей маленькие безжизненные хижины. Солдаты провожали их тревожными взглядами. Чтобы отвлечь их, лейтенант решил скомандовать сбор и определить каждому задачи на остаток дня. Все снова собрались в серой прокопченной комнате.
21 ноября 1999 г.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
С начинающимися сумерками военная колонна вошла во Владикавказ.
После десятков мертвых сел правобережья и пригородного района поплывшие белыми, желтыми шарами уличные фонари за стеклом машины показались Тунаеву миражами. Он зачарованно притих, впервые за двести дней глядя на город, не знавший войны.
Уставший и грязный, еще чужой здесь человек, он, не переставая, удивлялся новому открытию того, что почти забыл. К чему подсознательно стремился двести дней, все время находя причину остаться.
"Пройдет немного времени, — с приятной наивностью убеждал он себя, — я навсегда перестану ходить в атаку и оказываться в плену во сне, почувствую удовольствие от неторопливой обычной восьмичасовой работы. Женюсь, заведу детей, обязательно троих..."
Он пережил тяжелейшие дни своей жизни. Теперь должно все стать просто и легко.
Колонна вошла на территорию незнакомой воинской части. Все машины, кроме бензовозов, остались в автопарке. А те двинулись дальше к заправочным цистернам, стоявшим на пустыре, огороженном двухметровой "колючкой".
Почти в километре за пустырем высились в закате розовеющие многоэтажки. Темно-бирюзовое небо над стынущей за домами лавой мутнело. Две маленькие звездочки прокололи муть.
Водитель заглушил "Урал". Без светящихся приборов в кабине потемнело. В ушах непривычно зудела тишина. Водитель, устало вздохнув, откинулся на сиденье.
— Ну, куда ты пойдешь сейчас?.. Останься. Я тебя в душ свожу, помоешься, побреешься. Ужин и место переночевать организую. А утром поедешь человеком домой...
Тунаев молча улыбался, счастливо блестя глазами.
— Я до утра местным мужичкам солярку продам. Тебе деньжат на дорогу подкину, пивом дарьяловским угощу, как обещал...
— Не могу, — подрагивающим от волнения голосом почти прошептал Тунаев.
— Ну и зря, — водитель, захлопнув жалюзи, открыл дверь.
Выйдя из машины, они еще долго прощались. Тунаев растроганно покраснел, когда водитель отдал ему найденные у себя в карманах пятнадцать рублей и требование на бесплатный проезд до Мин.Вод. Они вспомнили родину, друзей, своих матерей. Обменялись адресами, заручившись встретиться осенью, дома. Крепко обнялись.
Тунаев размашистой походкой пошел к домам через пустырь.
Перекинув через "колючку" вещмешок, наступил на нижний ряд проволоки, ловко забрался на высокий деревянный столб, спрыгнул на другую сторону.
Воздух влажно холодел, молодая травка хрустела под ногами. Учащенно пыхтя и лая, бегали выгуливаемые собаки, на утоптанной поляне мальчишки гоняли уже почти невидимый мяч, их голоса кочевали, тонув далеко и возвращаясь близко.
В микрорайоне жили другие звуки и тянулась иная жизнь. Под белыми фонарями молодые мамы катали коляски, на подъездных скамейках сидели старушки, меж собой перемывая все увиденное с утра. С темных балконов доносились обрывки разговоров и кашель курящих.
Проходя мимо, Тунаев испытывал восторг от всего, что видел. Прелесть размеренных будней была для него тем счастьем, какого не хватало очень давно.
Последние полгода для него были чужой жизнью, прожитой чужим человеком. В ней, да и в нем, не было ничего связующего с тем, что было раньше, и с тем, что должно быть после...
Он сам не понимал, как получилось прожить чужую жизнь. И вот чужой человек сегодня умер. А освободившийся прежний, ликуя, возвращался обратно домой.
Тунаев вышел к автобусной остановке, у которой стояла немолодая женщина. Не зная, в какую сторону ехать, он спросил о нужном ему автобусе.
