Юрий Дружников. Досье беглеца
© Copyright Юрий Дружников, 1993 Antiquary Publishers
Источник: Юрий Дружников. Узник России. Изограф, Москва, 1997
По следам неизвестного Пушкина
Роман-исследование
Хроника вторая
ОГЛАВЛЕНИЕ
Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ
Глава вторая. СЛУГА НЕПОКОРНЫЙ
Глава третья. ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ
Глава четвертая. ЗАГОВОР С ТИРАНСТВОМ
Глава пятая. ПРОШЕНИЕ ЗА ПРОШЕНИЕМ
Глава шестая. "ЧТО МНЕ В РОССИИ ДЕЛАТЬ?"
Глава седьмая. НА ПРИВЯЗИ
Глава восьмая. МОСКВА: "ВОТ ВАМ НОВЫЙ ПУШКИН"
Глава девятая. ПОХМЕЛЬЕ ПОСЛЕ СЛАВЫ
Глава десятая. НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ
Глава одиннадцатая. НЕОТМЕЧЕННЫЙ ЮБИЛЕЙ
Глава двенадцатая. В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ
Глава тринадцатая. "ЧЕСТЬ ИМЕЮ ДОНЕСТИ"
Глава четырнадцатая. ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО
Глава пятнадцатая. НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД
Глава шестнадцатая. КАВКАЗ: ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ
Глава семнадцатая. "ЖАЛЬ МОИХ ПОКИНУТЫХ ЦЕПЕЙ"
Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ
Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!
Пушкин — брату, около 20 декабря 1824.
Пушкин рассчитывал выбраться из Одессы в Италию или Францию на корабле, но вместо этого лошади несли его через южные степи и леса средней полосы в глушь, в Михайловское, которое местные жители называли Зуево. Не станем гадать, о чем он думал. Сохранились 119 писем Пушкина из Михайловского, множество писем к нему, воспоминания, доносы агентов тайной полиции, наконец, труды исследователей. Не только мысли, доверенные бумаге, но и мелкие высказывания поэта дошли до нас, благодаря заботам его друзей и врагов.
Правительственные чиновники считали, что новая ссылка послужит творческому сосредоточению Пушкина на благо русской литературы. Позже, когда Лермонтова сошлют за стихи на смерть Пушкина, официальный писатель Николай Греч опубликует в Париже книгу "Исследование по поводу сочинения г. маркиза де Кюстина, озаглавленного "Россия в 1839 г.". В ней он объяснит западной публике, что ссылка Лермонтова послужила лишь на пользу поэту, и дарование его на Кавказе развернулось во всей широте. Считается, что ссылка в Михайловское оказалась благотворной для Пушкина-поэта и Пушкина-человека.
Но были и есть другие мнения. "Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?.. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси?"— писал князь Вяземский Александру Тургеневу. Вяземский мрачно смотрел на возможности Пушкина выбраться из глуши: "Не предвижу для него исхода из этой бездны". На деле, пишет М.Цявловский, суровая ссылка в Михайловское отрезвила Пушкина и заставила "серьезно заняться планами бегства из России". По-видимому, Цявловский имеет в виду несколько игривое отношение к побегу, которое имело место в Кишиневе и Одессе. Теперь Пушкин переходит от романтизма к реализму и в своей собственной жизни.
Граф Воронцов уведомил Псковского гражданского губернатора Бориса Адеркаса о прибытии стихотворца Пушкина, "распространяющего в письмах своих предосудительные и вредные мысли". Губернатор получил также предписание от Прибалтийского генерал-губернатора Паулуччи "снестись с г. Предводителем Дворянства о избрании им одного из благонадежных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина, дабы сей... находился под бдительным надзором...". К этому предписанию Паулуччи приложил копию отношения министра иностранных дел Нессельроде к Воронцову от 11 июля. Пушкин еще в Одессе пытался довольно-таки беспечно совместить подготовку к побегу с наслаждениями, переживал неприятности, в которых частично сам был виноват, а в Псковской губернии о нем уже серьезно заботились.
Поэт объявился в Михайловском 9 августа 1824 года, не заезжая, как ему было велено, в Псков. Тут он застал родителей, брата и сестру. Адеркас связался с губернским предводителем дворянства князем Львовым, и они назначили новоржевского помещика Ивана Рокотова наблюдать за поведением прибывшего.
По вызову губернатора Пушкину пришлось приехать в Псков и дать подписку "жить безотлучно в поместии родителя своего, вести себя благонравно, не заниматься никакими неприличными сочинениями и суждениями, предосудительными и вредными общественной жизни, и не распространять оных никуда".
Рокотов был "юным вертопрахом", которого Пушкин недолюбливал, хотя и встречался с ним. Сославшись на свое расстроенное здоровье, Рокотов от предложения следить за поэтом отказался. Тогда Адеркас поручил наблюдать за поведением сына Сергею Львовичу. Отец, как принято считать, по "слабости характера" принял это предложение, приведшее к тяжелому конфликту в семье Пушкиных. Душевное состояние самого поэта оставляло желать лучшего, что отразилось в его строках:
Но злобно мной играет счастье:
Давно без крова я ношусь,
Куда подует самовластье;
Уснув, не знаю где проснусь.
Всегда гоним, теперь в изгнанье
Влачу закованные дни.
Пошел пятый год его высылки из Петербурга, но только теперь, в Михайловском, он почувствовал положение, как он выразился, "ссылочного невольника". Его собственное выражение "изгнанник самовольный" находит новую форму в соответствии с обстоятельствами:
Подобно птичке беззаботной,
И он, изгнанник перелетный,
Гнезда надежного не знал
И ни к чему не привыкал.
Ему везде была дорога...
Он вспомнил, как его прадед тосковал по Африке, сидя в России. Одесса оказалась для Пушкина подлинным окном в Европу и по реальной возможности бежать, и по колориту своей беспечной жизни. В Михайловском он ясно это ощутил.
После южного солнца, волшебной красоты моря и европейского духа, которым жила Одесса, даже любимая им северная природа первое время угнетала Пушкина. Свинцовая одежда неба, изрытые дороги, хмурые леса, чахлые перелески и убогие деревеньки — "все мрачную тоску на душу мне наводит",— отмечает он. Плюс одиночество, которое для человека общительного горше унылых пейзажей; "скучно, вот и все!"— резюмирует он в письме. И это потому, что "царь не дает мне свободы!". Через две недели в письме к княгине Вяземской в Одессу опять: "Я провожу верхом и в поле все время, которое я не в постели. Все, что напоминает мне о море, вызывает у меня грусть, шум ручья буквально доставляет мне страдание; я думаю, что голубое небо заставило бы меня заплакать от бешенства, но слава Богу небо у нас сивое, а луна точная репка" (часть текста по-фр.). Голубое небо здесь — наверное, Одесса. А в стихах силой воображения он отправляет себя туда, где бежит Гвадалквивир. Вот поэт стоит под балконом и ждет, когда испанка молодая проденет дивную ножку сквозь чугунные перила.
Друзья советуют ему сконцентрировать силы на литературе. "Употреби получше время твоего изгнания,— наставляет Дельвиг.— Нет ничего скучнее теперешнего Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить. Мертво и холодно...". Вяземский опасается, что Пушкин сойдет с ума.
Пушкин, похоже, внимает разумному совету и сходится с Музой. Он возвращается к начатому в Одессе стихотворению "К морю".
Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
Мысль о несостоявшемся побеге приобретает звучание рефрена, а само стихотворение носит характер антиностальгический.
Не удалось навек оставить
Мне скучный неподвижный брег,
Тебя восторгами поздравить
И по хребтам твоим направить
Мой поэтический побег.
Причину того, почему он не уплыл за границу, Пушкин сводит к одному — к роману с женой Воронцова:
Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я.
Тщетность усилий и сожаление о несовершенном — вот единственные заключения из всей истории, связанной с побегом:
Мир опустел... Теперь куда же
Меня ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.
Дважды обращается Пушкин к стихотворению, добавляя и убирая строфы. И сразу же, с помощью Вяземского, печатает его, хотя и не полностью, в альманахе "Мнемозина". Что касается побега, то он, так сказать, был предан гласности. Пушкин не раз будет удивляться: откуда слухи о побеге? А в октябре 1825 года в журнале "Мнемозина" черным по белому написано о заветном умысле сочинителя Пушкина и его стремлении навек (то есть навсегда) оставить этот брег. Поэт так и не завершил стихотворение "К морю", хотя, видимо, сам чувствовал, что оно не доработано, коль скоро возвращался к нему не раз.
Символ моря пройдет через всю последующую поэзию Пушкина. И всю свою жизнь он будет чувствовать могущество этой стихии, которая способна как перенести человека в волшебные заморские страны, так и поглотить его. Образ моря расширяется в воображении поэта, меняется в зависимости от настроения. Появляется "жизненное море", история в виде "моря минувшего", "море грядущего", "огненное море", "ужас моря", даже "адское море". Но море останется только в его воображении: живого, настоящего моря Пушкин больше не увидит.
Он не находит себе места, не знает, чем заполнить пустоту дней, ему не работается. "Бешенство скуки" — это напряженное состояние овладело им с конца октября 1824 года, после ссоры с отцом. Ведь отец взял на себя обязанность распечатывать переписку и сообщать обо всех шагах старшего сына. И приказал младшему не знаться с этим чудовищем, с этим выродком. Мы не знаем, что в точности произошло в те дни; действительно ли Александр подрался с отцом и даже, как тот утверждал, избил его. Но возникает реальная угроза обвинения в рукоприкладстве, отягощенная нарушением Заповеди: сын поднял руку на отца своего.
Пушкинисты в этом конфликте единодушны. Они приняли сторону сына и обвиняют отца в шпионстве. Нам кажется, отец боялся не за себя и не выслуживался, когда дал согласие наблюдать за сыном. Может быть, он решил, что будет лучше, если он, а не чужой человек, сделает это, раз уж необходимо? Не станет доносить, но, наоборот, покроет, если что не так. Ни сын, ни отец никогда не упоминали, что Сергей Львович вскрыл хотя бы одно письмо. Ни о чем никуда он не сообщал. Если он и читал нотации, то делал это из благого желания охранить сына от еще более страшных последствий, нежели эта ссылка под отеческое крыло. Не одним нам кажется, что Пушкин был несправедлив, обвиняя отца. Сестра Ольга в этом конфликте взяла сторону брата, а друг Дельвиг сторону отца. Жуковский и соседка из Тригорского Осипова считали, что вина делится пополам.
Разгоряченный конфликтом, Пушкин сообщал Жуковскому: "Я вне закона", умоляя спасти его. Поэт отправил поспешное прошение Псковскому губернатору Адеркасу, жалуясь, что в доме ненормальная обстановка, и прося ходатайствовать перед императором о переводе его из Михайловского в одну из крепостей. Человек, посланный с прошением в Псков, не нашел там губернатора (может, кто-то, например, Осипова подучила не найти?). К счастью, через неделю письмо вернулось обратно, так и не получив хода.
Жуковский, пользуясь придворными связями, начал хлопоты о переводе Пушкина в Петербург, что поэта вовсе не обрадовало. В письме к брату он заявляет категорически: "не желаю быть в Петербурге, и верно нога моя дома уж не будет". А о том, что в действительности происходит в семействе Пушкиных, он предпочитал помалкивать. И это не случайно. Первый биограф поэта Павел Анненков считал даже, что скандал и драку в доме выдумали Пушкин со своей соседкой Осиповой специально, чтобы напугать Жуковского и заставить его заняться освобождением поэта из Михайловской кабалы. Нам же кажется, дело в другом.
Именно в эти дни Пушкин начинает усиленно обсуждать с братом Львом возможности своего побега за границу. В начале ноября Лев Сергеевич отбывает из Михайловского в Петербург, увозя некий разработанный план, который они начинают осуществлять. Об этом плане чуть позже. А сейчас — о нашем предположении, что семейный конфликт произошел, возможно, из-за того, что отец узнал об этом плане и стал ему противиться. Это и вызвало неадекватную реакцию старшего сына. Замысел сыновей поверг отца в ужас непредсказуемыми последствиями для обоих детей. И тогда становится понятным приказание отца младшему брату не знаться с этим выродком, который хочет нелегально скрыться за границу.
Сергей Львович в отчаянии наблюдал, как его старший сын вдруг начал отращивать бакенбарды, чем полностью переменил свою внешность. Для уезжавшего брата Левушки Александр составил список вещей, необходимых для будущей дороги. Он периодически брал пистолеты и отправлялся к погребу, позади бани. Там он палил так, будто готовился к серьезной схватке. Тревога охватила семью. Приятель Пушкина Соболевский позже сочинил для Ольги, с которой он дружил, эпиграмму такого содержания:
Что помышляют ваши братья,
В моей башке не мог собрать я.
Александру I был доставлен рапорт о том, что в Петербурге появился Пушкин, и царь решил, что без разрешения вернулся опальный поэт. Его величество успокоился, когда ему сообщили, что приехал младший брат ссыльного Лев.
Если бы Пушкин посвящал в свои замыслы меньшее количество людей, шансов на реализацию плана было бы больше. То и дело у него, поднадзорного, происходит утечка информации. Вот почему вслед отъехавшему брату от поэта летит письмо с мольбой о том, чтобы просить Жуковского молчать о конфликте в семье. Брату поэт опять напоминает: "И ты, душа, держи язык на привязи". Александр просит прислать ему калоши, спички, игральные карты, рукописную книгу, перстень и портрет Чаадаева, путешествовавшего в это время по Западной Европе. Несмотря на болтливость, особливо после шампанского, подробностей замысленного побега, а тем более своей роли в нем, Левушка не афишировал.
Никаких последствий ссора с отцом не имела, но осадок в душе сына оставила. Был даже момент, когда Пушкин стал думать о самоубийстве: упоминание об этом встречается дважды в его рукописях. "Стыжусь,— пишет Пушкин Жуковскому,— что доселе не имею духа исполнить пророческую весть, которая разнеслась недавно обо мне, и еще не застрелился. Глупо час от часу долее вязнуть в жизненной грязи" (черновик).
Отказавшись от надзора, Сергей Львович уехал в Петербург, захватив жену и дочь. Семейная туча прошла; оставшись один, Пушкин успокоился, воспрял духом. В рукописях имеется набросок большого и, можно сказать, программного стихотворения, начатого в день отъезда Левушки и оставшегося незаконченным. Но по рукописи, по сей день до конца не расшифрованной, можно понять намерения автора. Текст настолько важен, что приведем его полностью.
Презрев и голос укоризны,
И зовы сладостных надежд,
Иду в чужбине прах отчизны
С дорожных отряхнуть одежд.
Умолкни, сердца шепот сонный,
Привычки давней слабый глас,
Прости, предел неблагосклонный,
Где свет узрел я в первый раз!
Простите, сумрачные сени,
Где дни мои текли в тиши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивых души.
Мой брат, в опасный день разлуки
Все думы сердца — о тебе.
В последний раз сожмем же руки
И покоримся мы судьбе.
Итак, судьба поэта в том, как объясняет он брату, чтобы добраться до заграницы и там отряхнуть прах отчизны. На Льва возложены определенные организационные функции, от него многое зависит, именно поэтому "все думы сердца" — о нем. Далее в этом стихотворении осталось недописанным следующее:
Благослови побег поэта
.......................................................
... где-нибудь в волненье света
Мой глас воспомни иногда.
Умолкнет он под небом дальним
................................................. сне,
Один ................ печальным
Угаснет в чуждой стороне.
Настанет ... час желанный,
И благосклонный славянин
К моей могиле безымянной...
В черновике имеется несколько вариантов разных строк, которые помогают постичь мысли поэта, увидеть колебания и — принятое решение.
Так ! (я) решился: прах отчизны
С дорожных отряхну(ть) одежд,
Презрев сердечны укоризны
И шепот сладостных надежд.
Для "сладостных надежд" имеется замена "обманчивых надежд", что более логично. В окончании стихотворения есть черновой вариант, проясняющий мысль автора, в основном тексте не очень ясную: соплеменники к его могиле под чуждым небом не придут.
Но русский ... не посетит
Моей могилы безымянной.
Наверное, было б практичнее сначала удрать из страны, а затем сочинять прощальное стихотворение. Так мог поступить другой человек, но не Пушкин. Поэтическое расставание с родиной весьма сдержанно, без особых эмоций, жалоб и обид. Поэт простился — теперь осталось только выехать.
В Михайловском, как обычно пишут, Пушкин остался с няней Ариной Яковлевой, которую с легкой руки мемуаристов записали ему в профессора фольклора. Эта носительница народной мудрости и народного духа была добрая, заботливая, безграмотная женщина, большая любительница выпить и к тому же сводня. Она с ним дегустировала самогон и наливки, секреты приготовления которых знала, и выпивку всегда держала наготове. Она приводила к нему на ночь крепостных девушек, если барину не спалось, и спроваживала их, когда барин в их присутствии больше не нуждался. Кроме нее, Пушкина обслуживали дочь Арины Родионовны Надежда, муж Надежды Никита Козлов, так называемый дядька, преданный своему хозяину до могилы, и двадцать девять человек дворни.
В имении было много неполадок: нищета, воровство старосты, повальное пьянство. Пушкину все равно, работают люди или пьют. Он уже простился и с имением, и с этой страной. Лев в Петербурге должен уладить финансовые дела поэта с издателями, пристроить кое-что из неопубликованного, получить денег побольше, а также закупить ему журналы, книги и французскую Библию. А главное, прислать нужные в дороге вещи и адреса. Перед самым Новым годом он отправляет Льву еще один список необходимого, в нем дорожная чернильница, дорожная лампа, спички, сапожные колодки, две Библии, часы, чемодан. Этого сообщения нет в Малом академическом собрании сочинений. М.А.Цявловский писал, что в рукописях имеется листок, вложенный в одно из декабрьских писем 1824 года, и комментировал: "Поэт в это время собирался нелегально уехать за границу, и в посылавшемся списке перечислялись вещи, необходимые Пушкину в дороге".
Все это надо делать в строжайшей тайне. "Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!" — он пишет, конечно, не для брата, а для промежуточного читателя его писем. Конспирации ради в ноябре Пушкин переводит свою переписку на соседей в Тригорском, прося посылать ему письма "под двойным конвертом" на имя одной из дочерей Осиповой. Вяземский должен для конспирации подписывать письма "другой рукой". А свои письма брату и сестре (видимо, посланные с оказией) он велит сжигать. Поэт требует от брата 4 декабря 1824 года: "Лев! сожги письмо мое!". И адресаты сжигали. Жгли даже те письма, которые получали по почте, а значит, они перлюстрировались. Поэтому теперь нет возможности точнее узнать, что и как происходило.
Тригорские соседки скрашивали предотъездные дни поэта и даже участвовали в его хлопотах, правда, по-разному. Прасковью Александровну Осипову Пушкин считал своим другом, доверенным в личных делах. На нее шла переписка, она была связана со столичными друзьями и знакомыми поэта. Незадолго до этого Осипова овдовела во втором браке и больше интереса стала проявлять к светскому общению. При этом была она человеком суровым. Дочери называли ее деспотичной и считали, что она исковеркала их судьбы. Скандалы в семье бывали часто, а для разрядки нервного напряжения Прасковья Александровна выходила на кухню и хлыстом секла прислугу.
По приезде Пушкин быстро сошелся с Алексеем Вульфом, сыном Осиповой от первого брака, но через несколько дней тот укатил в Дерпт, где учился в университете. Пушкин коротал время с дочерьми и с племянницей Осиповой, бывая у них почти каждый день. Сестре он писал, что тригорские приятельницы "несносные дуры, кроме матери". Это не мешало ему волочиться за всеми одновременно и за каждой по очереди, включая мать, которая, по словам Александра Тургенева, любила его как сына.
Между тем в обеих столицах поползли слухи о том, что Пушкин собирается бежать из ссылки за границу. Хотя в стихах он говорил только о прошлых намерениях, слухи распространились — о предстоящих. Источник их был почти сорок лет неясен, пока П.И.Бартенев не опубликовал письма Осиповой Жуковскому. Оказалось, 22 ноября 1824 года она, верный друг Пушкина, написала Жуковскому секретное письмо.
"Я живу в трех верстах от с. Михайловского, где теперь А.П., и он бывает у меня всякий день,— писала Осипова.— Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась; иначе я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Алекс. должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас Русских (с заглавной буквы в оригинале.— Ю.Д.) его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в полымя; а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное не пустая догадка, но прошу вас, чтоб и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов, и оный не будет вреден нашему, то пускай остается то, что теперь написала, вечной тайной... Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет".
Осипова писала искренне. Она просила Жуковского ничего не говорить Льву Сергеевичу только для того, чтобы через брата Льва сведения о ее заботах не вернулись в Михайловское. Больше того, 26 ноября Осипова сделала на календаре пометку для памяти: "Писала через Псков... к Жуковскому... к С.Л.Пушкину". Похоже, и отцу, с которым сын поссорился, Осипова спешила по секрету сообщить новые подробности побега. А письма внимательно читали и в Пскове, и в Петербурге. Чуть позже Осипова приехала в столицу и там, по-видимому, рассказала знакомым, что михайловский пленник собирается бежать. Пушкин об этом предательстве и не подозревал. Спустя десять лет, незадолго перед смертью, изъяснялся он Осиповой в вечной дружбе, не ведая, что она в этой дружбе играла, мягко говоря, не совсем благородную роль. Патриотический порыв Осиповой вряд ли ее оправдывает. Уж легче понять ее желание не порвать с Пушкиным отнюдь не платоническую связь.
Слухи о побеге стали опасными. Забеспокоился брат Лев. "По Москве ходят о том известия,— писал он князю Вяземскому,— дошедшие и к нам, которые столь же ложны, сколько могут быть для него вредны". Лев беспокоился за себя, ведь именно в это время он выполнял поручения брата. Видимо, контакты затруднены, и приходилось слать письма открытой почтой. Они зашифрованы, но довольно прозрачно: "Когда будешь у меня, то станем трактовать о банкире, о переписке, о месте пребывания Чаадаева (подчеркивает Пушкин.— Ю.Д.). Вот пункты, о которых можешь уже осведомиться".
Здесь все самое важное. "О банкире", то есть что нужно сделать, дабы получить деньги и переправить их за границу. А может, имеется в виду кто-либо из конкретных богатых друзей, кто мог встретить за границей и дать взаймы? "О переписке" — через кого и куда слать корреспонденцию, чтобы держать связь, минуя официальную почту, которая, конечно, перлюстрируется. "О Чаадаеве" — выяснить его адрес в Европе.
Петр Чаадаев (Пушкин об этом знал) в конце 1823 года, путешествуя по Европе, переехал из Лондона в Париж, оставался там до осени и перебрался в Швейцарию. В те дни, когда Пушкин отправил брату процитированное нами послание, Чаадаев, пребывающий за границей уже пять лет, пишет брату из Милана в Москву письмо, из которого ясно, что он ждет Пушкина, но плохо понимает, что происходит. "Может быть, кто-нибудь из моих знакомых погиб; до тебя никогда ничего не дойдет, но нельзя ли отписать к Якушкину и велеть ему мне написать, что узнает про общих наших приятелей; особенно об Пушкине (который, говорят, в Петербурге), об Тургеневе, Оленине и Муравьеве".
Резиденция Чаадаева в Европе была самым подходящим местом для того, чтобы туда поступала почта и деньги для беглеца. Чаадаев все бы исполнил исправно, но нужно знать его адрес в Милане и его планы, чтобы не разминуться с ним. Сочиняя в это время "Евгения Онегина", Пушкин думает о связи с Чаадаевым: на полях черновика рисует его профиль.
Хлопотами брата издатель и друг Плетнев прислал Пушкину 500 рублей. Пушкин рассчитывался с долгами. Время приближалось к Рождеству.
Глава вторая. СЛУГА НЕПОКОРНЫЙ
Давно б на Дерптскую дорогу
Я вышел утренней порой...
Пушкин, 20 сентября 1824.
К Рождеству Пушкин с нетерпением ожидал приезда из Дерпта на зимние вакации сына Осиповой Алексея Вульфа, а из Петербурга — брата, чтобы провести решающее секретное совещание для обсуждения путей побега.
Приведенные в эпиграфе строки свидетельствуют о том, что Пушкин размышлял, как вырваться из Михайловского хотя бы на время. В упомянутом стихотворении он сожалеет, что нельзя отправиться в Дерпт, а затем добавляет: "И возвратился б оживленный...". Но поскольку поэт под надзором, лучше Вульфу с другим Дерптским студентом поэтом Николаем Языковым приехать попьянствовать и повлюбляться сюда, где (Пушкин, однако же, не забывает прибавить) его предок думал "о дальней Африке своей".
Еще Павел Анненков писал, что "заветной мечтой Пушкина с самого приезда его в Михайловское сделалось одно: бежать из заточения деревенского, а если нужно, то и из России". Мечта эта, как мы теперь знаем, была давно. И бежать из заточения было некуда, кроме как за границу. Куда же еще? Но чтобы осуществить эту мечту теперь, следовало осмотреться, подготовиться, наконец, сделать то, что Пушкину толком не удавалось никогда,— схитрить.
Пушкин осмотрелся, планы его вновь обретают плоть, но хитрее он не становится. Намеки в письмах весьма прозрачны. Думается, в результате этого в декабре за ним устанавливается слежка. Сосед Алексей Пещуров, отставной штабс-капитан лейб-гвардии и предводитель дворянства, берет на себя наблюдение за поведением Пушкина, о чем последний, возможно, не догадывается и не тяготится этой опекой, охотно бывая у Пещурова в гостях.
Около 15 декабря 1824 года Вульф объявился в Тригорском на Рождественские каникулы и пробыл в имении у матери около месяца. Пушкин быстро сблизился с ним и вскоре стал испытывать к нему чувство доверия, столь необходимое для нелегального дела. Лев Сергеевич все еще задерживался. "Вульф здесь,— сообщает Пушкин брату не позднее 20 декабря,— я ему ничего еще не говорил, но жду тебя — приезжай хоть с Прасковьей Александровной (Осиповой.— Ю.Д.), хоть с Дельвигом; переговорить нужно непременно". Дельвиг упомянут, так как он тоже собирается в гости к Пушкину. Но брат не спешит появиться в Михайловском, а Вульф уже здесь. Они начинают совещаться вдвоем, хотя в дела сразу же оказываются посвященными сестры и родственницы Вульфа, за которыми ухаживают оба заговорщика.
Алексею Вульфу, как раз в день начала переговоров, 17 декабря, исполнилось девятнадцать лет. Он был на шесть лет моложе Пушкина. Истинный ловелас, влюблявшийся в деревне поочередно во всех своих кузин, не говоря о прочих, собутыльник и соперник Пушкина, Вульф часто оказывался более удачливым в достижении желаемого. Этот зеленый юнец уже второй год изучал в Дерптском университете военные науки, был неплохо образован, начитан, глубок в суждениях. "Он много знал,— писал о нем Пушкин,— чему научаются в университетах, между тем, как мы с вами выучились танцевать... Его занимали предметы, о которых я и не помышлял". Впрочем, и легкомыслия Вульфу было не занимать. Позже он и другие студенты вытащили из Домского собора в Риге скелет, назвав его предком Дельвига. Череп достался Пушкину, и тот подарил его Дельвигу со стихами.
Проблема бегства для Вульфа была игрой, а для поэта делом жизни. В этот период было два Пушкина: мрачный дома и веселый, оживленный, обаятельный в Тригорском. Вульф потом вспоминал, что ими замышлялись "различные проекты, как бы получить свободу". "Студент Ал.Н.Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу,— писал Анненков.— Он предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но сама поездка Вульфа была еще мечтой". Анненков первый отметил желание Пушкина эмигрировать из России, что позже ускользнуло из поля зрения пушкинистов.
Вариант Вульфа, которым оба загорелись, на первый взгляд, был сравнительно легко осуществим, и в новогодних мечтах поэт уже видел себя за границей. Профессор Дерптского университета Петухов в статье "Два года из жизни Пушкина" напишет: "А.Н.Вульф был также главным участником в выработке неудавшегося плана Пушкина бежать за границу. Пушкин, которому так и не удалось в своей жизни повидать чужие края, постоянно однако же лелеял мечту о поездке своей за границу, которая манила его воображение широтой свободной общественной жизни и своими литературными и культурными центрами".
Проект, как Вульф сам рассказал после в воспоминаниях, состоял в следующем. "Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предложил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу". Приведем еще одну цитату: "Я хочу бежать из этой страны. Просьба моя к вам — взять меня с собою. Вы выдадите меня за вашего слугу. Достаточно простой приписки к вашему паспорту, чтобы облегчить мне бегство". Это из новеллы Проспера Мериме "Переулок госпожи Лукреции". Новелла была опубликована через девять лет после смерти почитаемого им русского поэта, которого он много переводил. Что это — случайное совпадение или запомнившиеся Мериме рассказы друзей Пушкина Александра Тургенева и Сергея Соболевского, с которыми французский писатель общался?
Вульфу получить заграничный паспорт было сравнительно не трудно и удобнее всего, по-видимому, на следующие каникулы, а именно летом. Пушкина он впишет в свою подорожную в качестве слуги, что также практиковалось часто. Таким образом, оба пересекают границу в коляске Вульфа. Рассказывая об этом проекте сорок лет спустя, Вульф был краток и шутлив. Он сразу оговорился, назвав план "юношеским", то есть несерьезным: "Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах...".
Однако тогда план начал осуществляться не на словах, а весьма серьезно. Вместе с тем поездка зависела от некоторых обстоятельств: финансовых и учебных для Вульфа, а для Пушкина административных. Впрочем, дружа с Пушкиным, и Вульф наверняка попал на заметку осведомителей. Не следует также забывать, что ему было всего 19 лет, а мать его отнеслась к идее поездки сына с Пушкиным за границу отрицательно. Наконец, чем детальнее друзья обсуждали проект, тем очевиднее становился риск.
Дорога от Михайловского до Дерпта (мы ее проехали, чтобы лучше представлять реальность) сейчас длиной 294 километра, а тогда дороги петляли между болотами и оврагами. При поездке на лошадях, как писали путешественники, можно было преодолеть 150-200 верст в сутки. Значит, до Дерпта беглецам надо было добираться полтора-два дня. Дерпт, который в процессе русификации стал Юрьевым, а теперь называется Тарту, был, по существу, воротами в Западную Европу. Из Дерпта за две с половиной сотни лет до этого бежал в Литву Курбский, и Пушкин, разумеется, знал об этом, не случайно помянув сына Курбского в "Борисе Годунове". От этого города было рукой подать до Германии. Но "рукой подать" составляло до Таурогена, принадлежавшего России (сейчас Таураге, Литва), и далее до германского Тильзита (превращенного после второй мировой войны в Советск),— 488 километров, то есть еще около трех дней пути. А там уже настоящая Европа — езжай, куда хочешь.
Выезд за границу, если довериться описанию Карамзина, был весьма прост: нудной и грязной была лишь дорога до границы, особенно в плохую погоду. Паспорт Карамзин легко справил в Московском губернском правлении, дабы ехать по суше, через Ригу и Дерпт, а в Петербурге передумал и хотел сесть на корабль, чтобы быстрее оказаться в Германии. Для этого надлежало "объявить" паспорт в адмиралтействе. Там знакомая ситуация: "надписать" паспорт отказались, так как в нем был указан путь не по воде. Пришлось следовать, как предписано, но это было единственное огорчение. На заставе майор принял путешественника учтиво и после осмотра велел пропустить.
Второй раз Карамзин просто бросил стражникам 40 копеек, чтобы не рылись в его чемодане. На деле, однако, запрещение сменить маршрут было не бюрократической закорючкой, но указывало на непростую систему выезда из страны. О появлении того или иного субъекта с указанием его примет и того, что он может вывезти или ввезти недозволенного, кто с ним следует и прочее, полиция уведомляла заставу заранее спецпочтой или даже курьером. На заставе опытные сыщики беседовали с выезжающим, выясняя, тот ли он, за кого себя выдает. Так что подозрительное лицо вполне могли задержать.
Исчезновение Пушкина, которому было запрещено отлучаться из Михайловского, заметили бы сразу. Перехватить беглеца в дороге не стоило труда, тем более что проезжать надо было вблизи Пскова. И уж на границе их непременно бы задержали. В этом случае каторга грозила и Вульфу как сообщнику. Но самым рискованным пунктом плана мог стать именно гостеприимный Дерпт. Не говоря уже о том, что он кишел осведомителями, возможность встретить знакомых, едущих из Петербурга в Европу или возвращающихся обратно, была слишком большой. Появись ссыльный Пушкин в Дерпте нелегально, за этим немедленно последовали бы неприятности. Вот почему заговорщики вскоре параллельно стали обдумывать и другой план: как появиться в Дерпте на законном основании, чтобы затем найти возможность осуществить второй этап.
Трудности упирались в одно: отсутствие официального разрешения на выезд за границу, для которого нужен веский повод. Этот повод был без долгих размышлений предложен Пушкиным, поскольку он уже сочинялся им раньше в Одессе: опасная, лучше всего смертельная болезнь, вылечить которую здесь нельзя, а значит необходимо квалифицированное (читай: заграничное) хирургическое вмешательство. Сообщение о принципиальной возможности получить разрешение, то есть о том, готовы ли друзья хлопотать за Александра в высших кругах, должен был привезти Лев, а он не ехал. Но 11 января 1825 года неожиданно в Михайловском появился лицейский друг Пушкина Иван Пущин.
Оба они не оставили ни строки относительно проблемы, которая больше всего в то время волновала поэта, хотя даже мелкие подробности их встречи, времяпрепровождения и прощания можно прочитать в воспоминаниях. Факт любопытный! Позволим себе усомниться в том, что тема эмиграции не была ими затронута.
Судья Пущин нашел Пушкина несколько серьезнее прежнего, однако сохранившим веселость. Пили они за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей, даже, вроде бы, за революцию. Одиннадцать месяцев оставалось до выхода на площадь тех офицеров, которых стали называть декабристами. Пущин членом их тайного общества уже был, но на серьезные вопросы поэта не отвечал. Пушкин понял и не обиделся, сказав: "Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого не стою — по многим моим глупостям".
У Пущина были основания для скрытности. Много лет спустя, пройдя каторгу, он спрашивает себя: что было бы с Пушкиным, привлеки он его тогда к тайному обществу? Сибирь, если бы и не иссушила его талант, то не дала бы развиться. Пушкину, по мнению Пущина, необходимо было разнообразие, "простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновениями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железную решетку, а о живых людях разве только слышать". Оставим в стороне вопрос о том, был ли бывший заключенный Пущин свободен от внутренней цензуры, когда писал воспоминания. Но почему у него не возникло вопроса: а предложи он Пушкину быть членом тайного сообщества, Пушкин согласился бы? Соответствовало ли это его планам? И, думается, отрицательный ответ на эти вопросы более отвечает истине. Для Пущина неволя была впереди, для поэта она была реальностью, от которой надо было бежать.
Пущин был скрытен с другом, а Пушкину скрывать нечего. Наоборот, ему нужен дельный совет давнего друга. Вот почему нам кажется, что тема бегства из России висела в воздухе во время пребывания Пущина в Михайловском. Косвенное доказательство в том, что он привез и они читали рукопись грибоедовского "Горе от ума".
Пушкин еще раньше в письме к Вяземскому интересовался комедией Грибоедова, в которой (до Пушкина дошли слухи) выведен Чаадаев. Читая, слушая, споря, Пушкин видел перед собой автора, который презирал окружающую его реальность не меньше, чем он сам. Понимал ли Пушкин то, что позже сформулирует Грибоедов: горстка прапорщиков не перевернет Россию? Впрочем, он и сам мог высказать подобную мысль. А где же выход? Грибоедов указал его недвусмысленно: "Бегу, не оглянусь..."
Сто лет спустя Николай Бердяев определит образ русского интеллигента так: "Русский скептик есть западный в России тип". Если воздуха не хватает, для интеллигентного человека остается один выход. Литературная концепция наложилась на жизненную. Грибоедов эту ситуацию описал: "И вот та родина... Нет, в нынешний приезд, я вижу, что она мне скоро надоест". Практически Пушкин копировал Чацкого: "Карету мне, карету! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок". Только сделать это надо было, в отличие от Чацкого, тихо.
Пушкин нуждался в помощи друзей, а ни брат, ни Дельвиг не приезжали. Пущин же видел положение русского интеллигента в ином свете: он думал о переустройстве России и своем месте в этом процессе. Ни практических советов, ни помощи в финансировании предприятия Пущин предложить не мог, кроме банального совета попытаться выхлопотать разрешение.
Могли они также, по-видимому, договориться, что Пущин подаст сигнал, чтобы Пушкин тихо прикатил в Москву. Это не наша гипотеза: Анна Ахматова заметила, что задуманный как раз в это время Дон Гуан приезжает тайно в столицу, чтобы повидать друзей, и это, по ее мнению, несомненная параллель с биографическим эпизодом сочинителя. Как это часто бывает, творческое воображение поэта опережало, а иногда и вообще заменяло непосредственные поступки. Сам Пушкин в это время разбил руку: лошадь поскользнулась на льду, и он упал.
С легальным отъездом было не так легко, как друзья могли предполагать. Пущин из конспирации поехал не специально к Пушкину: целью поездки было навестить сестру, Екатерину Набокову. И все-таки во время пребывания Пущина в Михайловском явился священник Иона, дабы проверить поведение хозяина и гостя, а затем сообщить по инстанциям. В результате полиция, правда, спутав Ивана Пущина с соседом поэта Павлом Пущиным, который хотел в то время поехать за границу, разрешения на поездку последнему не выдала. Полиция ошибалась, но следила внимательно.
Серьезно ли поэт готовился к отъезду? Пушкин подчеркивал, что относится к литературе как к явлению универсальному. Словно вспомнив детство, он написал стихотворение по-французски: может быть, готовился к творческой деятельности в новой стране? О чем эти стихи? О розе, которая отделилась от родного стебля,— вполне прозрачная аналогия. На практике же Пушкин не рвал деловые связи, он беспокоился о публикациях в Петербурге и Москве, об ошибках и пропусках, отправил к Плетневу в Петербург поправки к "Евгению Онегину". Поэт жил по возможности полной жизнью, проводил время то в Тригорском, то с Ольгой, дочерью приказчика Калашникова, и она уже забеременела от него. Калашников стал в это время нужным человеком, и Пушкин ему доверял. Он возил письма в Петербург: три дня туда и столько же обратно, и письма эти миновали, таким образом, почту. Возил он также рукописи, книги и вещи, которые Лев посылал в Михайловское.
Через три или четыре дня после приезда Пущина Вульф должен был уехать в Дерпт на следующий семестр, а окончательное решение не приняли и даже не договорились о шифре для переписки. Одной из нерешенных загадок пушкинистики остается исчезновение всех писем Вульфа, которые он посылал Пушкину. Существует предположение, что письма эти, содержащие нежелательные для постороннего глаза сведения, Пушкин сжег вместе с другими своими бумагами, когда ждал обыска.
Простившись с Пущиным и Вульфом, поэт сидит у моря и ждет погоды, как он сам написал в письме. Брат так и не прибыл. Родители и друзья отговорили Льва Сергеевича ехать, запугав строгими карами, которым он мог подвергнуться за помощь брату в бегстве за границу. Пушкин пытается доказать Льву, что брат за брата не ответчик. "Твои опасения насчет приезда ко мне вовсе несправедливы,— пишет он в конце января или начале февраля 1825 года.— Я не в Шлиссельбурге, а при физической возможности свидания лишить оного двух братьев была бы жестокость без цели, следственно вовсе не в духе нашего времени, ни...". Строчка осталась не оконченной, мы можем лишь гадать, что еще поэт имел в виду.
Но Лев имел основания испугаться. В дни, когда Пушкин отправляет из Михайловского это письмо, в Петербурге выходит отдельной книжкой первая глава "Евгения Онегина", написанная еще в Кишиневе и Одессе. В ней черным по белому было написано:
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии...