Отойдя от женщины, он, не снимая вещмешка, задумчиво принялся расхаживать, временами про себя улыбаясь и шевеля губами, и не заметил, как подошел автобус. Женщина, наступив на порожек открытых дверей, окликнула его.
Ехать до железнодорожного вокзала было далеко. Тунаев не стал садиться в почти пустом автобусе, а, уйдя назад, оперся локтями на перекладину поручня перед стеклом, мечтательно, как и на остановке, заговорил сам с собой.
Он отвлекся, когда незаметно для него автобус набился людьми. Чужие разговоры перебили мысли.
Он огляделся. Уже на всех местах люди: читали, дремали, разговаривали. Глаза задержались на двух девушках в центре салона, одетых в строгие темно-зеленый и синий брючные костюмы. Обе с пакетами на коленях, в которых просвечивали тетради и книги. Из их смешливого разговора, резко меняющегося от секретного шепота до озорного смеха, он разобрал, как ему показалось, тему, столь эмоционально обсуждаемую ими — вчерашний вечер в институте, который не обошелся без забавных историй.
Тунаев с печалью угадал в них ту жизнь и чистоту, какой не знал и не замечал раньше. Некогда упущенная студенческая жизнь ему показалась недоступно счастливой. На одно мгновение сердце сжали тоскливая зависть и сожаление за безалаберно проходящую свою жизнь, сменившиеся восторгом от увиденных девушек. Невероятно притягательными показались их смугловатая, без морщинки, кожа, сочные темно-голубые глаза, переливающиеся на плечах волосы: у одной темно-русого, у второй — светло-рыжего цвета. Он почувствовал даже их запах, такой терпко-теплый, уютный. В нем не было ничего похотливого, было какое-то необъяснимо-трепетное чувство, знакомое, может, только в детстве, отрочестве, когда так легко было столкнуться с чудом жизни, легко поверить и принять его. Вот и сейчас то ли увиденная, то ли придуманная им чистота была тем самым "чудом". Чудом, к которому боязно было прикоснуться. Чудом, которое хотелось хранить именно таким, эгоистично защищать и нести в своей памяти, чувствуя всегда. Жажда жизни вспыхнула в нем сильнее, чем на войне.
За свои двадцать шесть лет он не мог припомнить дня, момента, когда бы так ясно открывалось ему, зачем жил, зачем живет, зачем неизбежной старости боится сильнее смерти.
Тунаев и сейчас по большому счету не понимал жизни, но он почувствовал что-то такое, что успокаивало, освобождало, давало силы и Веру. Наверное, оттого, что по-настоящему поверил, что жизнь сегодня для него во второй раз должна начаться снова.
А девушки, поймав на себе его взгляд, притихли. Тунаев часто заморгал и смущенно отвернулся. Но в отражениях стекла подглядывал за их улыбками и перешептываниями.
На вокзальной площади к нему подошли два сержанта милиции. Один рыжий, с узенькими зелеными глазками на круглом, будто у якута, лице, скороговоркой представился и попросил пройти в отделение. Тунаев безмолвно подчинился, по дороге неприятно отмечая, что повели его не в привокзальный линейный пункт, а куда-то дальше, через соседнюю улицу.
Он робко попытался уговорить сержантов отпустить его, не позоря перед людьми.
Один худощавый с темным землистым лицом невозмутимо промолчал.
Рыжий улыбнулся, произнеся маловразумительное: "Сейчас придем... Ничего-ничего...".
Они пришли к старой трехэтажке. Если б у входа не стояли два синеполосых УАЗика с мигалками, вряд ли можно было предположить, что это милицейский отдел. За входной дверью с толстой решеткой их встретил охранник с укороченным автоматом на плече. Жуя резинку, он хмуро, исподлобья, посмотрел на Тунаева, затем, посторонясь, пропустил всех вперед к дежурной части, где за стеклом сидел лысый тучный лейтенант, поднявший трубку одного из нескольких телефонов. Обратив внимание на вошедших, он опустил ее, спросив с кавказским акцентом:
— Еще один?..
— Сейчас посмотрим, — впервые заговорил напарник рыжего.
Они прошли по длинному коридору, по обе стороны которого стояло с десяток дверей, обитых черным дерматином. Тунаева завели в одну из дверей. В небольшой комнате, куда они попали, у письменного стола сидел средних лет офицер, читая книгу.
За все время, сколько Тунаева держали в кабинете, он от книги оторвался единожды, лишь когда рыжий заставил Тунаева вытащить все содержимое из его вещмешка на стол. Посмотрев отсутствующим взглядом, снова уткнулся в книгу.
Не увидев в ворохе тунаевской одежды ничего подозрительного, рыжий буркнул:
— Карманы тоже покажи.
Тунаев вытащил из кармана горсть масляных тряпок, не выброшенных после чистки оружия, два костяных брелока, несколько автоматных патронов, завалявшихся в тряпках. Напарник рыжего ухмыльнулся, отошел к решетчатому окну, сел на подоконник, скрестив руки на груди.
Рыжий повысил голос:
— А что у тебя в кармане отвисает? На левом колене? Показывай, показывай.
К автоматным патронам на столе добавились снайперские, большего калибра.
Рыжий с деланной натужностью вздохнул:
— Эх, ребята, ни хрена вы жить нормально не хотите. Не навоевался еще, дурак? Теперь гарантийно на трешник сядешь...
— Как?.. — не понял Тунаев.
— Как-как?! Да вот так! Хранение боеприпасов — статья 149-ая.
У Тунаева еще были сомнения, что рыжий шутит — нельзя человека посадить за такую ерунду! Ему и в голову не приходило, что это может быть преступно. Там, откуда он вышел, оружие было такой же естественной необходимостью, как зонт во время дождя.
— Да вы что, ребята?! — не скрывая удивления, оправдывался Тунаев. — Я же их просто забыл... Сами подумайте, зачем мне они нужны?..
Удивление Тунаева росло еще и оттого, что никто не пытался поверить и выслушать. Хотя, казалось, глупо его в чем-то обвинять. Почему этот рыжий уставился на него так тупо? А офицер отстраненно читает книгу. Сержант у окна издевательски ухмыляется...
Тунаев едва сдерживался, чтобы не закричать:
— За что вы, скоты, хотите меня посадить?! Вы же знаете, что я ни в чем не виноват! Вся моя вина в том, что я в спешке сборов забыл убрать из карманов эти патроны!
Мысли и слова Тунаева перебил невозмутимый голос читавшего офицера:
— Ребят отблагодари. Они, возможно, тебя и отпустят.
— Чем? — зло кольнул его глазами Тунаев.
— А разве у тебя ничего нет? — осторожно спросил сержант у окна. — Чего тогда "там" делал? Тебя ведь по разнарядке туда не водили...
Задетый Тунаев резко выпалил:
— Да бери, что хочешь... Все на столе!
Возникший торг торопливо прекратил рыжий.
— Хорошо трепаться. Пусть с ним теперь следователь утром разговаривает.
Рыжий, щуря маленькие глазки, внимательно посмотрел на напарника:
— В отстойник его проводи...
Камера собой представляла душный квадратный каменный мешок с высокими четырехметровыми стенами.
Кроме Тунаева, здесь находились еще трое мужчин. Двое сидели, раздевшись по пояс. Один, в мокрой на спине рубашке, неподвижно лежал на боку, сипло дыша, прислонясь лицом к стенке.
Никто ни с кем не разговаривал. Каждый замкнуто переживал свое здесь появление.
Общими были только долгие вздохи, эхом повисавшие в узких каменных стенах. Сидя на вваренной в стену скамье, Тунаев долго пытался понять, спит он или нет. Ведь бывало, что он не мог проснуться, когда этого очень хотелось. Просыпался лишь, когда окончательно верил, что это явь.