Открывается книга посвящением помощнику в побеге брату Льву. В письмах Пушкин полон уверенности, что на русском Парнасе скоро произойдут перемены. Не очень понятно, о каких переменах идет речь. Между тем Жуковский писал Пушкину: "По данному мне полномочию предлагаю тебе первое (подчеркнуто Жуковским.— Ю.Д.) место на Русском Парнасе". От первого места Пушкин отказывается. Вместо этого он назначает сам себя министром иностранных дел на Парнасе, что более соответствует его интересам, а на Русском Парнасе он оставляет вместо себя Рылеева. В этой игре словами, кажется нам, тоже отразились мысли Пушкина о бегстве.
Глава третья. ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ
Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я вечно был ему и друзьям моим благодарен.
Пушкин — Жуковскому, между 20 и 25 апреля 1825.
Во время Рождественских каникул в разговорах с Алексеем Вульфом Пушкин то и дело возвращался к вариантам отъезда. Примерно в то же время он сочиняет несколько странное произведение, которое он никак не озаглавил, но которое названо пушкинистами "Воображаемый разговор с Александром I". Разумеется, опубликован этот набросок не был. С трудом расшифрованный текстологами черновик в сочинениях Пушкина печатается сплошным потоком, без абзацев. Между тем в нем звучит явный диалог царя с поэтом о поведении последнего.
Разговор идет дружеский и непринужденный, но строгий. Поразительно то, что поэт предвидел разговор, состоявшийся с царем, правда, с другим, полтора года спустя. В рукописи соседствуют мысли, противоречащие одна другой. Но самое интересное для нас видится в конце. Сперва Пушкин написал, что он сделал бы с поэтом на месте царя Александра: "Я бы тут отпустил А.Пушкина". Заветное желание оформилось в своего рода записанный сон: отпустить, конечно же, за границу. Затем Пушкин зачеркнул эту мысль и написал, что император бы "рассердился и сослал его в Сибирь". Было предположение, что воображаемый разговор с царем мог быть написан Пушкиным специально для друзей. Такова мысль С.М.Бонди.
Трудно ответить на вопрос, насколько серьезной была альтернатива ссылки поэта в Сибирь: все-таки времена для дворянства изменились. Чтобы выбраться из России, у Пушкина каждый раз были два варианта: легальный и тайный. Каждый раз, испытав тщетность одного, он, естественно, обращался к другому. Переходы эти сопровождались унынием, упадком сил, потерей уверенности. Подчас неверие в достижение результата приходило еще до очередной попытки. Вот и теперь, весной 1825 года, состояние у него не очень хорошее, но все же лучше, чем он описывает друзьям: "у меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей" (Вяземскому). "Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?" (Рылееву). Пушкин сгущает краски, чтобы заставить тех друзей, на которых он возложил определенные поручения, действовать, не тянуть.
В сущности, в это время он пытается осуществить и легальный, и нелегальный способы одновременно. Настроение портит лишь растянутость ожидания, невыполняемость просьб, срыв сроков, о которых договаривались. Он спешит срочно получить три тысячи рублей за стихотворения, переизданные без его ведома. "Хотел бы я также иметь,— просит заговорщик у брата,— "Новое издание Собрания русских стихотворений", да дорого 75 р. Я и за всю Русь столько не даю". "Писал ли я тебе о калошах? не надобно их". В самом деле, зачем в Европу везти калоши, привезенные оттуда? Надобно также другое, и Лев в Петербурге выполняет срочные и важные поручения брата: закупает ему в больших количествах вино, ром (12 бутылок), лимбургский сыр, а кроме того, дорожный чемодан. Б.Л.Модзалевский, комментируя это письмо поэта, писал: "О дорожном чемодане просил Пушкин брата и ранее — когда деятельно собирался бежать за границу".
Родители и друзья в Петербурге встревожены. Мать пишет письмо Осиповой в Тригорское, спрашивая о состоянии сына (письмо это не сохранилось). Осипова немедленно отвечает, но не ей, а отцу Пушкина. Письмо Осиповой тоже неизвестно, но если оно повторяет весьма открытые намеки Жуковскому о том, что Пушкин собирается бежать за границу, в этом нет ничего хорошего. Очень обеспокоено семейство Пушкиных и особенно брат Левушка: "Приближается весна; это время года располагает его сильнее к меланхолии,— сообщает Лев Сергеевич.— Признаюсь, что я во многих отношениях опасаюсь ее последствий". Не душевное состояние Александра волнует Льва, а "последствия", то есть поступки. Княгиня Вера Вяземская шлет Пушкину письмо, выражая беспокойство в связи с рассказом Ивана Пущина. Все они волнуются не случайно. Их тревога вызвана состоянием здоровья Пушкина, на описание которого поэт не жалеет красок.
Пушкин приступает к подготовке нового варианта выезда: царь, учитывая его здоровье, подорванное смертельной болезнью, вынужден будет уступить и дать разрешение. Свою позицию Пушкин объясняет так: "...более чем когда-нибудь обязан я уважать себя — унизиться перед правительством была бы глупость". Предстоящие действия требуют решительности не только от самого зачинщика, но и от его окружения. Он распаляет себя перед длительным сражением. Это самовнушение, убеждение самого себя в том, что он добьется цели, иначе нет смысла и начинать.
Момент вроде бы опять подходящий. С одной стороны, брань в печати: "Онегин" — грубая и бедная копия Байрона, и совет автору сделаться "русским и более оригинальным". С другой — императрица Елизавета Федоровна, которой Карамзин дал "Руслана и Людмилу", получила удовольствие от чтения и благодарила Карамзина — факт этот может пригодиться для просьбы о спасении заболевшего сочинителя.
Идея пришла давно: смертельное заболевание. "Вот уж 8 лет (в других местах Пушкин пишет 5 лет и 10 лет, то есть с шестнадцатилетнего возраста.— Ю.Д.), как я ношу с собою смерть". Сам больной (к врачам он не обращался) определяет свою болезнь как "аневризм" и "род аневризма". Согласно современным взглядам, аневризм есть выбухание ограниченного участка истонченной стенки сердца, обычно после инфаркта, или ограниченное расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки при атеросклерозе, сифилисе или повреждении. Несколько упрощеннее, но так же это понималось тогда. Даль, сверстник, друг Пушкина и врач, объяснял, что аневризма — растяжение, расширение в одном месте боевой жилы (артерии). Всякого рода аневризмы были модными болезнями в то время.
Заболевание действительно редкое и серьезное. Но Пушкин жаловался на аневризм сердца (un anevrisme de cЕ"ur), а мать Пушкина писала, что у него "аневризм в ноге". Потом и поэт решил жаловаться на аневризм на правой голени. Врач и пушкинист В.Вересаев писал так: "По-видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель,— чтобы его отпустили для лечения за границу". Более вероятно, однако, что от этой болезни поэт не страдал вообще. Наш современник, врач, считал, что Пушкин узнал о невозможности операции на сердце "и поэтому версию об аневризме сердца больше не развивал". Поэт просил брата прислать ему "книгу об верховой езде — хочу жеребцов выезжать". Оригинальное занятие для больного с тяжелой формой аневризмы! Доказательством здоровья поэта является тот простой факт, что после попыток выехать на лечение из Михайловского Пушкин с этой болезнью к врачам не обращался и просто об аневризме забыл.
Хотя болезнь, очевидно, была придумана, легенда могла показаться убедительной. Пушкин ссылался на болезнь еще будучи на юге. Ему отказывали, но можно предположить, что всякая тяжелая болезнь прогрессирует. Лечение за границей при отсталости отечественной медицины считалось вполне нормальным явлением и даже хорошим тоном. Все состоятельные люди ездили лечиться, или принимать ванны, или просто пить целебную воду на курортах Европы. Традиция не делала исключения ни для царской фамилии, ни для чиновников, ни для военных. Ездили и целыми семьями.
Выезд на лечение обычно не вызывал возражений "высшего начальства", как называл правительство Пушкин. И выдуманные болезни не были для этого препятствием, так как их легко изображали больные и не могли проверить врачи. Жена Николая Огарева вспоминала аналогичную историю, произошедшую тридцать лет спустя: "Не без хлопот получили наконец паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой Огарев разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль...".
Сразу за границу — Пушкину было ясно — его не выпустят. Имело смысл проситься лишь в Дерпт (Тарту) и только для операции. Дерпт был небольшим и весьма провинциальным уездным городом Лифляндской губернии, зато университет в нем считался одним из старейших в Европе и лучшим из шести российских университетов. Он был либеральней других; из-за этого Дерптский университет даже разогнали, но в начале ХIХ века восстановили. Профессура и язык, на котором преподавали, были немецкие. В Дерпте был "профессорский институт для природных россиян", то есть институт повышения квалификации и переподготовки кадров для других учебных заведений России. "Дерптский университет,— писал известный хирург Николай Пирогов,— тем отличался от других русских университетов, что он возобновляет свои силы, заимствуя их прямо от Запада...".
Вульф перед отъездом своим убедил Пушкина, что медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей удастся получить. Имелись знакомые, а также знакомые знакомых, которые могли посодействовать, оказав протекцию. По-видимому, еще перед отъездом остановились на докторе Мойере, фигуре, идеально подходящей.
Иоганн Христиан Мойер (он же Иван Филиппович) был в то время тридцатидевятилетним профессором хирургии Дерптского университета и заведовал университетской хирургической клиникой. Он родился в немецкой семье в Ревеле (Таллинне), отец его был обер-пастором. Мойер получил богословское образование в Дерпте, где был единственный в России теологический факультет лютеранской ортодоксии. Затем поехал учиться медицине в Геттинген, Павию и Вену. Крупная и влиятельная фигура, Мойер стал позже ректором Дерптского университета. Доктор был также талантливым музыкантом и поддерживал дружеские отношения с Бетховеном.
Русское общество в Дерпте было немногочисленное. В доме Мойера собирался местный и проезжий столичный бомонд. Кого только не заносила к нему судьба из представителей европейской культуры, рекомендованных общими знакомыми да и просто едущих мимо интересных людей! Алексей Вульф водил знакомство с Мойером и бывал у него в гостях. Пушкин не раз слышал о нем.
Великодушный, открытый, трудолюбивый, талантливый и щедрый человек, этот обрусевший иностранец оказывал гостеприимство многим. "Он имел влияние на самого начальника края маркиза Паулуччи,— писал Анненков.— Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами".
Мойер, едва ему предложили, согласился немедленно ехать, чтобы спасти первого для России поэта (его собственные слова). Однако приезд хирурга вовсе не входил в план михайловского заговорщика. Мыслилось наоборот: идея состояла в том, чтобы убедить хирурга ходатайствовать о присылке Пушкина к нему как необычного и опасно больного пациента, а затем ни в коем случае не лечить больного, отказаться оперировать его. А вместо этого воспользоваться своим авторитетом, влиянием и связями и добиться отправки пациента для излечения из Дерпта дальше на Запад.
Для того, чтобы сноситься по почте о претворении плана в жизнь, Вульф и Пушкин договорились вести переписку, не вызывающую подозрений при контроле почты. Первичная перлюстрация писем от Пушкина и к Пушкину осуществлялась в Пскове, а затем уже в Петербурге и Москве. Часть писем задерживалась. "Дельвига письма до меня не доходят",— жаловался поэт брату. Пушкин старался, если не забывал, говорить намеками, впрочем, весьма прозрачными. В данном случае речь в письмах должна идти о коляске, будто бы взятой Вульфом для отъезда в Дерпт. Если доктор Мойер согласится просить Лифляндского и Курляндского генерал-губернатора маркиза Паулуччи о больном Пушкине, Вульф напишет, что он собирается немедленно отправить коляску назад владельцу. Если же Пушкин прочитает в письме, что Вульф хочет оставить коляску у себя, это значит, успех в осуществлении замысла оказывается сомнительным.
Кроме того, Вульф должен был в закодированном виде сообщать Пушкину вообще всякую информацию, касающуюся данной проблемы. Ехавшие из России путешественники подолгу останавливались в Дерпте, доставляя знакомым свежие столичные новости и сплетни. Вульф должен был отбирать то, что в этих новостях касалось Пушкина. В письмах сообщения Вульфа должны были выглядеть так: тема — издание в Дерпте полного собрания сочинений Пушкина. Это проблема выезда. Слова главного цензора, касающиеся возможности издания,— это шансы поэта на выезд, то есть собранные Вульфом от приезжих слухи о настроении "высшего начальства". Заметки первого, второго и т. д. наборщиков означали мнения того или другого из представителей местных властей и проч.
Весна идет к концу, и после длительного бездорожья близится хорошее время для давно задуманного путешествия, но Вульф не торопится. Возможно, с Мойером он и не говорил. Пушкин строчит ему письмо и, взяв мать Вульфа Осипову себе в соавторши, просит ее позвать сына домой, дабы решить неотложные вопросы. К письму Пушкина, адресованному Вульфу в Дерпт, видимо, по просьбе поэта его соседкой сделана приписка о подготовке Вульфа к этой поездке. Осипова пишет весьма недвусмысленно о намерении сына ехать за границу летом: "Очень хорошо бы было, когда бы вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии". "Нам" — имеется в виду Осиповой с Пушкиным.
Похоже, однако, что под влиянием матери, которой замысел не нравится, Вульф тоже обещает на словах помочь, но ничего не делает, тянет, чтобы побег не состоялся. Пушкин тем временем начинает действовать на другом фланге, запуская вперед уже не пешки, но фигуры. В Петербурге брат Лев получает распоряжение рассказать о болезни Пушкина Жуковскому.
Во-первых, Мойер с Жуковским родня: сводная сестра Жуковского по отцу была тещей Мойера. Мойер был женат на любимой племяннице Жуковского Марье Андреевне Протасовой, которая два года назад умерла. Жуковский и сам мечтал жениться на этой женщине. Во-вторых, Жуковский был хорошо знаком с губернатором Паулуччи и виделся с ним, когда тот бывал в Петербурге. В-третьих, и это очень важно, Жуковский имел влияние на царствующую чету. Наконец, в-четвертых, в это время Жуковский сам собирался ехать в Германию через Дерпт. В общем, Жуковскому и карты в руки. Не случайно, письмо Пушкина к Мойеру, посланное несколько позднее, было обнаружено исследователями в бумагах Жуковского. Значит, Мойер и Жуковский вели переговоры о болезни Пушкина.
Лев тоже не очень спешил исполнить поручение брата. Возможно, это связано и с нежеланием подвергать себя опасности на новой службе в Департаменте духовных дел иностранных исповеданий. Но Пушкин надеется, что к нему приедет Дельвиг. Еще в феврале он услышал, что собирается к нему и Кюхельбекер. А вскоре приходит письмо из Москвы: Пущин тоже подключился помогать другу. Он спрашивает, получил ли Пушкин деньги, сообщает, что из Парижа ожидается приезд их общего лицейского приятеля Сергея Ломоносова. Дипломат, уже отработавший секретарем в русском посольстве в Вашингтоне и теперь служащий в Париже, Ломоносов собирался по пути свернуть из Дерпта и навестить михайловского отшельника.
Из этих троих приехал в апреле 1825 года Дельвиг. Валяясь на диване, он внимательно выслушивал поручения друзьям в Петербурге. Он все понял, он увез с собой письма. Кстати, письма Пушкина к Дельвигу, содержавшие, без сомнения, важнейшую информацию, были уничтожены сразу после смерти Дельвига во избежание прочтения полицией. Прошел месяц, на дворе май, а дело ни с места. Пушкин написал брату, что он ждет от Дельвига "писем из эгоизма и пр., из аневризма и проч.". Смысл понятен: заполучить разрешение выехать для операции аневризмы. Ну, что же они не действуют: ни Дельвиг, ни Вульф, ни Жуковский, ни Мойер? Чего тянут?
Трудность, которую Пушкин считал несущественной, состояла на самом деле в том, что в основе этого замысла лежал подлог. Пушкин в операции не нуждался, а добросовестного врача и порядочного человека Мойера предстояло склонить к лжесвидетельствованию. Возможно, цель в данном случае оправдывала средства, но ни Вульф, ни Дельвиг не спешили разглашать суть дела и, таким образом, вводили в заблуждение других участников. Поэтому те, кто должны были помочь Пушкину — Жуковский и сам Мойер,— приняли аферу за чистую монету.
Мать и брат не пожалели красок, чтобы напугать Жуковского. Обеспокоенный страшным заболеванием друга, Жуковский пишет Пушкину, умоляя обратить на здоровье самое серьезное внимание. Он просит написать ему подробнее, чтобы начать хлопоты о лечении. С генерал-губернатором Паулуччи уже предварительно переговорено, но сути дела Жуковский никак не может уяснить. "Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою,— пишет он.— Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь. Отвечай искренно и не безумно. У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу".
Несказанно удивился Пушкин, с одной стороны, непонятливости друга, а с другой — возможности перебраться в Ригу. Но если с маркизом Паулуччи Жуковский переговорил, а дело не решено, то какие еще хлопоты нужны? Куда обращаться? И ответ на вопрос напрашивался сам собой. На местном уровне дело не продвигалось и не может продвинуться. Пушкин прислан сюда под надзор по высочайшему повелению. И Жуковский, и Мойер, согласись он на это, могли просить за Пушкина. И маркиз Паулуччи был бы рад пойти им навстречу. Но он лицо официальное. Именно Паулуччи придумал гуманную форму слежки и просил помещика Пещурова поручить отцу поэта Сергею Львовичу надзор за сыном. Вряд ли можно рассчитывать, что Паулуччи отступит от установленного порядка и не испросит разрешения у тех, унижаться перед которыми Пушкин еще недавно считал глупостью. Сам маркиз Паулуччи, пробыв наместником в Прибалтике до 1829 года, отказался от царской службы и уехал в Италию.
Если хочешь выехать, понимает Пушкин, гордость надо положить в карман и нижайше просить, обещать, что ты был, есть и будешь хорошим, послушным, преданным. Что касается аневризмы, то должен же Жуковский понять подтекст. "Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет и с Божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен".
Нам ясно, в чем дело, но Жуковский мог не понять. Ибо "душно" может означать желание вернуться в Петербург. И как вскоре выяснится, Жуковский не понял сути просьбы или сделал вид, что не понял. Но и Пушкин не считался с реальными возможностями Жуковского, искал пути достижения своей цели. Он сочинил письмо Александру I, и Жуковский должен был сообразить, как лучше передать прошение наверх, дабы решить дело в пользу Пушкина. "Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое самому Белому; кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу. Впрочем, да будет воля твоя: если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня". Игривый тон смягчал важность сопровождающего письма и вряд ли настраивал Жуковского на серьезный лад. Вслед за жизненно важной просьбой шли стишки, посвященные общему приятелю, отбывающему за границу:
Веселого пути
Я Блудову желаю
Ко древнему Дунаю
И мать его ети.
В прилагаемом Пушкиным прошении на имя царя Жуковский с удивлением прочитал нечто обратное тому, что было написано в письме: "Мое здоровье было сильно расстроено в ранней юности, и до сего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, которым я страдаю около десяти лет, также требовал бы немедленной операции. Легко убедиться в истине моих слов". Итак, в письме к Жуковскому — насчет аневризма "дело не к спеху", а в приложенном письме на имя императора — аневризм требовал "немедленной операции". Сомневаемся, что Жуковский легко сообразил, где истина и где вранье. Далее Пушкин переходил к сути: "Я умоляю Ваше Величество разрешить мне поехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи".
Предложение о замене письма поэта переводом за подписью брата Льва не было странным. Друзья знали, что почерки обоих Пушкиных изумительно похожи, а подписи почти идентичны. Но, разрешая перевести свое письмо, поэт не предполагал, как это будет истолковано. Жуковский отправился к Карамзину. Не исключено, что они прощупывали почву и еще с кем-то советовались. Решили, что достичь желаемого разрешения будет легче, если к всемилостивейшему монарху обратится не сам больной ссыльный поэт, а его чувствительная мать, скорбящая от нависшей над ее чадом угрозы смертельной болезни.
Текст этого прошения долгое время был неизвестен. Черновик обнаружен М.Цявловским в Румянцевском музее подшитым в книгу писем Пушкина брату, а беловик опубликован в 1977 году в деле "О всемилостивейшем позволении уволенному от службы коллежскому секретарю Александру Пушкину... приехать в г. Псков и иметь там пребывание для лечения болезни". Дело начато 11 июня 1825 года, а закончено 3 февраля 1826. Оно находится в архиве Генштаба, куда шла вся почта к царю, когда тот был в отъезде. До этого в Генштабе пушкинских документов не искали.
"Ваше Величество!— обращается мать Пушкина к царю 6 мая 1825 года.— С исполненным тревогой материнским сердцем осмеливаюсь припасть к стопам Вашего Императорского Величества, умоляя о благодеянии для моего сына! Только моя материнская нежность, встревоженная его тяжелым состоянием, позволяет мне надеяться, что Ваше Величество соблаговолит простить меня за то, что я утруждаю Его мольбой о благодеянии. Ваше Величество! Речь идет о его жизни. Мой сын страдает уже около 10 лет аневризмой в ноге; болезнь эта, слишком запущенная в своей основе, стала угрозой для его жизни, особенно если учесть, что он живет в таком месте, где ему не может быть оказано никакой помощи! Ваше Величество! Не лишайте мать несчастного предмета ее любви. Соблаговолите разрешить моему сыну поехать в Ригу или какой-нибудь другой город, какой Ваше Величество соблаговолит указать, чтобы подвергнуться там операции, которая одна только дает мне еще надежду сохранить сына. Смею заверить Ваше Величество, что поведение его там будет безупречным. Милость Вашего Величества является лучшей тому гарантией. Остаюсь с глубоким уважением Вашего Императорского Величества нижайшая, преданнейшая и благодарнейшая подданная Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал".
Любопытно, что имя сына, которого мать просит спасти, вообще отсутствует. Начальник Генштаба генерал-фельдмаршал Иван Дибич получил письмо Надежды Осиповны и велел жандармскому полковнику Бибикову выяснить, "не мать ли того Пушкина, который пишет стихи". Запрос пошел отцу Сергею Львовичу, и тот 13 мая подтвердил, что это его сын, но на всякий случай прибавил, что он о письме не знал, и даже перепоручил отцовство царю: мол, письмо извинительно "для матери, умоляющей отца своих подданных за сына".
Затем последовал запрос в канцелярию Государственной коллегии иностранных дел. Оттуда сообщили, что Пушкин уволен со службы "под надзор". В результате было принято гуманное решение. Генерал Дибич сообщил матери письмом от 26 июня о царской милости: в Ригу ехать не обязательно, разрешается лечиться в Пскове. Мать, получив депешу генерала Дибича в Ревеле, куда они приехали с дочерью на морские купания, ответила благодарственным письмом.
Любопытно также, что цель, которой добивался Пушкин, а именно заграница, вообще в прошении матери не названа, а упомянуто то, за что предлагал хлопотать Жуковский,— Рига или любой другой город, угодный царю. Значит, прошение сочинялось по непосредственным указаниям Жуковского. У многочисленного круга людей, знающих Пушкина, не возникало ни малейших сомнений в том, что он заболел. Не было сомнения и у высшего начальства.
Журнал "Советские архивы", публиковавший материалы из архива Генштаба, придерживался легенды, что Пушкин действительно "страдал аневризмом, варикозным расширением вен на ноге". В период массовой эмиграции "третьей волны" из России в семидесятые годы нашего века сказку о болезни, сочиненную самим Пушкиным, официальной советской пушкинистике стало выгоднее принять серьезно: все-таки Пушкин ехал за границу лечиться, а не изменять родине.
Между тем Пушкин пишет письма в Москву, Одессу, Петербург. Прося одних знакомых помалкивать, другим в это время сообщает, что хочет "полечиться на свободе". О том, что происходит в Петербурге, Пушкин не знает, и в состоянии сдержанного оптимизма проходит два месяца. Он бывает в Тригорском и вместе с барышнями строит планы, полные надежд. Он даже договаривается ехать в Дерпт и Ригу вместе с Осиповой и Вульфом. Он узнает приятную новость: туда же собирается на лето Вяземский. В альбом Осиповой вписывается стихотворение, в котором поэт прощается с обитателями Тригорского.
Быть может, уж недолго мне
В изгнанье мирном оставаться,
Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться.
Но и вдали, в краю чужом,
Я буду мыслию всегдашней
Бродить Тригорского кругом,
В лугах, у речки, над холмом,
В саду, под сенью лип домашней.
Когда померкнет ясный день,
Одна из глубины могильной
Так иногда в родную сень
Летит тоскующая тень
На милых бросить взор умильный.
У него предчувствие, что скоро мечта попасть в чужие края сбудется. Он утверждает, что вернется сюда только мысленно, а реально никогда, как невозможно вернуться из глубины могильной. Предчувствие обманывает Пушкина. 25 июня он записал в альбом эти стихи, а 26 июня 1825 года (поэт еще не подозревает об этом) в Пскове получено высочайшее распоряжение ехать лечиться в Псков. Знай Пушкин об этом, стихотворение об отъезде в дальние края он бы тогда, наверное, не написал.
В связи с прошением матери 21 июня поступил запрос начальнику канцелярии Главного штаба от канцелярии Коллегии иностранных дел, а 22 июня (никакой бюрократии) дан ответ. 23 июня отправлены два секретных предписания. Лифляндский гражданский губернатор О.О.Дюгамель и Псковский губернатор Б.А.Адеркас извещены, что Пушкин может приехать в Псков и пребывать там до излечения от болезни, с тем, чтобы Псковский гражданский губернатор имел "наблюдение как за поведением, так и за разговорами г. Пушкина". 26 июня 1825 года эта депеша была получена.
Все столь грандиозно задуманное мероприятие свелось к тому, что Пушкин мог давно сделать сам: просто съездить в Псков к врачу. Узнав о милости начальства, Пушкин пришел в бешенство. А в это время в Петербурге знаменитый баснописец и друг Пушкина Крылов написал басню "Соловьи", которая вскоре была опубликована в новой его книге:
А мой бедняжка Соловей,
Чем пел приятней и нежней,
Тем стерегли его плотней.
Глава четвертая. ЗАГОВОР С ТИРАНСТВОМ
...жду, чтоб Некто повернул сверху кран... у нас холодно и грязно — жду разрешения моей участи.
Пушкин — Вяземскому, начало июля 1825.
"Что же ты, голубчик, невесело поешь?" — спрашивал его Вяземский. Не в первый раз мучительное желание Пушкина выехать встречало непонимание близких людей. В очередной неудаче, в провале плана, казалось, столь простого и подошедшего к осуществлению, Пушкин обвиняет прежде всего родных и друзей, в руках которых была его судьба. В первую голову виноват был брат Левушка. Если раньше Пушкин писал в стихотворении, что тот самоотверженно "забыл для брата о себе" (чего никогда не бывало, но хотелось, чтобы было), то теперь Лев осложняет поэту жизнь: "Он знал мои обстоятельства и самовольно затрудняет их. У меня нет ни копейки денег в минуту нужную, я не знаю, когда и как получу их".
У Льва, которого друзья звали Лайеном, была отличная память, он помнил даже то, что лучше бы забыть при его невоздержанности на язык. Он выполнял второстепенные просьбы брата, а жизненно важные оттягивал. Выучив наизусть поэму "Цыганы", он читал ее в салонах. Он охотно отвечал затем на многочисленные вопросы слушателей, болтая при этом лишнее. Константин Сербинович, чиновник особых поручений при министре народного просвещения, в это время записал в своем дневнике, что Лев давал ему почитать письма Александра. И не ему одному. Пушкин словно чувствовал это, когда приказывал брату, чтобы Вяземский вторую главу "Евгения Онегина" "никому не показывал, да и сам (то есть ты, Лев.— Ю.Д.) не пакости".
Получив тетрадь стихотворений для быстрейшего издания и соответственно выплаты денег, Лев за четыре месяца не удосужился переписать тексты для представления в цензуру. При этом он читал эти стихи в гостях, охотно записывал в альбомы приятельницам, а деньги, полученные для Александра, в том числе и для уплаты его старых долгов, проматывал. Соболевский писал о Льве Сергеевиче:
Наш приятель Пушкин Лев
Не лишен рассудка,
Но с шампанским жирный плов
И с груздями утка
Нам докажут лучше слов,
Что он более здоров
Силою желудка.
Разболтал Лев приятелям и о планах брата бежать за границу, а те распространили весть среди своих знакомых. Остается удивляться, как в этой атмосфере Александр I принял болезнь Пушкина всерьез. Или, может, сделал вид, что принял? По воспоминаниям друга Пушкина Нащокина, государь приказал сказать ему только, что от этой болезни можно вылечиться и в России.
Много людей узнало о тайных планах побега поэта. "Тут об тебе, Бог весть, какие слухи..." — пишет Кондратий Рылеев Пушкину. Однако в связи со слухами небезынтересно оглядеть круг людей, которым намерения поэта были известны. Разделим их, несколько, впрочем, искусственно, на две группы: соучастники и посвященные.
К соучастникам отнесем тех лиц, коих сам Пушкин втянул в свои замыслы, кто так или иначе, советом или делом участвовал в подготовке его выезда за границу. Некоторые из них, возможно, и не собирались на деле помогать ему. К просто посвященным отнесем тех, кто проник в тайну. Одни, узнав, молчали, другие спешили проинформировать знакомых. Не станем утомлять читателя составлением списков и просто отметим: соучастников было около двух десятков человек; посвященных — как минимум сотня. И это число продолжало увеличиваться. Пушкин прозрачно намекал в письмах как о том, что собирается бежать, так и о том, что вовсе не собирается.
В начале лета, когда обсуждался приезд Мойера и Пушкин старался избежать операции в Пскове, среди соучастников появилась новая женщина. Да какая! "Гений чистой красоты", как напишет о ней поэт вскоре. К сожалению, в отличие от одесской ситуации, когда женщины старались ему помочь, в этой, так сказать, деловой части романа почти ничего не ясно. То есть сама генеральша Анна Керн (а речь, разумеется, о ней) известна даже больше, чем это необходимо для биографии поэта. А об участии ее в бегстве Пушкина за границу ни она сама, ни мемуаристы сведений не оставили. Мы можем лишь попытаться выстроить вереницу догадок.
Хотя Пушкин встречался однажды с Керн раньше, время увлечения ею падает на середину июня — середину июля 1825 года, когда Анна Петровна приезжала в Тригорское к своей тетке Осиповой. Оставленному на это время ею мужу-генералу было 60, ей 25, не так уж мало по тем временам. Да и вообще, как считает Вересаев, тогда в Михайловском до интима не дошло, поскольку у Керн были в разгаре два других романа: с Алексеем Вульфом и соседом-помещиком Рокотовым. Через год после того, как они с Пушкиным расстались, Керн родила третью дочь, значит, ребенок этот был не от Пушкина.
Анна Керн была внучкой губернатора Орловской губернии и дочерью предводителя дворянства Лубны в Украине, женщиной умной и приятной в общении. Что же касается ее небесной красоты, которая стала легендой и в каком-то смысле одним из связанных с Пушкиным мифов, то, возможно, с годами это было несколько преувеличено. На единственном сохранившемся документированном портрете она выглядит слишком простодушно, чтобы привлечь внимание поэта — выдающегося светского волокиты, действовавшего в конкурентной борьбе со своими приятелями. Соболевский отмечал, что у нее были некрасивые ноги. Впрочем, в глуши и вне конкуренции женщина вправе рассчитывать на более высокую оценку ее достоинств. Но полно, мы занимаемся злопыхательством. Красавица эта до Пушкина выдержала не один экзамен в свете. В нее были влюблены отец Пушкина, который потом влюбился и в ее дочь, брат Лев Пушкин, поэт Веневитинов, критик, профессор и цензор Никитенко. Одним из ее успешных поклонников был Александр I. Дельвиг называл Анну Керн "женой No 2". После смерти генерала Керна она вышла замуж за человека на двадцать лет моложе себя — еще одно доказательство ее привлекательности.
Роман этот был, в сущности, подготовлен в письмах. Керн писала, что она "истлевала от наслаждений", однако получала наслаждения тогда от других, а не от михайловского затворника. Разгорелась пылкая любовная афера с тайными записками, интригами (большей частью выдуманными для пущего эффекта), романтическими прогулками в лесу, стремительным натиском, ревностью к другу Вульфу, никогда не пропускавшему своего случая, и всем прочим ее мужчинам. Все, по выражению поэта, было "и вдоль, и поперек, и по диагонали". Любовь эта многократно описана и обросла легендами. Для нас важнее другое.
В записках, оставленных Керн, нет и намека на то, что она была в курсе его планов. Но дом в Тригороском жил обсуждением деталей пушкинского побега. Хозяйка Тригорского Осипова непосредственно в нем участвовала. Близкая многим друзьям поэта и обожаемая им, могла ли Анна Керн остаться в неведении относительно того, что волновало его в этот период? Мог ли Вульф не нашептать ей о планах бегства? И — была ли она лишь посвященной или же — соучастницей?
Позже Керн писала: "...нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность — всем светом признанную и неоспоримую,— он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен...". Самое известное в русской лирике стихотворение "Я помню чудное мгновение" он подарил ей. Пускай слова "гений чистой красоты" придумал не он, а Жуковский в стихотворениях "Я музу юную бывало" и "Лалла рук", остальное сочинено в Михайловском. Он дурачится, он подписывает письмо к ней "Яблочный Пирог". Он неблагоразумен, это точно, а вот насчет не умен...
Над Пушкиным, обиженным на весь белый свет, довлеет между тем разрешение отправляться для операции аневризмы в Псков, и он не знает, как из этой ситуации выкрутиться. Письмо его к Жуковскому полно сарказма: "Неожиданная милость Его Величества тронула меня несказанно, тем более, что здешний Губернатор предлагал уже иметь жительство во Пскове; но я строго придерживался повеления высшего начальства... Боюсь, чтоб медленность мою пользоваться Монаршею милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство. Но можно ли в человеческом сердце предполагать такую адскую неблагодарность? Дело в том, что 10 лет не думав о своем аневризме, не вижу причины вдруг о нем расхлопотаться".
Намерение Пушкина не ехать в Псков вызвало недоумение друзей в Петербурге. Он просил, они хлопотали, царь дал добро, и такая неблагодарность. Сам не знает, чего хочет. Петр Плетнев, который, скорей всего, от Льва Сергеевича услышал о замысле Пушкина бежать из России, утешает поэта, что не все потеряно. "Дело об отпуске твоем еще не совсем решилось,— объясняет Плетнев.— Очень вероятно, что при докладе (императору.— Ю.Д.) сделана ошибка. Позволено тебе не только съездить, но, если хочешь, и жить в Пскове. Из этого видно, что просьбу об отпуске для излечения болезни поняли и представили как предлог для некоторого рассеяния, в котором ты, вероятно, имеешь нужду". Плетнев тут же добавляет: "А то известно, что в Пскове операции сделать некому. Итак, на этих днях будут передокладывать, что ты не для рассеяния хочешь выехать из Михайловского, но для операции действительной". Между тем пятнадцать тысяч рублей на пути от Плетнева к поэту (деньги, столь срочно ему необходимые в дорогу) задержались у Льва.
Сам Пушкин считал, что исход был бы положительным, пусти друзья по инстанциям наверх его собственное прошение. "Зачем было заменять мое письмо, дельное и благоразумное, письмом моей матери?— пишет он Дельвигу.— Не полагаясь ли на чувствительность... (Тут многоточие; очевидно, поэт не решился назвать царя.— Ю.Д.) Ошибка важная! В первом случае я бы поступил прямодушно, во втором могли только подозревать мою хитрость и неуклончивость". Думается, однако, что результат был предопределен, и ни автор прошения, ни его тон значения попросту не имели.
Те, кто ему пытался помочь, все еще не понимали суть дела. Игра была с высшим начальством. В письмах все вертится вокруг да около, за несколько месяцев Пушкин не передал им толкового объяснения, что реальная болезнь отсутствует. Даже в письме, отправленном Жуковскому с оказией (адрес на конверте: Н.А.Ж.), Пушкин продолжает недоговаривать. Возможно, он их берег: будучи обманутыми, друзья в глазах властей не становились соучастниками подготовки его побега.
"И для нас, тебя знающих, есть какая-то таинственность, несообразимость в упорстве не ехать в Псков,— гадал Вяземский,— что же должно быть в уме тех, которые ни времени, ни охоты не имеют ломать голову себе над разгадыванием твоих своенравных и сумасбродных логогрифов. Они удовольствуются первою разгадкою, что ты — человек неугомонный, с которым ничто не берет, который из охоты идет наперекор власти, друзей, родных и которого вернее и спокойнее держать на привязи подалее". А Пушкин не без основания опасается, что ему предпишут жительство в Пскове, под постоянным надзором платных и добровольных агентов, и бежать будет еще трудней. К тому же там обман быстрее обнаружится — примитивный детский обман. Да кого! Самого Его Величества и еще с такой преступной целью.
Пушкин писал: "Друзья мои за меня хлопотали против воли моей и, кажется, только испортили мою участь". Но друзей ли то была вина, когда он толком не объяснил свою волю? В письме к сестре Ольге Пушкин подводит итоги своего поражения в прошедшей кампании.
"Я очень огорчен тем, что со мной произошло, но я это предсказывал, а это весьма утешительно, сама знаешь. Я не жалуюсь на мать, напротив, я признателен ей, она думала сделать мне лучше, она горячо взялась за это, не ее вина, если она обманулась. Но вот мои друзья — те сделали именно то, что я заклинал их не делать. Что за страсть — принимать меня за дурака и повергать меня в беду, которую я предвидел, на которую я же им указывал? Раздражают Его Величество, удлиняют мою ссылку, издеваются над моим существованием, а когда дивишься всем этим нелепостям,— хвалят мои прекрасные стихи и отправляются ужинать. Естественно, я огорчен и обескуражен,— мысль переехать в Псков представляется мне до последней степени смешной; но так как кое-кому доставит большое удовольствие мой отъезд из Михайловского, я жду, что мне предпишут это. Все это отзывается легкомыслием, жестокостью невообразимой. Прибавлю еще: здоровье мое требует перемены климата, об этом не сказали ни слова Его Величеству. Его ли вина, что он ничего не знает об этом? Мне говорят, что общество возмущено; я тоже — беззаботностью и легкомыслием тех, кто вмешивается в мои дела. О Господи, освободи меня от моих друзей!".
Получив письмо, сестра целый день проплакала. Пушкин оскорблен, с ним поступили как с непослушным ребенком, подменив его деловую просьбу "каким-то патетическим письмом к императору", по выражению Анненкова. Поэт несправедливо упрекает друзей, что не упомянули вредный для него климат: ведь он сам ничего об этом не писал и не просил. Он сообразил выдвинуть эту "климатическую" причину только теперь.
Жуковский продолжает действовать, и его настойчивая забота вызывает уважение. Он пишет Мойеру, прося его приехать в Псков прооперировать Пушкина, о чем по-деловому сообщает и в Михайловское: "Оператор готов". Надо только нанять в Пскове квартиру с горницей для доктора, где можно будет произвести операцию. Плетнев тоже сообщает в Михайловское о докторе: "Когда он услышал, что у тебя аневризм, то сказал: Я готов всем пожертвовать, чтобы спасти первого для России поэта. Это мне сказывала Воейкова, которая к нему о тебе писала...".
Добросовестный доктор Мойер немедленно идет к попечителю Дерптского учебного округа Карлу Ливену испросить разрешения на перерыв в занятиях со студентами для отъезда с целью операции. Получив разрешение, он пакует хирургические инструменты и готовится отправиться в Псков. Это сравнительно недалеко — 179 километров, но все равно — день езды с восхода до заката, а то и полтора дня.
Узнав об этом, Пушкин строчит Мойеру письмо, умоляя ради Бога не приезжать и не беспокоиться. "Операция, требуемая аневризмом, слишком маловажна, чтобы отвлечь человека знаменитого от его занятий и местопребывания",— объясняет поэт врачу. Другим Пушкин будет отвечать, что у него нет денег на хирурга. Третьим — что он может прооперироваться на месте у любого врача. Четвертым — что он обойдется пока без операции вообще. Несколько лет спустя Пушкин, Жуковский и Мойер встретились и, представляется нам, наверняка затронули в разговоре это происшествие, которое в 1825 году свело их заочно. Но никаких свидетельств их разговора не осталось.
Мысль, что Жуковский все еще совсем не понимает, куда клонит Пушкин, не соответствует истине. В начале августа Жуковский получил письмо от своей племянницы Александры Воейковой. "Милый друг!— пишет она.— Плетнев поручил мне отдать тебе это и сказать, что он думает, что Пушкин хочет иметь 15 тысяч, чтоб иметь способы бежать (выделено Воейковой.— Ю.Д.) с ними в Америку или Грецию. Следственно не надо их доставлять ему. Он просит тебя, как Единственного человека, который может на него иметь влияние, написать к Пушкину и доказать ему, что не нужно терять верные 40 тысяч — с терпением".
Как Воейкова оказалась в курсе намерений поэта? Незадолго до этого Лев Сергеевич собственноручно вписывал ей в альбом стихи брата и вполне мог сообщить интригующие сведения, разумеется, под клятву молчать. Слово "Америка" нет, пожалуй, оснований воспринимать серьезно. Но, с другой стороны, Воейкова могла слышать это слово от Льва.
19 июля 1825 года, как записала в календаре Осипова, она сама, ее дочери и Анна Керн отправились в Ригу. Поехали, естественно, через Дерпт, где Керн жила раньше и где ее лучшим другом был хирург Мойер. В Риге ее ждал муж — генерал и комендант города. "Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; у него только один недостаток — то, что он ваш муж". Не туда ли, на берег Балтики, поэт стремится, продолжая флирт в письмах? Письмо, отправленное Анне, кокетливо: "Покинуть родину? удавиться? жениться? Все это очень хлопотливо и не привлекает меня".
Неправда, привлекает! Именно в это время привлекает и именно Рига. От Михайловского до Риги сейчас 399 километров. Тогда можно было добраться за два, максимум за три дня. Оттуда в Европу уплыть морем. В Риге у Осиповых-Вульфов была родня. В каком-то плане это была бы попытка повторить одесский вариант: договориться попасть на судно тайком. Но у Керн там муж, которого Пушкин давно уговаривает бросить — всерьез ли? Пушкин рвется к ней, объясняя, что у него "ненависть к преградам, сильно развитый орган полета...".
Пушкин рассчитывает на хлопоты Осиповой и Керн в Риге у лиц, связанных с губернатором,— маркизом Паулуччи. Помочь мог и генерал Керн. Поэт надеялся, что в Риге найдут влиятельного, а главное, "своего" доктора, готового на компромисс, и удастся обойтись без чересчур честного Мойера. Такого доктора они действительно нашли, и мы о нем кое-что разузнали. Впрочем, теперь, когда потенциальный жених Пушкин предпочел замужнюю Керн потенциальным невестам — дочерям Осиповой, не говоря уж о ней самой, ненадежность хозяйки Тригорского, возможно, стала более явной.
Иное дело — жена генерала Керна. Сильная любовь в напряженный момент жизни. Влюбленность быстро прошла. Чуть позже Пушкин напишет Вульфу с легкой издевкой: "Что делает Вавилонская блудница Анна Петровна?"— зная об их отношениях. Вересаев доказывает, что любовь Пушкина реализовалась через три года, в Москве, когда страсть уже прошла, о чем Пушкин, добавим мы, не замедлил похвастаться приятелю своему Соболевскому вульгарной прозой (извините за неблагообразную цитату): "Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью Божьей я на днях выеб". Через десять лет в письме к жене Пушкин назовет Анну Керн дурой и пошлет к черту. Отчего же столь грубо? Вересаев пытался объяснить это так: "Был какой-нибудь один короткий миг, когда пикантная, легко доступная барынька вдруг была воспринята душою поэта как гений чистой красоты,— и поэт художественно оправдан". В советское время на могилу любовницы поэта в Путне, когда мы там побывали в середине восьмидесятых, привозили после загса молодые пары клясться в нерушимости брачных уз.
А тогда Анна Петровна, по-видимому, искренне собиралась помочь поэту бежать через Ригу. Перед отъездом Вульфа из Тригорского в Дерпт в конце июля они с Пушкиным проговорили четыре часа подряд, обсуждая варианты выезда. Бессильная обида у Пушкина долго не проходит, но брезжит слабая надежда: вдруг передоложат Его Величеству, и тот разрешит отправиться "рассеяться". Пушкин пишет Осиповой в Ригу, что принятое решение насчет Пскова, возможно, недоразумение, но опасается монаршего раздражения. "Друзья мои так обо мне хлопочут, что в конце концов меня посадят в Шлиссельбургскую крепость..." Пушкин просит Осипову ничего не сообщать его матери, "потому что решение мое неизменно". Несообразительность друзей бесила, ибо только дружба и была его опорой в этом мире. Тогда же Пушкин сообщает Осиповой в Ригу: "Мои петербургские друзья были уверены, что я поеду вместе с вами". А через три дня он в отчаянии пишет брату: "...мне деньги нужны или удавиться. Ты знал это, ты обещал мне капитал прежде году — а я на тебя полагался". В Ригу Пушкин отправляет письмо за письмом.
То, что происходило с поэтом, находило отражение не только в его деловой переписке, но всегда так или иначе перетекало в его творчество, становилось мыслями и поступками его героев. В июле 1825 года, между требованием ехать в Псков и отъездом Вульфа, Пушкин придумывает сцену "Корчма на Литовской границе" для "Бориса Годунова", сцену, которой не было в первоначальном замысле. Пушкин тщательно описывает эпизод, как Гришка Отрепьев бежит из России и пытается нелегально перебраться через границу. Отрепьев предполагает, что за ним идет погоня. Прочитаем знакомый текст пристрастно, увязывая его с мыслями, волновавшими Пушкина.
"Мисаил. Что ж закручинился, товарищ? Вот и граница литовская, до которой так хотелось тебе добраться.
Григорий. Пока не буду в Литве, до тех пор не буду спокоен.
Варлаам. Что тебе Литва так слюбилась?.. Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: все нам равно, было бы вино..."
Поглядим, как дальше развиваются диалоги в корчме. Любопытно, что никого из биографов Пушкина, упоминавших о намерении поэта бежать из Михайловского, связь с темой этой в "Борисе Годунове" не заинтересовала.
"Григорий (хозяйке). Куда ведет эта дорога?
Хозяйка. В Литву, мой кормилец, к Луевым горам.
Григорий. А далече ли до Луевых гор?
Хозяйка. Недалече, к вечеру можно бы туда поспеть, кабы не заставы царские да сторожевые приставы.
Григорий. Как, заставы! что это значит?
Хозяйка. Кто-то бежал из Москвы, а велено всех задерживать да осматривать.
Григорий (про себя). Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... Да кого ж им надобно? Кто бежал из Москвы?
Хозяйка. А Господь его ведает, вор ли разбойник — только здесь и добрым людям нынче прохода нет (sic!— Ю.Д.) — а что из того будет? ничего; ни лысого беса не поймают: будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога!".
Хозяйка корчмы успокаивает беглеца со знанием дела. "Вот хоть отсюда свороти влево,— советует она,— да бором иди по тропинке до часовни, что на Чеканском ручью, а там прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево, а тут уж всякий мальчишка доведет до Луевых гор".
Когда в корчме появляются приставы, из зачитываемого царского указа выясняется, что ловят они человека, который "впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам (следует понимать "по доносам".— Ю.Д.) оказалось, отбежал он, окаянный Гришка, к границе литовской... и царь повелел изловить его". Между прочим, замечено, что место в сцене на границе, где беглец искажает свое описание, когда пристав заставляет его читать вслух указ, заимствовано из оперы Россини "Сорока-воровка", каковую Пушкин мог видеть в Петербурге.
Самозванец не только благополучно удирает за границу на глазах у приставов, но и впоследствии возвращается. И по воле Пушкина, который озабочен проблемой побега, мы с удивлением читаем в "Борисе Годунове" подробности перехода границы, весьма интересные, но имеющие косвенное отношение к сути исторической пьесы. Поистине удивительные ассоциации рождались в голове поэта, который "впал в ересь".
Пушкин любил и мог ходить пешком. С дворовыми собаками он ходил из Михайловского в Тригорское и обратно. Пройтись тридцать верст от Петербурга до Царского Села ему было нипочем. Нередко и в дальних разъездах он от станции до станции проходил пешком, отправив вперед лошадей. Перейти границу лесами в том месте, где она охранялась плохо и лениво, было вполне реально, хотя и весьма рискованно. Стерегли границу тогда в большей степени не солдаты, а стукачи. О появлении чужого человека в пограничной зоне сообщали завербованные и добровольные информаторы. Спустя полвека большевики без особого труда проносили в Россию подпольные издания, деньги, оружие, бежали за границу из сибирской ссылки. Лишь после революции система усовершенствовалась до бесчеловечности. Практически одна часть населения стала стеречь другую. Мертвые зоны, огороженные колючей проволокой, охраняемые собаками, электронной аппаратурой и автоматически стреляющим оружием, протянулись на тысячи верст вдоль границ. А лагеря были полны беглецами, которые пытались вырваться на свободу по воздуху, под водой и даже под землей, проявляя при этом чудеса изобретательности и отваги.
Вульф обещал действовать, и Пушкин, дождавшись его возвращения из Риги в Дерпт к началу занятий, напоминает ему, что ждет информации о том, удалось ли уговорить Мойера не ехать, но помочь Пушкину другим способом, выписав больного к себе. Пушкин всеми силами оттягивает свою поездку в Псков. "Я не успел благодарить Вас за дружеское старание о проклятых моих сочинениях,— пишет он Вульфу.— Черт с ними, и с Цензором, и с наборщиком, и с tutti quanti (всеми прочими.— Ю.Д.) — дело теперь не о том. Друзья и родители вечно со мной проказят. Теперь послали мою коляску к Мойеру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал и опять прислал назад эту бедную коляску. Вразумите его. Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А об коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она? etc.".
Задание конкретное: не надо хирурга, а пора бежать. Если бы Вульф и захотел ударить палец о палец, что конкретно ему делать? Можно ли раскрыть Мойеру всю подноготную? Чего просить? И Вульф, даже будь он более серьезным, видимо, не знал, что именно он должен сделать, и поэтому не делал ничего.
В связи с планами побега через Дерпт мы не выяснили роль еще одного приятеля Пушкина — Николая Языкова. Пушкин, будучи в Одессе, относился к молодому поэту (Языков был на четыре года моложе) с симпатией. Появившись в Михайловском и сойдясь с Вульфом, Пушкин хочет поближе свести дружбу и с Языковым. Он отправляет ему в Дерпт стихотворное послание, сам и через семейство Осиповых зазывает к себе.
Языков жил в Дерпте у профессора Борга, который переводил на немецкий русских поэтов. У Борга были обширные литературные связи в Европе. Частым гостем стал Языков и в доме Мойера. Здесь он влюбился в очаровательную младшую сестру его жены Александру Воейкову, ту самую, которая сообщила Жуковскому, что Пушкин собирается бежать в Америку. Взгляды Воейковой можно, пожалуй, объяснить тем, что она была женой редактора "Русского инвалида" А.Ф.Воейкова, человека болезненной патриотичности. Вдобавок к тому, что Воейкова была женой другого, Языков оказался до крайности стеснителен. Оба, и Вульф, и Пушкин, были в этом отношении противоположностью Языкову: шумны, активны и решительны по амурной части.
Несмотря на приглашения, Языков долго не приезжал в Тригорское и Михайловское, не желая принимать участия в гульбищах, а возможно, и опасаясь, как бы общение с опальным поэтом не повредило его собственной репутации. Пушкин зовет Языкова приехать, а тот пишет брату: "Ведь с ними вязаться, лишь грех один, суета".
Сам Языков в это время тоже мечтает поехать за границу, пишет о Женевском озере:
Туда, сердечной жажды полны,
Мои возвышенные сны;
Туда надежд и мыслей волны,
Игривы, чисты и звучны.
Но понять то же стремление в Пушкине Языков оказался неспособен. "Вот тебе анекдот про Пушкина,— пишет Языков брату 9 августа 1825 года.— Ты, верно, слышал, что он болен аневризмом; его не пускают лечиться дальше Пскова, почему Жуковский и просил здешнего известного оператора Мойера туда к нему съездить и сделать операцию; Мойер, разумеется, согласился и собрался уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво и сверкает блестками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина! Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума!".
Информированность Языкова вызывает сомнения. Хотя на следующий год Языков все-таки появился в Тригорском и Михайловском, хотя много времени было проведено в дружбе, гуляньях, пирушках и откровенных беседах, он оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению) он напишет брату: "У меня завелась переписка с Пушкиным — дело очень любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!". Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже провожая приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков,—
И посвятить их православно
Богам родимых берегов!
Он и сам решил спрятаться в имении на Волге и, как он выразился, посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.
Лето подходило к концу, а с ним приближалась распутица. Ситуация продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что-то решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей были милы в компании, и весело было с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.
Петербургские друзья продолжали требовать: отправляйся на операцию в Псков. Вяземский находился в Ревеле (Таллинне), куда выехал на летний отдых. Там же отдыхали родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая контакт с родителями Пушкина, одновременно внушал ему, что поездка в Псков необходима "во-первых, для здоровья, а во-вторых, для будущего". "Для будущего" надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за неповиновение, и ошейник могут еще туже затянуть: "Право, образумься, и вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание; у султанов она называется почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом".
Друзья уговаривают: смирись и терпи, ибо всем плохо, даже и в Европе. "Ты ли один терпишь,— взывал Вяземский,— и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и вообще европейским". Вяземский удерживал Пушкина от побега. Альтернативой был все тот же Псков. "Соскучишься в городе — никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы". И дальше в том же письме Вяземского: "Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении?".
Как это знакомо! Всем плохо, почему же ты хочешь, чтобы тебе было лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так формулирует вину: "Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом". И совет: "Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением".
Блестящая, неустаревающая формула; лучше пока не сказал никто. Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет популярности в глазах русской публики. "Хоть будь в кандалах,— пишет Вяземский,— то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток!". Вяземский несправедливо обвинял Пушкина в донкихотстве: "Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа...".
Анализируя ситуацию, Вяземский просто называл вещи своими именами. "Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hote (что вы строите расчеты без хозяина.— Ю.Д.), и что ты служишь чему-то, чего у нас нет". Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем он не был виноват. Он служил тому, чего здесь нет, потому что ему не давали служить этому там.
Вяземский просит сестру Пушкина Ольгу уговорить брата помириться с отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не помогают не потому, что они плохие друзья, они не могут помочь, они такие же собаки Хемницера, только поводок подлинней. Вяземский из них — самый догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению. Уговаривая смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину жизни нет и быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь — лишь предлог: "Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку". Латинские слова переводятся в разных изданиях как "последним доводом за освобождение" или "последним доводом в пользу освобождения",— но там и там довод, а у Пушкина суть черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в каламбуре: "...друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье. Каково?".
При этом он не делает попытки объяснить друзьям, что с ним происходит, и снова сообщает Жуковскому, что он болен аневризмом вот уже пять лет (два месяца назад он писал тому же Жуковскому, что болен десять лет). "Вам легко на досуге укорять в неблагодарности,— отвечает Пушкин Вяземскому,— а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так может быть и пуще моего взбеленились... Они заботятся о жизни моей; благодарю — но черт ли в эдакой жизни?.. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике... Я знаю, что право жаловаться ничтожно, как и все прочие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы,— но помилуй... Это моя религия; я уже не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада".
Надежда рая... Жуковскому Пушкин писал: "Вижу по газетам, что Перовский у вас. Счастливец! он видел и Рим, и Везувий". Письма В.А.Перовского с восторгами об увиденном в Италии были опубликованы незадолго до этого в "Северных цветах". А Жуковский советовал Пушкину не только прооперироваться, но и делать быстрей "Годунова". При наличии "правильной" пьесы легче-де будет помочь автору.
Пушкин мечется. Он хочет всем доверять и не может никому. "На свете нет ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода,— пишет он Осиповой.— Вы научили меня ценить всю прелесть первой". И в то же время:
Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья
Иль покровительства позор.
Он за и против, он левый и правый, он конформист и диссидент, одним словом, он Пушкин, и они его не понимают. Он устал. Современник, встречавший его в это время, говорит: "...на нем был виден отпечаток грусти...". Поэзия Пушкину надоела: "...на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы". Он пишет Анне Керн в конце сентября: "Пусть сама судьба распоряжается моей жизнью; я ни во что не хочу вмешиваться". Между тем это лишь поза, игра, кокетство. Он спешит успокоить знакомых в Петербурге, что они не зря за него хлопотали: быть по сему, осенью он съездит в Псков. В голове его созревает компромиссный вариант, следующая попытка. Но прежде чем перейти к новому замыслу Пушкина выбраться за границу, скажем еще об одной встрече со старым приятелем, которая состоялась неподалеку от Михайловского.
Помещик Пещуров, взявший на себя негласное наблюдение за поэтом, сообщил своему племяннику в Париж, что общается с Пушкиным. Племянник собирался навестить дядю по дороге из-за границы домой. Это был лицейский товарищ и тезка поэта Александр Горчаков, дипломат, ставший впоследствии министром иностранных дел Российской империи, канцлером. Однокашников многое разделяло, но и объединяло многое. Они общались не раз в Петербурге во время приездов Горчакова из-за границы, хотя особой близости и доверия у Пушкина к нему не было.
Как Пущин и Дельвиг, Горчаков не побоялся увидеться с опальным приятелем, хотя многие это делать опасались. Знающий общую ситуацию Александр Тургенев, близкий Пушкину человек, уговаривал Пущина не ехать в Михайловское, ибо это может ему повредить. А потом советовал Вяземскому прекратить переписку с Пушкиным, чтобы не повредить ему и себе. Сам Тургенев вполне следовал в это время своему правилу. Горчаков же, хотя и не заехал в Михайловское, сославшись на простуду, встретился с Пушкиным, несмотря на предупреждение своего дяди о том, что поэт находится под надзором.
Встреча с Горчаковым могла бы стать, как нам кажется, переломным моментом в жизни Пушкина. Горчаков уже был влиятельной фигурой в Министерстве иностранных дел и вообще в русской дипломатии. Он находился в Вене, когда туда приехал царь и при нем Бенкендорф. Горчаков отказался выслушивать назидания Бенкендорфа, и скоро в его досье появилась запись: "Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию". Не опасайся его Пушкин, обсуди с ним жизненно важную проблему,— не исключено, что Горчаков бы помог. Но Пушкин вел с ним разговоры, не касаясь больной темы, читал ему отрывки из "Бориса Годунова". Вспоминали общих друзей.
Видимо, сказалось и настроение поэта, который отнесся к заезжему чиновнику холодно: "Он ужасно высох — впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше". Из этого следует, что Пушкин считал: он сам здесь гниет. По настроению своему Пушкин и Горчакова сделал жертвой российского климата, хотя тот больше жил за границей. Расстались они без энтузиазма. А четыре месяца спустя, сразу после восстания декабристов, Горчаков тайно явился на квартиру Ивана Пущина и предложил тому заграничный паспорт. Бежать можно было сразу. От паспорта Пущин отказался, решил разделить участь товарищей. Стоит ли говорить, какому риску подвергал себя Горчаков?
Пушкин об этой истории не узнал. Пущин рассказал ее уже после смерти поэта. Итак, помочь Пушкину бежать Горчаков мог. Иван Новиков выстраивает следующий весьма откровенный диалог между Пушкиным и Горчаковым:
"— А ты не взял бы меня за границу? Мне нужно паспорт.
— Ежели б ты был в Петербурге, я думаю, это было б нетрудно. Но ведь не властен же я отвезти тебя в Петербург.
— Шутки в сторону: а ежели б был в Петербурге, хотя б непрощенный, и мне надо было бы тайно покинуть Россию?
Горчаков деловито подумал, взвешивая что-то в себе. Холодные глаза его чуть посветлели, и он негромко сказал:
— Я это сделал бы для любого лицейского товарища".
Как видим, этот вымышленный диалог целиком основан на последующей истории с Пущиным в Петербурге: он перенесен Новиковым на встречу с Пушкиным в деревне. Конечно, роман, хотя и документальный, все же не документ, но важно, что серьезный пушкинист, каким был Новиков, считал возможным подобное развитие событий. Обратился ли поэт с такой просьбой или Горчаков с таким предложением в августе 1825 года, когда они встретились? На этот вопрос мы никогда не получим ответа. Возможно, Новиков в своем допущении ошибся. Пушкин, так доверчиво относившийся к лицейским друзьям, сделал тут тактический промах. Существует и другая версия, что Горчаков ездил в Псков просить за Пушкина, поручился за него губернатору. Версия эта сомнительна: кто-кто, а Горчаков не мог не понимать, что дело Пушкина решается не в Пскове.
Глава пятая. ПРОШЕНИЕ ЗА ПРОШЕНИЕМ
Я все жду от человеколюбивого сердца императора, авось-либо позволит он мне со временем искать стороны мне по сердцу и лекаря по доверчивости собственного рассудка, а не по приказанию высшего начальства.
Пушкин — Жуковскому, начало июля 1825.
Анна Керн из Риги (и не она одна) уговаривает Пушкина подать прошение царю. Он благодарит за совет, но отвечает, что не хочет этого делать. На самом же деле именно лояльное прошение он вновь собирается написать. По-видимому, уже готов черновик, только теперь он — часть целой серии действий, с учетом прошлых ошибок и неудач.
Глядя издалека, мы можем восхищаться многоплановостью дел поэта-отшельника в Михайловском — от решения глобальных вопросов мироздания до флирта с молодыми соседками. Он жалуется на одиночество и управляет на расстоянии поступками множества людей. Он — органист, играющий одновременно на пяти клавиатурах, и каждая клавиша управляет на расстоянии его знакомыми, вызывает ответный звук. Он прям и двуличен, простодушен и скрытен, благороден и хитер. Помыслы его подчинены тому, чтобы оказаться в Европе любым путем.
Приняты во внимание все советы друзей, самолюбие положено в карман. Он готов бить себя в грудь, признавать даже те проступки, которые не совершал, только бы царь сжалился, простил, отпустил. Период неверия в себя и упадка сил закончился. Пушкин опять бодр. Из замысла отправиться в Ригу созревает новый проект, который мы назовем Балтийским.
Пушкин нигде не написал, что он хочет бежать из Риги. После Одессы он стал осторожней. Есть свидетельства, что в Ригу поехать он хотел, но для чего? Ответ не вызывает сомнения: чтобы лечиться. Но — лечить болезнь, которой не было и которую он выдумал, чтобы с ее помощью очутиться на Западе. А теперь повторим вопрос: для чего он хотел поехать в Ригу после неудачных попыток поехать в Дерпт? Ответ не оставляет альтернативы: для выезда из Риги за границу.
Новый вариант прояснился, когда из Риги в Тригорское вернулась Осипова. Она привезла важную новость, о которой Пушкин тотчас поведал в письме Жуковскому. "П.А.Осипова, будучи в Риге, со всею заботливостью дружбы говорила обо мне оператору Руланду; операция не штука, сказал он, но следствия могут быть важны: больной должен лежать несколько недель неподвижно etc. Воля твоя, мой милый,— ни во Пскове, ни в Михайловском я на то не соглашусь...".
Итак, военный хирург Руланд, с которым Осипову свел, скорей всего, генерал Ермолай Федорович Керн, отнесся к будущему пациенту серьезно и согласился делать операцию. Два новых участника оказались втянутыми в Балтийский проект Пушкина: хирург Руланд и генерал Керн. Причем оба понятия не имели об истинных намерениях поэта. Ни о роли первого из них, ни о роли второго в планах Пушкина бежать из России материалов не имеется. В справочнике "Пушкин и его окружение" Руланд не упоминается. В примечаниях к письмам Пушкина Руланду отведено шесть строк. Попытаемся восполнить этот пробел.
В архиве Музея истории медицины в Риге нам удалось найти несколько документов, касающихся Руланда. Справочник "Врачи Лифляндии", изданный по-немецки в Латвии (Митава, позже названная Елгавой), хотя и ссылается на академический альбом, но биография Руланда несколько отличается в деталях.
Хайнрих Христоф Матиас Руланд (Модзалевский называет его Генрих Христиан-Матвей) родился в Беддингене под Браушвейгом (по Модзалевскому Брауншвейг) 17 марта 1784 года. Он был сыном специалиста по ранам, то есть хирурга. Руланд-младший принадлежал к тем иностранцам, которые по приглашению русской власти приехали в Вильнюс, чтобы изучать медицину за казенный счет ("за счет короны", говорится в издании "Врачи Лифляндии"). Оттуда студент Руланд был направлен в январе 1811 года в Дерптский университет, где продолжал штудировать медицину.
В декабре 1812 года Руланд окончил медицинский факультет и получил должность штаб-лекаря в Рижском военном госпитале. Через несколько лет у него появилась частная практика. Хайнрих Руланд умер в один год и следом за Пушкиным — 13 марта 1837 года. В некрологе по случаю его смерти, который нам удалось разыскать, Руланд назван рыцарем. Данные некролога, составленные сразу после смерти Руланда, видимо, следует считать наиболее точными. Таким образом, в тот год, когда Пушкин собирался с ним увидеться (или только использовать его приглашение для выезда в Ригу, а затем и дальше), Руланду исполнился 41 год. Будучи на пятнадцать лет старше Пушкина, он уже был опытным врачом с тринадцатилетней практикой.
Сложнее обстояло дело с протекцией генерал-лейтенанта Керна, поскольку за три месяца до этого у Пушкина был роман с его женой. Боясь, что этот роман разрушит семью, опытная соседка Пушкина и родственница Анны Керн Осипова увезла ее в Ригу мириться с мужем, обещая при этом Пушкину найти ему там врача. Плетя любовную интригу, Пушкин, судя по сохранившимся письмам, сперва издевался над Керном как только мог. Можно себе представить, какими словами он говорил о нем устно. Между тем Ермолай Федорович Керн, участник войны с французами, хотя и был старше своей жены на тридцать пять лет, сохранял хорошее здоровье и был не только крупным военным, но интересным светским человеком. Брак этот не был ее счастьем, но с его стороны был не по расчету, хотя, говорят, постарев, он подсовывал жене молодых людей, чтобы держать ее утехи под контролем. Повторяя без комментария только иронические замечания Пушкина, литературоведение необъективно по отношению к генералу Керну. В середине восьмидесятых годов в Риге мы пытались найти дом Кернов. Он был на месте бывшей Рижской цитадели, рядом с церковью Петра и Павла. На этом месте стояло здание, в котором находилось вполне советское учреждение Госагропром.
В начале октября 1825 года Керны приехали навестить родню в Тригорском, и генерал познакомился с Пушкиным. Зная свою хорошенькую и кокетливую жену, Керн мог в чем-то ее подозревать. "Он очень не поладил с мужем",— признавалась впоследствии Анна Керн Анненкову. Пушкин же в письме приятелю Алексею Вульфу об этом самом эпизоде писал совершенно противоположное: "Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились". Как объяснить это противоречие?
Раньше Пушкину нужна была жена Керна, и он насмехался над ним. Анна Петровна, принадлежа им обоим и многим другим, исходила из простой логики, как должны складываться отношения между обманутым мужем и любовниками. Пушкин же, думается, предвидел, что комендант Риги генерал Керн, когда поэту удастся там оказаться, сможет реально помочь. И во время пребывания Кернов в Псковской губернии Пушкин старался произвести на генерала хорошее впечатление. Он великолепно умел это делать, и, как ему казалось, это удалось. Думается, гарнизонного врача Руланда предложил Пушкину именно Керн, хозяин гарнизона. Когда конфликт в семье Кернов усугубился, Пушкин из этих соображений попытался примирить супругов: "Постарайтесь же хотя мало-мальски наладить отношения с этим проклятым г-ном Керном". Формула "тяжело больной поэт" в глазах всех участников этой истории отодвигала на второй план любовную аферу с Анной Петровной.
Теперь предстояло отыскать подтверждения, что в Пскове такая операция невозможна и Пушкину по жизненным показаниям необходимо поехать в Ригу. Конечной целью проекта был, по всей вероятности, побег через Балтийское море на Запад. Врачу в Пскове предстояло удостоверить несуществующую болезнь и тот факт, что в Пскове лечить эту болезнь отказываются, но при этом с операцией можно подождать. Таким образом, поэт проявит послушность и выпутается из сложившейся ситуации. Затем можно добиваться ходатайства местных властей, которое пойдет по бюрократическим каналам в столицу.
Хирургом в Пскове был штаб-лекарь Василий Сокольский, но Пушкин по понятным причинам не хотел попасть на осмотр к серьезному врачу. Он предпочел того, о котором слышал раньше, а потом познакомился у Пещурова,— "некоторого Всеволожского, очень искусного по ветеринарной части и известного в ученом свете по своей книге об лечении лошадей". Это письмо Пушкина Жуковскому не имеет адреса и даже полного имени адресата, значит оно было отправлено не по почте. В письме Вяземскому Пушкин также сообщал, что ему "рекомендуют Всеволожского, очень искусного коновала". Пушкин забыл или сознательно изменил фамилию врача Всеволода Всеволодова, который действительно был ветеринаром и даже переводчиком трудов по лечению "заразительных болезней домашних животных". Известно, что он (возможно, будучи пьяным) избил своего фельдшера. Позже Всеволодов стал профессором Петербургской медико-хирургической академии.
Около середины августа 1825 года Пушкин встретился с Всеволодовым в неофициальной обстановке, надо думать, за обедом, что было очень важно для установления доверия. "На днях виделся я у Пещурова с каким-то доктором-аматером: он пуще успокоил меня — только здесь мне кюхельбекерно...". Л.Черейский пишет о Всеволодове: "Встречался с Пушкиным в Пскове летом 1826". Однако для получения фиктивного документа Пушкин встречался с Всеволодовым за год до этого и, по нашему предположению, не один раз. Грустный юмор видится в звании "доктор-аматер", ибо пушкинский термин означает "врач-любитель". Пушкин писал "пуще успокоил", чем хотел, видимо, подчеркнуть: Мойеру приезжать не надо.
Шагом в осуществлении Балтийского проекта становится поездка в Псков. Не такая, какой от него добивались, но все же в Псков. И вот поэт, по его словам, "увидя в окошко осень", сел в тележку и прискакал туда. Между прочим, поразительно мало изменилось в русских порядках и через три четверти века после смерти Пушкина. В 1898 году Ян Райнис, выдающийся латышский поэт, будет отправлен царским правительством из Рижской тюрьмы в ссылку, туда же, откуда мечтал вырваться Пушкин,— в тот же Псков.
В Пскове Пушкин нанес три визита и из них первый — врачу. Поэт говорил "с каким-то доктором-аматером", но он прекрасно знал, с каким. Не ведаем, разыгрывал ли Пушкин тяжело больного или просто щедро заплатил Всеволодову. Скорее всего, имело место и то, и другое. Врач подтвердил серьезность болезни настолько, что предписал пациенту не двигаться не только после, как об этом предупредил Руланд, но и до операции. А главное, Всеволодов согласился с пациентом: болезнь теперь настолько осложнилась, что операция невозможна в Пскове, хотя об этом и было высочайше повелено.
Второй визит Пушкина был к архиепископу Псковскому Евгению Казанцеву. Ссыльный поэт догадывался, что слежка идет и по этой линии. В связи с предстоящей аферой он решил явиться засвидетельствовать почтение и доказать благонравность мыслей на тот случай, если у начальства возникнут подозрения. Ему хотелось усыпить бдительность Казанцева, и, как Пушкину показалось, это удалось.
Наконец, третий и самый важный визит был к гражданскому губернатору Псковской губернии Борису фон Адеркасу, осуществлявшему надзор за поэтом по указанию губернатора Паулуччи и графа Нессельроде. Ссылаясь теперь не на свое самочувствие и желание, а на официальное лицо (псковского штаб-лекаря, что можно легко проверить), Пушкин объяснил Адеркасу: болезнь его осложнилась настолько, что ему грозит полная прикованность к постели, а затем и смерть.
Губернатор, по мнению Пушкина, оказался "весьма милостив", внимательно выслушал, посочувствовал и обещал выяснить мнение наверху, то есть в Петербурге. Губернатор предложил, кроме того, переправить в столицу стихи Пушкина, что тоже было, по мнению поэта, хорошим знаком (мы в этом сомневаемся). "...Итак погодим,— написал Пушкин Жуковскому,— авось ли царь что-нибудь решит в мою пользу". Тут же в Пскове Пушкин написал письмо Вяземскому, но сжег его. Скорей всего, в письме содержались подробности визитов и чересчур откровенные комментарии к тому, с какой целью эти визиты были сделаны. Он решил не рисковать.
Вернувшись к себе в имение в оптимистическом настроении и с надеждой на царскую доброту, Пушкин сочиняет прошение Александру I, которое можно считать вторым шагом в его Балтийском проекте. От прошения сохранился лишь черновик. Вняв просьбам друзей смирить гордыню и каяться, Пушкин стал вспоминать в письме, как началась его опала. Она была результатом необдуманных обмолвок и сочинения сатирических стихов. В Петербурге разнесся слух, что молодой поэт был высечен в Тайной канцелярии. Этот позор толкнул его на отчаянные поступки: дуэли, мысли о самоубийстве и, может быть, даже на мысль о покушении. Далее в письме стоит буква V и волнистая черта. Некоторые исследователи полагают, что Пушкин имел ввиду Votre MajestГ© — Ваше Величество. Разумеется, писал Пушкин, все это было лишь в воображении, великодушие и либерализм власти спасли его честь. С тех пор, добавлял он, "я смело утверждаю, что всегда, на словах и с пером в руках уважал особу Вашего Величества".
Объяснив царю, что он пишет ему с откровенностью, которая была бы невозможна по отношению ко всякому другому властителю в мире, Пушкин просил о великодушии: "Жизнь в Пскове, городе, который мне назначен, не может принести мне никакой помощи. Я умоляю Ваше Величество разрешить мне пребывание в одной из наших столиц или же назначить мне какую-нибудь местность в Европе, где я мог бы позаботиться о своем здоровье". Поэт стремился разжалобить государя, поставить его в такие условия, чтобы тот не мог отказать в столь простой просьбе. Назначить местность в Европе — звучало великолепно. В Петербурге мать и влиятельные друзья, как он надеется, снова просят царя. Дирижер этого оркестра находится в Михайловском.
Он между тем передумал и это свое письмо царю не отправил. Еще недавно Пушкин считал прошение матери ошибкой, полагая, что государь может в этом усмотреть хитрость, уклончивость, упрямство нераскаявшегося преступника. Да и у болезни не было врачебных подтверждений. Ныне Пушкин хочет показать, что он раскаялся. К тому же болезнь грозит скорой смертью. Вот почему теперь уместно и матери обратиться к царю. На полях черновика письма Надежды Осиповны рукой приятеля Пушкина Соболевского сделана пометка: "Вероятно, сочинено А.Пушкиным". Это, однако, не доказано и не опровергнуто. Но поскольку сын был крайне недоволен предыдущим письмом матери, скорее всего, новое письмо Александру I могло быть отправлено только с его согласия.
"Ваше Величество!— пишет Надежда Осиповна Пушкина 27 ноября 1825 года.— Несчастная мать, проникнутая сознанием доброты и милосердия Вашего Величества, осмеливается еще раз припасть к стопам Своего Августейшего Монарха, повторяя свою покорнейшую просьбу. По сведениям, которые я только что получила, болезнь моего сына быстро развивается, псковские доктора отказались сделать необходимую ему операцию, и он вернулся в деревню, где находится без всякой помощи и где общее состояние его очень худо. Соблаговолите, Ваше Величество, разрешить ему выехать в другое место, где он смог бы найти более опытного врача, и простите матери, дрожащей за жизнь своего сына, что она вторично осмеливается взывать к Вашему милосердию. Только на груди отца своих подданных несчастная мать может выплакать свое горе, только от своего Государя, от безграничной его доброты смеет она ожидать избавления от своих тревог. С глубочайшим уважением остаюсь Вашего Императорского Величества нижайшая, покорнейшая и благодарнейшая из подданных Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал".
Идея этого ходатайства долго обсуждалась друзьями поэта. Вяземский еще 11 июля 1825 года писал жене из Ревеля, где общался с отдыхавшим там у моря семейством Пушкиных: "Мать, кажется, еще просила государя, чтобы отпустили его в Ригу, где есть хороший доктор". Для того, чтобы письмо вернее дошло по назначению, мать написала другое письмо — начальнику Главного штаба генерал-фельдмаршалу Дибичу.
"Ваше Превосходительство! Сочувствие, которое Вы соблаговолили проявить ко мне, а также письмо, которым Вы почтили меня, дают мне смелость представить Вам мое нижайшее прошение Его Императорскому Величеству и умолять Ваше Превосходительство еще раз представительствовать за меня. Моему несчастному сыну не было оказано никакой помощи в Пскове; врачи решили, что болезнь его слишком запущена для того, чтобы они могли взять на себя сделать операцию. Я не хочу распространяться, сердце мое переполнено, но поверьте, генерал, что благодарность матери больше всего того, что можно выразить, и эту благодарность Вам я сохраню на всю жизнь и буду счастлива выразить ее Вам лично, так же как и чувство почтительного уважения, с которым имею честь оставаться. Вашего Превосходительства нижайшая и преданнейшая Надежда Пушкина".
Однако, отправляя эти письма из Москвы, мать не знала, что царя уже в живых не было.
Между тем, как бы в дополнение ко всем этим прошениям, Пушкин подготовил свою литературную работу. Жуковский не раз призывал его доказать свою лояльность творчеством и тем завоевать расположение императора. Теперь Пушкин спешно заканчивал "Бориса Годунова". К началу ноября драма была готова. Пьеса, мог думать Пушкин, покажет царю, что от легкомысленности поэта не осталось и следа, он стал серьезным писателем, к тому же историческим, а значит, неопасным для власти, и его можно спокойно отпустить за границу. Друзьям станет легче хлопотать за него, когда можно будет сослаться на созданное поэтом для пользы отечества: "пусть трагедия искупит меня".
Кстати, у Пушкина мог быть еще один предлог проситься в Прибалтику, и значительно более достоверный. Предок его Абрам Ганнибал после смерти Петра Великого много лет прослужил обер-комендантом города Ревеля. Пушкин писал, что хочет добраться до ганнибаловских бумаг. Он мог бы присовокупить ходатайство о разрешении собирать там исторические материалы.
Наиболее влиятельным друзьям в этом новом сражении за выезд Пушкин отводил роль тяжелой артиллерии. Используя связи с крупными должностными лицами, они могли привести в действие прошение поэта, а теперь драматурга и историографа доромановского правления (в котором, с точки зрения сегодняшней царствующей фамилии, могли быть упомянуты и слабости). Пушкин надеялся не только на друзей, но и на человечность царя, что немедленно отразилось в его стихах.
Ура, наш царь! так! выпьем за царя...
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей.
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
Простив царю преследование, он надеется получить ответное прощение. Остается ждать да учить английский. "Мне нужен английский язык — и вот одна из невыгод моей ссылки: не имею способов учиться, пока пора. Грех гонителям моим!" — пишет он Вяземскому.
Верит ли Пушкин в возможность того, что его выпустят официально? По-видимому, он надеется, хотя и сомневается, ибо параллельно с официальным вариантом продолжается прощупывание возможностей бегства. В переписке с Алексеем Вульфом, находящимся в Дерпте, Пушкин снова переходит на условный зашифрованный язык и просит ускорить выяснение вопросов, о которых они договаривались: "О коляске моей осмеливаюсь принести вам нижайшую просьбу. Если (что может случиться) деньги у вас есть, то прикажите, наняв лошадей, отправить ее в Опочку, если же (что также случается) денег нет — то напишите, сколько их будет нужно.— На всякий случай поспешим, пока дороги не испортились". Не все ясно в этой тайнописи, но главные пункты таковы: надо ехать (коляска, которую Пушкин будто бы посылал за Мойером); сколько денег нужно для того, чтобы организовать побег, просьба ускорить дело.