Постепенно в его голове укоренилась мысль, что через несколько дней он сядет в тюрьму.
В себе он не чувствовал ни жалости за потерянную иллюзию "новой жизни", ни отчаяния. Перед глазами тоскливо вставали последние дни, прожитые в каком-то тупом трансе. В своей трагичности так до конца и не понятые.
Он снова, как четыре дня назад, ходил вокруг сожженной пехотной машины, собирая в цинковый, из-под подствольных гранат ящик, розовые шарики человечьих мозгов.
Под скелетом машины лежала черная земля, на ней валялись мелкие лоскуты одежды и присыпанный сажей и пеплом уцелевший ботинок. На всем поле недавнего боя стояла обыденная для марта влажная, ветреная погода. Здесь, у уничтоженной БМП, не исчезала какая-то противно-приторная сухость. Ящик с найденными пятью шариками он положил возле такого же ящика с такими же шариками, которые, обмякнув, слиплись в одну большую влажную горку, которая парила, остывая.
Перепачканный высохшей грязью, он сел напротив, рядом с устало курящими капитанами: Майоровым и Шариповым.
В десятке метров, в отбитых окопах, ходили каски, повязки, шапки. Вразнобой носились голоса. Два малорослых, щуплых солдатика в длинных шинелях, блестяще грязных от копоти, выползли из окопа, таща на проволоке труп лысого, с черной бородкой, человека. Доволочив его до БТРа, груженного телами солдат, бросили возле трупа огромного человека без спины, разрывными пулями вырванной с лопатками (говорили, это он взорвал БМП, прежде чем его прошил пулемет).
Скопившиеся у БТРа солдаты вслух переваривали пережитый бой. Разговоры потрясенных людей разряжали вернувшиеся с окопов товарищи. Хвастались найденной добычей, дразня, раздавали неприятельские значки, показывали черные береты с позолоченным волком на большой кокарде, улыбаясь, предусмотрительно прятали их за пазухой. Самый везучий пришел с американской разгрузкой1 с выдавленным белоголовым орлом на груди.
Когда принесли лысого бородача, все, злорадствуя, окружили его.
К сидящему Тунаеву и офицерам подбежал лейтенант (Тунаев знал его только по кличке — Аршин), еле узнаваемый из-за грязи, потом размытой по всему лицу. Под офицерским бушлатом он был одет в черный комбинезон.
— Отступаем до фермы. Комбат приказал! Здесь оставаться опасно: ночью могут окружить и повырезать. А там окопаемся, спецназа дождемся, снова пойдем на село.
Его сообщение никого не тронуло.
Хрипло дыша пересохшим ртом, Аршин удивленно моргнул, увидев ящики:
— А это что?
— Моего третьего взвода первое отделение, — очень спокойно произнес Майоров.
Помолчав, с тем же спокойствием добавил:
— Все тут. А у тебя во взводе как?
Аршин помялся:
— Не знаю. Живыми только девятерых видел.
В тунаевской памяти повторились те часы, когда он остервенело долбил лопаткой утоптанную землю, выкапывая себе окоп. Из села, не жалея патронов, позиции батальона обрабатывал стрелок. Он ни в кого не попадал, видимо, находился далеко, но нервы заставлял все время держать на пределе.
Все это время Тунаев видел только медленно растущую под ним яму и слышал свое дыхание, заглушающее все другие звуки, включая тихо пролетающие в сантиметрах от него пули.
Потом, когда стемнело и батальон окопался, ракетницами был подан сигнал к отступлению.
Тунаев снова возвращался в палатку, где еще день назад в тесноте обитало его отделение, где ежедневно его раздражали храп и разговоры, душил неопускающийся папиросный дым. Теперь освободилось сразу семь мест.
Три дня Тунаев с двумя стрелками мыкался по лагерю, боясь войти в палатку и увидеть пустоту.
Но все-таки самым страшным было радио. Оно в новостях каждый час повторяло указ президента о прекращении огня на всем участке военного конфликта, с ноля часов 31-го марта. Вначале все обрадовались, передавая друг другу услышанный указ. Но затем, узнав от комбата, что штурм брошенного ими села никто не отменял, разочарованно поникли.
Капитан с офицерской фамилией Майоров и раньше не был общительным человеком, а за два дня до действия указа стал и вовсе нелюдим. Уходил в сторону выставленных постов и там в одиночестве сидел на пне у края небольшого болота, светло-зеленого под ряской, похожего на аккуратно подстриженную летнюю поляну, кое-где утыканную молодым камышом.
Когда к Майорову кто-нибудь подходил, он всякий раз раздражался, матерясь, просил оставить его в покое.
Офицеры перестали следить за выполнением устава. Больше не производились ни развод, ни построения.
Солдаты-мальчишки с похудевшими от несмываемой грязи бурыми лицами весь световой день мрачно высиживали у костров, не радуясь даже трехразовой горячей похлебке, которая никогда не была такой наваристой, как теперь.
Двое суток не слышно было ни разговоров, ни суеты. Лагерь помертвел. Все жили ожиданием приговоренных.
Тунаев добровольно закончил войну 31-го марта. Так же добровольно, как и начал ее летом прошлого года.
Официально он не числился ни рядовым, ни контрактником. Репортерам, пробовавшим взять у него интервью, говорил, что он "доброволец". Услышав это слово, те недоверчиво от него отходили, ища для себя других героев.
Тунаев попытался вспомнить лицо каждого оставшегося там. Завтра они уйдут в бой, отбивать село. А, может, первое апреля уже наступило? Тогда они уйдут сегодня. Через час или два их поднимут. После недолгих сборов они разместятся на броне. Знобливой ночью выйдут на исходные позиции и в туманной тишине станут ждать рассвета.
Сердце защемило. Он знал, что если бы не ушел, все равно ничего не смог бы изменить для оставшихся. Уйдя, он мог изменить себя.
Но все вышло так глупо. Ему хотелось выйти из войны достойно. Чтобы, к примеру, вернулись на место прежней дислокации, или объявлено было перемирие. Чтобы впоследствии успокаивать себя чистотой перед собой и другими.
Но позавчера он почувствовал, что лимит его удачи вышел. Если уходить, то уходить нужно именно сейчас.
Он обманулся дважды. Он не начал жить, как грезил. И не остался чистым. Мало того, у него даже не осталось шанса очиститься возвращением обратно.
Глаза затуманились слезами. Пряча их, Тунаев опустил голову на колени, мучительно пытаясь уснуть или забыться, чтобы не сойти с ума от всего, что засело в голове.
Он пытался ни о чем не думать, считал до тысячи. И, когда потерял всякую надежду уснуть, неожиданно уснул.
Его разбудил громкий шум в соседней камере. Грубый хриплый голос крикнул в глазок двери:
— Эй, охрана, дверь откройте!
Чуть хрустящий, шаркающий топот пары сапог раздался в коридоре.
Прозвенели ключи, металлом лязгнула дверь.
— Ф-фу! Б..дь! Что здесь такое...
Хриплый голос ответил:
— Бомжара-сука обосрался. Убери эту гниду отсюда!
— Не могу. До утра потерпите.
— Да ты что, старший ефрейтор, издеваешься?!
С удаляющимися шагами слышался удаляющийся смешок. Хрипач еще несколько раз безуспешно пытался подозвать охранника. Затем бешено свистнул, заорав:
— Эй, там! В петушатнике... Дверь откройте, паскуды!
Несколько голосов из коридора угрожающе зашипели. Хриплый их дразнил:
— Петро! Ку-ка-ре-ку! Как твое дупло? Намедни не порвали?
Психуя, один из охранников крикнул из коридора:
— Заткнись! А то до суда не доживешь, мразь!
Такая угроза хрипатого не остановила. Наоборот, его понесло вразнос. Он не унимался до тех пор, пока несколько пар ботинок, грозно чеканя, не пришли к камере. Оглушительно хлопнула резко распахнутая дверь. Произошла сутолока. Послышались вопли, ругань, топот, хлопки дубинок.