Он живет напряженным ожиданием весь ноябрь, не ведая, что 19 числа в Таганроге умер Александр I. Такого оборота событий Пушкин никак не ждал. В Петербурге известие было получено 27 ноября. Пушкин услышал о смерти царя еще через три дня. В это время до Парижа дошла весть о том, что Пушкину позволили съездить в Псков для лечения. Об этом Николай Тургенев написал в Дрезден Чаадаеву, который рассчитывал встретить Пушкина в Европе, чтобы вместе путешествовать.
Глава шестая. "ЧТО МНЕ В РОССИИ ДЕЛАТЬ?"
Если брать, так брать — не то, что и совести марать — ради Бога, не просить у царя позволения мне жить в Опочке или в Риге; черт ли в них? а просить или о въезде в столицу, или о чужих краях. В столицу хочется мне для вас, друзья мои,— хочется с вами еще перед смертию поврать; но, конечно, благоразумнее бы отправиться за море. Что мне в России делать?
Пушкин — Плетневу, 4-6 декабря 1825.
Надежды рухнули — надежды возникли. Едва услышав, что какой-то солдат, приехавший из Петербурга, рассказывал в Новоржеве о смерти Александра I, для проверки слуха Пушкин немедленно посылает в Новоржев кучера Петра. Петр вернулся на следующий день, подтвердив слухи и даже привезя новость: присягу принял новый царь Константин Павлович. Первая мысль Пушкина была о том, что проблемы его решались сами собой. Коронация значила амнистию почти автоматически. Старые планы теряли свой смысл. Желание ехать в Петербург возникло у него немедленно, и мы имеем соответствующий архивный документ.
Билетъ
Сей данъ села Тригорскаго людямъ: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4 вер., волосы темно-русыя, глаза голубыя, бороду бреетъ, летъ 29, да Архипу Курочкину росту 2 ар. 3 1/2 в., волосы светло-русыя, брови густыя, глазом кривъ, рябъ, летъ 45, в удостоверение, что они точно посланы отъ меня в С.Петербургъ по собственнымъ моимъ надобностямъ и потому прошу господъ командующих на заставах чинить им свободный пропускъ. Сего 1825 года, Ноября 29 дня, село Тригорское, что в Опоческом уезде.
Текст этой фиктивной подорожной написан самим Пушкиным, подпись Осиповой подделана им же, поставлена его печать. Сочинив бумагу, поэт отправился в Тригорское, собираясь либо уговорить соседку изготовить подлинник по образцу, либо предупредить на всякий случай.
Крепостной Алексей Хохлов — это он сам, только возраст себе прибавил для конспирации. Кстати, из трех известных нам указаний на рост поэта (брат Лев говорил, что 2 аршина 5 вершков с небольшим, а художник Григорий Чернецов — 2 аршина и 5 1/2 вершков) рост, указанный самим Пушкиным, думается, наиболее точный: рост был для жандармов первым фактором установления личности. Таким образом, рост Пушкина был 157,8 сантиметра (считая на этот раз без каблуков, ибо крестьянин должен был ехать в лаптях). Годы он себе прибавил, справедливо полагая, что выглядит старше своих лет.
Второе лицо, упомянутое в подорожной, садовник из Михайловского Архип Курочкин. Возможно, Пушкин хотел, воспользовавшись неразберихой, появиться в Петербурге ненадолго — поговорить с друзьями с глазу на глаз, выяснить обстановку и использовать перемену власти для обретения свободы.
Дата в документе (может, чтобы спешка не показалась подозрительной) сдвинута Пушкиным назад: похоже, выехали они 1 или 2 декабря. По другим данным, он выехал 10 декабря. И.А.Новиков в уже упомянутом сочинении полагает: Пушкин рассчитывал на обещание Горчакова нелегально достать ему заграничный паспорт, если поэт окажется в Петербурге. "Так все пути к отступлению были отрезаны,— пишет Новиков.— Он волновался не только близким свиданием с Керн. Он вспоминал и Горчакова: мог бы не говорить, но если сказал, так и сделает. Но он ясно представил, что покидает Россию — как будто привычная мысль,— и все же холодок пробежал по спине". Архип уложил в дорожный чемодан барина мужицкий наряд.
Пушкин ехал в Петербург, выбрав не основную дорогу. И чем дольше ехал, тем авантюрней, бессмысленней и опасней казался ему собственный замысел. Если трудно было скрыться в Дерпте, то уж в Петербурге его всякая собака узнает.
А завтра же до короля дойдет,
Что Дон Гуан из ссылки самовольно
В Мадрит явился,— что тогда, скажите,
Он с вами сделает?
Это ведь Пушкин писал о себе, только позже.
Военные, гвардия, охрана, спецслужбы — все сейчас начеку в связи с переменой власти, дабы не возникли беспорядки. В Пскове тоже сразу хватятся. Да и как смогут приятели помочь, когда еще ничего не ясно? Словом, там только себе навредишь. После такого самоуправства опять по-хорошему за границу не отпустят. А вполне вероятно, что это в скором времени удастся само собой.
Примерно так, нам кажется, думал Пушкин, не ведая, что в Петербурге хаос и не до михайловского ссыльного: не ясно, какому царю присягать, переписка между Николаем и Константином, междуцарствие. Не отъехав далеко, поэт вдруг велел Курочкину поворачивать назад. Потом уже несколько человек, наверно, рассказывали, что Пушкин вернулся, так как дорогу им перебежал заяц, а это была дурная примета. Кроме того, навстречу шел священник. Детали приводятся разные, но Пушкин вернулся не из-за плохих примет, хотя приметам верил, а по логическому рассуждению и удивительной способности предвидеть опасности — дару, который его не раз выручал.
В нашем рассуждении повторены соображения биографа Пушкина Анненкова, который считал, что основную роль в решении возвратиться сыграли не приметы, а осмотрительность поэта. По меткому замечанию Ю.Айхенвальда, в Пушкине всегда был "голос осторожности". То, что он возвратился в Михайловское, его спасло: до восстания декабристов оставались считанные дни, и ссыльный поэт оказался бы в самом пекле.
Судя по воспоминаниям Соболевского, Пушкин, не подозревая о попытке переворота, собирался приехать и спрятаться на квартире Рылеева, который светской жизни не вел. Но окажись Пушкин в доме одного из основных заговорщиков, да еще нелегально, его бы наверняка посадили в Петропавловскую крепость и подвергли изнурительным допросам. Так что не известно, чем бы все кончилось.
За несколько часов до того, как Пушкин узнал о смерти Александра Павловича, он писал А.Бестужеву: "...надоела мне печать... поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели...". Теперь происходившее могло настроить его на сдержанный оптимизм. Не случайно Анненков жизнь Пушкина до 1826 года называет Александровским периодом. Пушкин понимал, что со смертью Александра закончилась целая историческая эпоха. Поэт вполне мог рассчитывать на изменение всего политического курса империи.
Новая эпоха началась с чеканки новых серебряных рублей с изображением императора Константина. Тот еще не взошел на престол, но уже возникли иллюзии. Вернувшись в свою берлогу, Пушкин сразу пишет Катенину в Москву: "...как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма... К тому же он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего". Не исключено, что эти верноподданнические строки написаны в расчете на перлюстрацию письма — прием старый, как сама перлюстрация.
В деревне Пушкину не сидится, и его можно понять. Письмо за письмом уходят в Петербург и Москву каждый почтовый день: "Если я друзей моих не слишком отучил от ходатайства, вероятно, они вспомнят обо мне",— намекает он Плетневу и далее говорит о том, что в России поэту делать нечего (см. эпиграф). Мысль о "самоосвобождении" оставлена, зато все усилия сконцентрированы на легальных хлопотах перед царем Константином.
Письма поэта исчезают без отзвука, в глухоту. Он зря хитрил, хваля Константина: через несколько дней тот отрекся от престола в пользу младшего брата. Пушкин надеется на высочайшее снисхождение вступившего на царствие Николая. Но из Петербурга в ответ — мрачные вести о бунте выведенных на Сенатскую площадь полков. Скоро Пушкин узнает подробности о том, что в ночь на 14 декабря великий князь Николай Павлович зачитал манифест о своем вступлении на престол, и войска отказались присягнуть новому императору. Военный губернатор Милорадович, занимавшийся делом Пушкина до ссылки поэта на юг, смертельно ранен на площади Каховским. Войска рассеяны артиллерийским огнем. В Петербурге обыски и аресты.
Первая реакция Пушкина — страх; он решает сжечь свои рукописи. В то время для ареста из-за политических причин (в отличие от советского времени) властям нужны были улики. Чтобы их уничтожить, поэт сжигает свои тетради, где находились и автобиографические записки, над которыми работал четыре года. Позже он говорил, что сделал это, боясь, что записки могут замешать многие имена и умножить число жертв. Но, конечно, боялся и за себя, что вполне естественно.
В архиве Пушкина этого периода не сохранилось писем брата Льва, князя Вяземского и некоторых других корреспондентов. Все эти письма тоже ушли в огонь. Пушкин сжег важную часть своего архива и после не жалел об этом; он вообще редко жалел о прошлом. Впрочем, если бы не первый импульс, мог бы и не сжигать. Допустим, он не мог сесть на лошадь да отвезти друзьям в Тригорское: друзья могли разболтать. Не хотел доверить Арине Родионовне — прислугу бы допросили. Но мог ведь спрятать в лесу — имение-то большое. Когда в Москве в начале восьмидесятых начала писаться эта книга, для поиска спрятанных рукописей органы привозили взвод солдат и велели срывать на дачном участке весь слой земли глубиной в метр. Одна группа солдат копает, у другой — отдых; через час они меняются. Тому, кто найдет — премия: увольнительная домой на несколько дней. И рыли солдатики за надежду увидеть маму, не задумываясь, что рыли могилу инакомыслящему писателю и его рукописям. Но даже и в таком случае не под силу им было бы срыть Михайловское имение в поисках запретных мыслей.
А что, если Пушкин и в самом деле спрятал или отдал кому-то на хранение бесценные рукописи свои и только сказал, что сжег, чтобы не искали? Маловероятное предположение, а все ж пока нельзя его отвергнуть начисто. Вяземский, например, принял на хранение портфель с рукописями декабристов и возвратил его в сохранности Пущину, когда тот вернулся с каторги. Интересно бы узнать, что писал Пушкин в своих автобиографических заметках о намерениях отправиться за границу. Впрочем, и без того много сохранилось, не упустить бы важное из имеющихся материалов. Его герой тех дней — граф Нулин, "русский парижанец",
Святую Русь бранит, дивится,
Как можно жить в ее снегах,
Жалеет о Париже страх.
Принято считать, что восстание на Сенатской площади многое переменило в судьбе Пушкина. За ним действительно последовал ряд важных для него событий, но связанных не с восстанием непосредственно, а со сменой царя.
Уничтожив, как ему казалось, улики, Пушкин составил список своих проступков: в Кишиневе был дружен с тремя декабристами, состоял в масонской ложе, которая была запрещена, был знаком с большей частью заговорщиков, покойный царь упрекнул его в безверии. Вот и все. Послав этот список Жуковскому с просьбой сжечь письмо, Пушкин резюмировал: "Кажется, можно сказать царю: Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?".
Правительство, однако, объявило опалу и тем лицам, которые, имея какие-нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Этот упрек Пушкин отводил: кто ж, кроме полиции и правительства, не знал о заговоре?
О своей невиновности (а точнее, о том, что надо донести наверх о его невиновности) сообщает он вскоре и Дельвигу: "...никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив... я желал бы вполне и искренно помириться с правительством... Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя" (выделено Пушкиным. Объяснение причин этого нетерпения находим в письме, посланном Плетневу. Пушкин ждет милости, надеясь, что сбудется его желание уехать: "Ужели молодой наш царь не позволит удалиться куда-нибудь, где бы потеплее?". И — "пускай позволят мне бросить проклятое Михайловское. Вопрос: невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге".
Письмо за письмом, и в них то же: "Батюшки, помогите". Но при этом он оставляет себе что-то, ту малость, ниже которой интеллигентный человек опуститься не может. Убеждения в этой части земного шара иметь можно, нельзя их лишь высказывать, и Пушкин это понимает: "Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости". Он готов к компромиссу, только выпустите.
На Рождественские каникулы в Тригорское приехал из Дерпта Вульф. Обсуждают неувязки старых планов, которые отменились сами собой в связи с тем, что вскоре все будет решено новым царем. Пили за него. Всю ночь напролет Пушкин читал Вульфу "Бориса Годунова". Накануне Нового 1826 года вышел том стихотворений гигантским тиражом 1200 экземпляров — доказательство недюжинной либеральности прессы в те времена. Однотомник этот рекламировали широко, и деньги за него Пушкину поступили немалые. Помещик Пещуров отказался от наблюдения за поэтом. На Новый год пили за надежды, которые теперь-то уж обязательно должны осуществиться: и русская зима имеет свой конец.
А в Петербурге кипит работа в созданном Тайном комитете для следствия по делу о декабристах. Во многих делах фигурировали стихи и слова Пушкина. Павел Бестужев на допросе показал, что причина его вольномыслия — стихи Пушкина. Михаил Бестужев-Рюмин заявил, что вольнодумные стихи Пушкина распространялись по всей армии. Пушкина упоминали на допросах А.Бестужев, барон Штейнгель, мичман В.Дивов, капитан А.Майборода.
Протоколы допросов следственной комиссии сохранили для потомков весьма мрачную картину показаний офицеров друг на друга и на самих себя, хотя никто не вымогал этих показаний под пытками или угрозами. Не упомянул поэта на допросе Пущин, а на прямо поставленный вопрос отвел его вину, сказав, что Пушкин был всегда противником тайных обществ.
Для оптимизма, которым жил теперь Пушкин, оставалось все меньше оснований. Допросы шли полным ходом, по всей стране производились обыски и аресты. Пушкин знал, что исчез Вильгельм Кюхельбекер и, согласно официальной версии, погиб в день бунта. А Кюхельбекер оказался среди тех немногих участников восстания, которые решили немедленно бежать за границу.
В городе, бывшем фактически на осадном положении, где кругом солдаты, сыщики и добровольные доносчики, Кюхельбекер благополучно пробрался домой и затем столь же благополучно выехал. Он сумел раздобыть подложный паспорт. Он знал, как и куда двигаться. Он допустил лишь одну оплошность: не запасся деньгами. Сравнительно легко добрался он до границы, и здесь его свели с тремя парнями, которые согласились переправить его за границу. Плата за это — две тысячи рублей. У Вильгельма оставалось только двести, и он решил ехать сам.
Пока он добирался до границы с Польшей, выбирая кружные пути, прошло около полутора месяцев. Его искали, уже распространили его приметы, которые сообщил полиции бывший его друг Булгарин. В пограничных местностях бдительность установлена была особая. Кюхельбекер подделал дату в своем виде на жительство и благополучно добрался до Варшавы. Три года назад он возвращался этой дорогой из-за границы и помнил эти места. У беженца в кармане было два адреса верных людей, но он не успел их навестить: его опознали на улице. 28 января в Петербурге стало известно о его аресте.
Мы не знаем источника, из которого Тынянов почерпнул подробности бегства, скорей всего, то были воспоминания, которые находились в архиве Кюхельбекера, доставшемся Тынянову, а после исчезнувшем. Учитывая время написания, то есть сталинские годы, Тынянов нарисовал эту сцену удивительно смело. Смысл ее прозрачен: спасение только на Западе; в полицейской России со всеобщим доносительством деться некуда.
Пушкин и Кюхельбекер были близкими друзьями с детства. Как знаток западной философии Кюхельбекер влиял на взгляды Пушкина. В письме, полученном от Дельвига, Пушкин прочитал: "Наш сумасшедший Кюхля нашелся, как ты знаешь по газетам, в Варшаве". "Как ты знаешь по газетам..." — это написано для третьего читателя, для перлюстратора. Дельвиг сперва начал писать "пой", т. е. "пойман", но одумался, зачеркнул и написал "нашелся".
У нас нет свидетельств реакции Пушкина на это "нашелся", то есть на арест беглеца Кюхельбекера. Вряд ли Пушкина сильно удивил факт, что Кюхельбекер попытался осуществить то же, что сам поэт,— удрать за границу. Но, без всякого сомнения, Пушкина потрясло, что друг его был схвачен неподалеку от цели. Думается, именно этот арест умерил планы поэта бежать тайно. А ведь не знал он, что, кроме Кюхельбекера, арестован и Грибоедов. Было от чего потерять и сон, и аппетит, и жажду развлечений. Узел затягивался вокруг той самой троицы, которая в 1817-м принесла клятву служить верой и правдой русской дипломатии: двое за решеткой, очередь за Пушкиным.
Кюхельбекер был недалеко от свободы, но, отсидев десять лет в Шлиссельбургской и Динабургской крепостях и еще десять лет в Сибирской ссылке, больной чахоткой, ослепший, он перед смертью просил Жуковского добиться царской милости, напечатать самые невинные литературные произведения: "...право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все мною созданное, вместе со мной погибнет, как звук пустой, как ничтожный отголосок!".
Другой декабрист, Михаил Бестужев, в ночь после восстания также обдумывал пути бегства за границу, советуясь с коллегой К.П.Торсоном. Вот диалог Торсона с Бестужевым из воспоминаний самого Бестужева.
" — Итак, ты думаешь бежать за границу? Но какими путями, как? Ты знаешь, как это трудно исполнить в России, и притом зимою?
— Согласен с тобою — трудно, но не совсем невозможно. Главное я уже обдумал, а о подробностях подумаю после. Слушай: я переоденусь в костюм русского мужика и буду играть роль приказчика, которому вверяют обоз, каждодневно приходящий из Архангельска в Питер. Мне этот приказчик знаком и сделает для меня все, чтобы спасти меня. В бытность мою в Архангельске я это испытал. Он меня возьмет как помощника. Надо только достать паспорт. Ну да об этом похлопочет Борецкий, к которому я теперь отправляюсь. Делопроизводитель в квартале у него в руках... Он же достанет мне бороду, парик и прочие принадлежности костюма... Лишь бы мне выбраться за заставу, а тогда я безопасно достигну Архангельска. Там до открытия навигации буду скрываться на островах между лоцманами, между которыми есть задушевные мои приятели, которые помогут мне на английском или французском корабле высадиться в Англию или во Францию".
Затея Бестужева не удалась. Улицы были полны патрулей. У своего родственника актера Борецкого он переоделся в мужика, приклеил бороду. Через знакомого Борецкий достал беглецу паспорт человека, незадолго до этого умершего в больнице. Но выяснилось, что паспорта уже недостаточно для проезда заставы. Надо еще личную записку коменданта. Так что удрать невозможно. Дом Бестужева был окружен шпионами и сыщиками тайной полиции. Бестужев сдался жандармам добровольно.
Другой участник бунта, морской офицер Николай Бестужев, решил бежать в Швецию. Из Петербурга он добрался незамеченным до Толбухина маяка. Там караульные матросы знали его как помощника директора маяков Спафарьева. Бестужев остановился обогреться, но в это время жена одного матроса, узнав его, донесла властям, и беглеца вскоре догнали.
Пушкин мог благополучно объявиться в Германии, а мог попасться на глаза первому же доносчику, которыми кишели пограничные районы, быть схваченным стражей и отправиться в кандалах в Сибирь коротать годы. Друзья советуют Пушкину обратиться к новому царю с просьбой о прощении, а не о загранице. "Самому тебе не желать возврата в Петербург странно!— удивлялся Павел Катенин.— Где же лучше?". А немного позднее Катенин советует писать "почтительную просьбу в благородном тоне" прямо новому царю. В конце февраля Плетнев сообщает Пушкину поручение Жуковского: надо написать покаянное письмо. В начале марта письмо сочинено и приложено к ответному письму Плетневу. Сам Пушкин, чтобы не упоминать императора, прибавляет: "При сем письмо к Жуковскому в треугольной шляпе и в башмаках. Не смею надеяться, но мне бы сладко было получить свободу от Жуковского, а не от другого...".
Пушкин рассчитывал, что друзья поймут и письмо достигнет царя: куда же, как не на прием, надевает Жуковский треугольную шляпу? Поэт снова напоминает о своей болезни (теперь уже не аневризм, но нечто более неопределенное, "род аневризма", требующий немедленного лечения). "Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, Его Величеству угодно будет переменить мою судьбу".
Месяц ушел у Жуковского на размышления, а ответ обдал Пушкина ушатом холодной воды. "В теперешних обстоятельствах,— отвечает ему Жуковский, подчеркивая важные места,— нет никакой возможности ничего сделать в твою пользу. Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени. Я никак не умею изъяснить, для чего ты написал мне последнее письмо свое. Есть ли оно только ко мне, то оно странно. Есть ли ж для того, чтобы его показать, то безрассудно. Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством" (выделено Жуковским).
Многое мог сделать Жуковский (и, добавим, делал), но в тот момент ему было не до Пушкина. Он сам весной отправлялся за границу — на лечение и отдых на все лето, до сентября. А Пушкину Жуковский советовал сидеть тихо в Михайловском и вести себя благонамеренно: "Еще не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы". "Борис Годунов" уже был написан, и кое-какие надежды на пьесу Пушкин возлагал. Он хотел посоветоваться с Жуковским с глазу на глаз и поэтому спрашивал Вульфа: не через Дерпт ли едет Жуковский в Карлсбад? Конечно, ехал он через Дерпт, но почему-то не заглянул в михайловскую глушь, наверное, спешил в Европу.
В Петербурге оставался старик Карамзин, не раз выручавший из беды, но он занемог. Да и отношения их в последнее время не были теплыми. Карамзин считал писания Пушкина живыми, но недостаточно зрелыми. Что касается влияния Карамзина на покойного императора, то это влияние в конце ослабло. С Николаем I отношения у Карамзина были лучше, но время не очень подходило для просвещенных советов царю. Впрочем, Карамзин замолвил все-таки слово за Пушкина и, может быть, отвратил худшие последствия. Но это был последний жест доброй воли шестидесятилетнего писателя.
Карамзин сам смертельно болен и, в отличие от Пушкина, не притворяется. Ему самому, чтобы выжить (воспаление легких, кашель с кровью), как полагают врачи, остается последний шанс: целебный климат Италии. Карамзин просит дать ему должность русского резидента во Флоренции, обещая в чужой земле беспрестанно заниматься Россией. Царь остроумно отвечает, что российскому историографу не нужно такого предлога, чтобы выехать: Карамзин может там жить свободно, занимаясь своим делом, которое важнее дипломатической корреспонденции, особенно флорентийской. Николай Павлович назначает историографу и его семье огромную пенсию 50 тысяч рублей годовых (прежний царь платил 2 тысячи) и обещает даже дать ему специальный фрегат. Уже пакуются чемоданы для Италии, но окружающие понимают, что писатель кончается. 22 мая 1826 года, не успев отправиться лечиться в Италию, Карамзин умер. В глуши, оставаясь в неведении, Пушкин еще некоторое время надеялся, что Карамзин поможет, а великий историограф был уже мертв.
Неожиданно за границу ускакал и другой его заступник, Александр Тургенев. Поспешил он в Дрезден к брату Сергею, который там заболел. Этой поездке не помешало то чрезвычайное обстоятельство, что третий брат Николай отказался вернуться в Россию после восстания декабристов и был приговорен к смертной казни заочно. Новый царь не препятствовал отъезду Александра Тургенева за границу. С него лишь взяли подписку, что не будет там встречаться с осужденным братом.
Не мог помочь и князь Вяземский, не до того ему было. Несчастье обрушилось на его семью: в мае в Москве умер трехлетний сын, из пятерых детей остался один. Пушкин в конце апреля уже просил Вяземского об одолжении. Он отправил к нему крепостную Ольгу Калашникову, "которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил". Пушкин просил пристроить ее в имении и позаботиться о малютке. 1 июля у Пушкина родился сын Павел, которого записали сыном крепостного Якова Иванова,— такова была обычная практика. Вересаев предполагал даже, что речь шла сразу о двух беременных, которым должен был помочь Вяземский. Теперь Вяземские уехали из столицы в Ревель вместе с вдовой и детьми Карамзина.
Все разъехались, а Пушкин сидел на том же месте. Помогать ему было некому.
Наступило тревожное затишье и в общественной, и литературной жизни. Как выразился поэт Николай Языков, "перевоз тела в бозе почившего монарха поглотил все чувства литературные; ничего нового не является в публику". Предполагали, что лед вот-вот тронется, но этого не происходило. "Дождись коронации,— утешал Пушкина Дельвиг,— тогда можно будет просить Царя, тогда можно от него ждать для тебя новой жизни". Сам Дельвиг только что женился, был счастлив и увлечен новыми обязанностями. Заниматься хлопотами, связанными с Пушкиным, к тому же весьма неопределенного свойства, ему был недосуг, да и не по силам. Пушкину ничего не оставалось, кроме как ждать.
Глава седьмая. НА ПРИВЯЗИ
Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если Царь даст мне слободу, то я месяца не останусь.
Пушкин — Вяземскому, 27 мая 1826.
Обдумаем эти слова, написанные Пушкиным в письме из Михайловского, посланном, разумеется, не по почте, а с оказией в начале лета того тревожного и очень важного года в жизни поэта. Он не только не хочет сам оставаться в России, но удивляется другу, у которого есть возможность уехать, а тот ее не реализует. Слово "слобода" четко написано Пушкиным в ласковом просторечном звучании, но исправлено на "свобода" в Малом академическом собрании сочинений. Пушкин многозначительно подчеркивает это слово "слобода". Он рассчитывает, что новый царь отпустит его. Поэт указывает срок (и этот срок, как видим, меньше месяца), который ему нужен, чтобы уладить все дела и отбыть.
Подтолкнули его к очередному шагу извне. Согласно рескрипту Николая I на имя управляющего Министерства внутренних дел Ланского от 21 апреля 1826 года от всех находящихся в службе и отставных чиновников, а также от неслужащих дворян должна быть взята подписка о непринадлежности к тайным обществам в прошлом и обязательство к таковым не принадлежать в будущем. Форма это была придумана не столько для проверки лояльности власть имущего слоя (абсолютное большинство помещиков едва знали, о чем идет речь), сколько для порядка: всем застегнули на шее поводок.
Пушкину тоже пришлось поехать в Псков и подписать в присутственном месте бумагу, что он ни к каким тайным обществам не принадлежал и никогда не знал о них. В связи с этой подпиской Пушкин, видимо, посоветовавшись с чиновниками в Пскове, а также учтя давление друзей (кайся! кайся!!), написал прошение всемилостивейшему государю. Он обращается "с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом)".
Он по-прежнему озабочен медицинским подтверждением своей липовой болезни: "Я теперь во Пскове,— сообщает он Вяземскому,— и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Незабавно умереть в Опоческом уезде". Пили они вместе с доктором или ветеринар был уже пьян, когда Пушкин к нему явился, а может, взятка помогла, факт остается фактом: Всеволодова удалось провести.
Как явствует из письма, Пушкин почему-то уверовал, что его на этот раз выпустят за границу. В мыслях он уже уехал, он уже там. "Мы живем в печальном веке,— пишет он Вяземскому,— но когда воображаю Лондон, чугунные мосты, паровые корабли, Английские журналы или Парижские театры и бордели — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4-й песне "Онегина" я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нем дарование приметно — услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай-да умница. Прощай".
Слово "бордели" печаталось в ранних советских изданиях писем Пушкина, но позже было заменено прочерком, а в словах "Английские" и "Парижские" заглавные буквы, написанные поэтом, исправлены на строчные. Уже после смерти Пушкина друг его Павел Нащокин вспомнит: "Ни наших университетов, ни наших театров Пушкин не любил". Пушкинист Гроссман к этим словам добавляет: "Так оно, по-видимому, и было к концу жизни поэта". Но отсутствие интереса к русской Терпсихоре — и, добавим мы, к русской культуре вообще — Гроссман отмечает у Пушкина именно в связи с цитированным нами выше письмом 1826 года Вяземскому.
Обратим внимание на два важных заявления в этом письме: Пушкин все еще готовится выехать нелегально ("удрать"); и для тех потомков, кто будет доказывать, что патриот Пушкин хотел лишь съездить за границу, сам поэт заявляет, что он "никогда в проклятую Русь не воротится". И беглец сам себя хвалит за это решение. Весьма прямой намек на желание уехать навсегда мы можем также обнаружить даже в официальном пушкинском прошении Николаю I. "Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмелюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего в Москву, или в Петербург, или в чужие краи". Как видим, поэт просит отпустить его для "постоянного лечения".
Настроение скорого отъезда поддержал в Пушкине друг Дельвиг. В письме, присланном Осиповой в Тригорское, говорится: "Пушкина верно пустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду". Имеется в виду идущий полным ходом процесс над декабристами.
В Тригорское на летние каникулы приехал Алексей Вульф и привез Николая Языкова, который поселился в бане. Тут и Пушкин остается ночевать, когда гуляние идет за полночь. Ему весело с друзьями и подругами. Оптимизма, однако, хватило ненадолго. Когда опять пришло письмо Вяземского с советом написать покаянное письмо и просить дозволения ехать лечиться, Пушкин отвечает: "Твой совет кажется мне хорош — я уже написал царю, тотчас по окончании следствия... Жду ответа, но плохо надеюсь". Следствие по декабристскому coup d'etat и Пушкину грозило дорогой в противоположную сторону.
В столице его судьба давно обсуждалась, о чем он почти ничего не знал. Еще в феврале М.Я.фон Фоку, тогда управляющему Особой канцелярией при Министерстве внутренних дел, доставлено донесение, что Пушкин и ныне проповедует безбожие и неповиновение властям. В то же время жандармский полковник Бибиков положил на стол своему шефу и родственнику Бенкендорфу соображения по поводу обращения с вольнодумцами. Ссылка, по мнению Бибикова, делает таких людей, как Пушкин, лишь более желчными. Полковник предлагал польстить тщеславию этих мудрецов, и они изменят свое мнение.
В это время власти тщательно прослеживали контакты Пушкина. Еще в апреле Петербургский генерал-губернатор Голенищев-Кутузов на секретной записке начальника Главного штаба Дибича о Петре Плетневе отметил, что хотя он поведения примерного, следует организовать надзор за ним, поскольку он является комиссионером Пушкина. Плетнева пригласили и сделали ему выговор за переписку с михайловским отказником. Плетнев подчинился, и в кругу поэта еще на одного верного человека стало меньше.
Бенкендорфу поступил донос в связи с перехваченным письмом Михаила Погодина, где тот приглашал Пушкина сотрудничать в новом журнале "Московский вестник". В доносе предлагалась мера наказания, проливающая некоторый свет на проблему, которая волновала и Пушкина. "Запретить Погодину издавать журнал, без сомнения, невозможно уже теперь. Но он хотел ехать за границу на казенный счет, хотел вступить в службу — вот как можно зажать его",— предлагал правительству Булгарин. Бенкендорф ознакомил с запиской государя. Другой тайный агент в донесении сообщал: "Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков".
Нет, время было не самое лучшее, чтобы надеяться на прощение. Николай I делает распоряжение Следственной комиссии: "Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи". Глава русского государства приравнял поэзию к чуме. В архиве сохранился лист с показаниями декабриста Громницкого. На обороте текст густо зачеркнут и написано: "С высочайшего соизволения помарал военный комиссар Татищев". Это было стихотворение Пушкина "Кинжал".
В Петербурге опубликовали список заговорщиков, привлеченных к суду. Теперь князь Голицын, типичный иезуит и прирожденный следователь-сыщик, по выражению Н.О.Лернера, мог считать свою миссию в качестве главы Следственной комиссии по делу о 14 декабря полностью выполненной. До казни оставался месяц, брезжили кое-какие иллюзии на помилование, но этого не произошло. Больше того, в промежутке между приговором и повешением видоизменилась структура государственного сыска.
В свое время покойный император Александр I официально уничтожил Тайную канцелярию и даже запретил упоминать ее название. Секретные дела, направленные против государства, стали рассматриваться в обычных присутственных местах и присылались на так называемое "обревизование" в первый департамент Сената, откуда, может быть, пошло советское название "первый отдел".
Летом 1826 года, перед казнью декабристов, сорокатрехлетний начальник первой Кирасирской дивизии генерал-адъютант Александр Бенкендорф, активный член Следственной комиссии, был назначен шефом жандармов и командующим Главной императорской квартирой, а затем стал начальником Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии, которую почтительно стали называть Высшей полицией. Реорганизовали ее из двух особых канцелярий — Министерства полиции и Министерства внутренних дел.
Третьему отделению был придан корпус жандармов (в качестве исполнительной части). Империю разделили на восемь жандармских округов во главе с генералами и штатом офицеров, в задачи которых входили тайное наблюдение и слежка за деятельностью и личной жизнью чиновников и всех обывателей. Система тайных агентов, шпионаж, подкуп, доносительство — все это вместе стало непременным элементом существования страны. Еще в первый день Рождества, после разгона восставших, генерал Александр Бенкендорф получил от императора орден Святого Александра. Генерал-адъютант от кавалерии, на которого поколения пушкинистов не жалели черной краски, был на самом деле неординарной личностью.
Сын эстляндского гражданского губернатора из Риги, он в молодости увлекался либеральными идеями. Мать его была близкой подругой императрицы Марии Федоровны. Брат его Константин написал книгу "Краткая история лейб-гвардии гусарского Его Величества полка". Можно представить себе, каким бестселлером могла бы стать книга самого главы Третьего отделения, будь она написана.
Пятнадцати лет этот человек попал во флигель-адъютанты императора Павла. Бенкендорф был хорошо образован, умен, отважен и, как ни странно, порядочен. При огромной и тайной власти, которой он располагал, он не использовал служебного положения для корысти, не организовывал ложных дел, чтобы выслужиться, не сочинял напрасных обвинений, не преследовал личных врагов и презирал людей, доносивших ложь. Тынянов утверждал, что старательность Бенкендорфа раздражала царя и тот не любил генерала. Тынянов добавлял, что Бенкендорф был бабником, но не говорил того же о Пушкине, в сравнении с которым шеф жандармов был образцовым семьянином.
В 1826 году Бенкендорфу исполнилось 43 года. Николай, который был моложе на 13 лет, видел в генерале одного из самых близких себе людей, доверял ему наиболее деликатные поручения, огласки которых не хотел. Преданность главы Третьего отделения была безупречная, и Николай Павлович мог на него рассчитывать, когда впоследствии говорил шведскому послу: "Если явилась бы необходимость, я приказал бы арестовать половину нации ради того, чтобы другая половина осталась незараженной". Из Министерства внутренних дел в Третье отделение был переведен управляющим М.Я.фон Фок, возглавивший тайный политический сыск. Стихи Пушкина и доносы о нем теперь стали собираться в одном месте.
Пушкин в напряжении ждал приговора декабристам с февраля, а сообщение о казни дошло до него 24 июля. Жестокость приговора (руководителей — к четвертованию, многих — к отсечению головы, остальных — к политической смерти в ссылке) потрясла цивилизованный мир. Когда в результате пересмотра осталось пятеро, приговоренных к смерти, это уже настроения не изменило. С.И.Муравьев-Апостол, у которого во время повешения оборвалась веревка, крикнул: "Проклятая страна, где не умеют ни составлять заговоры, ни судить, ни вешать!".
Вяземский, который был "не на привязи", писал жене: "Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо... не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни!". Он уехал в Ревель, чтобы не присутствовать на коронации. Пушкин же в это время, еще не зная о происходящем в Петербурге и получив весточку о предстоящей коронации, решил попытать счастья и подать документы на выезд, чтобы они пошли по инстанции.
Он опять отправился в Псков. Очевидно, сперва посетил губернатора, и тот потребовал официальное медицинское заключение. Пушкин прошел медицинское обследование во врачебной управе у врача, который был к этому подготовлен еще в прошлом году, и можно было сказать, что болезнь прогрессирует. К письму поэта императору Николаю Павловичу от 11 мая 1826 года приложено медицинское свидетельство врачебной управы от 19 июля 1826 года за подписью Всеволодова. Очевидно, письмо было написано заранее, а потом подкреплено справкой.
В свидетельстве, выданном управой, говорится, что "по предложении гражданского губернатора за No 5497, ею освидетельствован был коллежский секретарь А.С.Пушкин, и оказалось, что он действительно имеет на нижних конечностях, а в особенности на правой голени повсеместное расширение крововозвратных жил (Varicositas totius cruris dextri), от чего г. коллежский секретарь Пушкин затруднен в движении вообще. В удостоверение сего и дано сие свидетельство из Псковской Врачебной Управы за подлежащим подписом и с приложением печати... Инспектор врачебной Управы В.Всеволодов". Со ссылкой на злополучный "род аневризма" Пушкин обратился с прошением спасти его жизнь и разрешить лечиться там, где его могут вылечить. Имелась в виду заграница. Отметим попутно, что в прошениях Пушкина это было последнее упоминание каких-либо болезней, с помощью которых он надеялся выехать за границу.
Время казалось идеальным для выезда: близилась коронация, а значит, амнистия для тех, кто был в опале при прежнем царе. Пушкин официально отрекся от всего, что связывало его с декабристами, дав подписку. Его болезнь была документально подтверждена. Л.Гроссман сформулировал все более современным языком еще в сталинские годы: платой Пушкина за освобождение был отказ "от антиправительственной пропаганды". Пушкин надеялся, что он при этом сохранит личную независимость и свои убеждения. Ложь и самоунижение явились необходимыми элементами этого компромисса, и он на них пошел.
Псковский губернатор Адеркас отправил в Ригу Прибалтийскому губернатору маркизу Паулуччи бумагу на Высочайшее Имя с приложением прошения Пушкина, медицинского освидетельствования и подписки о непринадлежности к тайным обществам.
Снизу вверх шло прошение, а сверху вниз в то же самое время двигалось особое расследование о поведении в Псковской губернии стихотворца Пушкина. В Новоржев выехал специальный агент, посланный на основе словесного приказа генерал-лейтенанта Ивана Витта. Задачей агента А.Бошняка было тайное расследование поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в возбуждении крестьян. С Бошняком был послан фельдъегерь Блинков на тот случай, если Пушкин окажется действительно виновным, чтобы арестовать его. У Бошняка был солидный опыт оперативной работы, поскольку до этого в Одессе он служил провокатором в Южном обществе декабристов. Для ареста Пушкина Бошняк имел при себе открытый (то есть незаполненный) документ.
На другое утро Бошняк отправился собирать компромат. Он беседовал о Пушкине в гостиницах, в доме уездного судьи, навестил соседей-помещиков, игумена Иону. Бошняк объехал округу, и везде слышал, что Пушкин ведет себя уединенно, скромно, тихо, крестьянские бунты и тайные заговоры не организует. По-видимому, в тот момент кое-что зависело от агента Бошняка. Другой припугнул бы допрашиваемых, добавил от себя, и дело сшито: можно арестовать поэта и получить за это повышение в чине. Бошняк этого не сделал. Опытный службист, он понимал, куда дует ветер: Пушкина хотели освободить. Поэт в эти дни был в Пскове, и его даже не потревожили. Через пять дней Бошняк отпустил Блинкова в Петербург, поскольку для ареста Пушкина не оказалось оснований, а чуть позже отбыл туда же и сам.
Ничего не знал Пушкин и о другом событии: из-за границы вернулся Чаадаев. А декабрист Иван Якушкин, абсолютно уверенный, что Чаадаев за границей и недосягаем, назвал его членом тайного общества. Специальные агенты в Варшаве, досматривая чаадаевский багаж, перерыли все его бумаги и среди них нашли стихи. Великий князь Константин Павлович, полгода назад отказавшийся стать царем, шлет об этих стихах рапорт в столицу. В Брест-Литовске Чаадаева арестовывают и допрашивают по поводу найденных у него рукописей. Выпускают его под надзор Московского губернатора. Чаадаев (тексты допросов сохранились) назвал автором ряда рукописей Пушкина и перечислил всех лиц, от которых он эти рукописи получал, а также всех, кому давал стихи эти читать.
Бежать опасно. Пушкин знал, что длинная рука Петербурга действовала и за границей. Князь Иван Гагарин, бросивший дипломатическую службу и перешедший во Франции в католичество, говорил, что у него была идея обратить в католичество всю Россию, а первым — Бенкендорфа. Русский консул в Марселе получил секретное указание при первом же удобном случае схватить Гагарина, посадить на военный корабль и отправить в Россию. Гагарин старался вовсе не ходить в гавань, если там стоял русский корабль.