Скоро эти звуки, нарастая, перенеслись в коридор. Кто-то из избиваемых рухнул. Удары дубинок заглушили удары ног. Слышались уже не вопли, а бессильный плач и терпеливое затравленное тяжелое дыхание. Все время экзекуции Тунаев сидел, обхватив руками голову, отчужденно глядя в пол.
Его соседи, тоже разбуженные происходящим, сидели, затаив дыхание, завороженно уставившись на дверь, которая, казалось, вот-вот откроется, и следующим или следующими будут бить кого-то из них. Когда гомон и звуки в коридоре стихли, напряжение постепенно стало спадать. В камере все снова начинали устраиваться спать. Совсем неожиданно в замочной скважине их двери шевельнулся ключ. Дверь с долгим неприятным скрипом отворилась. На пороге всем хамовито улыбался среднего телосложения белесый милиционер лет двадцати двух. Без кителя, в расстегнутой форменной рубашке с засученными рукавами и в броских сине-белых подтяжках, вместо ремня поддерживающих штаны-повседневки. Милиционер пальцем поманил Тунаева, который, потемнев от ярости, послушно встал и пошел.
В самом бредовом сне ему таким не снился его "добровольный дембель". После всех оскорблений и обид его еще будут бить толпой, так же издевательски и беспричинно, как и посадили. Его начало нервно трясти, он уже приготовился насколько хватит времени и сил драться. Пока не потеряет сознания, или пока его не убьют...
Первым, кто должен почувствовать на себе его ярость, был этот молокосос в подтяжках. Но неожиданно милиционер в коридоре угостил его сигаретой. Они вышли к дежурной части, сели на стулья в полумраке, напротив входа. Свежий воздух и сигарета Тунаева несколько охладили.
Милиционер с приятельской самоуверенностью спросил:
— Ты не "оттуда" случайно вернулся?..
Тунаев кивнул.
— Много зверей угробил?
— Хватает, — невнятно, выдавая в голосе дрожь, пробубнил Тунаев.
Милиционер, заметив его состояние, но не поняв причины, участливо спросил:
— Много, парень, пережил? Я тоже там был. Пацаны меня, раненого, вытащили под Рождество из Грозного. А ты "там" где был?
Тунаев вздохнул, улыбнувшись одними губами, стал вспоминать города и села.
— Яшка, ты чего к вояке пристал? — перебил Тунаева пришедший с улицы охранник с автоматом, но не тот, что был вечером.
— Он мне понравился, — с бравадой ответил ему милиционер. Охранник, ухмыльнувшись, ушел в дежурную часть. Когда за ним закрылась дверь, милиционер с уважением посмотрел на Тунаева:
— Ну ты даешь! Везде побывал...
— Толку с того, — Тунаев устало провел ладонями по лицу, — лучше бы я "крестоносцем" стал. Перед вашей братвой блямбами и крестами потрусил бы, глядишь, и не тронули бы.
Милиционер словно не услышал его последние слова.
— А я, знаешь, всего неделю провоевал. Стыдно сказать, боевиков не только не убивал, в глаза даже не видел. Как слепой, под пулями бегал, да наугад стрелял. Когда домой попал, у всех друзей и знакомых первый вопрос: "Сколько убил?". Говорить правду почему-то всегда стыдно, а врать не хотелось. Поэтому постоянно говорил "не знаю". Мол, не ходил, не проверял, в бою не до этого было. По сей день не понимаю, почему все, кто узнавали, что я был на войне, первым делом спрашивали: убивал я или не убивал. Еще больше не понимаю, почему мне стыдно ответить "не убивал", — он расхохотался, — я и тебя об этом спросил, помнишь?.. Это я лишний раз убедиться, что я не один такой закомплексованный. Не обижайся...