До Пушкина дошел слух, что заочно приговоренный к смертной казни по делу декабристов Николай Тургенев выдан в Лондоне русскому правительству и привезен в кандалах на корабле в Петербург для расправы. Слух этот не способствовал подъему настроения, и Пушкин написал Вяземскому тревожное письмо. История оказалась выдумкой; ученый и публицист Николай Тургенев остался политическим невозвращенцем. Через сто лет, уже при советской власти, был издан его дневник за те годы. Он входил в седьмой выпуск "Архива братьев Тургеневых", но тираж крамольной книги был уничтожен. Имеются два оставшихся экземпляра этого уникального издания.
Пушкин живет надеждой, что его вот-вот по-хорошему выпустят из неволи. Отправляя прошение по инстанциям, губернатор Адеркас говорил поэту комплименты и обещал содействие. Не знал Пушкин, что 30 июля из Риги его всеподданнейшее прошение препровождено в канцелярию Министра иностранных дел графа Нессельроде с письмом губернатора маркиза Паулуччи. В письме подтверждается, что Пушкин ведет себя хорошо и, находясь в "болезненном состоянии", "просит дозволения ехать в Москву, или С.-Петербург, или же в чужие краи для излечения болезни". Однако Паулуччи полагает "мнением не позволять Пушкину выезда за границу". Николай I в этой подсказке не нуждался. Однако вопрос: почему губернатор высказал такое мнение,— возникает. Нам кажется, некоторые мысли верховного начальства витали в воздухе. И маркиз Паулуччи угадывал эти мысли. Такое единомыслие впоследствии засчитывалось в плюс губернатору.
В Москве состоялась коронация нового царя. Среди длинного списка дел, которые он намеревался решить лично, было дело и "стихотворца Пушкина, известного в обществе". Официальное пушкиноведение обычно указывало на огромное беспокойство царя по поводу влияния Пушкина. Этим объяснялось, почему Николай занялся делом поэта. Не менее важным, однако, было желание властей использовать поэта для работы на пользу царя и отечества. К тому же Пушкин сам просил помилования.
Ходатайство об освобождении двигалось в бюрократическом аппарате параллельно с расследованием дела об антиправительственных стихах. Оба дела сошлись, и надо было принять решение. Этого никто не мог сделать, кроме царя. 28 августа 1826 года, через шесть дней после коронации, начальник Главного штаба барон Иоганн-Антон (он же Иван Иванович) Дибич записал резолюцию, продиктованную ему Николаем: "Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину дозволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем губернатору".
Депеша губернатору была составлена. По прибытии фельдъегеря Вальша в Псков губернатор Адеркас отправил Пушкину письмо с предложением явиться немедленно. Адеркас приложил к своему письму копию секретного предписания начальника Главного штаба барона Дибича. В ночь с 3 на 4 сентября офицер с этими бумагами явился в Михайловское. Пушкин сказал, что не поедет без пистолетов, поскольку всегда их возит с собой. Тотчас послали садовника Архипа в Тригорское. Когда тот привез пистолеты, был пятый час утра. Захватил с собой Пушкин и рукопись "Бориса Годунова" в подтверждение лояльности и таланта, служащего во благо России. В Пскове ему вручили другое, более любезное письмо Дибича, и поэт, сопровождаемый фельдъегерем не в виде арестанта, несколько успокоился. "Свободно, под надзором",— указано в высочайшем повелении. Такое типично русское словосочетание, мы бы даже сказали, что обе части — почти синонимы. Вечером того же дня они выехали в Москву.
Ничего не зная обо всем происходящем, мать Пушкина опять послала на высочайшее имя прошение, сочиненное от ее имени князем Вяземским, умоляя пощадить сына и отпустить лечиться за границу. Вяземский не жалел красок, описывая от имени матери, как ветреные поступки по молодости вовлекли сына ее в несчастье заслужить гнев покойного государя, и он третий год живет в деревне, страдая аневризмом, без всякой помощи. Но ныне, сознавая ошибки свои, сын желает загладить оные, а она как мать просит даровать ему прощение. Прошение это было доведено до высочайшего сведения лишь в январе 1827 года, когда Пушкин находился в Москве. Николай поставил условный знак карандашом, а статс-секретарь написал: "Высочайшего соизволения не последовало". Бумажная машина работала в своем порядке, не зависимом от людей и даже от царя.
Государь пожелал, чтобы Пушкин просил прощения у него лично. И лошади везли Пушкин не на Запад, куда он рвался, а в противоположную сторону — в Москву. Более чем шестилетняя ссылка кончилась. Пушкин провел ее в трех местах: Кишиневе, Одессе и Михайловском; из каждого пункта он по несколько раз пытался легально выехать или бежать за границу.
Глава восьмая. МОСКВА: "ВОТ ВАМ НОВЫЙ ПУШКИН"
Путь мой скучен...
Пушкин.
После шести с лишним лет ссылки (точнее 2312 дней, считая день отъезда и день приезда за один день) Пушкина привезли в Москву к дежурному генералу Главного штаба А.Н.Потапову, и тот, не дав ему стряхнуть дорожную пыль, доставил усталого поэта в Чудов монастырь, прямо на встречу с царем. Чудов монастырь, располагавшийся возле Манежа, поистине чудо шестисотлетней давности, снесли в тридцатые годы, построив на его месте школу красных командиров. Там потом расположился Президиум Верховного Совета.
Николай I, как вспоминал барон Корф, говорил ему: Пушкина "привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни". В первом издании книги "Пушкин в воспоминаниях современников" изъяты слова "от известной болезни". При переиздании книги Вересаева "Пушкин в жизни" дополнительно изъято также выражение "и покрытого ранами". Во втором издании "Пушкин в воспоминаниях современников" воспоминания Корфа изъяты целиком. По-видимому, царь намекал на венерическую болезнь Пушкина, которой на самом деле тогда не было: Пушкин, судя по сохранившемуся рецепту, болел гонореей и лечился год спустя во время поездки в Михайловское. Но в любом случае, "покрытого ранами" сказано Его Величеством для красного словца.
Императорская аудиенция продолжалась около часа. Настроение обоих участников встречи (царь после коронации и поэт, возвращенный из ссылки) было приподнятым и устремленным в будущее. Ситуация парадоксальная, почти невероятная: Пушкин был сослан на шесть лет без суда и доказанной вины. А когда вина злоумышленников, реально покушавшихся на власть, и причастность стихов Пушкина к делам экстремистов доказаны,— поэт освобожден.
Впрочем, с другой стороны, он ведь сам писал царю, умоляя о великодушии, клялся словом дворянина отныне быть верноподданным. В документе с отметкой "секретно" прямо сказано, что его освобождают по высочайшему повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе. Если какие-то круги и представляли Пушкина как жертву режима, поэта, которого власти преследуют и держат в ссылке,— вот вам демонстрация нашего либерализма.
Марина Цветаева после сравнит: допрос Пугачевым Гринева в "Капитанской дочке" есть внутренняя аналогия царского допроса поэта. Только Пугачев благороднее царя: "Ступай себе на все четыре стороны и делай, что хочешь". "И, продолжая параллель,— пишет Цветаева,— Самозванец — врага — за правду — отпустил. Самодержец — поэта — за правду — приковал". Цветаева объясняет дело так: были или не были заданы вопросы, ответ Пушкин получил. Думается, вопрос о загранице стал во время аудиенции второстепенным и задан не был. Анализ исторической обстановки помогает понять ситуацию, даже если слов на эту тему вообще не было произнесено.
Официальный взгляд на деятельность Николая I, выраженный историком, приближенным к тайной полиции, звучал так: "Гений (Петр Великий. Выделено автором цитаты.— Ю.Д.) положил фундамент; Великая (Екатерина) соорудила здание; Благословенный (Александр I) распространил; а Мудрый украшает это здание, с которым не мог бы равняться даже Рим во всем блеске своего величия".
Несмотря на все прелести отечественного "здания", Европа казалась русским землей обетованной. Члены царствующей фамилии часто проводили время за границей. Старшая сестра обоих последних царей Мария постоянно жила там. Николай до воцарения провел в походах за границей два года. Его европейские связи были обширны, он понимал значение прогресса, однако над царем тяготело несколько обстоятельств, которые он обязан был учитывать.
Завинчивание гаек в последние годы предшествовавшего правления привело к нестабильности власти в стране. Новый царь хотел создать прочные основы для своего правления на десятилетия вперед, а для стабильности необходимо было выровнять баланс между политическими силами, действовавшими до сего времени на разрыв. Николай понимал неизбежность реформ, но находился между более либеральной частью дворянства, сознававшей необходимость отмены крепостного права, и консервативной частью, которая не хотела ничего менять. Во всем: в российском государственном механизме, в системе средневекового крепостного права, в юридическом устройстве и цензурном уставе,— права человека игнорировались, и Пушкин это понимал.
Для управления государством создается такой бюрократический аппарат, которого мир доселе не видывал. Делается это Николаем Павловичем с лучшими намерениями: для проведения реформ и проектов. Но, будучи создан, все труднее управляемый этот аппарат начинает всячески сопротивляться реформам и постепенно все больше влияет на самого Николая, сводя замыслы к нулю. Царь, на которого взваливают всю историческую ответственность, сам постепенно становится частью бюрократического механизма.
А все ж вначале нового царя отличало прямодушие и искреннее желание исправить застойные ошибки предыдущего правления. Николай устранил от власти Аракчеева, пообещал полную гласность процесса над декабристами, предложил представить проекты реформ, говорил о необходимости ускорения прогресса. Официальные обещания в процессе реализации померкли. Готовность русского правительства предоставить Западу полную информацию о событиях декабря 1825 года свелась к версии о бунте пьяных в Петербурге. Правда, и реакция Запада не была энергичной. Европейцы призвали к милосердию, а в американской прессе вообще не было сообщений о казни декабристов, хотя на процедуре присутствовали иностранные дипломаты. По утверждениям мемуаристов, палачей для исполнения казни привезли из Швеции или Финляндии.
Создавая надежный аппарат для защиты власти от поползновений "пьяных офицеров", Николай I в то же время делал шаги, способствующие его популярности. Он обеспечил вдову казненного декабриста Рылеева, который на допросе стоял перед ним на коленях и в раскаянии рыдал. Повесив его, царь позаботился об образовании его дочери и внучки. Он вернул из ссылки Пушкина, чем привлек на свою сторону образованную часть петербургского и московского общества.
Оба участника аудиенции и их современники свидетельствовали, что разговор для обеих сторон был непростой и достаточно откровенный. В дореволюционных источниках всячески преувеличивалась роль Николая: "благожелательность и великодушие", "положено прочное начало весьма близких отношений". В советское время преувеличивалась независимость суждений Пушкина: царь России беседует с царем поэзии, а не с подданным, которого император одним жестом может сгноить в Сибири. Преувеличивается прежде всего откровенность и прямота Пушкина и преуменьшается его желание показать свою преданность.
Скорей всего, во время аудиенции были затронуты темы, которые Николай считал нужным затронуть, и не более. Главный смысл встречи состоял в приручении. Полагать, что беседа была в форме предложения поэту определенных условий, типа "если — то", кажется несколько наивным. Если будешь вести себя хорошо, не станешь высказываться против правительства, то лично я буду тебе покровительствовать. Если будешь одобрять и не будешь критиканствовать, то займешь подобающее твоему таланту место. Беседа часто толкуется в пушкинистике в такой форме, то есть со стороны царя имеет место сделка с подданным.
Николай снизошел до Пушкина, чтобы указать ему на некоторые государственные проблемы, дабы вовлечь писателя в серьезные дела и заставить позабыть мальчишеское ерничество. В беседе возникли темы предстоящих реформ, образования для народа, судеб осужденных заговорщиков. За раскаяние и проявленную готовность сотрудничать с новой администрацией Пушкин получил льготу: личную цензуру императора. Это означало, что надо стать придворным поэтом. Компромисс (а не сделка) был взаимовыгодным: монаршая милость в обмен на лояльность. Николай польстил Пушкину: через третьих лиц поэт узнал, что царь назвал его умнейшим человеком в России, и это окрылило Пушкина.
Возникает вопрос: почему поэт не попросил царя, воспользовавшись уникальным шансом, отпустить его за границу? Не возникло в разговоре такой возможности? Посчитал неуместным? Ни Пушкин, ни мемуаристы — а значит, свидетели устных рассказов и поэта, и царя про аудиенцию — об этом не упоминают. Думается, к моменту разговора Пушкин понимал, что проситься за границу лечиться, ссылаясь на липовую болезнь, нелепо. В Москве болезнь может удостоверить не ветеринар, а настоящий врач, да и лгать в лицо государю труднее, чем в официальных прошениях. А главное, на аудиенции ему показалось, что он обретает полноправный статус. То, что вчера казалось невозможным, сегодня, под покровительством императора, становилось само собой разумеющимся. На этом фоне поездка за границу делалась реальной. Пушкин теперь свободен и просто поедет когда и куда захочет, как делают другие. Это был день возрожденных юношеских иллюзий.
В это время поэт создает одно из самых известных своих стихотоворений — "Пророк". Стихи легко прошли цензуру и были опубликованы. Многие биографы указывали, что стихи написаны до встречи с царем — по дороге в Москву. Еще Сергей Соболевский отмечал: "Пророк" приехал в Москву в бумажнике Пушкина". М.Цявловский датировал "Пророка" неопределенно: 24 июля — 3 сентября 1826. Б.Томашевский не связывал стихотворения с данным событием, однако датировал стихи 8 сентября 1826 года, то есть днем аудиенции.
Распространено толкование, что у "Пророка" было революционное окончание и Пушкин намеревался дерзко вручить его царю в случае конфликта. Это маловероятно. В комментариях о конце стихотворения говорится: "Возможно, что здесь должны были следовать нецензурные стихи политического содержания". Если принять эту легенду, то поэт подготовил два варианта одного текста, так сказать, "за" и "против", смотря по ситуации. Легенда устойчивая, но вполне неправдоподобная, делающая из Пушкина некоего лихого полемиста с фигой в кармане. Принято также считать, что в основе стихотворения лежит библейский сюжет: поэты, как когда-то пророки, должны быть народными вождями и провидцами исторической народной судьбы. Против этого возражал о. Сергей Булгаков: "Для пушкинского "Пророка" нет прямого оригинала в Библии".
Нам представляется, что стихотворение "Пророк" и верховная аудиенция связаны не только временем написания, но и внутренне. В содержании "Пророка" видится намек на то, что Пушкин написал его после пяти вечера, то есть после аудиенции, когда он вышел из Чудова монастыря окрыленным. Только тогда, получив благословение государя, он почувствовал себя свободным и, добавим, благодарным. В стихотворении всего тридцать строк, но для ясности перескажем их убогой прозой с небольшим комментарием.
Автору, томимому духовной жаждой в пустыне (а пустыня у Пушкина — частый заменитель слов "глушь", "провинция", "ссылка", "отсталая страна"), является шестикрылый Серафим — представитель высшей небесной иерархии, приближенный к Богу и имеющий человеческий образ. Согласно Библии, Серафим коснулся уст пророка Исайи, сказав ему: "И беззаконие удалено от тебя, и грех твой очищен". Вряд ли такая аналогия могла прийти поэту до беседы. Пушкин от себя вводит уточнения. Серафим коснулся его глаз и ушей — и поэт увидел и услышал, что происходит в мире (возврат к светской жизни). Серафим вырвал его грешный язык (может быть, поставил крест на крамольных стихах, написанных ранее?) и вложил в уста жало змеи — символ мудрости. Сердце он заменил поэту на уголь, пылающий огнем. Автор услышал голос свыше: ступай и — "глаголом жги сердца людей".
Мысли этого стихотворения противоречат другим взглядам Пушкина, например, "Ты царь: живи один". В традиционных толкованиях стихотворения пророк у Пушкина — лидер, но в тексте он послушный исполнитель чужой воли ("исполнись волею моей"). Согласно воспоминаниям, после беседы царь вывел Пушкина к царедворцам и сказал: "Господа, вот вам новый Пушкин, о старом забудем". Поразительно, что в ряде исследований, посвященных этому стихотворению, важнейшее событие в жизни поэта: проблемный разговор с императором — вообще не упоминается.
Для придания необходимой одической монументальности стихи написаны тяжелым архаическим языком, который еще недавно раздражал Пушкина в придворном поэте Державине. "Этот чудак,— писал Пушкин Дельвигу,— не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка... Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо... Ей-богу, его гений думал по-татарски — а русской грамоты не знал за недосугом". Всего год прошел с тех пор, как Пушкин написал это о Державине. И вот сам обратился к державинскому стилю. Как заметит Достоевский, дьявол борется с Богом, а место борьбы — человеческое сердце. И все же в одной строке "Пророка" проскальзывает больная личная нота. Бог призывает автора жить, "обходя моря и земли". Именно такой была мечта Пушкина, которая пока что не осуществилась.
Глава девятая. ПОХМЕЛЬЕ ПОСЛЕ СЛАВЫ
Здесь тоска по-прежнему... частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, бляди и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера.
Пушкин — Каверину, 18 февраля 1827.
Поэт вернулся в Москву, но положение его оставалось нестабильным. Частично это было связано с неясностью политической линии самого Николая. Курс правительства только складывался. Ни перед, ни после аудиенции Пушкин не мог посоветоваться с ближайшими старшими друзьями, как делал это всегда, даже на расстоянии. Жуковский путешествовал за границей и не мог дать наставления, как разумнее себя вести. Александр Тургенев — в Дрездене. Вяземский провел лето в Ревеле с семьей умершего Карамзина. Вера Вяземская была в Москве, к ней Пушкин наведался после аудиенции, в дорожной пыли. Добрая и умная, даже, может, все еще влюбленная в него,— что она могла посоветовать?
Пушкин поселился у приятеля своего, Сергея Соболевского. Поэт пребывает в центре внимания московского общества. В Большом театре публика смотрит на него, а не на сцену. Приятели и приятельницы рады ему, а он им. Он освобожден, он почти счастлив. Соболевский вспоминал об их бесшабашной жизни на Собачьей площадке возле Арбата: "Вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!". Собачью площадку на Арбате без надобности уничтожили, а позже возвели на этом месте еще один похожий на многие другие памятник Пушкину.
О поэте много судачат, и мнения о нем различные. "Я познакомился с поэтом Пушкиным,— писал московский почт-директор А.Я.Булгаков брату.— Рожа, ничего не обещающая". Близкие друзья смущены цензурной привилегией, данной Пушкину царем: "Если цензура плоха, надо ее отменить, а если законна и целесообразна, как можно разрешать кому-либо миновать ее?" — пишет князь Вяземский Тургеневу и Жуковскому 29 сентября 1826 года. Они не понимают реального положения Пушкина. Спустя много лет Жуковский отметит, что "Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие", но что Бенкендорф покровительство царя превратил в надзор.
Сам же Пушкин раньше других почувствовал, что он свободен, но под наблюдением. Обласканный государем, поэт тем не менее не имел свободы передвижения даже внутри империи. Едва Пушкин захотел поехать в Петербург, Бенкендорф сообщает ему: "Государь Император не только не запрещает приезда Вам в Столицу, но предоставляет совершенно на Вашу волю с тем только, что предварительно испрашивали разрешение чрез письмо". Узнавать от самого поэта о его передвижениях Бенкендорфу, разумеется, не было надобности: для этого существовали осведомители. Но важно, чтобы Пушкин добровольно сообщал тайной полиции о самом себе, что он и вынужден был делать.
После чтения без разрешения друзьям "Бориса Годунова" ответ Пушкина недовольному Бенкендорфу полон извинений и послушания, но мы не знаем, о чем думал поэт, сочиняя покаянное письмо.
Каково вообще было бунтарство Пушкина, а отсюда — так сказать, теоретическая основа его желания покинуть Россию? Лишь спустя четверть века после смерти поэта, когда появились послабления в цензуре, рассуждения о его политических взглядах стали появляться в печати. Большинство же воспоминаний о нем написано до этого, и политических тем мемуаристы старались избегать.
Существуют две точки зрения на взгляды Пушкина, приехавшего в Москву после ссылки: его взгляды не изменились и — взгляды его изменились. Среди сторонников второй точки зрения мы насчитали больше авторов, но не большее количество аргументов.
Свою политическую платформу молодой Пушкин недвусмысленно изложил в письме к П.Б.Мансурову в октябре 1819 года, сказав "ненавижу деспотизм". В письме этом скабрезные шутки перемешаны с матерщиной. Похоже, двадцатилетний молодой человек заявляет, что ему ненавистна всяческая дисциплина, только и всего. Деспотизм неприятен большинству людей; из этого, однако, не следует, что все они — диссиденты.
Экстремистские ноты звучат в голосе молодого Пушкина, террор вызвал восторг, браваду. Его минутный кумир — Занд, немецкий студент, заколовший кинжалом секретного агента русского правительства в Германии. В театре соседям он демонстрирует портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского. Он называет это тираноубийством, но, нашими словами, это обычное политическое убийство. Таким же максималистом и тоже, к счастью, только на словах, был в молодые годы Катенин — страстный республиканец с манерами французского маркиза. Остепенился он еще раньше, чем Пушкин. Но и для Пушкина все это оказалось наносным; "под старость нашей молодости", как он выразился в письме, от этого не осталось и помина.
Объясняя причины радикализма поэта, Анненков высказал мнение, что Пушкин в своих памфлетах не столько изливал собственный гнев и возмущение по поводу политической ситуации в России, сколько следовал настроению эпохи, правда, с избыточной горячностью. Но дело не только в этом. Однажды на упреки семьи в распущенности Пушкин сказал: "Без шума никто не выходит из толпы". Значит, честолюбие (самореклама, как мы теперь говорим), а не убеждения двигали его к политическим крайностям. Через эпатаж публики можно было приобрести известность. Крайняя левизна давала больше шансов на успех, чем туповатая крайняя правизна, не говоря уж о тоскливой умеренности.
В семнадцать лет поэт требует святой свободы. Вяземский отмечал поверхностность либерализма молодого Пушкина. По мнению Д.Благого, раз Пушкин вышел из лицея "либералистом", это означало, что он созрел для вступления в тайное общество. Впрочем, из сталинского периода пушкинистики можно извлечь и еще более категоричные суждения. "Пушкин... всею душою хотел участвовать в революционной организации", считал литературную деятельность революционной и патриотической. "Нет сомнения в том, что, как и декабристы, Пушкин верил в успех "военной революции", ждал ее, готовил своей политической лирикой". Ода "Вольность" написана под прямым влиянием Николая Тургенева и непосредственно в его присутствии. Не анархии, а лишь следования существующим в стране законам желал поэт от власти, то есть осуществления прокламируемого права:
Лишь там над царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с Вольностью святой
Законов мощных сочетанье.
Разумеется, для России утверждение метафизической сущности закона, стоящего выше царя, уже есть крамола. За попытку сопоставить слово и дело властей, за то, что частное лицо смеет открыто сказать о нарушении закона, наказывали без проволочек. Идея улучшить социальное и политическое положение общества носилась в российском воздухе, и Пушкин ее впитывал. Идея эта была не нова и не в России рождена. С Запада пришли и радикализм, и либерализм, и многое другое, но в сравнительно неразвитой политической атмосфере России начала ХIХ века оппозиция все еще видела только два пути: смиренных прошений и бунта. Правительство в совершенствовании системы, как это происходит на Западе, мало участвовало, но даже прошения, если они заходили в своих целях далеко, рассматривало как подкоп под устои.
Когда Пушкин вернулся из ссылки, времена изменились. "Пушкин был вообще простодушен,— вспоминал впоследствии Вяземский,— уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством...". Вот Пушкин уже и верит, что преобразования пойдут сверху, что Николай I — это Петр I на новом этапе. Начни теперь Пушкин делать политическую карьеру, как он собирался после лицея (что, впрочем, для бывшего ссыльного вряд ли возможно), он стал бы либеральным консерватором, а не "разрушающим" либералом,— таково мнение Вяземского. А все ж либерализм Александровской эпохи, сформировавший Пушкина, был чем-то большим, нежели просто общественной тенденцией. Окутанный флером романтики, надежды и молодости, он и для зрелого Пушкина являл собой некую точку отсчета, оставался отголоском периода, который поэт успел застать.
В новой атмосфере Пушкин соприкоснулся с несколькими явлениями политической жизни, искры которых опалили его. Степень ожога трактуется по-разному. Для Радищева, к которому Пушкин относился с большим почтением, идеалом борцов за свободу были американские лидеры. "Твой вождь, свобода, Вашингтон",— писал Радищев. Восхищается он Франклином, а русских борцов за свободу, вроде Пугачева, не упоминает вообще.
Либерализм американского образца был эталоном и для многих декабристов, хотя ни один из них не был в Америке. Элементы политического устройства США прослеживаются по документам декабристов, что отразилось и в названиях тайных обществ. Было Общество Соединенных Славян и даже просто Соединенные Штаты — название, данное Н.А.Бестужевым Кяхтинскому кружку. Декабристы распространяли свои симпатии к Америке среди интеллигенции Сибири. Позже, как вспоминает декабрист А.Е.Розен, правительство отправило в Читу инженерного штаб-офицера с помощниками, чтобы выстроить там огромную тюрьму по образцу американских исправительных домов. Декабристы стремились заимствовать у Америки конституцию, а власти — конструкции тюрем.
Мысль о непонимании, о беспросветности жизни в России владела Пушкиным, но — иначе, чем декабристами.
Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единого прекрасного жрецов.
Презренная польза деятельности была ему чужда. Ему негде было расправить плечи тут, на задворках Европы. В Москве и Петербурге все были родней, знакомыми: и диссиденты, и доносчики, и обыватели, и царедворцы,— тонюсенький слой нарождающейся российской интеллигенции.
Всеобщее кровное родство охватывало всех. Поэты Пушкин и Веневитинов были четвероюродными братьями. Пушкин и Грибоедов — родней: бабка Хомякова, с которой по женской линии состоял в родстве Пушкин, была урожденная Грибоедова, а сам Грибоедов — двоюродным братом декабриста А.И.Одоевского. По матери Пушкин являлся родственником Чаадаева. Родственные связи соединяли Пушкина с декабристами Чернышевым, Муравьевым, Луниным. Жена Карамзина Екатерина была единокровной сестрой князя Вяземского. Жуковский состоял в родстве с братьями Киреевскими. Знакомые Пушкина Раевские значились родственниками Ломоносова, их родней были также Денис Давыдов и возлюбленная Пушкина Елизавета Воронцова. Брат жены Николая Алексеева, кишиневского приятеля Пушкина, женился на Ольге, сестре Пушкина. Другой приятель, граф Федор Толстой, по прозвищу Американец, был двоюродным племянником Льва Толстого, а сам Лев Толстой оказался четвероюродным внучатым племянником Пушкина. Список можно продолжить; семейное родство уходило за границу.
"Обществом" в то время стали называть узкий круг интеллигенции, который во времена Пушкина составлял по всей России едва ли несколько тысяч. Часть лиц этого круга были служилыми, часть независимыми, но все лучше или хуже знали всех. В то время со всеми образованными людьми большого города можно было встретиться в течение нескольких дней. В Москве достаточно было назвать фамилию приятеля, и извозчик довозил к дому, даже если этот приятель недавно сменил квартиру.
Офицеры составляли часть элиты, немногие из них были членами тайных обществ. Историки нашего времени насчитали 337 человек, которые замышляли заговор с целью произвести военный переворот. Отдаленность декабристов от народа, которую с легкой руки Ленина внушали поколениям советских студентов, никакого значения не имела. Свободы хотела небольшая группа людей, а под свободой они разумели свободу духа для себя и послабления для производителей, занятых в общественном труде, чтобы те могли больше производить. Наиболее сознательные дворяне, в том числе братья Тургеневы и Новороссийский губернатор Воронцов пытались освободить своих собственных крепостных без конфликта, не только из гуманизма, но и из выгоды, понимаемой по-европейски, ибо рабский труд непроизводителен. Освободить не то что крепостных, годовой труд которых Пушкин проматывал за ночь за ломберным столом, но хотя бы одну Арину Родионовну (не важно, хотела она того или нет) в голову поэту не приходило.
Политические перевороты удавались в России и раньше, и позже. Декабристов раздавили не потому, что они не имели популярности, а потому, что они недостаточно точно спланировали захват власти, а также не подготовили заранее сильную и популярную личность для замены царю. Захвати они власть, это была б диктатура покруче николаевского абсолютизма. Стань главой государства, скажем, полковник Пестель, Пушкин играл бы при нем ту же придворную роль, а возможно, идеологические рамки и цензура стали бы еще жестче, чем при Николае. Поэта, пожалуй, пустили бы за границу, но и требовали стихов, воспевающих Великую Декабрьскую революцию 1825 года и ее мудрых лидеров.
На практике система госбезопасности, которую Пестель предлагал в "Русской Правде" для будущего устройства государства, была бы вовсе не американского образца, а скорее образца эпохи Ивана Грозного. Рылеев грозил Булгарину, что когда они придут к власти, они отрубят ему голову, подложив под нее "Северную пчелу". Значительной части офицерства был свойствен шовинизм, и декабристы его принимали. О демократии в западном понимании подчас говорились наивные слова. Нам кажется, захвати Наполеон Россию полностью, он отменил бы крепостничество и дал интеллигенции прав и свобод больше, чем о том мечталось самым либеральным из декабристов.
Даже умнейшие из них (Николай Тургенев, Михаил Орлов, Никита Муравьев) рассматривали литературу как средство пропаганды своих идей. В стихотворениях "Деревня" и "Вольность" поэт выполнял их социальный заказ, не совсем ведая, что творит. Для достижения своих целей Николай Тургенев рекомендовал Пушкину не бранить правительство (то есть не высовываться, чтобы не испортить дело), а служить. Поэт, по молодой запальчивости, спорил и даже вызвал Тургенева на дуэль.
Взрослый Пушкин понимал, а возможно, и предвидел опасность. Так образовалась дистанция между ним и декабристами, которую советское пушкиноведение из понятных соображений стремилось сократить, а их значение поднять. Здравые ориентиры терялись. "Пушкин считал русское дворянство (не как замкнутую касту, а как культурную силу) могучим источником общественного прогресса и даже резервом революционного движения",— писал Лотман. Скорей всего, поэт понял, что дух новой свободы пахнет кастовостью, что к власти придут те, кто ее добивается, и свобода творчества останется недосягаемой мечтой. Или, может быть, он стремился избежать нелитературных занятий, непременных для члена подпольной организации? Не был Пушкин и "декабристом без декабря", как его иногда называют.
Да, его имя фигурировало в протоколах допросов. Но в отличие от Байрона, который действовал, сражался, помогал греческой революции, Пушкин был в стороне. Иван Пущин говорил, что Пушкин "совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения".
Однако, когда власти разобрались с реальными виновниками, опала распространилась на тех, кто знал о заговоре и не донес. Пушкину приписали чисто русскую вину: дружеские отношения с арестованными. Он это понял. "Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда,— писал он Вяземскому,— но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков". Пушкина подозревали не без оснований. Но ему не на кого было доносить, кроме самого себя, а о нем все было известно.
Поэта вернули из ссылки; подозрения, казалось, списали в архив. Пушкин, менявшийся легко, пережил свое прошлое. Ода "Вольность" казалась ему детской. Период волнений, связанных с декабристами, этот "узел русской жизни" (выражение Льва Толстого, которое Солженицын, возможно, заимствовал для сегментации романа "Красное колесо") миновал. Пушкин глядит в будущее, предпочитая отодвинуться на солидное расстояние от кровавого финала: "...взглянем на трагедию взглядом Шекспира".
Для многих такой подход звучал кощунственно. Сдержанный Вяземский кипел гневом: "И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей? Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках... Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей, насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк? Откройте не безграничное, но просторное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги...".
А Пушкин уже завязывает новый "узел" своей жизни. Еще недавно он всерьез обсуждал мысль, пустить ли Онегина в декабристы. Он сделал бы, наверное, декабристский роман, одержи декабристы победу,— ведь грибоедовский Чацкий и пушкинский Онегин рождались почти одновременно. Грибоедов назвал комедией то, что было национальной бедой. Пушкин ушел в иронию, а "декабристские" главы сжег, и это тоже доказывает суть его отношения к декабристам. Теперь, когда наступило время политической апатии и скрытого недовольства интеллигентной части дворянства, Онегин волей автора стал обыкновенным конформистом, в котором не очень нуждается страна, да и самому Евгению в ней скучно. Может быть, колебания, кем сделать героя и куда его отправить путешествовать, говорят о взглядах русского поэта больше, чем сами его высказывания.
В Москве середины двадцатых годов, в которую Пушкин вернулся, был популярен Шеллинг и немецкая философия. Своих философов Россия еще не имела. Чаадаев только готовился в мыслители. Человек необычайного ума и таланта, Пушкин рвался все изведать и постичь, он задыхался от однообразия и тупости, такова была его натура. "Служенье муз не терпит суеты",— философствовал он, а на практике следовал как раз обратному. Филипп Вигель говорил, что Пушкина "сама судьба всегда совала в среду недовольных". Но не судьба, а он сам стремился туда, куда нельзя, он рвался к запретным плодам.
Пушкин был истинным интеллигентом, а в этом всегда есть диссидентство. Сам он в философской, политической и литературной борьбе чаще всего оставался беспартийным и призывал к терпимости. Первым на это обратил внимание Тынянов. По воспоминаниям Полевого, Пушкин считал идеалом Шекспира, который "просто, без всяких умствований говорил, что у него было на душе, не стесняясь никаких теорий".
Возможно, именно благодаря терпимости Пушкин не был и противником трона. Он выступал лишь против преследования за незлобные рассуждения о свободе, заимствованные большей частью из французской литературы и из Байрона. Рассуждения эти были лишь литературными темами. Проживи Пушкин на два десятилетия дольше — все это он смог бы излагать почти свободно, как то делали Некрасов, Добролюбов, Щедрин; мог и уехать куда угодно, и вернуться. Позже тоже сажали — но уже не за литературу, а за попытки свержения власти посредством террора.
Пушкин становился с возрастом скептиком — чем старше, тем больше, и это сближает его с двадцатым веком. Он походил на западного человека, случайно оказавшегося в Тмутаракани. Друзей декабристов понимал и жалел, в успех их дела серьезно не верил и не хотел здесь жить. Вспомним строки из "Андрея Шенье":
Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами?
В его задачу не входило переустройство власти в России. Политической свободы жаждала его душа для творчества. Патриотизм его носил, так сказать, ностальгический характер — будто поэт уже уехал. Взгляды его менялись, но эта позиция оставалась в нем стойкой. Позже он скажет: "Не приведи, Господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!". В 1916 году лидер партии кадетов Павел Милюков приведет эти слова в Государствнной Думе как предупреждение, что революция уничтожит зачатки русского парламентаризма.
Иное дело — распространять идеи западного просвещения. Тут он был миссионером. Свой просветительский историзм он заимствовал безо всяких изменений у Вольтера. Взгляды поэта сложились под влиянием Баранта, Гизо, Тьерри и других западных историков, по которым он мерил Карамзина, себя, всех и все, что происходило в России. В "Путешествии из Москвы в Петербург" поэт подчеркивал, что человек должен быть свободен "в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом". "Лучшие и прочнейшие изменения суть те,— говорит он там же,— которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества". В "Капитанской дочке" в уста Гринева Пушкин вложит почти дословно эти слова.
Просвещенная монархия — опять европейское заимствование, идеал, до которого, он понимал, России далеко, но путь к этому логичный, естественный. "Свобода — неминуемое следствие просвещения",— говорил Пушкин. Отсюда и должность, придуманная им для себя: "Свободы сеятель пустынный", который трудился зря. В советской пушкинистике это объяснялось тем, что у Пушкина имелись "глубокие сомнения в идеях безнародной революции". Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа. Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием "народ", но и самим народом.
Под словом "народ" поэт понимал "простонародье", то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина достаточно простого люда и крестьян и видно доброе отношение к ним автора, народ не был основным героем пушкинских произведений. Чернь ("двуногих тварей миллионы") раздражала Пушкина всю жизнь. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Чернь — это сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Черни, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком,— высшая его доза презрения. Однако же, так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается,— это лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков — элита страны: русское дворянство, интеллигенция; а поскольку только они и были грамотными в России,— это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам.
Неприятие Пушкиным черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая в театре хлопает "из приличия", являясь из казарм в первые ряды. Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует "нашей литературной Санкт-Петербургской сволочью". Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: "пусть покупают и врут, что хотят".
Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина. Чернь — это масса, которая по-французски не говорит и по-русски плохо понимает. Черни нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: "Чернь наша сходит с ума — растерзала двух врачей и бушует на площадях — ее унять бы картечью!". Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни. Чернь, по Пушкину,— необразованная толпа, холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта.
Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Чернь и толпа у Пушкина — синонимы. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, вообще рабский народ, стадо. Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в "Борисе Годунове": "Народ безмолвствует". А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по-английски одновременно означает толпу, сборище, чернь, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет.
Через три года после "Бориса Годунова" Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение "Чернь", в котором более определенно выскажется о роли народа: "Молчи, бессмысленный народ". Стихотворение высокомерное, злое и скучное; для собрания стихов Пушкин дал ему новое название "Поэт и толпа", что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить. Позже Пушкин еще точнее отшлифовал формулу рабской зависимости:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно?
Обе части тут равноценны и одинаково тяготили поэта всю жизнь. Чем же он, аристократ, зависел от народа? И ответ, по-видимому: зависимость физическая, даже, может быть генетическая. В широком смысле в России существуют как бы два народа. Один "начинавший ходить", как говорил Гоголь, народ, придуманный интеллигенцией, а затем большевиками. Народ этот отождествлялся с той самой интеллигенцией: "цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок", по выражению Достоевского. Он прибавляет: "Мы в недоумении стояли тогда перед европейской дорогой нашей, чувствовали, что не могли сойти с нее как от истины". Другой, реальный народ был настолько искалечен веками рабства, страха, что свобода и ценности цивилизации не могли ему быть понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова и чтения, а в виде еды и сапог. Такой народ не только не нуждался в свободе, но готов был топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке.
Стадам не нужен дар свободы,
Их должно резать или стричь.
Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось двойственным. Было вокруг поэта множество людей, в том числе из простых, к которым он чувствовал приязнь. Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: "С самого начала думай о них (людях.— Ю.Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься". В письме к Давыдову Пушкин более конкретен: "...люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы...".
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей...
Там же, в "Евгении Онегине", поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое "дай вам Бог любимой быть другим" или "чувства добрые я лирой пробуждал". При этом мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи:
...вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество — отнюдь не ангелы:
...в наш гнусный век
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков — очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. В такой социальной структуре оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: "человеческая природа ленива (русская природа в особенности)".
Поэта раздражала "пошлость русского человека". К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если "крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать". Крестьяне в самом Михайловском и без того не работали. Павлищев, муж Ольги, сестры Пушкина, позднее сообщал поэту: "Рожь (за прошлый год): умолот самый жалкий, часть утаена, часть украдена. Жито: против других очень плохое, пополам с мякиной, часть украдена. Овес: урожай плохой, растрата, убыток половина. Греча: собрали четверть посеянного, и это съедено управителем, в доме ни зерна. Горох: есть да неважный. Лен: что посеяно, то собрано, половина украдена. Сено: перевезено (по книге) 8695 пудов. Недостача 7195 пудов. Масло: половина украдена, скот паршивый. Птицы: худы и во вшах. Для себя купил на стороне. Нет ни крупы, ни соломы, ни картофеля, сена ни клока, придется голодать. Управитель вор, украл 3500 руб. Страшные порубки в лесах, жалкое состояние строений, нерадивость, плутовство, лень, невежество".
Ни у Пушкина, ни у единомышленников его не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса "Основания или существенные правила философии, политики и нравственности", вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: "Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа: страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм...". Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: "...люди — сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит".
Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, о которой он мечтал в деревне. Эйфория, связанная с амнистией и прощением, миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и что все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Все старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно было, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия — тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. "Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется",— пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву. "Я устал и болен".
Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: "Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове". А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.
Ему 27, и, вроде бы, надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, и стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. "Еду похоронить себя в деревне", "уезжаю со смертью в сердце",— вот лексикон писем тех дней.
Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель его, ни мыслимое им счастье. Это ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.
Глава десятая. НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ
Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию...
Пушкин — брату, 18 мая 1827, не по почте.
Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция сверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Несмотря на то, что он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, он сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
Это можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Если славословить его величество, то можно получить компенсацию, например, в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте своих друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, впрочем, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
Во мне всегда, насколько мог постичь я,
Две-три души живут в одном обличье.
У Байрона такое состояние было добровольным, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. "Горе стране, где все согласны",— писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо. И чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва, и Пушкин уже испытал это на самом себе.
Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по самой своей сути предназначался именно для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали это за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: "...Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху".
С тех времен нравы изменились. Но в отличие от других Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а токмо ради свободы. Может быть, ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. "Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений",— мягко писал Бартенев.
Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва — битвой за урожай, беседа иностранного гостя — идеологической диверсией, поездка в деревню — десантом, литература и искусство — передовым фронтом, а гусиное перо — оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на свою судьбу. "Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной",— сказал он Владимиру Соллогубу.
Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее, другими словами, не подгонял себя под шаблон и был переменчив. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
В "Стансах" Пушкин в первых же строках объявляет, что именно он хочет получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни...
Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении — призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова "быть твердым").
Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь жалует поэту за его усердие покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается весьма прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть прошлое, гирей висящее на его нынешней свободе. Советский пушкинист сделал заключение, что "Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I". Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину. И все же, как ни неприятно это произнести, налицо попытка типично отечественного "ты мне, я тебе".
Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмутились тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись. Но что были их недоумения и разочарования по сравнению с игрой далекого прицела, которую он затевал? На фоне его цели некоторые мелкие неудобства: гордость, независимость, мнение окружающих,— можно просто сбросить со счетов.
Он сравнительно легко забыл неприятности прошлого и свою обиду в преддверии новых возможностей. Но сделал он это преждевременно. "Пушкин-автор в Москве,— рапортовал генерал Бенкендорф императору,— и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубокой преданностью; за ним все-таки следят внимательно". Если бы дело было только в слежке, на это можно было бы махнуть рукой,— ведь следили за многими. Шагать в ногу со всеми, как он задумал, то и дело не получалось, он сбивался. Записка "О народном воспитании", при том, что у автора ее было "одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные", не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что "влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества" и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.
Следующий шаг не в ногу — стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но "хвост" оставался, а значит, и дверь за границу была все еще для него закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.
Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари.
Крутые строки... Стихи эти увидел "русский учитель", а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок "На 14 декабря" и дал почитать своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.
Леопольдов узнал, что на него донесли, и настрочил письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: "Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны". Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, "чтобы он не избег строгости законов". Письмо это было обнаружено в архиве Третьего отделения уже в наше время.
Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев — агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и "за подпись" посадили на срок "более года".
Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение "Андрей Шенье" уже находилось в делах осужденных декабристов. Но тот факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое теперь было бы умнее положить на полку.
От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом: он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, он сперва отрицал свое авторство: отрывок был неопубликованный и написанный не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:
И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет, наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении "Андрей Шенье". Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознаний Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было "известно вполне гораздо раньше его напечатания". За Пушкиным учреждается секретный надзор.
Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце надзора. Дворянина, находящегося под следствием, никуда не выпустят. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал на этот раз, не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.
Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Итак, Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда.
Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. В России друзья Пушкина были и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.
Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев Сергеевич, не без протекции друзей старшего брата, определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Это был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции; по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.
Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): "Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится — фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею — да прошу не влюбиться в дочь".
Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был в это время на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет нам проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен был спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен в то время, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.
На этот раз серьезную ставку Пушкин делал на договоренность с лучшим "из минутных друзей моей минутной молодости" Никитой Всеволожским. Сын петербургского богача, Всеволожский начинал службу вместе с Пушкиным в Министерстве иностранных дел актуариусом, то есть регистратором почты. Это была низшая чиновничья должность. А закончил камергером и действительным статским советником. В молодости у них были совместные театральные и амурные интересы, а также посещения общества "Зеленая лампа". Фат, философ, гуляка, игрок и моралист, Всеволожский к описываемому времени женился на дочери любовницы своего отца княжне Хованской. Вместе с братом Всеволожский был связан делами с французским коммерсантом Этье и теперь готовился к открытию больших коммерческих предприятий в Грузии и Персии. Война мешала этой деятельности, но не отменяла ее.
Пушкина коммерция не очень занимала, но шанс отправиться в путешествие на Кавказ вместе с Всеволожским привлек его внимание. Ближайший друг Никиты Всеволожского генерал Сипягин стал Тифлисским военным губернатором со всеми вытекающими отсюда полномочиями, что для Пушкина было очень важно. Всеволожские уехали одни, отправившись сперва в свои обширные поместья в Астрахани, а затем оказались на Кавказе. Когда русские войска осаждали Эривань, Всеволожские остановились в Тифлисе, и вскоре камер-юнкер Никита Всеволожский был назначен генералом Сипягиным к себе в канцелярию на службу.
А в Москве шли бесконечные переговоры с Сергеем Соболевским, у которого Пушкин квартировал. Соболевский был соучеником Льва Пушкина по университетскому Благородному пансиону. В молодости Пушкин при посредничестве Александра Тургенева спас Соболевского от исключения из пансиона. Теперь приятель отплачивал Пушкину заботой, то и дело выручая из неприятностей. Соболевский был великим гастрономом (Одоевский звал его за эту привязанность Животом, Пушкин — Калибаном, диким героем шекспировской "Бури", а также Фальстафом, Животным и Обжорой). Гурман и жуир, Соболевский кормил и поил Пушкина, улаживал его финансовые дела, за отсутствием денег для отдачи карточных долгов давал Пушкину для заклада свои вещи, мирил его с дуэльными противниками.
Говорили, что беспутный Соболевский сбивает поэта с пути истинного. Но посвященный во все дела склонного к такой же жизни Пушкина, Соболевский был человеком благородным, к тому же сильного характера и воли. Пушкин нуждался в советах приятеля, способного молчать. Близость проистекала также из общности интересов. Библиоман, библиограф, пародист, Соболевский скопил замечательную библиотеку, особенно по географии и путешествиям, едва ли не лучшую в России, и она была целиком в распоряжении Пушкина. Вкусы, взгляды, чувство юмора у них во многом совпадали.
Идет обоз с Парнаса,
Везет навоз Пегаса,
— острил Соболевский. Иногда его эпиграммы приписывали Пушкину. Соболевский был долгое время не только собутыльником, но первым помощником поэта в литературных и издательских делах. Влияние его на Пушкина было настолько сильным, что к Соболевскому ревновала Наталья Николаевна. Принято считать, что будь Соболевский не за границей, он бы не дал состояться дуэли с Дантесом.
Спустя сорок лет, уже вернувшись из Европы второй раз, он вспоминал об их совместном житье-бытье на Собачьей площадке, в том доме, где была надпись "Продажа вина и проч." Соболевский поинтересовался у кабатчика, слыхал ли тот о Пушкине. Торговец что-то промямлил. Соболевский комментировал: "В другой стране, у бусурманов, и на дверях сделали бы надпись: "Здесь жил Пушкин". И в углу бы написали: "Здесь спал Пушкин!".
Он пережил Пушкина почти на четверть века. Мужская дружба была так важна для Соболевского еще и потому, что он всю жизнь оставался одиноким, хотя, по собственному его признанию, в постели у него перебывало около пятисот женщин. В 1870 году слуга обнаружил его за письменным столом уже холодным. После смерти Соболевского библиотека и архив его пошли с молотка, но бумаги и письма купил коллекционер С.Д.Шереметев, и они сохранились до наших дней. Имеется 28 рукописных томов, принадлежавших Соболевскому,— четыре тысячи переплетенных писем. Есть там и "Путевые заметки во время путешествий по Западной Европе (1828-1833)". Сохранилось даже шесть его заграничных паспортов, кажется, все, кроме первого (если он вообще существовал). Могила Соболевского в Донском монастыре, отысканная нами, оказалась неподалеку от могилы Чаадаева и была не ухожена, но, в отличие от многих соседних могил, не разорена. Этот человек мог бы пролить свет на многие тайны поэта. Но "чтобы не пересказать лишнего или недосказать нужного, каждый друг Пушкина должен молчать",— категорически заявил он через 20 лет после смерти поэта.
В стратегии лести, осуществлявшейся Пушкиным, был один просчет. Реакцией власти было встречное непременное, хотя и неназойливое, приглашение к сотрудничеству, которое Пушкин еще не улавливал. Сплетни усилили желание скорей отправиться в Петербург. Но шестеренки механизма уже зацепились одна за другую. Царь (несомненно, по рекомендации Бенкендорфа) не возражал. Шеф Третьего отделения заметил лишь, что "не сомневается в том, что данное русским дворянином Государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано". От себя Бенкендорф добавлял в письме, как нам видится, с улыбкой, что ему приятно будет увидеться с Пушкиным.
19 мая 1827 года на даче Соболевского в Петровском парке, неподалеку от Петровского замка — путевого дворца русских царей по дороге из Москвы в Петербург,— собрались близкие друзья проводить Пушкина в столицу. Место это стало тогда модным. Вокруг замка, в котором останавливался Наполеон, решили разбить парк. В тот год под командованием генерала Башилова на территории работали солдаты и крестьяне. В восьмидесятых годах нашего века мы попытались заглянуть внутрь Петровского замка. Там была Военно-воздушная академия, и у всех входов стояла вооруженная охрана. Перед отъездом в Петербург Пушкин хотел окончательно договориться с Соболевским, который собирался отправиться за границу как бы совершенно независимо от Пушкина. При этом Соболевский, как намечалось, должен ждать Пушкина в Париже.
Смена Москвы на Петербург принесла мало перемен, поскольку для Пушкина "пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны". Разве что сменились женщины. Он возобновляет роман с принцессой Ноктюрн — Евдокией Голицыной, которой теперь 47 лет, и начинает встречи с дочерью фельдмаршала Кутузова Елизаветой Хитрово, которой 44. Намерения жениться как будто позабыты. Дельвиг пишет Осиповой в июне 1827 года, что он в Ревеле и ждет Пушкина, который обещал приехать. Мы не знаем, просился ли поэт на берег Балтийского моря в этот раз, но он вместо Ревеля очутился в Петербурге.
Он настойчиво ищет общения с генералом Бенкендорфом, является даже к нему домой, но либо не застает, либо прислуге было велено Пушкину отказать. Сам Бенкендорф этой встречи вовсе не искал: агентура исправно сообщала ему все, что нужно. Наконец, Пушкин написал письмо, прося "дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству". На сохранившемся этом прошении имеется резолюция царя карандашом: "Пригласить его в среду в 2 часа в Петербурге". В Петербурге потому, что Бенкендорф ездил в Царское Село обсудить вопрос с императором, и император велел Бенкендорфу принять Пушкина. Идея создать учреждение для писателей, литературный департамент, так сказать, прообраз Союза писателей, возникла, между прочим, у поэта и чиновника Ивана Дмитриева еще в царствование Екатерины Великой, но тогда не реализовалась. Теперь Третье отделение выполняло функции наблюдения за писателями и издателями.
Разговор состоялся дома у генерала. Он был вполне благонамеренным со стороны поэта (в соответствии с осуществляемой им программой) и ласково-покровительственным со стороны Бенкендорфа. У главы Третьего отделения были новые планы в отношении поэта, согласованные с царем, и желание Пушкина поддержать контакты укрепляло мысль, что замысел правилен. Но осуществлять эти планы глава Третьего отделения отнюдь не спешил.
Пушкин договаривался с Соболевским, у которого внезапно умерла мать. Горе и хлопоты могут заставить позабыть намерение собираться за границу. 15 июля 1827 года Пушкин посылает Соболевскому деньги, только что выигранные в карты — всю свою наличность,— и напоминает об уговоре: "Приезжай в Петербург, если можешь. Мне бы хотелось с тобою свидеться да переговорить о будущем".
Оба приятеля озабочены деньгами. Пушкин старается опубликовать как можно больше в Петербурге. "Торговлю стишистую" наладить не просто, идет она не очень хорошо. Для защиты авторских прав Пушкин обращается к тому же Бенкендорфу, воюет с цензурой, запугивая ее своей привилегией апеллировать непосредственно к царю. Что касается высочайшей цензуры, то Бенкендорф сообщает: все предложенные Пушкиным стихотворения одобрены. Издатель Плетнев собирается их печатать по согласованию с Третьим отделением с пометкой "С дозволения правительства".
Часть переписки Пушкина с Соболевским, особенно посланной по почте, до нас не дошла. Между тем намерения друзей стали известны властям задолго до осуществления. "Поэт Пушкин здесь,— писал фон Фок в донесении Бенкендорфу.— Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом". Об осуществлении замысла мы узнаем из доноса секретного сотрудника. 23 августа 1827 года агент Третьего отделения (по мнению Б.Л.Модзалевского, Булгарин) доносил: "Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надобно беречь, как дитя. Он поэт, живет воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы — князь Вяземский и Полевой; приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи".
Соболевский действительно собрался в дорогу. "...Еду завтра в Псков к Пушкину,— писал он общему с Пушкиным приятелю Николаю Рожалину 20 сентября,— уславливаться с ним письменно и в этом деле буду поступать пьяно — т.е. piano".
"Пьяно" — значит "тихо". Так тихо, что мы и по сей день не знаем подробностей, но замысел, обнаруженный доносчиком, налицо. Письмо Рожалину тоже не случайно, Соболевский, как мы знаем, не болтлив. Николай Рожалин (известно о нем немного) входил в Москве в круг приятелей, наиболее близких Пушкину, Соболевскому и особенно Веневитинову. Знаток греческой, латинской и немецкой культур, философ-идеалист, поклонник Шеллинга, переводчик, критик, а главное — единомышленник по части бегства из России. Рожалин, "памятный умом и ученостью", готовился эмигрировать. Перед его отъездом Пушкин передал ему несколько своих рукописей.
Недоумений, однако, возникает несколько. Пушкин вроде бы не собирался снова пытаться бежать из Михайловского через Дерпт — это был пройденный этап. Сказанное в ресторане или клубе слово могло быть без труда подхвачено заинтересованным лицом. Как и что конкретно узнал осведомитель Бенкендорфа? Ездил ли Соболевский в Михайловское, и если да, то зачем? Скорей всего, в Псков и Михайловское к Пушкину он так и не поехал. Что значит "уславливаться с ним письменно", если он едет лично увидеться? Пушкин летом 1827 года Бенкендорфа о выезде не просил. Значит, в данном случае речь могла идти только о побеге или о способе тайной переписки в случае отъезда Соболевского.
Чаадаев спрашивал в письме С.П.Жихарева, московского губернского прокурора, в доме которого Пушкин бывал в это время: "...не знаете ли, каким манером Александр Пушкин пустился в чужие края?". Любопытны в этом письме осторожные слова "каким манером", означающие, скорей всего, "как и куда". Чаадаев не стал бы спрашивать, если бы способ был обычным. Значит, суть этих слов: как невыездному Пушкину удалось провести бдительность власти? Слух до Чаадаева дошел ложный. Пушкин еще ни в какие чужие края не пустился.
Глава одиннадцатая. НЕОТМЕЧЕННЫЙ ЮБИЛЕЙ
На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокий,
Как он, без отзыва утешно я пою
И тайные стихи обдумывать люблю.
Пушкин, 17 сентября 1827.
"Он" в стихотворении "Близ мест, где царствует Венеция златая", из которого выше приведены строки,— это итальянец, гребец, плывущий на гондоле.
...поет он для забавы
Без дальних умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд, и тихой музы полн...
В поэтическом плане сравнение себя с поющим гондольером великолепно. Но, кажется, какая-то внутренняя нелогичность лежит в глубине стихов этих. "Как он... я пою...". Но разве Пушкин поет для забавы и без дальних умыслов? Разве он не ведает славы, страха, даже, все еще, надежд? И поет он, ища отзыв друзей, и почитателей, и сильных мира сего, а не только для себя. Образ поэта в стихотворении далек от жизненных реалий, да и итальянский гондольер идеализирован. Дело в том, что поэт в стихотворении — не Пушкин, это перевод из Шенье. Но стихи очень точно отражают пушкинское настроение дня: затишье между конфликтами, желание тихо сосредоточиться на себе после бессмысленной столичной суеты.
Осень Пушкин встретил в Михайловском. Десять лет назад, в конце августа или в сентябре 1817 года, он сказал в театре поэту Павлу Катенину, что скоро отъезжает "в чужие краи". Пролетело десять лет в бесплодных попытках увидеть заграницу. Юбилей этот он никак не отметил. Как видим, его стихи и его мечты опять об Италии. Не имея возможности увидеть Европу, он глядит на Италию глазами чтимого им французского поэта.
Следствие по стихам Шенье только-только утихло. Пушкин искал аналогий, хотя трудно было сопоставить биографии русского поэта с французским. Юношей Шенье, как и Пушкин, стал дипломатом. Но в отличие от русского поэта в поисках впечатлений отправился в Италию и Швейцарию, а затем работал во французском посольстве в Лондоне. Он вернулся в Париж, чтобы кончить жизнь на эшафоте, когда ему было 32. За мысли Шенье приходилось теперь расплачиваться Пушкину.
Пушкину 28. У него появилась лысина, которую он компенсировал большими баками. Современник отмечает, что "страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же...". Хотя Пушкин писал: "Каков я прежде был, таков и ныне я",— во многом он изменился, и не только внешне. "Он был тогда весел,— вспоминает Анна Керн,— но чего-то ему недоставало".
Поэты всех стран, по Пушкину,— родня по вдохновению. Первый поэт России никогда не видел ни Байрона, ни Гете. Он запоминал их портреты и, мысленно беседуя с ними, рисовал их по памяти. С представителями западной культуры он общался через посредников, через своих друзей Карамзина, Кюхельбекера, Тургенева, Жуковского. А в рукописях Пушкина мы находим его автопортреты рядом с теми, с кем он увидеться не мог.
Творческие силы человека, который с молодых лет обнаружил в себе гения, расходовались в значительной степени на сочинение бюрократических документов. Прошения, объяснения, жалобы, унизительные показания для полиции, тщетные попытки доказать свою невиновность, бесконечные подобострастные письма покорнейшего слуги изучаем мы вместо стихов и прозы, которые могли быть написаны на той же бумаге. Десять лет самостоятельной, взрослой жизни, из них шесть в ссылке, а остальные под контролем, слежкой, с перлюстрацией почты, при закулисных решениях, бесправии, под угрозами более тяжкого наказания.
Легко живущий молодой человек, каким мы видели его в Петербурге после лицея, помрачнел, стал нервным. У него постоянное состояние стресса. "Он всегда был не в духе...". Одесский друг и коллега Василий Туманский упрекает Пушкина в том, что не получил ответа на два письма: "Эта лень имеет в себе нечто азиатское и потому непростительное в человеке, столь европейском по уму, по характеру, по просвещению, по стихам...". Составные части формулы Туманского верны, но вывод Пушкина, недоступный пониманию приятеля, мог быть обратным: если столь европейский человек насильно содержится в Азии, то его лень не только простительна, считает он, но оправдана. "Счастливой лени верный сын" называет он себя.
Пустое его времяпрепровождение породило легенды о поэте-эпикурейце, легкомысленном прожигателе жизни. Он непременный участник пирушек, застолий, балов, постоянный посетитель притонов, борделей, кабаков. Осуждая в других пристрастие к картам, он сам играл, но теперь не для денег. Пушкин говорил Алексею Вульфу, что страсть к карточной игре есть самая сильная из страстей. Он ложится под утро, отсыпается, потом пишет, не вылезая из-под одеяла. Кажется, он единственный российский писатель, собрание сочинений которого было создано в постели.
Негативизм поэта был естественной реакцией, следствием запретов, невозможности порвать с этим обществом, с этой системой. Прожигание жизни — хорошо знакомая черта российского человека. Он пьет от отчаяния, гуляет, чтобы сжечь время, которое он не может реализовать так, как хочет, и становится равнодушным лентяем, потому что в нем угасают рефлексы цели. Пушкин постепенно терял веру: сперва в окружающих, потом в самого себя. Оставалось верить в чудо, в судьбу, которая внезапно все перевернет.
В михайловской тишине у Пушкина было достаточно времени обдумать свои стремления, проанализировать провалы. Почему с периодической настойчивостью рвался он эти десять лет за пределы империи? В лицее Пушкин писал стихи, но среди его воспитателей нашлись люди, которые советовали образовать Пушкина в прозе. Сильные мира хотели, чтобы он стоял подле них с одой. Прочитав "Бориса Годунова", царь предложил переделать драму в роман наподобие Вальтера Скотта. Многие хотели Пушкина переиначить, приспособить, использовать, принудить, заставить. Насилие и неуважение к личности настигало его на каждом шагу жизни.
Существует устойчивое мнение, что Пушкин хотел покинуть Россию в ссылке, но оставил эту идею, вернувшись в столицы. На деле, чем зрелее он становился, тем упорнее было его желание вырваться из этой страны. Пушкина урезали духовно, ущемляли чувства, мысли, его произведения оставались неопубликованными. При страсти к новым впечатлениям, любви к путешествиям и уникальной возможности стать мировым поэтом ему надо было увидеть, потрогать, ощутить цивилизованный мир.
Запрет создает духовный дефицит. Он хотел поехать; если бы его спокойно выпустили, спокойно вернулся и ездил много раз. Представим себе отказниками его кумиров: Руссо, Байрона, Шенье, Гете. Отказ писателю в праве видеть мир есть, по сути, такая же акция, как выколоть глаза архитектору Барме, строителю Покровского собора на Красной площади, чтобы не мог творить за пределами Московии.
Возможно, Европа умерила бы его русские крайности. В знак протеста он называет своим небо Африки, а родину любит столько же, сколько презирает. Впрочем, вопрос о том, любил ли Пушкин родину, столь педалируемый, в действительности не должен быть так уж важен ни для кого, кроме него самого. Это вопрос сугубо интимный. Много ли пишется о любви Шекспира к Англии? Создав для Пушкина невозможные условия, одним из этих условий сделали невозможность выезда. Таков русский гуманизм. Но почему вот уже десять лет не выпускали его за границу, несмотря на все его прошения и хлопоты его влиятельных друзей?
При Николае I система въезда и выезда из страны стала более жесткой. Были введены более строгие порядки выдачи паспортов. Контроль и придирки полиции к мелким нарушениям режима жизни стали постоянным явлением обыденной жизни. На границах внедрена запретительная система таможенных пошлин и пограничная цензура. На заграничные поездки дворянам предоставлялись разрешения сроком не более пяти лет, а остальным русским подданным до трех лет. Распространенное раньше в дворянских домах воспитание детей иностранцами было ограничено, как и отправка молодых людей учиться в западные университеты. Фактически это приводило к еще большей изоляции России от остальной Европы.
Паспорта выдавались разными учреждениями тем, кто ехал по служебной надобности. Частные лица обращались с ходатайством к губернаторам. Полицейский надзор означал невозможность получить паспорт. Уже существовали централизованно распространяемые по всей стране жандармерией списки лиц, на которых накладывались определенные ограничения. Важнее всего для властей было наличие того, что называлось "благонадежностью" или, реже, "благонамеренностью" и "благомыслием". "Благонадежность" означает уверенность тайной полиции в отсутствии у данного лица тайных умыслов супротив властей. У Бенкендорфа не было полного доверия к Пушкину. Но полного доверия у главы тайной полиции не может быть ни к кому в принципе, а между тем многих выпускали за границу. Конечно, в разрешении поехать за рубеж был также элемент случайности или просто удачи. Пушкин оказался историческим исключением, трудно объяснимым.
Рассмотрение выездного дела Пушкина не было только формальным. Обо всех его прошениях докладывалось лично государю. Для поэта царь заменял собой все инстанции. По-видимому, отказы Пушкин получал, так как вот уже десять лет находился под слежкой, а после возвращения из ссылки — еще и под новым следствием.
Были периоды, когда Пушкин просто мешал. Его влияние на публику было отрицательным, и его выезд разом облегчил бы заботы нескольких ведомств, включая аппарат главы государства. Высылка за границу практиковалась в других государствах. Во Франции кумир Пушкина Руссо был приговорен судом к высылке из страны за клевету на своих коллег (что так и осталось недоказанным). Мысль выслать Пушкина в Испанию возникала, как мы помним, в 1820 году, но была отвергнута, и не случайно. Поездка за границу уже тогда рассматривалась как награда, подачка, монаршая милость. Ни о каких законных правах речь в России не шла никогда. Эмигрантка Марина Цветаева, например, считала, что живи Пушкин при Петре I, царь выпустил бы его на волю.
Плыви — ни об чем не печалься!
Чай, есть в паруса кому дуть!
Соскучишься — так ворочайся,
А нет — хошь и дверь позабудь!
Отпустить Пушкина Николай I считал вредным для отечества. О первой причине держания поэта взаперти царь сам открыто заявил иностранным дипломатам в общем виде: "Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях новыми теориями... внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных". Позволить привезти и распространять новые идеи, которых Пушкин обязательно нахватался бы в Европе,— этого царь допустить не хотел.
Второй причиной держания поэта на привязи был тот же язык Пушкина. Выпусти этого шалопая, по выражению Бенкендорфа, и он начнет направо и налево высказывать в Европе все злое и ложное о России и правительстве, что только придет ему на ум. Впрочем, в-третьих, взгляд мог быть и более серьезным. Николай назвал Пушкина умнейшим человеком в России. Зачем же выпускать умнейшего человека, давать ему волю? Здесь, под опекой, он говорит то, что нужно, а там?
И все ж в рассуждениях Бенкендорфа и Николая I видится определенный просчет. Пушкин всегда шел на компромиссы, и чем спокойнее власти относились к его отклонениям от предписанного, тем меньше он нарушал эти предписания. Зажатый до предела, лишенный всех степеней свободы (даже цензура персональная, даже передвижения внутри страны лишь с разрешения), Пушкин начинал ненавидеть и то, к чему в нормальных условиях относился бы спокойнее. Его появление на Западе свидетельствовало бы, что у русских есть не только истинная культура и литература, но и человеческое, европейское лицо. По возвращении степень его умеренности, несомненно, выросла бы, как и его благонадежность, как и благодарность за исполнение заветного желания. "Мне стало жаль моих покинутых цепей",— сказал Пушкин о другом, но в этом он весь.
Такова природа отечественной власти: многое она делает себе во вред. Презрение к человеку и его достоинству, тирания мелочной опеки и политический обскурантизм — ее непременные составные части. Как в заморских странах существует прирожденное право, так у нас — прирожденное бесправие. Князь Вяземский в записной книжке обращал внимание на то, как работает эта "запретительная система: прежде чем выпустить свой товар, свою мысль, справляться с тарифом; везде заставы и таможни". Когда писатель Иван Дмитриев заметил, что название Московский английский клуб весьма странное, Пушкин возразил ему, что у нас встречаются названия еще более неподходящие, например, Императорское человеколюбивое общество.
Если Пушкин так стремился выехать, а его не выпускали, то почему он в течение десяти лет не реализовал ни одной из попыток бежать нелегально? Ю.Н.Тынянов сказал однажды: "Если бы Пушкин знал о себе столько, сколько мы знаем о нем сейчас, он вел бы себя иначе". Да, Пушкин не всегда и не во всем был последователен, однако он всерьез обдумывал свои просчеты и делал выводы. Поведение его было подчас нелогичным. Но не он чаще всего был в этом виноват: он был, в сущности, белкой в колесе. И выбор его узок: метаться в колесе или остановить его и сидеть в клетке. Третьего не дано. К тому же он поддавался увещаниям друзей, а их советы были противоречивы, подчас противоположны. Дельвиг любил повторять мудрость из Талмуда: если скажут тебе, что ты пьян, то ложись спать. Для бегства за границу Пушкину надо было быть чуть решительнее, чуть предприимчивее и чуть хитрее.
Теперь, обдумывая одесские и михайловские ошибки, он понимал, что бегство на корабле, в коляске, под видом слуги или с фальшивым паспортом — способы чересчур рискованные. Для реализации плана бегства нужны были особые обстоятельства: политическая неразбериха, бунт или война. Возможно, именно таких особых обстоятельств поэт теперь ожидал. А за границу собирался... его собственный портрет, написанный "русским ван-Дейком" Орестом Кипренским. Всю лучшую часть своей жизни Кипренский провел в Германии, Швейцарии и Италии; ненадолго приехав в Петербург, он собирался снова в Италию, намереваясь там жениться. С собой Кипренский хотел взять портрет Пушкина, писанный им с натуры, дабы демонстрировать его на выставках. Пушкин считал настоящими художниками только англичан и французов, но для итализированного Кипренского сделал исключение. Теперь Пушкин честолюбиво размышлял о том, как к его портрету отнесутся на Западе:
Себя как в зеркале я вижу,
Но это зеркало мне льстит:
Оно гласит, что не унижу
Пристрастья важных аонид.
Так Риму, Дрездену, Парижу
Известен впредь мой будет вид.
Это он написал Кипренскому и был рад путешествию хотя б в таком виде. В Россию Кипренский не вернулся. Портрет, сделанный им, после находился у Дельвига до его смерти, выкуплен Пушкиным за тысячу рублей у вдовы Дельвига и через сына Пушкина уже в нашем веке попал в Третьяковскую галерею.
Для тех людей во всем мире (в том числе и в России, среди знакомых Пушкина), кто может выезжать за границу, Пушкин-отказник как социальное явление не понимаем и, уж наверняка, не трагичен. Во времена Пушкина слова "отказник" не было, но практика, как видим, была. Пушкин, кажется нам, и тут был первым: первым настоящим, широко известным отказником в России. Правительство считало, что отказ увеличивал власть над подданным и тем укреплял государство. Однако существует оборотная сторона медали: закрытая на замок граница — лучший способ воспитать вместо любви ненависть к своей родине.
Статус отказника есть рефлекторное выражение состояния государства. Как массовые репрессии порождали класс заключенных, возродив в ХХ веке в СССР и Германии рабовладение, так массовые отказы создали новый социальный слой отвергнутых властью и обществом, насильно прикованных к государству. Отказ — чисто отечественное изобретение, некое наказание, срок которого колеблется от нескольких дней, как за мелкое хулиганство, до пожизненного. Кто решает, наказать или освободить такого гражданина, не всегда понятно. "Держать и не пущать!" — это и был фундаментальный вклад Российской державы в права человека. Но, хотя отказ — российское явление, он приносит вред всему миру, лишая людей возможности участвовать в деятельности человечества. И все же, по сравнению с советским периодом, во времена Пушкина, если не считать самого поэта, в вопросах выезда был относительный либерализм.
Его не выпускали, но и не унижали сложными бюрократическими процедурами. Для рассмотрения дела достаточно было прошения, то есть просто короткого письма. Явись Пушкин в советский ОВИР восьмидесятых годов нашего века, от него потребовали бы вызов от родственников из Африки для того, чтобы съездить в Европу. Не пришла тогда еще в голову Бенкендорфу иезуитская анкета, разрешения родителей, справки от братьев и сестер — согласны ли они на выезд их родственника. "Я не лишен прав гражданства и могу быть цензирован",— грустно шутил поэт. Не имея должности при переездах, он предъявлял свой лицейский аттестат, где значился "воспитанником Царскосельского лицея", и это вполне удовлетворяло жандармов. Иногда Пушкин показывал вместо проездного документа свои стихи, и по неграмотности полиции даже это сходило. На вопрос, где он служит, Пушкин однажды отвечал: "Я числюсь по России". Обычно пишут, что Пушкин этой фразой выражал свою национальную гордость. Нам же кажется, что тут звучит и вечная бездомность, от которой он страдал.
Пушкина называли первым штатским в русской литературе. В самом деле, Державин — тайный советник, Батюшков — офицер и дипломат, Жуковский — придворный учитель, Карамзин — придворный историограф, многие поэты были офицерами. А Пушкин был в эту пору простым сочинителем. Он на всю жизнь остался лицеистом, который больше всего на свете ценит крохи своей независимости.
Ничего не изменилось в литературных делах его, когда он стал отказником. Издатели хорошо платили Пушкину за сочинения. "У меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки",— гордился он. Царь лично читал то, что он писал. Но цензура эта была подчас формальной. Много стихов Пушкин печатал и без представления царю или пользуясь знакомством с цензорами, и это сходило с рук. А если он и проходил цензуру, то цензоры, бывало, извинялись за беспокойство и объясняли, что делают это просто для проформы. Критик и цензор А.В.Никитенко называл цензуру "тяжбой политического механизма с искусством". Вяземский вместо слова "цензура" говорил "цендура". С 1827 года в обеих столицах охотно печатали прозу Рылеева, Одоевского, Бестужева, Кюхельбекера, правда, с инициалами вместо подписи или вообще без подписи автора. Такова была тогда свобода печати. Книги Пушкина выходили с его именем и даже портретами, когда он был в ссылке. На двенадцати подводах бывший ссылочный невольник вез свою библиотеку из Михайловского в Петербург.
Пушкин вхож в высшее общество, беседует с царем, его принимают крупнейшие сановники государства, с ним не боятся общаться ни друзья, ни крупные чиновники. Никто не отнимает у него доступ к читателю и право на заслуженное место в литературе. Репрессивность аппарата царской власти была относительно ограниченной. А вот за границу именно Пушкина не пускали. В стихах "Сводня грустно за столом..." даже содержательница небезызвестного публичного дома Софья Астафьевна хочет бежать за границу вместе со своими девицами, ибо тут с Петрова дня по субботу у них не было работы.
В октябре 1827 года Пушкин решил закончить свое добровольное заточение в Михайловском и выехал в Петербург, захватив с собой рукописи. По дороге на станции, когда ему меняли лошадей, он проиграл проезжему 1600 рублей, а затем заметил человека, который был окружен жандармами и показался ему крайне неприятен. В дневнике Пушкин писал, что "неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие; я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений". Но еще через мгновенье оба бросились друг другу в объятия. Это был Вильгельм Кюхельбекер, друг юности и неудачливый беглец с Сенатской площади за границу.
Кюхельбекера везли из Шлиссельбургской крепости в крепость Динабург. Жандармы друзей растащили, а о встрече этой фельдъегерь донес по начальству. Два лицеиста, два поэта, две судьбы, два пути. Один вернулся из-за границы, чтобы сгнить в Сибири, другой избежал Сибири, но не мог попасть за границу. Оба не сумели туда удрать. Образно говоря, оба были в кандалах: один физически, другой в своем воображении. Больше в этой жизни они не увиделись.
Глава двенадцатая. В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ
Жизнь эта, признаться, довольно пустая, и я горю желанием так или иначе изменить ее. Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское.
Пушкин — Осиповой, 24 января 1828, по-фр.
Пушкин появился в Петербурге среди друзей, но состояние одиночества, в котором он пребывал, от этого не изменилось. Литератор и друг Боратынского Николай Путята, сблизившийся с Пушкиным в эту пору, отмечает в нем грустное беспокойство, неравенство духа, пишет, что поэт "чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили".
Об этом порыве куда-то мы встречаем намеки, а то и прямые высказывания поэта. Внешние события опять подталкивали его. Над ним висело обвинение Новгородского уездного суда в "небрежном хранении рукописей". Легко переводимо на иностранный язык это выражение, смысл которого, однако, объяснить западному читателю нелегко. Пушкина снова допрашивали по делу о стихотворении "Андрей Шенье".
Поэт пускается в загул, чтобы разрядиться и хоть на время позабыть неприятности. Судьба сводит его с самыми страстными женщинами. У него роман со сверстницей, Аграфеной Закревской, которая была к тому же любовницей Боратынского и Вяземского. У него, похоже, возобновляется роман с Елизаветой Воронцовой, которая только что вернулась с мужем из-за границы и остановилась в Петербурге. Для тайной корреспонденции Воронцова придумала себе псевдоним Е. Вибельман — отражение пушкинского к ней обращения "принцесса бель ветрил".
Порыв куда-то отражается в текстах. В стихах снова оживают образы Италии, удрать в которую ему не помог талисман, подаренный Воронцовой в Одессе. Поэт начинает и бросает писать стихи о крае, где редко падают снега и где блещет безоблачно солнце. А в стихотворении, посвященном вернувшейся из Италии Марии Мусиной-Пушкиной, он осыпает читателя целым каскадом неумеренных восторгов по поводу мест, в которых он никогда не бывал: это "волшебный край", "страна высоких вдохновений", "древний рай", "пророческие сени", "роскошные воды", "чудеса немых искусств". "Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское",— сообщает он соседке из Тригорского Осиповой. Не появиться никогда в собственном Михайловском, которое он любил, могло означать только один вариант его судьбы: выезд за границу.
От знакомых Пушкина не ускользнуло, что он серьезно, как никогда раньше, принялся вновь за изучение английского. Один из современников отмечал, что это единственное, чем он теперь серьезно занимается: "Пушкин учится английскому языку, а остальное время проводит на дачах". М.П.Алексеев писал, что и весь следующий, 1828 год Пушкин основательно занимался английским языком и стал достаточно свободно читать и переводить. По-английски Пушкин произносил слова, как по-латыни, то есть по буквам, чем потешал знающих английский язык, но переводил хорошо. В это время у поэта появляется еще один специальный интерес: к восточной религии и морали. Он достает перевод Корана, начинает его изучать. Что касается стратегии, то Пушкин осуществляет ее с еще большей энергией, рассчитывая вскоре пожать плоды. Для того, чтобы потрафить власти, нет лучше способа, чем выказать свой патриотизм.
В конце 1827 года сочиняется одно из самых, на наш взгляд, неуместных стихотворений Пушкина "Рефутация г-на Беранжера". Прием, использованный в этих стихах,— обвинение иностранцев во всех смертных грехах и восхваление "наших". Иностранцы — нехристи, живодеры, блохи. Бить, стрелять и вешать их — подлинное наслаждение, и автор издевается над побежденными когда-то французами:
Ты помнишь ли, как были мы в Париже,
Где наш казак иль полковой наш поп
Морочил вас, к винцу подсев поближе,
И ваших жен похваливал да еб?
Может быть, это просто пародия? Нет, содержание стихотворения оставляет мало возможностей для такого прочтения. Нам кажется, это часть холодно рассчитанной стратегии верноподданничества. Из-за обилия матерщины нечего было и думать о напечатании стихотворения, но в устном распространении оно вызывало улыбку. А для воспитания патриотических чувств накануне войны все средства хороши. Время поправило Пушкина: он считал автором французской песни Беранже, но сочинил ее на самом деле Дебро.
Следом за "Рефутацией" пишутся стихи "Друзьям", которые автор немедленно поспешил представить на высочайшую цензуру. На упреки знакомых в подхалимстве царю (которые, конечно, дошли до Николая Павловича и могли испортить дело) Пушкин пытается убедить всех в своей искренней любви к императору:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Далее следует перечисление достоинств хозяина государства, восхваление его за честность, доброту, милости, заботу о России и даже за то, что "освободил он мысль мою". Стихотворение это — уже не восторги после возвращения из ссылки. Это поэтическое лизание того, что Владимир Даль называет в своем словаре местом, по которому у французов запрещено телесное наказание. Пушкин стремится опутать императора такой паутиной лести, высказаться столь пылко, чтобы Его Величество в состоянии дурмана, поморщившись, разрешил поэту ехать, куда он хочет.
Пушкин перестарался. Предложение опубликовать это сочинение смутило царя, который, однако, не возражал против его распространения, так сказать, в Самиздате, о чем Пушкину сообщил Бенкендорф. Не ожидал поэт и столь резкой реакции друзей. Павел Катенин при свидетелях обвинил Пушкина в прямой лести, и между старыми друзьями произошла ссора. Николай Языков писал еще более резко: "Стихи Пушкина "Друзьям" — просто дрянь". Пушкин между тем, как нам кажется, надеется, что лесть даст свои плоды. Какие-то намеки насчет заграницы действительно сделаны: позже князь Вяземский скажет, что были "долгие обещания". Обещания властей были "вытягивающими", то есть провоцирующими, и без всяких гарантий. Но иначе и быть не может, риск, как говорится, благородное дело. Ради достижения цели поэт все более рисковал своей репутацией.