Впервые в безвоенном мире Тунаев встретил неравнодушие к себе и к тому, что его касалось и волновало. Его это тронуло, даже по-детски обрадовало.
Куря вторую, а за ней третью сигарету, он вспомнил и о своей одиссее.
Когда волновался, начинал ерзать на стуле, говорил сумбурно, запинался. Когда вспоминал что-то хорошее, почесывал пальцами лоб, смеялся. Как о далеком прошлом, говорил про лето 95-го, когда сопровождающим возил "гуманитарку" по казачьим станицам.
В одну из станиц, где он находился с двумя машинами, по рации передали о движении в их сторону колонны боевиков. Въездной блокпост, кроме четырех омоновцев и отделения солдат, отбивать оказалось некому. Его никто не просил брать оружие. Он мог уйти, как другие, кто с ним пришел, но он не давал своим действиям трезвого отчета, не думал ни об их последствиях, ни об их смысле.
Подошел к единственному среди всех солдат и омоновцев офицеру, которым оказался Майоров, попросил оружие. В запаснике поста для него нашлись три подержанных автомата и ручной пулемет. Он выбрал пулемет. С Майоровым они его торопливо пристреляли. А через минуту Тунаев занял свой окоп.
Отвлекаясь от воспоминаний, он в сотый раз мысленно и вслух перебирал причины, почему тогда остался, почему не ушел раньше. Ведь не было никакого долга, идейности, фанатизма. Было любопытство, амбициозное упрямство сомневающегося человека, доказывающего самому себе, что он может быть уверенным в себе. И еще одиночество.
Но он так ничего себе и не доказал, только устал смертельно. В поисках надежды и выхода снова наивно себе внушал: все, что искалось им на войне, теперь найдется в мире.
— Подожди, — встав, мягко тронул Тунаевское плечо милиционер, — я сейчас...
По лестнице, находящейся справа от входа, он ушел на второй этаж. Вернулся с железной кружкой, протянул ее Тунаеву.
— Водка? — почувствовав запах, удивился тот.
— Тише. Для всех — я тебе воды принес.
Милиционер опустил глаза, помолчав, с появившейся серьезностью заговорил:
— Мне понравилось, как ты сказал: "Я из мира своих и чужих попал в мир посторонних.". Может, ты это случайно сказал. Может, ты по-настоящему и не знаешь, насколько ты прав... Не знаю, нашло на меня что-то. Что-то такое, чего объяснить не могу. Выпить хочется. За русских, мертвых и живых, которые, наверное, только там и остались. А здесь только "русскоязычники" продажные...
Тунаев посмотрел на него настороженно. Отпив из кружки, передал ее милиционеру. Тот двумя громкими глотками ее осушил. Резко покраснел, закашлялся.
— Отпусти меня, — Тунаев уставился с надеждой.
— А за что тебя зацепили? — посаженным голосом еле выдавил милиционер.
— С вашими на вокзале поскандалил, — соврал Тунаев, — они меня за пьяного приняли, в вытрезвитель везти хотели. Я не сдержался, вспылил. Они меня тогда сюда притащили. Хулиганство оформлять.
— Во-от суки.... До утра потерпи. Я за тебя с новым дежурным поговорю.
Тунаев потупился.
— Ладно, сейчас попробую, — шмыгнул носом милиционер.
Тунаевское сердце учащенно забилось, во рту пересохло. Он сидел, не шевелясь, все то время, пока так и оставшийся ему не известным милиционер в дежурке решал его судьбу. Он только сейчас услышал тиканье настенных часов в комнате за стеной.
Он сидел один. Ничто не мешало ему просто встать и уйти, но он настолько отупел за ночь, что об этом даже не догадывался. Когда его ночной приятель появился с вещмешком в проходе, он почувствовал не радость и облегчение, а опустошение от осознания своего бессилия и ничтожества.
Милиционер грустно улыбнулся, подавая мешок:
— Давай, брат. Не попадайся больше.
1. Разгрузка — жилет с карманами для оружия и боеприпасов.
14 апреля 2000 г.