В начале января 1828 года Пушкин неожиданно сочиняет для Третьего отделения странную бумагу. В наше время, когда тайная полиция хочет привлечь писателя к сотрудничеству, один из банальных способов — это предложить написать психологический портрет другого писателя, который в данный момент по тем или иным соображениям интересует тайную полицию. Невинную характеристику на своего доброго знакомого Адама Мицкевича пишет Пушкин для ведомства Бенкендорфа. Он намекает на желание Мицкевича вернуться в Польшу, и это дает нам возможность предположить, что Пушкин писал бумагу с ведома Мицкевича. Но и скромная роль посредника или ходатая между опальным польским поэтом и русской тайной полицией была опасна для Пушкина и читалась Бенкендорфом весьма определенно.
Поэт перебирал любые возможные варианты, чтобы ослабить ошейник. Его зигзаги в данный момент объясняются именно поисками выхода. Еще осенью в Михайловском возобновились контакты Пушкина с Алексеем Вульфом. Последний закончил университет в Дерпте (откуда они с Пушкиным собирались бежать за границу два года назад) и стал гусарским офицером. Вульфу предстояло участвовать в русско-турецкой войне, и разговоры их вертелись вокруг этой темы (если не считать женщин). Встречи продолжаются то в имении Вульфов Малинниках, куда Пушкин заезжает погостить на несколько недель, то в Петербурге, где Вульф служил до самого отбытия в действующую армию. После этого у Пушкина появилась на Европейском театре войны, на Дунае, еще одна опорная точка на тот случай, если поэт вдруг туда попадет.
Возможность оказаться за пределами русского магнетизма стала вдруг ощутимо реальной, когда в Петербурге появился окутанный славой Александр Грибоедов. Жизнь этого удивительного человека словно демонстрировала русскую пословицу "Судьба — индейка, а жизнь — копейка". Крупный дипломат, писатель, диссидент и конспиратор, озабоченный подпольными планами переустройства всей России, друг декабристов, арестованный после попытки переворота, Грибоедов весьма удачливо выкарабкался на поверхность. Генерал Ермолов, получивший приказ арестовать его и с рукописями доставить к императору, предупредил Грибоедова, дав ему возможность сжечь опасные бумаги.
Грибоедов был сторонником разжигания турецко-персидского конфликта, который способствовал подъему греческого восстания. Теперь он считал, что хорошие отношения Петербурга с Лондоном и Парижем удержат Англию и Францию в нейтральном положении. Это даст возможность русским воевать против турок без сопротивления европейских держав, а заодно поддерживать и Грецию, усиливая свое влияние и на Балканах. Позже, когда Россия оккупировала земли до Дуная, Адрианопольский мир подтвердил, что Грибоедов прав. Посланный Паскевичем Грибоедов привез императору Туркманчайский мирный договор, который узаконил оккупацию Армении и Нахичевани. Каспийское море стало русской собственностью.
В Петербурге по случаю победы громыхали пушечные салюты. Николай наградил Грибоедова новым чином, алмазным крестом и деньгами. Было много толков о том, что таких денег (40 тысяч золотом) никто не получал со времен Бородинского сражения, за которое Кутузову было пожаловано 100 тысяч. По традиции к фамилии прибавили победу и стали называть его Грибоедов-Персидский. А Грибоедов удивил знакомых тем, что большую часть денег передал Булгарину на издание своей комедии "Горе от ума".
Принято считать, что Пушкин и Грибоедов не были близкими людьми, хотя познакомились давно и вместе давали присягу на службе. Вот что писал им в общем послании тот, кто третьим расписался под той же присягой, а теперь оказался на каторге,— Кюхельбекер: "Любезные друзья и братья поэты Александры. Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать". Оба поэта были не только Александры, но и Сергеевичи, и родня. И круг у них был один, и общих знакомых хоть отбавляй. Кишиневский друг Пушкина Алексеев сопровождал Грибоедова во время вояжа в Персию. Грибоедов был другом Катенина, с которым Пушкин, хотя и поссорился сейчас, но был в приятелях много лет.
Прибыв в Петербург, полысевший и рано состарившийся, как и Пушкин, Грибоедов поселился в той же гостинице Демута, и около трех месяцев они виделись почти каждый день. Царь сказал о Пушкине, что это один из самых умных людей в России, а Пушкин говорил буквально то же самое о Грибоедове. Выходит, два самых умных русских человека жили теперь рядом. Встречались они и в гостях у общих друзей: у Всеволожского, у французского эмигранта графа Лаваля. По мнению грузинского пушкиниста И.Ениколопова, оба были откровенны в своем страстном желании вырваться на свободу из чиновничьего Петербурга, из-под унизительной опеки.
Но дело не только в их общих взглядах. Еще до попытки декабрьского переворота Грибоедов связывался с приехавшим из Соединенных Штатов Дмитрием Завалишиным, который подбирал в России опытных земледельцев с семьями для эмиграции в Калифорнию. Согласных ехать Завалишин обещал выкупить из крепостного состояния. Теперь эта идея приняла русский колониальный оттенок: Грибоедов, а с ним и Пушкин, размышляли о переселении крестьянских семей в Закавказье. У Ермолова уже был опыт выписки колонистов из Германии, теперь христиан завлекали в Армению из Персии.
Грибоедов, его приятель, муж сестры Всеволожского, тифлисский гражданский губернатор Николай Сипягин и будущий губернатор Петр Завилейский, а с ними и Всеволожский обсуждали вопрос о том, как на основе прогрессивной экономической теории Адама Смита улучшить состояние и богатства захваченных Россией земель. Все участники проекта были людьми не только умными, но и практичными. Политика огня и меча не давала результатов. По Смиту, государство вообще не должно вмешиваться в экономику. Грибоедов размышлял о системе свободного предпринимательства западного образца, которая потеснит русский деспотизм.
Подражая Северо-Американским компаниям, Грибоедов и его единомышленники выдвинули проект Российско-Закавказской компании, которая будет осуществлять внедрение вольнонаемного труда, развивать транспорт, торговлю с Западом и просвещение. Новый трест для развития экономики края встретил поддержку ряда влиятельных лиц в правительстве. Участники предвидели от предприятий большие доходы. По-видимому, Пушкин был непременным участником дискуссий и загорелся новой идеей. Уже цитированный нами Ениколопов, много работавший в грузинских архивах в поисках документов Российско-Закавказской компании, пишет об участии Пушкина в этом проекте даже так: "Отныне все помыслы поэта сосредоточиваются на нем".
Скорей всего, в этом экономическом проекте Пушкина занимала финансовая сторона дела, а главное — открывающаяся возможность прямой связи компании с заграницей. В "Записке об учреждении Российской Закавказской компании" Грибоедов планировал захват русскими порта Батуми. Несколько раз весной 1828 года Пушкин с Грибоедовым, Вяземским и Крыловым собираются вместе, чтобы обсудить возможность совместной поездки за границу. К ним присоединяется князь Вяземский, который описал их планы: "...смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе. Из Лондона недели на три в Париж, а в августе месяце быть снова у твоих саратовских прекрасных ножек (имеются в виду ножки жены Веры.— Ю.Д.)... Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах как жирафы: не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие. Продать заранее написанный манускрипт своего путешествия, которому-нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, деньги верные...".
Вяземский мечтал поехать вместе с Грибоедовым в Персию, но говорил, что теперь ему и проситься нельзя. Д.Д.Благой, комментируя встречу четырех писателей, отмечает стремление всех четырех "хотя бы на время вырваться".
Между тем Никиту Всеволожского из Министерства иностранных дел в Петербурге переводят на Кавказ. Туда же собирается втянутый в проект компании приятель и в прошлом коллега Пушкина по Министерству иностранных дел дипломат Федор Хомяков, только что приехавший из Парижа и теперь направляемый графом Нессельроде в распоряжение кавказского главнокомандующего Паскевича. Паскевич был женат на двоюродной сестре Грибоедова. Возвращавшийся в Персию в должности министра-резидента Грибоедов встретился с Паскевичем и говорил с ним о том, что до этого обсуждал с Пушкиным в Петербурге. Речь шла не только о новой компании для развития края, но, по-видимому, и о самом поэте, который мог очутиться на Кавказе. А Пушкин в Петербурге нащупывал разные возможности, готовый остановиться на любой из них, лишь бы она оказалась реальной.
В начале февраля 1828 года Пушкин вывихнул ногу и лежал в постели, а когда вставал, прихрамывал. Год, по его мнению, был невезучий. Но поскольку под лежачий камень вода не течет, надо было как-то действовать. Как всегда, он несколько недооценивал поступки властей и считал, что после его комплиментарных сочинений император стал к нему добрее и можно перейти к просьбе. Внешние обстоятельства этому способствовали.
Мирный договор с Персией развязывал руки для войны с Турцией. Идея овладения Царьградом оставалась частью великорусского патриотического сознания. Еще осенью русский флот одержал победу над турецким. Шла подготовка к захвату турецких территорий с обеих сторон Черного моря. Предстоящий военный хаос будоражил сознание поэта. Границы не охраняются, становятся гибкими, стираются, возникают новые. Власти меняются, одни порядки и законы сменяются другими. Война всегда переселяет множество людей из страны в страну. Толпы людей исчезают, попадают в плен, дезертируют, просто бегут. Легко затеряться, тихо объявиться на другом конце Европы. Он и раньше видел некое упоение в бою, вспоминал свои кишиневские планы насчет Греции.
В письме собирающемуся за границу Соболевскому от февраля 1828 года Пушкин интересуется: "Пиши мне о своих делах и планах". Поэт не уверен, что заглянет в Москву, и добавляет: "Во всяком случае в Петербурге не остаюсь". Не в Михайловское (как он писал раньше), не в Москву,— куда же тогда? В письме Бенкендорфу от 5 марта имеется приписка: "Осмеливаюсь беспокоить Вас покорнейшей просьбою: лично узнать от Вашего Превосходительства будущее мое назначение". На письме этом Бенкендорф сделал пометку карандашом: "Пригласить его ко мне послезавтра в воскресенье в 4-м часу". Пушкин получил записку явиться к начальнику Третьего отделения 11 марта в 4 часа. "Можно лишь предполагать, что Пушкин уже в марте добивался быть назначенным в действовавшую в Турции нашу армию",— считает Лемке.
Пушкин пытается пробиться в армию, двигающуюся на Турцию, для чего просит Бенкендорфа о содействии. Война еще не началась, но она висит в воздухе. По-видимому, поэт получил от Бенкендорфа неопределенный (но не отрицательный) ответ: Бенкендорф обещал доложить государю. Прошло чуть больше месяца. 14 апреля 1828 года Россия объявила Турции войну, русские войска к этому моменту уже перешли границу и вторглись на турецкую территорию, а ответа Пушкин не получил. 18 апреля он явился в канцелярию, "дабы узнать решительно свое назначение". Его не только не впустили, но даже не разрешили дожидаться Бенкендорфа. Пришлось написать ему почтительное письмо: "судьба моя в Ваших руках".
Слухи о том, что Пушкина прикомандировали к Собственной канцелярии государя, уже ходили. Жуковский написал об этом, как о деле решенном, своей племяннице Александре Воейковой. Всезнающий чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе А.Я.Булгаков размышлял в письме брату: "Август и Людовик XIV имели великих поэтов. Пушкин достоин воспевать Николая". Вяземский обратился с такой же просьбой об отправке в армию, и, похоже, ему обещали подобрать гражданскую должность на театре военных действий. В тот же день Пушкин и Вяземский встретились и отправились гулять за Неву. Подробности прогулки мы знаем из письма Вяземского жене, написанного сразу после их встречи. День этот был холодный, из Ладожского озера по Неве шел мелкий лед. На лодке переправились друзья к Петропавловской крепости и бродили по ней часа два, как выразился Вяземский, "по головам сидящих внизу в казематах".
Однако содержание их разговоров не могло быть передано в письме к жене. Разговор почти наверняка вертелся вокруг политической ситуации и предпринятых ими шагов. Вяземский очень изменился. Человек умеренный (Вяземский был церковным старостой в своем приходе), два года назад он убеждал Пушкина пойти на компромисс, покаяться, дать честное слово в послушании, лишь бы вернули из ссылки. Он не был трусом. В Бородинском сражении под ним были убиты две лошади, а он продолжал участвовать в бою. Происходящее вокруг еще недавно он холодно называл "лютой существенностью", но в 1827 году сделался злым, чему свидетельство ходившее по рукам известное его стихотворение "Русский бог". Суждения его стали крайними, пессимистическими.
В письме, отправленном за границу Александру Тургеневу, князь Вяземский писал: "Как трудно у нас издавать журнал. Вовсе нет сотрудников, а все сотрутники. Иностранные журналы доходят поздно, неверно, разрозненные, оборванные в цензурной драке. Чужих материалов нет; своих не бывало. Пишущий народ безграмотен; грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России".
Письма Вяземского, видимо, перлюстрировались после его увольнения со службы. В апреле 1828 года, о котором идет речь, Николаю I донесли, что Вяземский с Пушкиным были на вечеринке у писателя Владимира Филимонова и что Вяземский собирается издавать "Утреннюю газету". На это последовало не только запрещение, но и обвинение в безнравственности, развратном поведении и дурном влиянии на молодых людей. Возникла угроза подвергнуться строгим мерам. Вместе с Пушкиным Вяземский ищет выход из тупика.
О настроении обоих поэтов можно иметь представление по письму, которое Вяземский написал Александру Тургеневу в Лондон. В Англию уезжал лицейский приятель Пушкина Сергей Ломоносов. Пушкин послал с этой же оказией Тургеневу свои старые и только что вышедшие издания, в том числе "Евгения Онегина". "Петербург стал суше и холоднее прежнего,— писал Вяземский.— Эгоизм брюха и жопы, добро бы европейский эгоизм головы, овладел всеми. Общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет... Здесь одна связь: связь службы, личных выгод...".
Возмущение Вяземского находит выход: "И есть же люди, которые почитают за несчастье быть удаленными из России. Да что же может дать эта Россия? Чины, кресты и весьма немногим обеспечение благосостояния. Да там, где или Россия отказывается вам давать эти кресты и чины, или вы сами отказываетесь их иметь, там нет уже России, там распадается, разлетается она по воздуху, как звук. Не дает она вам Солнца и дать не может, ни Солнца физического, ни Солнца нравственного. Чем, что она согреет, что прекрасного, что высокого оплодородить она может! Разумеется, тоска по России дело святое, ибо она рождается благородными возвышенными чувствами, но все ж она болезнь une maladie mentale, достойная уважения и которою страдать могут одни избранные, чистые душою, благородною страстью кипящие люди, но со стороны, но здоровым мучения этой болезни непонятны, а если понятны, то единственно мыслию, а не чувством соответствующим".
Итак, возможность их существования в России, война и заграница — вот темы, которые обсуждали Пушкин и Вяземский. Как отчетливо сформулировал Вяземский в письме Тургеневу, "или в службу, или вон из России". Между тем на письме, полученном от Пушкина, Бенкендорф уже на следующий день наложил резолюцию: "Ему и Вяземскому написать порознь, что Государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты и отказывается всякой день желающим следовать за армией, но что Государь их не забудет и при первой возможности употребит их таланты".А еще через день оба поэта эти уведомления получили.
В официальном ответе Бенкендорфа причина отказа следовать в армию ("поелику все места в оной заняты") звучит с явной издевкой, будто Пушкин просился в командиры полка. Истинную причину объясняют письма великого князя Константина Павловича и записки великой княгини Марии Павловны. В письме к Бенкендорфу Константин Павлович писал: "Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их (Пушкина и Вяземского.— Ю.Д.) поведения, как бы они ни старались теперь выказать свою преданность службе Его Величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства".
В другом послании Константин Павлович еще более детализирует причину: "Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения с большим успехом и с большим удобством своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров". А великая княгиня Мария Павловна, которая жила в Карлсбаде, говорила, что она вообще недовольна поездками русских за границу, и объясняла появление декабристов влиянием Франции.
Вяземский сообщает жене: "Мне душно здесь, я в лес хочу. Мне душно здесь, в Париж хочу. Пушкину отказали ехать в армию. И мне отказали самым учтивым образом". Письма Вяземского этого периода пропитаны ненавистью к русскому правительству и полны желания экспатриироваться, или, как мы теперь говорим, эмигрировать. Вяземский продолжает обдумывать возможность эмиграции. "Не хочу жить на лобном месте",— заявил он раньше, а теперь возмущается: "Как же не отличить Пушкина, который также просился и получил отказ после долгих обещаний. Эти ребячества похожи на месть Толстой-Протасовой, которая после петербургского наводнения проехала мимо Петра по площади и высунула ему язык".
Пушкин, получив отказ, удручен, а Вяземский в гневе активизировался. "У нас ничего общего с правительством быть не может,— пишет он жене.— У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед". Просим у читателя прощения за ненормативную лексику в цитатах, но не смеем цензурировать классиков. Размышляя о политике Государя и Бенкендорфа, Вяземский продолжает: "У женщины просишь пизды, а она отвечает тебе: не хочешь ли хуя?". В другом месте Вяземский пишет Тургеневу: "Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России — такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю... Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя".
Александр Тургенев путешествовал по Англии и Шотландии, осматривал шекспировские места, обещал Пушкину дать свои записки. Теперь же Вяземский неожиданно просит Тургенева оказать ему услугу: разведать о его ирландских родственниках, с которыми не было никакой связи. Вяземский помышляет о переселении к ним. Объясняясь с московским генерал-губернатором Д.В.Голицыным, Вяземский писал: "Мне ничего не остается, как уехать из отечества с риском скомпрометировать этим поступком будущее моих детей".
Вяземский не только писал Тургеневу, но и делился этими мыслями с Пушкиным. И Пушкин разделял эти взгляды. Получив отказ, Пушкин на следующий же день отправляет Бенкендорфу новую просьбу, неосторожно открывая свои истинные намерения. "Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии,— пишет Пушкин,— то желал бы я провести сие время в Париже, что может быть, впоследствии мне уже не удастся. Если Ваше Превосходительство соизволите мне испросить от Государя сие драгоценное дозволение, то Вы мне сделаете новое, истинное благодеяние".
Истинное благодеяние последовало немедленно, причем в форме, которой поэт не ожидал.
Глава тринадцатая. "ЧЕСТЬ ИМЕЮ ДОНЕСТИ"
С каким усердьем он молился
И как несчастливо играл!
Вот молодежь: погорячился,
Продулся весь, и так пропал!
Пушкин.
Настала пора детальней исследовать один из наиболее неприятных аспектов биографии величайшего поэта — самую тайную часть его поднадзорного досье, или, иными словами, его контакты с Третьим отделением. Эта часть жизни Пушкина связана с весьма чувствительным для его и нашего достоинства вопросом: до какого момента, вообще говоря, допустим компромисс с русской властью? Иными словами, где уважающий себя человек должен остановиться, чтобы не осуществилась пословица "Коготок увяз — всей птичке пропасть"?
В письмах Пушкина встречаются выражения "Честь имею донести" и "при сей верной оказии доношу вам". Типичные эти обороты отечественного канцелярского чинопочитания были приняты в деловых письмах, даже если они не имели ничего общего с полицейским доносом. "Исправник донес губернатору, а этот доносит министру",— приводит пример Владимир Даль. Во времена Пушкина слова эти писались механически, а все ж отражали рабскую преданность подчиненного начальнику, исполнительность нижних, готовых на все, и самоуверенность верхних, также на все способных. Сегодня суть этого выражения видится нам иначе, ибо, вообще говоря, доносит как раз тот, кто чести не имеет. Поэт уже употреблял канцеляризм "честь имею донести" в письмах к друзьям не без иронии и, по понятным соображениям, никогда — в письмах в Третье отделение.
Пушкинская переписка в какой-то мере отражает его человеческие и деловые связи. Зададим простой вопрос: кому поэт написал больше всего писем? При всех случайностях подобного подсчета ответ может показаться интересным, наводящим на размышления. Проанализировать мы, разумеется, можем лишь сохранившуюся переписку, то есть часть реальной. Кто же были те корреспонденты, с кем Пушкин общался в письмах чаще всего: родные, друзья, возлюбленные, издатели?
За всю жизнь Пушкин написал (исходя, повторяем, из сохранившегося) матери 2 письма, отцу 5, сестре тоже 5, брату 39 (наибольшую часть — из ссылки, надеясь на помощь в выезде за границу). Немного писем друзьям: Жуковскому — 12, а ближайшему другу Чаадаеву только 3. Исключение в списке составляют три человека: на первом месте жена, которой он отправил 77 писем, на втором Вяземский, единственный из друзей, получивший много писем (72) и третий — шеф тайной полиции А.Х.Бенкендорф, который получил от Пушкина 58 писем. Б.Л.Модзалевский заметил, что жизнь Пушкина была заполнена "почти непрерывными сношениями с Бенкендорфом, фон Фоком и преемником последнего А.Н.Мордвиновым".
События, рассматриваемые нами, относятся к апрелю 1828 года. За полтора года после возвращения из Михайловской ссылки Пушкин написал два письма Вяземскому, столько же брату, три своей приятельнице Елизавете Хитрово, четыре соседке по Михайловскому Осиповой, пять издателю Михаилу Погодину, восемь другу Соболевскому, с которым в это время планировал отъезд за границу, и одиннадцать писем Бенкендорфу.
Бенкендорф аккуратно и, как нам кажется, охотно отвечал на письма Пушкина. Не часто и не во всяком государстве найдешь главу тайной полиции, состоящего в переписке, пускай даже и в деловой, с поэтом, да еще, так сказать, инакомыслящим. Причины взаимной тяги к письменному общению лежат глубоко, а во взаимоотношениях Пушкина с тайной полицией остаются неясности, несмотря на попытки в них разобраться. Попробуем, однако, отразить свой ретроспективный взгляд, несколько отличный от общепринятого.
Пушкин ощутил тайный контроль за своим поведением, будучи подростком, задолго до появления Третьего отделения. В двенадцать лет он заявил воспитателю в лицее, который отобрал на уроке листок бумаги у его приятеля: "Как вы смеете брать наши бумаги, стало быть и письма наши из ящика будете брать?". Лицеисты узнали, что один из надзирателей, М.С.Пилецкий-Урбанович, состоял секретным агентом полиции. Уровень свобод в лицее был таков, что можно было добиться ухода его с должности. Последствия подобного либерализма вполне квалифицированно оценил Фаддей Булгарин, который говорил о лицеистах так: "Верноподданный значит укоризну на их языке, европеец и либерал — почетные названия". Между прочим, Булгарин писал это из убеждений, а не только от зависти, как принято считать: ведь писателем Булгарин считался значительно более популярным, чем Пушкин. Факт любопытный и искаженный в последующих оценках.
Слежка и доносительство в Российской империи осуществлялись и совершенствовались на основе важной задачи: "охранение устоев русской государственной жизни".Доносительство в России вбирало в себя те функции получения информации о реальном состоянии государства, которые в свободном обществе выполняет пресса. После декабристов организационная структура сыска была продумана тщательно. Начальник отдельного корпуса жандармов был одновременно и начальником Третьего отделения канцелярии Его Императорского Величества. Получалось, что разветвленная сеть агентов несла информацию снизу непосредственно к самому трону. Если и был посредник, то, в сущности, только один генерал Бенкендорф.
В дополнение к сети Третьего отделения повсюду проникали сексоты Министерства внутренних дел и достаточное количество добровольцев. Гостиные буквально наводнялись осведомителями. За доносы хорошо платили. М.Дмитриев, поэт и критик, писал: "Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, неспособная к трудам службы, весь обор человеческого общества подвигнулся обыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом... О некоторых проходили слухи, что они принадлежат к тайной полиции". Дмитриев знал, что завербованы сенатор Степан Нечаев, агроном Василий Панов. Как раз в это время Пушкин встречается с Нечаевым, они вместе бывают в гостях. Панов известен тем, что донес на собственную жену и добился заключения ее в больницу для душевнобольных. Его жена Екатерина Панова была приятельницей Чаадаева: ей адресованы философические письма. После возвращения из Михайловского Пушкин, если был важный разговор, старался беседовать с приятелями в бане во время мытья, но и это вряд ли помогало.
Параллельно совершенствуется система перлюстрации почты, введенная еще при Екатерине Великой. Усовершенствована была служба вскрытия писем санкт-петербургским почт-директором и президентом Главного почтового правления Иваном Пестелем, отцом декабриста. Заграничная почта прочитывалась практически вся. Добрая знакомая Пушкина фрейлина А.О.Смирнова писала из-за границы: "В матушке России, хоть по-халдейски напиши, так и то на почте разберут... Я иногда получаю письма, просто разрезанные по бокам".
Эпоху двадцатых годов прошлого века в России нельзя понять, если воспринимать доносительство слишком прямолинейно, по-современному. Почти все декабристы во время следствия доносили на себя и друг на друга, оговаривая также сообщников, оставшихся на свободе. Чистосердечно раскалывался Кюхельбекер. Явственно виден перелом в показаниях Пестеля, когда он вдруг "поплыл", как и почти все остальные. Загадочное поведение, требующее особых раздумий. В какой-то мере моральным оправданием доноса тогда было чистосердечие перед Богом, вера в справедливость государя, сомнение в своей правоте, наконец, искренняя уверенность в пользе честности для отечества. В любой стране существуют доносы, но в одной России они всегда были окружены официальным почетом.
Правительство стремилось ограничить независимость суждений, контролировать литературу, часть которой образовывала своего рода альянс с тайной полицией, а другая часть подвергалась особому контролю. В одном из донесений 1828 года имеется список лиц, проповедующих либерализм. На первом месте в этом списке Вяземский, на втором Пушкин. Даже Иван Пущин называл некоторые стихи Пушкина "контрабандными".
Властям часто хочется привлечь на службу как людей вполне лояльных, так и оппозицию, явную и тайную. Третье отделение завербовало известных писателей Перовского, Булгарина, Греча. Вольнодумец, философ и член тайного общества декабристов Яков Толстой становится агентом русской службы за границей. Поездки за пределы империи и сотрудничество с тайной полицией оказываются подчас взаимозависимыми. Небескорыстно связанным с русским посольством в Париже остался после выезда из России барон Жорж Дантес. Шпионские сведения, добытые им во Франции, посольство переправляло в Петербург. Есть предположение, что Гоголь, честолюбивый молодой человек, мечтавший о карьере и власти над людьми, с 1829 года тайно служил Третьему отделению. Булгарин свидетельствует, что по просьбе бедствующего материально молодого автора Фок зачислил его на теплое место в Третье отделение: Гоголь "ходил только за получением жалования". Это не удается проверить: дела такого рода предусмотрительно уничтожены. Основатель Харьковского университета и член Вольного общества любителей российской словесности В.Н.Каразин сообщал информацию о многих подозрительных лицах, в том числе и о Пушкине.
Вполне логично предположить, что руководители сыска не считали Пушкина особым исключением. Скорее наоборот. "Одиннадцать лучших лет своей жизни,— писал М.Лемке,— великий поэт... был, можно сказать, в ежедневных сношениях с начальством III отделения. Бенкендорф, Фок и Мордвинов — вот кто были приставлены к каждому его слову и шагу... Многое ему не было ясно, многое он понял к концу жизни, многое унес в могилу и оставил неразрешенным...". Этот взгляд можно найти и в советской официальной пушкинистике. "Пушкин вступил в непосредственные отношения с III отделением в сентябре 1826, после аудиенции у Николая I",— пишет Л.Черейский.
Действительно, некоторые особенности натуры поэта позволяли властям сделать ложное предположение, что рано или поздно поэта удастся привлечь к оказанию услуг тайной полиции. С людьми, которые, как ему казалось, работали на Третье отделение, Пушкин обращался чрезвычайно любезно. Вспомним теперь, что декабристы не доверяли Пушкину свои тайны и не принимали его в свои круги. Традиционно считается, что декабристы берегли первого поэта России, не хотели им рисковать. Но тогда было и другое мнение: его не принимали, остерегаясь, что он может сболтнуть.
Точнее, нам кажется, имелось в виду, что при пушкинской общительности он может случайно проговориться, а вокруг много любознательных ушей. Часть знакомых поэта и некоторые декабристы отнеслись явно отрицательно к стремлениям Пушкина найти контакты с властью после ссылки, в стихах его увидели желание оправдаться и даже выслужиться. Н.Эйдельман считал, что Пушкин после возвращения из ссылки для властей остался подозрительным, но — и стал чужим для прошлых своих единомышленников.
С Третьим отделением в разные периоды жизни были у Пушкина деловые контакты: разрешения на публикации, поездки, финансовые вопросы. Но не только это. Часть сотрудников Третьего отделения принадлежала к одному с Пушкиным и довольно узкому кругу. Их знали, поэт встречался с ними на балах и приемах. Он довольно много слышал о них слухов и сплетен, о чем-то догадывался. Они же знали об этом круге и поэте практически все.
"Вашего превосходительства Всепокорнейший слуга" было стандартное выражение в письмах к Бенкендорфу, и только. Однако близкие друзья не раз упрекали Пушкина в недостойности высказываемого им этим людям почтения. Так, бывало, Пушкин являлся в приемную Бенкендорфа или к нему домой просто для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Пушкин настойчиво стремился сблизиться с М.Я.фон Фоком, управляющим тайной политической канцелярией, а ведь именно он ведал секретной агентурой. Фок дружил с Булгариным и Гречем, а Пушкина держал за человека, "не думающего ни о чем, но готового на все". Сходиться с Пушкиным Фок не стал.
Был Пушкин знаком и с А.Н.Мордвиновым, занявшим пост управляющего Третьим отделением после смерти Фока. Общался с Павлом Миллером, ставшим позже секретарем Бенкендорфа. Известный перлюстратор писем А.Я.Булгаков, Московский почт-директор, был хорошим приятелем Пушкина. Только в 1834 году Пушкин возмутился, когда узнал, что Булгаков вскрывал письма поэта к жене, сообщая о них по назначению. А в 1828 году эти и не перечисленные нами детали давали в руки тайной канцелярии козыри, которые в подходящий момент она должна была использовать для привлечения Пушкина к сотрудничеству, и это время настало.
Пробным шаром, запущенным в прощенного изгнанника, был заказ Бенкендорфа от имени царя написать записку "О народном воспитании", то есть развернутую характеристику идей и, конечно, лиц, озабоченных просвещением, включая самого себя. "От него,— точно почувствовал ситуацию Ю.М.Лотман,— явно ждали информации, которую можно было бы использовать в целях сыска, прощупывали возможность привлечь к сотрудничеству". Не случайно, разумеется, мысли об образовании было предложено одновременно с Пушкиным высказать лицам, напрямую связанным с охранными органами: графу И.О.Витту и Ф.В.Булгарину. Его откровенно готовили к сексотству, и самым удивительным нам кажется то, что бабочка, ничего не подозревая, с какой-то наивной охотой летела на огонь.
Стараясь быть гибким и обвиняя в записке декабристов в учиненных ими беспорядках, осуждая пагубное западное влияние в России, восхваляя мудрость престола, Пушкин вольно или невольно давал понять, что он единомышленник тех, кто дал ему поручение. Его подробные рекомендации о налаживании системы доносительства в учебных заведениях идут дальше, чем предложения платных агентов Третьего отделения. "Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников,— писал поэт в записке "О народном воспитании" и пояснял,— чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание; за возмутительную — исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе".
Прожектерство Пушкина в области сыска было оценено, и выражена письменная благодарность от имени Его Величества. Бенкендорф в донесении Николаю I сообщал: "Пушкин, после свидания со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно".
Логическим результатом такого взаимного сближения должно было стать прямое предложение о сотрудничестве, или, используя легкомысленный лексикон нашего времени,— вербачок. Пушкин должен был пройти, скажем так, собеседование, жертвой которого становились многие русские литераторы. И не литераторы тоже. Глава Третьего отделения обещал Пушкину, что Государь "не забудет Вас и воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные Ваши дарования в пользу отечества". Ничего страшного, экстраординарного в вербовке писателя не было. Кумир русских романтиков Байрон тоже выполнял в Греции определенные задачи аналогичного британского ведомства, о чем Пушкин, понятно, и не догадывался, а то бы, может, ему легче было перенести душевную травму.
В апреле 1828 года власти решили, что настал подходящий час использовать отличные дарования поэта. Бенкендорф, как нам кажется, улыбнулся, прочитав прошение Пушкина выпустить его, коли нельзя в армию, в Париж. "Ишь ты, чего теперь захотел!" — сказал, наверное, Бенкендорф своему подчиненному А.А.Ивановскому и даже не стал докладывать царю. Николай Павлович собирался через несколько дней отъехать в путешествие к театру военных действий, ему было не до мелких вопросов. Да и доложи Бенкендорф — тут не могло быть двух мнений, ответ государя был бы однозначен. Профессор Степан Шевырев, общавшийся в это время с поэтом, вспоминал: "Пушкин просился за границу, но государь не пустил его, боялся его пылкой натуры". Сам-то Шевырев вскоре поехал за границу. Стало быть, "пылкая натура" стала, так сказать, юридическим основанием для отказа.
Отказ свел Пушкина в постель: он потерял сон, перестал есть, как тогда говорили, у него разлилась желчь, или, как мы теперь говорим, началась депрессия. Здоровье его внушало самые серьезные опасения. Бенкендорфу об этом доложили, и он приказал Ивановскому отправиться к Пушкину домой. Указание: уговорить поэта не делать глупостей, быть умником и — после предварительной обработки — сделать ему предложение. Оно будет взаимовыгодным. В своих воспоминаниях чиновник Третьего отделения Андрей Ивановский, который встречался с Пушкиным в свете и сам баловался сочинительством, подробно рассказывает об этом визите.
Как и полагается в таких случаях, он прихватил в свидетели еще одного человека. Ивановский почтительно и почти ласково объяснял Пушкину, называя его гением, что, во-первых, поэт — не военный, и в офицеры его произвести не было оснований, а простым юнкером государь послать его в армию, дескать, не хотел. Во-вторых, государь решил сберечь "царя скудного царства родной поэзии и литературы", ведь на войне может случиться всякое и нет различия между исполинами и пигмеями.
Стало быть, причиной отказа, по Ивановскому (читай: по Бенкендорфу), явилась забота государя о поэтическом гении Пушкина. Поэт, если верить Ивановскому, клюнул на лесть: "глаза и улыбка его заблистали жизнью и удовольствием". Здесь-то и ждал Пушкина капкан, ловко поставленный агентом Третьего отделения. Эта важная деталь биографии поэта дважды засвидетельствована в мемуарной литературе и никем не была опровергнута.
"Если бы вы просили,— предложил выход Ивановский,— о присоединении к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича, или графа К.В.Нессельроде, или И.И.Дибича — это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий".— "Ничего лучшего я не желал бы". Вот каким неосторожным был ответ Пушкина Ивановскому. Однако дальше поэт объясняется с вербовщиком тайной полиции в еще более опасном тоне, вовсе Пушкину не свойственном: "И вы думаете, что это еще можно сделать?.. Вы не только вылечили и оживили меня, вы примирили с самим собою, со всем... и раскрыли предо мною очаровательное будущее!"
Кажется, с тех пор, как сыск существует, никто с таким восторгом не принимал подобного предложения. Тут необходим небольшой комментарий к процессу вербовки нового осведомителя, поскольку пушкинистика на этом конкретно еще не останавливалась. Теперь понятно, почему Бенкендорф на просьбу Пушкина отпустить его погулять в Париж не ответил, как обычно, письмом, а послал к поэту домой своего сотрудника.
Момент, согласитесь, выбран идеальный, выбран профессионально. Разговор идет как по нотам: сначала лесть или запугивание, потом осторожное предложение, а сразу следом за ним — обещание посодействовать. Вы — нам, мы — вам. Пушкин, даже если Ивановский и утрирует восторг, согласен. Он готов "присоединиться". Выдающийся историк тайной полиции Михаил Лемке считает, что Ивановский точен и этот "рассказ должен быть признан безусловно соответствующим истине". Примечательно, что мемуары этого сотрудника Третьего отделения не включались ни в одно издание "Пушкин в воспоминаниях современников".
Пушкин, как видим, обрадовался предложению сотрудничать с одной из трех канцелярий, предложению, исходившему, однако, непосредственно от Третьего отделения. За сотрудничество его возьмут на Кавказ, где он сможет под руководством Бенкендорфа посреди великолепной природы вдохновляться новыми сюжетами. Но это не все. Далее последует исполнение другого желания Пушкина. "От вас,— добавляет Ивановский,— зависело бы испросить позволение перешагнуть к нам — в Европейскую Турцию". Что касается прошения в Париж, то теперь, когда открывается такая блестящая карьера, Пушкин и сам от этого намерения откажется, ведь "оно, выраженное прежде просьбы вашей об определении в армию, не имело бы ничего особенного и, так сказать, не бросалось бы в глаза; но после... Впрочем, зачем теперь заводить речь о том, что уже не существует. Завтра, часов в семь утра, приезжайте к Александру Христофоровичу: он сам хочет говорить с вами. Может быть, и теперь вы с ним уладите ваше дело. Между тем, я обрадую его вестью об улучшении вашего здоровья и расскажу ему о нашей с вами беседе".
О беседе Пушкина с Бенкендорфом на следующее утро мы знаем из воспоминаний близкого в то время приятеля Пушкина Николая Путяты, подтверждающего, что Ивановский точен. "Бенкендорф отвечал ему (Пушкину.— Ю.Д.), что государь строго запретил, чтобы в действующей армии находился кто-либо, не принадлежащий к ее составу, но при этом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии 3-го Отделения!" Возмущение Путяты этим фактом явно позднего происхождения и ничего не меняет в том, что происходило. То есть согласие Ивановскому Пушкин дал, и даже с радостью, а утром протрезвел.
Добросовестнейший в деталях Анненков отмечал, что с юности "способность к быстрому ответу, немедленному отражению удара или принятию наиболее выгодного положения в борьбе часто ему (Пушкину.— Ю.Д.) изменяла". Биограф добавляет, что потом, в тиши, на бумаге, он мог ответить блистательно. Видимо, так случилось и в тот раз. Скорей всего, за ночь Пушкин обдумал предложение, понял, какая плата установлена за его желание, и уже не был столь легковерен и доверчив.
Вербовка агента — всегда дело секретное. Ивановскому, склонному к литературным занятиям, нечего было и думать опубликовать эти воспоминания при жизни своего шефа Бенкендорфа. Когда начальник умер, Андрей Ивановский хотел напечатать мемуары в "Северной пчеле", но и тут не получил разрешения нового начальника Третьего отделения Алексея Орлова. Опубликованы воспоминания были, лишь когда минуло четверть века после смерти Ивановского.
Нет сведений, как именно Пушкин отказался от предложения, сделанного Бенкендорфом через своего агента Ивановского. Впрочем, доказательства того, что Пушкин отказался, очевидны. Во-первых, армия двигалась за пределы империи, а он остался в Петербурге. Во-вторых, стань Пушкин агентом Третьего отделения, его бы наверняка не преследовали, а тут, обозлившись, возбудили против него дело. Спору нет, в России преуспевающий поэт должен в той или иной степени быть функционером и выполнять предначертания властей. Согласись Пушкин активно сотрудничать, он поехал бы и за границу. Искушение дьявола будет еще долго витать над ним.
Словом, его поездка в Париж опять не состоялась. "Разумеется,— пишет М.Лемке,— выпустить поэта в Европу означало, по мнению Николая и Бенкендорфа, собственными руками создать себе врага, который, не вернувшись в Россию, сумел бы сказать о ней жестокую и горькую правду". Бенкендорф, встретив как-то Пушкина, весьма саркастически заметил: "Вы всегда на больших дорогах". Что в этой фразе: констатация известного Третьему отделению факта биографии Пушкина или ирония человека, который перекрыл поэту все возможности на эти большие дороги выйти?
Глава четырнадцатая. ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО
И я с веселою душою
Оставить был совсем готов
Неволю невских берегов.
Пушкин, 14 июня 1828.
Анна Ахматова обратила наше внимание на странный парадокс в отношениях Пушкина с разными людьми. Поэт легко писал оскорбительные эпиграммы, смело вызывал обидчиков на дуэль, никогда не забывал свести счеты. Графа Воронцова, который много для поэта сделал, но доставил ему один раз неприятность, Пушкин ругал всю жизнь, мстил ему, оскорблял, как только мог. И лишь один человек, по мнению Ахматовой, был исключением из этого жизненного правила поэта.
В самом деле, генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но — на него поэт лишь иногда тихо жаловался друзьям; нет его ни в одной эпиграмме. Даже в шутке, которую припомнил приятель Пушкина Нащокин, звучит определенный пиетет: "Жженку Пушкин называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок".
В этом был не только страх и гипноз власти, что вполне естественно, но и простой расчет Пушкина: желание не конфликтовать с правительством. Блистательный психолог в других случаях, великолепный игрок, Пушкин тут пасовал, прятал козыри, становился послушным, как школяр, терял способность к ответным ходам и всегда проигрывал.
Традиционно в пушкинистике мы видим идущее от самого Пушкина преувеличение могущества этого человека и его негативной роли в жизни поэта, что отразилось и на этом наблюдении Ахматовой. Между тем Бенкендорф в чем-то, пожалуй, больше был склонен к компромиссу, нежели Пушкин. Не только вредил поэту, но иногда и помогал.
Даже некоторые недостатки Бенкендорфа как службиста можно, пожалуй, причислить к его заслугам. Он бывал рассеян; учет в Третьем отделении поставлен был плохо. Часто чиновники, получив от него на исполнение бумаги, держали их в столах, не раскрывая. Недели спустя, если Бенкендорфа переспрашивали, он мог ответить: "Да бросьте их в огонь!". Веди себя поэт иначе, он сумел бы, нам теперь кажется, избегнуть многих неприятностей и достичь целей, к которым стремился.
Положение Пушкина остается крайне неустойчивым, неопределенным. Сам он ситуацию оценивает неадекватно: то слишком оптимистично, то слишком фатально. Как обычно, истина находится где-то посередине. Казалось бы, цель Третьего отделения достигнута: Пушкин выглядит исправившимся, относится верноподданнически к царю, пишет то, что надо. Но — русское полицейское иезуитство: если проштрафились, доверия вам нет и не будет. Вы полагаете, что они отстали, а тайная слежка та же, в доносах и докладах вы проходите, как и раньше, и остаетесь виноваты до конца ваших дней. Официально надзор за Пушкиным отменили много лет спустя после смерти. В этом, с точки зрения тайной полиции, был резон: физически поэта не стало, но душа его еще витает среди публики, еще влияет на общественное сознание, и надо следить за душой.
Третье отделение долго подталкивало Пушкина к сотрудничеству, ходили вокруг да около, выбирали подходящий момент, а жертва, похоже, ускользала. Но то, что для Пушкина было тяжелым нравственным и психическим потрясением, пощечиной, за которую он даже не мог вызвать на дуэль,— для Бенкендорфа было будничной службой. Завербовать поэта на этот раз не удалось — не беда, никуда он не денется, удастся в следующий раз. А пока надо наказать упрямца, проучить за непокорность, укоротить цепочку. Почувствует, как без нас плохо, сам запросится на службу в Третье отделение.
Негласный надзор за Пушкиным становится весной 1828 года более активным. Полвека спустя была опубликована статья Петра Каратыгина, в которой есть следующие строки: "Не пришло еще время, но история укажет на ту гнусную личность, которая под личиною дружбы с Пушкиным и Дельвигом, действительно по профессии, по любви к искусству, по призванию занималась доносами и изветами на обоих поэтов. Доныне имя этого лица почему-то нельзя произнести во всеуслышание, но, повторяем, оно будет произнесено и тогда... даже имя Булгарина покажется синонимом благородства, чести и прямодушия". Актер и драматург Каратыгин встречался с Пушкиным все те годы, играл с ним в карты и оставил воспоминания о поэте, но имя таинственного сексота унес с собой в могилу. Хотя кандидатур имеется по меньшей мере несколько, кого конкретно имел в виду автор статьи, мы и теперь можем только гадать.
Месть за несговорчивость была вторым шагом властей. Искали, к чему придраться, что найти было несложно. Всплывшее дело по стихотворению "Андрей Шенье" достигло Государственного совета, который через месяц после предложения Бенкендорфа Пушкину о сотрудничестве с Третьим отделением вынес постановление "иметь за ним (Пушкиным.— Ю.Д.) в месте его жительства секретный надзор". И то было только началом новых неприятностей.
В обеих столицах стали распространяться слухи, компрометирующие Пушкина, а это ударило по самолюбивому поэту больней всего. Писатель и историк литературы Степан Шевырев вспоминал, что в Москве "после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, возводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве и шпионстве перед государем". Распространился слух, что Пушкин стал доносчиком, и нам кажется возможным предположить, что слух этот был составной частью мести Третьего отделения за отказ сотрудничать. Как бывало в таких случаях не раз, пустили слух сознательно, чтобы заполучить жертву, которой все равно уже нечего терять.
9 мая 1828 года Пушкин провожал на пароходе до Кронштадта своего знакомого, уезжавшего за границу. Такие проводы до Кронштадта (дальше не разрешалось) стали у Пушкина ритуалом. На том же корабле ехал домой в Англию знаменитый живописец Доу. Тут же он набросал карандашом портрет Пушкина. Неизвестно, кого провожал Пушкин и сохранился ли тот портрет, но стихи поэта, написанные для Доу, сохранились:
Зачем твой дивный карандаш
Рисует мой арапский профиль?
Хоть ты векам его предашь,
Его освищет Мефистофель.
А.О.Смирнова в дневнике пишет о таких проводах: "Вчера приезжал ко мне Пушкин и рассказывал, что он только что перед этим едва устоял против сильнейшего искушения: он провожал в Кронштадт одного приятеля, и ему неудержимо захотелось спрятаться где-нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море. Но он-таки устоял против этого страстного желания — отправиться за границу без паспорта".
Вот какое состояние было у Пушкина после отказа в поездке в Париж и предложения Бенкендорфа о деловом сотрудничестве с тайной полицией. С парохода, идущего до Кронштадта, он вместе с уезжающими пересел на корабль, уходящий в Европу, и захотел спрятаться в каюте. Думается, выражение "устоял против этого страстного желания" — не совсем точное. Маркиз де Кюстин, приезжавший в Петербург тем же путем десять лет спустя, рассказывает, как рыскали по судну полицейские ищейки, шмонали чемоданы, а самого его подвергали допросу. Риск быть обнаруженным под койкой или в шкафу был достаточно велик, а Пушкин весьма благоразумен, чтобы так рисковать. Эпизод больше говорит о душевном состоянии Пушкина, чем о его намерениях.
Через несколько дней он заканчивает стихотворение "Воспоминание", представляющееся нам одним из самых трагических во всей его лирике. "Змеи сердечной угрызенья" съедают поэта по ночам. Ум его подавлен тоской.
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Опубликована была половина стихотворения; вторая половина, взятая из рукописи, традиционно печатается в приложениях к собраниям сочинений, хотя по всей логике могла бы быть соединена с первой. Во второй части слышится жгучая обида:
Я слышу вновь друзей предательский привет.
Это новая интонация в отношениях поэта с друзьями. Не семья, не дом, но друзья всегда оставались опорной точкой души Пушкина. Раньше, в Михайловском, он очень сердился, обижался, но говорил о непонимании. Нынче отношение друзей к нему видится Пушкину предательством. Причем, как он считает теперь, друзья предавали его и раньше. До боли знакомая ситуация: Пушкин превращается в Чацкого.
Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
Решенья глупости лукавой,
И шепот зависти, и легкой суеты
Укор веселый и кровавый.
И нет отрады мне...
На фоне фактов, которые мы знаем, это состояние человека вполне объяснимо. Два призрака, два ангела стерегут поэта и мстят ему.
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах счастия и гроба.
В 1828 году поэтом написано около полусотни стихов, часть из них носит "домашний" характер, написаны они по конкретным случаям, обращены к конкретным людям. В других, принадлежащих чистой поэзии, он, преодолевая житейские невзгоды, достигает истинной и высокой трагедийности. Темы меняются, но круг их чаще всего вполне определенный: покойники, утопленники, вороны, яд и тупая толпа. Душевное состояние Пушкина и в самом деле не из лучших. "Шурин Александр заглядывает к нам,— пишет своей матери Николай Павлищев, зять Пушкина, 1 июня 1828 года,— но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ".
Пушкин мечется, все ему не по душе, все раздражает. Он много пьет, играет в карты и чаще всего проигрывает. "Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью!" — вспоминает критик и журналист Ксенофонт Полевой. Возможно, вино и азарт помогают ему забыть неприятности, отвлечься, обрести цель на несколько часов, взбодриться.
Пушкину 29 лет, он уже не мальчик, но молод и должен быть в расцвете сил. На деле, как отмечает тот же Полевой, "после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею". Он ухаживает за Анной Олениной, дочерью президента Императорской Академии художеств, и, по свидетельству Вяземского, делает вид, что влюблен. Похоже, причину этого сватовства Пушкин сам выразил в одном слове, сказав в письме Вяземскому, что он "бесприютен",— намек на имение Олениных Приютино. Игры с Олениной будут продолжаться до осени, в том числе в стихах, но потенциальная невеста считала его вертопрахом, а отец ее недавно подписался под документом, устанавливающим над Пушкиным секретный надзор.
Поэт опять пустился в распутство. Похождения его становятся известны всем. Он и сам распространялся о своих загулах весьма хвастливо. С писателем Борисом Федоровым они гуляли в Летнем саду и обсуждали дела семейные. "У меня детей нет, а все выблядки",— сказал великий поэт". С какой стороны ни подступись, высказывание это даже и в наш теряющий традиционные моральные ориентации век режет ухо. Возможно, Пушкин имел в виду, что ничто его не привязывает, семьи и дома нет. Впрочем, и это тяготило его еще больше: он утратил смысл жизни.
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум.
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Это написал он в день своего рождения 26 мая 1828 года. За пять дней до этого в Царском Селе отъезжавший Вяземский предложил собраться на прощальный пикник. Предложение было принято, и так получилось, что друзья собрались накануне пушкинского дня рождения. Это стало у них ритуалом: совершать очередную поездку на пироскафе в Кронштадт. Вяземский после писал жене, что туда поехали при хорошей погоде, а обратно — ветер и дождь, поднялась паника. Оленин-сын (брат потенциальной невесты Пушкина) выпил портера и водки на 21 рубль. Видимо, и остальные пили много. "На корабле у меня опять закипел демон, мятежный и волнующий,— писал Вяземский,— но я от него скоро отмолился... Пушкин дуется, хмурится, как погода, как любовь".
Из всей честной компании, собравшейся на пироскафе (семеро, не считая Пушкина), по меньшей мере, трое были так или иначе связаны с конкретными заграничными планами Пушкина: Грибоедов, Киселев и Шиллинг. Все трое служили в Министерстве иностранных дел, все трое собирались за границу. О Шиллинге речь пойдет позже. А здесь упомянем вскользь договоренность Пушкина с Грибоедовым, который в то время напел Михаилу Глинке грузинскую мелодию, и композитор написал романс на слова Пушкина. Песни Грузии напоминают поэту
Другую жизнь и берег дальный.
Вроде бы в стихотворении речь идет о Кавказе, с которым и у Грибоедова, и у Пушкина так много связано воспоминаний:
Напоминают мне оне
Кавказа гордые вершины,
Лихих чеченцев на коне
И закубанские равнины.
Четыре приведенные строки Пушкин вычеркнул, они взяты нами из черновика. Географическая привязка исчезла. Таким образом, в стихотворении "Не пой, красавица, при мне" поэт вспоминает не Кавказ, а другую жизнь, другой призрак, "черты далекой, бедной девы".
Той весной Пушкин сошелся с Николаем Киселевым, который вместе с Языковым учился в Дерптском университете и теперь стал служить в Министерстве иностранных дел. 14 июня Николай Киселев отъезжал по службе в Вену с заездом в Карлсбад. Воспоминания вернули мысли Пушкина к планам побега из Михайловского. В этот день он написал два стихотворения. В рифмованном послании к Языкову поэт говорит:
К тебе сбирался я давно
В немецкий град, тобой воспетый,
С тобой попить, как пьют поэты,
Тобой воспетое вино.
Пушкин хитрит: не вино пить, как мы знаем, собирался он ехать в Дерпт. И даже не к Языкову, а к своему приятелю Вульфу и доктору Мойеру с вполне конкретной целью. Но еще интереснее дальнейшие строки, частично уже процитированные нами в эпиграфе:
Уж зазывал меня с собою
Тобой воспетый Киселев,
И я с веселою душою
Оставить был совсем готов
Неволю невских берегов.
По тексту вроде бы получается, что Николай Киселев зазывал его ехать за границу раньше, то есть из Михайловского. Но ведь тогда они еще не были знакомы. А главное, речь идет о том, чтобы оставить не Псков и Михайловское, а невские берега, то есть Петербург как символ всей России. Стало быть, Киселев был несомненно в курсе плана Пушкина уехать. Когда Языков их познакомил в Петербурге, Киселев предложил поэту ехать с ним в Западную Европу весной 1828 года. Пушкин недвусмысленно говорит, что он был готов отбыть за границу с веселою душою. Дальнейшие строки подтверждают это:
И что ж? Гербовые заботы
Схватили за полу меня,
И на Неве, хоть нет охоты,
Прикованным остался я.
Гербовые заботы — это, в традиционной трактовке, долги, деньги. А может быть, поэт имеет в виду, что "гербовые заботы" — это документы, получение паспорта? Ведь именно документа на выезд он добивался и не получил, то есть его удержали за полу. Ведь если бы Пушкин не проиграл много в карты (он был должен в это время около десяти тысяч рублей), если бы сумел раздобыть нужную сумму... Нет, за полу его схватили не деньги. Если это все же деньги, тогда не исключено, что поэт имел в виду нелегальный выезд, для которого эти деньги были необходимы.
Провожая Николая Киселева за границу, Пушкин пишет ему в блокнот четверостишие:
Ищи в чужом краю здоровья и свободы,
Но север забывать грешно,
Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды,
Чтоб с нами снова пить вино.
К экспромту Пушкин пририсовал свой улыбающийся профиль, отправив себя, таким образом, вместе с Киселевым за границу. Стихи эти в Малом академическом собрании сочинений Пушкина находятся, может быть, по времени не на месте: им дТ‘лжно быть рядом с упомянутым выше посланием Языкову. Укажем также на опечатку, смешную в нашем контексте. В примечаниях Б.Томашевского строка Пушкина написана: "Ищу в чужом краю здоровья и свободы...". Уже после смерти Пушкина Киселев сделался полномочным послом России в Париже.
Между тем тучи над Пушкиным опять сгущаются. Крепостные отставного штабс-капитана Митькова доносят митрополиту Петербурга Серафиму, что их развращали чтением "Гаврилиады", о чем Серафим довел до сведения властей. Формально злостное богохульство, согласно уставу царя Алексея Михайловича, каралось смертной казнью, легкомысленное — шпицрутенами. Позже за богохульство полагалось лишение всех прав состояния и ссылка на поселение в отдаленные места Сибири.
По распоряжению Николая I заводится новое дело. На допросах Пушкин отрицал свое авторство, а в письме к Вяземскому, рассчитывая на перлюстрацию, даже назвал автором сатирика Д.П.Горчакова, к этому времени покойного. "Гаврилиада" была написана под влиянием "Орлеанской девственницы" Вольтера. И — совпадение судеб — Вольтеру пришлось отрекаться под угрозой обвинения, что он глумился над церковью; затем пришлось то же делать Пушкину.
Думается, однако, в случае с Пушкиным дело было не только в давлении церкви. Царь и Третье отделение таили обиду из-за отказа поэта сотрудничать и расставили новые сети. Сперва поэта преследовали за "Андрея Шенье", теперь всплыла "Гаврилиада". Обе вещи были старые, Пушкин так теперь не писал.
Казалось бы, достаточно ответить, имеет ли он у себя копию поэмы и подписать документ, что не будет впредь распространять что-либо без предварительной цензуры. Однако царю этого показалось недостаточно. На показаниях Пушкина он написал, что верит, будто список "Гаврилиады" был взят поэтом у одного из офицеров гусарского полка и сожжен в 1820 году. А далее император открытым текстом требовал от Пушкина того, чего раньше добивался Бенкендорф, а именно доноса: "...желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость".
Угроза расправы становится реальной. "Ты зовешь меня в Пензу,— пишет он Вяземскому,— а того и гляди, что я поеду далее, "прямо, прямо на Восток". Загнанный в угол Пушкин пишет унизительное письмо государю, которое отправляет на Бенкендорфа. В сущности, это был донос на самого себя. Хотя у властей не было никаких прямых доказательств авторства, Пушкин спешил признаться в том, что "Гаврилиаду" написал он сам.
Долгое время считалось, что покаянное письмо грешника не сохранилось, но копия его была уже в наше время найдена: "Вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году". В результате самодоноса и покаяния поэт был прощен. От него требуют доказательств преданности. Жуковский советует написать нечто лояльное и великое, и Пушкин спешит доказать свою полезность: работа над поэмой "Полтава", начатая еще весной, теперь кажется ему особенно важной.
Царь не сможет не оценить воспевание военных амбиций империи, поэзию, обосновывающую историческую необходимость захватнических войн Петра. Прочитав позже "Полтаву", Николай Тургенев сравнил автора с одописцем и графоманом графом Хвостовым. Воспевание войны, а также подвигов тирана Петра I было Тургеневу чуждо. "Полтавская битва...— писал Пушкин в верноподданническом предисловии к поэме,— утвердила русское владычество на юге; обеспечила новые заведения на севере и доказала государству успех и необходимость преобразования, совершаемого царем". Мало того, в эпиграфе царь назван триумфатором. В чисто литературном плане в "Полтаве" просматриваются аналогии с байроновским "Мазепой".
Вероятно, психоаналитики найдут иные связывающие нити, но отметим то, что кажется нам важным. В поэме, которую уже полтора века именуют героической, патриотической, воспевающей военные подвиги, Петра и пр., главной темой является нечто совсем иное.
Тема доносительства не оставляла Пушкина во время работы над "Полтавой", ведь работа протекала параллельно с личными неприятностями поэта, связанными с вербовкой. Оголив суть сюжетного хода, рискнем сказать так: "Полтава" — поэма о доносе. Основным стержнем, вокруг которого Пушкин завязывает весь конфликт, становится донос Кочубея "на мощного злодея предубежденному Петру". Между прочим, друзья Пушкина сразу именно так и поняли содержание поэмы, хотя никто не связывал текст с жизненной ситуацией поэта. "Недавно, заходя к Пушкину,— записал Алексей Вульф, ухватив суть,— застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери".
Пребывая в рискованной ситуации и уклонившись от сотрудничества с тайной полицией, Пушкин донес государю на самого себя. Принеся себя в жертву, признавшись в сочинении "Гаврилиады", то есть как бы раскаявшись, он надеется, что наказание его минует. "Донос на гетмана-злодея царю Петру от Кочубея" в поэме "Полтава" — тоже в каком-то смысле самодонос, ибо донос на Мазепу не может не коснуться жены Мазепы — дочери Кочубея. От доноса страдает и сам Кочубей. Пушкин пишет в примечании: "Тайный секретарь Шафиров и гр. Головкин, друзья и покровители Мазепы; на них, по справедливости, должен лежать ужас суда и казни доносителей". Вразрез с пристойной русской традицией ("Доносчику первый кнут") Пушкин защищает и морально оправдывает доносителя Кочубея.
Выскажем впервые мысль, которая давно нас занимает: унижение, через которое государство протащило Пушкина, склоняя к сексотству, оказало на поэта влияние более сильное, чем это принято считать. Немного осталось воспоминаний: поэт по очевидным причинам вынужден был не распространяться на столь щекотливую тему. Но подсознательно, как видим, мучившая его проблема доносительства выливалась через творчество. В апреле 1828 года секретная служба Бенкендорфа недвусмысленно предлагает Пушкину сотрудничество, в апреле же он начинает поэму о доносе Кочубея на Мазепу. Покаянное письмо, то есть донос на самого себя с признанием авторства "Гаврилиады", Пушкин пишет 2 октября, а первую главу "Полтавы", содержащую историю доноса, завершает 3 октября. Можно ли считать это случайным совпадением?
В то же время, с конца августа, Пушкин набрасывает черновик стихотворения "Анчар". 9 ноября, стараясь отвлечься и застряв по дороге в Михайловское у знакомых в Малинниках, поэт переписывает это стихотворение набело.
Принято считать, что "Анчар" относится к числу наиболее значительных созданий Пушкина, и стихотворению посвящено много исследований. Отмечалось, между прочим, что "Анчар" находится в "несомненной внутренней связи" с окончательно отделываемой тогда же "Полтавой", хотя и не уточнялось, в какой именно связи. Столь же справедливо отмечена ошибка, гуляющая по всем советским изданиям этого стихотворения: "А князь тем ядом напитал свои послушливые стрелы...". При первой публикации стихотворения в альманахе "Северные цветы на 1832 год" Пушкин написал "Царь", да еще с большой буквы, а после конфликта с Бенкендорфом, во второй публикации, ему пришлось заменить слово "Царь" на "князь".
Толкований скрытого Пушкиным смысла легенды о древе яда, несущем смерть в округе, существует несколько. Как правило, они восходят к сочинениям на ту же тему нескольких западных авторов, которых Пушкин знал. Упоминаются и статьи в двух русских журналах, опубликовавших перевод с английского, о ядовитом дереве, находящемся на острове Ява. Между тем сам поэт взял эпиграфом слова английского поэта Озерной школы Самуэля Тейлора Колриджа о ядовитом дереве, которое плачет ядовитыми слезами. Цитируя Колриджа в данном случае и используя некоторые другие его литературные открытия (например, "Table-talk"), Пушкин не мог не знать биографии своего современника. Колридж с друзьями мечтал эмигрировать в Америку, чтобы основать там общину на рациональных началах, но не собрал для этого денег. Он объехал Германию и вернулся на Британские острова. Позже он стал наркоманом, а тяжело заболев, пришел к религии.
Одни исследователи считают "Анчар" художественным шедевром. Н.Измайлов писал, что "мрачное и загадочное творение Пушкина... таинственный образ, порожденный в далеких пустынях Востока". Другие усматривают в стихотворении чисто политические намеки: протест против деспотизма, против бесправия и рабства, против безграничной власти. "Стоглавой гидре уподобляет, как известно, Радищев в "Путешествии из Петербурга в Москву" и самодержавие, и крепостничество,— пишет Д.Благой.— Подобная же концепция лежит в основе пушкинского "Анчара". Благой отрицает наличие в "Анчаре" каких-либо других аллегорий.
Третий взгляд принадлежит академику В.Виноградову. Он видит в "Анчаре" своеобразный ответ Пушкина тем, кто упрекал поэта в лизоблюдстве. Упреки эти были вызваны "Стансами". Павел Катенин написал "Старую быль", где содержался весьма прозрачный намек на низкопоклонство Пушкина. "Анчар", в котором яд можно понимать как яд клеветы, мог быть ответом на стихи Катенина. Катенинский образ "неувядающего древа", считал Виноградов, есть некая антитеза пушкинскому "древу смерти".
В современной пушкинистике крайние точки зрения на эти стихи смягчены, лобовые политические аллегории остались только в учебниках. "Анчар" относят к философским стихотворениям Пушкина, легендам, притчам с глубоким значением и общечеловеческой мыслью, многозначными и внутренне свободными образами. С такой расплывчатой трактовкой трудно не согласиться. И все же, нам кажется, символика стихотворения оставляет простор для еще одного варианта прочтения, связанного с жизненными обстоятельствами поэта, приведшими к созданию "Анчара".
Рискнем в качестве гипотезы несколько иначе истолковать смысл стихотворения "Анчар". Несомненно, ядовитое дерево — символ зла; пустило оно глубокие корни не на Востоке, а в той "пустынной" стране, где живет автор "Анчара".
Слово "пустыня" у Пушкина — понятие не столько географическое, сколько социальное. "Пустыня" означает культурное пространство, где поэту скучно; пустыней он называет то Кишинев, а то и Петербург. Именно в этой пустыне его преследуют. И — "судьбою вверенный мне дар"
Доселе в жизненной пустыне,
Во мне питая сердца жар,
Мне навлекал одно гоненье.
Пушкин пишет о "пустыне нашей словесности" и даже о "философической пустыне". Между прочим, в первоначальном варианте стихотворения "Анчар" было: "В пустыне чахлой и глухой", а не "скупой", что еще больше сближает пустыню с провинцией. Раба склоняют к тому, чтобы он участвовал в бесчеловечном деле, чтобы принес яд. Раб соглашается и приносит яд. Вспомним теперь: именно в это время Пушкин получил распоряжение царя донести ему лично, кто автор "Гаврилиады". Отказ равносилен смерти. В дневнике у поэта 2 октября 1828 года краткая запись: "Письмо к царю. Le cadavre...", то есть — труп.
Принес — и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
Доносительство — вот тлетворная, разлагающая человека отрава, источаемая этим всемогущим и таинственным (или тайным?) органом, именуемым "Анчаром", который наводит страх на всю Вселенную. Сперва отравленный раб, судя по черновикам стихотворения, страдал, но оставался жить. Больше того, в черновиках имеется следующий вариант этого четверостишия:
Но человека человек
Послал к анчару самовластно,
И тот послушно в путь потек —
И возвратился безопасно.
Значит, Пушкин, когда писал стихотворение, думал о том, что яд этот, хотя и смертельный, но он не причинит вреда человеку, который его принесет, и не сделает вреда другим. Кроме того, поначалу поэт продумывал и, так сказать, более субъективный вариант легенды: вместо "Природа жаждущих степей его в день гнева породила..." у Пушкина было "Природа Африки моей..."
Кстати, слово "яд" у Пушкина примерно в двух третях случаев используется в переносном смысле: "ядом стихи свои в угоду черни буйной он наполняет", "сеют яд его подосланные слуги", "подозревая все, во всем ты видишь яд" и т.д. Зачем же, согласно замыслу "Анчара", царю нужен яд? А для того, чтобы пускать ядовитые стрелы в своих врагов, уничтожать их. Не в этом ли великая и вечная сущность доносительства?
В те самые дни, когда началась работа над "Анчаром", Пушкин сочинял письмо Вяземскому. В конце рукописи этого письма есть несколько слов, трудно разбираемых и требующих героических усилий текстолога: "Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц (которые очень бы мне пригодилась благодаря крепсу), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и за милостями царскими". Подумав, Пушкин решил об этом Вяземскому не сообщать, и строки остались в черновике. Яд клеветы соединился для Пушкина с ядом доносительства. Вопрос этот мучил поэта. Мысль искала эзоповскую форму и нашла ее в стихах.
Поэтический образ ядовитого восточного дерева отражал, по-видимому, реакцию поэта на предложение распространять яд в "пустыне", где поэт жил. Смысл этот, представляется, мог наполнить произведение и подсознательно. В легендах, которые послужили Пушкину источниками, говорится, что за ядом посылали каторжников, смертников, обещая им свободу. И они шли к ядовитому дереву с последней надеждой освободиться. Над Пушкиным уже давно висело предложение Бенкендорфа принести яд с обещанием за эти услуги сделать поэта свободным, разрешить ему поехать за границу. О прецедентах такого рода он, разумеется, знал. Читательница Александра Тверская, с которой мы поделились мыслями о таком толковании "Анчара", вспомнила случай из жизни. Ее отец, будучи в тюремной камере, мысленно обращался за поддержкой к Пушкину. Отказаться от самооговора и оговора других стихотворение Пушкина помогло ему — единственному из большой группы однодельцев. Удержала этого человека мысль, что, принеся яд, подчинившись приказу владыки, он превратится в раба, а смерти все равно не избежать. Выйдя на свободу спустя 24 года, реабилитированный утверждал, что именно "Анчар" уберег его от доносительства.
Не случайно публикация стихотворения (а Пушкин не отдавал его издателям три года) привлекла внимание Третьего отделения, заподозрившего опасное иносказание. Цензура пропустила стихи, ничего не обнаружив, а умный Бенкендорф потребовал приказать Пушкину "доставить ему объяснение, по какому случаю помещены... некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения".
Пушкин понял, что дело плохо, но бросить прямое обвинение автору со стороны Третьего отделения было не желательно: для этого цензорам пришлось бы "раскрыться", указать на намеки, их суть. Бенкендорф приказал поэту явиться и, отчитывая его, как подростка, обвинил в "тайных применениях" и "подразумениях". Пушкин написал ему весьма резкий ответ, в котором, памятуя, что лучшая защита — нападение, заявил, что "обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие".
В письме этом Пушкин смело протестовал против двойной цензуры, которой он подвергается вместо одной — царской. Решительный этот протест многократно приводится в советских работах о Пушкине как доказательство мужества и принципиальной позиции поэта в борьбе с самодержавием. Опускается лишь одна деталь: когда порыв отваги прошел, Пушкин решил это письмо не отправлять. А послал другое — "с чувством глубочайшего благоговения".
Цензура в самом деле стала невероятно придирчива. Пушкин сочинял "Анчара", заменяя "самодержавного владыку" на "непобедимого", а в это время Вяземский писал Пушкину об уморительном цинизме цензоров, которые обязаны следить, чтобы в пропускаемых произведениях содержался патриотизм. Цензор и писатель Сергей Глинка жаловался Вяземскому: "Черт знает за что наклепали на меня какую-то любовь к отечеству, черт бы ее взял!".
Ошейник Третьего отделения всегда будет натирать шею Пушкину. Три года спустя приятель поэта Николай Муханов запишет в дневнике, что на вечере у Вяземского министр внутренних дел Д.Н.Блудов сказал, что министр иностранных дел Нессельроде не хочет платить Пушкину жалования. "Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа". Пушкин "тотчас смешался и убежал".
Глава пятнадцатая. НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД
Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края,— и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег — My native land, adieu!
Пушкин.
Он набросал эту картинку, приблизительно процитировав строчку из байроновского "Чайльд-Гарольда". Нет сомнения, что в неоконченном наброске "Участь моя решена, я женюсь", опубликованном через двадцать лет после смерти писателя, это биографическая деталь, хотя поэт написал, будто бы сделал перевод с французского. Из текста следует, что автор собирался уехать, если ничего не получится с женитьбой. Пушкину не сидится на месте. Он мечется из одного места в другое, и тема дороги перетекает у него из одного стихотворения в другое.
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Печаль, тревога, безнадежность, тоска и отчаяние то и дело звучат в стихах и письмах. "Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным",— вспоминала Анна Керн. Тяжелое состояние Пушкина отмечает и Вяземский в письме к жене: "Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было, mais il n'etait pas en verve (но он был не в лучшем состоянии.— фр.)". Софья Карамзина, старшая дочь историографа, писала Вяземскому про Пушкина: "Он стал неприятно угрюмым в обществе, проводя дни и ночи за игрой, с мрачной яростью, как говорят". Снова, как двадцать лет назад, поэт готов послать эту жизнь к черту, проститься со всем, что его окружает, и только женские прелести еще способны скрасить мрак и вызвать чувство симпатии.
Он раздвоен, странен в поступках, непонятен окружающим. Катя Смирнова, попова дочка, с которой Пушкин познакомился, будучи проездом в Малинниках, после вспоминала: "Показался он мне иностранцем...". Накануне Нового, 1829 года, на общественном балу у танцмейстера Иогеля Пушкин встречает шестнадцатилетнюю девицу Наталью Гончарову. Но и эта влюбленность не отвлекла его от других серьезных планов. О намерении ехать на Кавказ или в Европу Пушкин писал брату Льву, писал не по почте, конечно, еще 18 мая 1827 года, а после всех неприятностей и полученных от Бенкендорфа отказов и обид стал еще более решительно собираться в дорогу.
Сразу оговоримся, что в биографии Пушкина, полной противоречий, которые не удается объяснить, его кавказская эпопея остается одной из самых загадочных, несмотря на многочисленные попытки разобраться в ее целях. Первоисточник путаницы, разумеется, сам поэт: у него были весьма важные причины скрывать истину.
В письме к матери Натальи Гончаровой Пушкин объяснял мотивы своего отъезда внезапной влюбленностью и суровой реакцией матери на его предложение. "Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия". На деле решение двигаться на Кавказ было принято задолго до этого; предложение Гончаровой Пушкин сделал внезапно, задержавшись в Москве по дороге из Петербурга на юг.
В письме Бенкендорфу, потребовавшему объяснений, Пушкин сообщает: "По прибытии на Кавказ (зачем прибыл, опущено.— Ю.Д.) я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис". Выходит, что мысль увидеть брата возникла у Пушкина уже на Кавказе. Между тем задолго до поездки поэт говорил родственникам и знакомым, что собирается повидать на Кавказе брата. Дядя поэта Василий Пушкин писал Вяземскому из Москвы: "Александр Пушкин здесь и едет в Тифлис к брату".
Задолжав много денег, выпивоха Лев уехал служить в армию за два года до этого, как выразился Пушкин, "чтоб обновить увядшую душу". Но не самому ли поэту хотелось того же самого: обновить увядшую душу? Итак, поездка к брату. Но брату Пушкин писал, что он едет вовсе не к нему, а к своему другу: "поеду... не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского".
В черновике предисловия к "Путешествию в Арзрум" Пушкин еще несколько сдвигает акцент, говоря, что ехал он на Кавказские воды (что означало для читателя отдых у минеральных источников), а уж там решил свидеться с братом. Пушкин добавляет то, что по понятным причинам не хотел сообщать Бенкендорфу: о своем желании встретиться с "некоторыми из приятелей". Имеются в виду опальные декабристы, сосланные на Кавказ и ставшие там, говоря современным языком, оккупантами, причем вполне искренними. Но не только к ним ехал Пушкин, добавим мы. Не застав на месте в Тифлисе друзей, сообщает он в предисловии к своему "Путешествию", он решил увидеть "блистательный поход" и поэтому отправился в Арзрум. На деле и раньше было известно, что он вроде бы собирался именно в армию, а не пить минеральную воду.
Вообще говоря, писатель, публикующий заметки о своем путешествии, вовсе не обязан оправдываться перед читателем. Думается, не случайно оправдание целей вояжа на передовую так занимало Пушкина. Записки свои он опубликовал спустя шесть лет, и в предисловии не раз возвращается к причинам, побудившим его к поездке и к сочинению — теперь уже — воспоминаний. "Сии записки,— пишет Пушкин в отброшенной им перед публикацией части предисловия,— будучи занимательны только для весьма немногих, никогда не были бы напечатаны, если б к тому не побудила меня особая причина. Прошу позволение объяснить ее и для того войти в подробности очень неважные, ибо они касаются одного меня". По возвращении "я не стал оправдываться (в действительности, сделал это.— Ю.Д.). Но обвинение важнейшее заставляет меня прервать молчание".
Речь в журналах, которые имеет в виду Пушкин, шла о том, что он не воспел победы русского оружия, вернувшись с Кавказа. Выходит, публикация осуществлялась им из стремления выполнить свой патриотический долг. В другой рукописи Пушкин вдруг начинает отстаивать свое право писать или не писать о поездке: "частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию". Так какой же была поездка — частной или деловой?
Реальных причин, по которым поэт ринулся на Кавказ, кажется нам, было несколько. Самой таинственной из них представляется та, которая тщательно отрицалась советской пушкинистикой, но, как мы попытаемся показать, была ясна Бенкендорфу и даже Николаю I. Вернувшись, Пушкин по вполне понятной причине постарался отмести истинные цели в своем оправдательном письме. "Что именно имеет в виду поэт?— спрашивает В.Кунин и отвечает.— Прежде всего разнесшийся клеветнический слух, будто он собирается через турецкое побережье бежать за границу. Эта абсурдная мысль, судя по некоторым намекам, пришла в голову Вяземскому; в разное время ее повторяли и некоторые пушкинисты". Итак, клевета и абсурд — такова точка зрения официальной советской пушкинистики.
Три причины выдвигаются этим автором в качестве истинных: "ностальгия по декабризму", то есть стремление Пушкина встретиться с опальными офицерами, желание вырваться из светской суеты, соединенное со страстью к путешествиям, и, наконец, безудержная храбрость, "сопричастность героическому делу русских воинов". У другого автора читаем: "Поездка Пушкина на Кавказ в действующую армию летом 1829 г. определялась преимущественно творческими интересами, хотя последние и были неотделимы от страстного желания увидеть "друзей, братьев, товарищей".
Слухи о поездке Пушкина ходили разные, тайной она не была. Писатель и цензор Владимир Измайлов писал Вяземскому: "Пушкин на полете к югу и, вероятно, к новой славе литературной". Василий Ушаков, театральный критик и писатель, вспоминал, что он "встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию".
Говорили, что поэт, продувшись в карты, поехал туда выигрывать деньги. Вяземский считал, что разрешение Пушкину ехать в армию могли пробить офицеры-игроки. У них он выиграл деньги, которые пустил на путевые расходы, а там надеялся еще выиграть. К такому предположению были основания: в полицейском списке московских картежников за 1829 год общим числом 93, под номером 1 значится Федор Толстой, 22 — другой приятель Пушкина Нащокин, 36 — сам Пушкин, "известный в Москве банкомет". Но, разумеется, такой слух не столь опасен, может, даже выгоден.
Об отбытии Пушкина фон Фок докладывал Бенкендорфу, и все соображения тут невероятно интересны: "Я вам сказывал (значит, еще раньше доложил.— Ю.Д.), что Пушкин поехал отсюда в деревню один. Вот первое о нем известие от собачонки его Сомова. Что далее узнаю, сообщу. Вспомните при сем, что у Пушкина родной брат служит на Кавказе и что господин поэт столь же опасен pour l'Etat (для государства.— фр.), как неочиненное перо. Ни он не затеет ничего нового в своей ветреной голове, ни его не возьмет никто в свои затеи. Это верно!.. Laisser le courir le monde, chercher des filles, des inspirations poГ©tiques et — du jeu. (Предоставьте ему обойти свет, искать девиц, поэтических вдохновений и — игры.— фр.) Можно сильно утверждать, что это путешествие устроено игроками, у коих он в тисках. Ему верно обещают золотые горы на Кавказе, а когда увидят деньги или поэму, то выиграют — и конец".
Слух о бегстве поэта за границу не был в действительности ни клеветническим, ни абсурдным. 18 октября 1828 года Пушкин провожал за границу Соболевского, прочитав ему напоследок "Полтаву" и седьмую главу "Онегина". "Соболевский один, без Пушкина, отправился в первую европейскую поездку",— пишет, противореча себе, В.Кунин. Этой поездке одного Соболевского предшествовали долгие переговоры. Пушкин зазывал Соболевского в Петербург: "Мне бы хотелось с тобой свидеться да переговорить о будущем". О том переговорить, добавим мы, про что по почте писать было нельзя. Год спустя план изменился в связи с отъездом Соболевского в одиночку, но, как мы увидим, продолжал осуществляться. Он ждал Пушкина в Европе.
Многое известно о дружбе Пушкина с Сергеем Соболевским, а конкретные детали их путешествия остаются тайной. Намерения отправиться за границу в 1827 и в 1828 годах были у приятелей очень серьезными. Не исключено, что Соболевский откладывал в течение всего года собственный отъезд из-за Пушкина, которому отказывали в выезде и опутывали неприятностями. Планы друзей менялись на ходу. Перед отъездом друга Пушкин заказал свой портрет у художника Тропинина и подарил его Соболевскому. А тот сделал маленькую копию, которую увез с собой.
Библиотека Соболевского осталась на хранение Ивану Киреевскому, но Пушкин продолжал брать оттуда книги, о чем Киреевский уведомлял хозяина. По отъезде они с Пушкиным друг другу не писали, и в этом тоже можно подразумевать сговор. Но в письмах общим знакомым Сергей Александрович то и дело наводил справки о поэте. Из Флоренеции Соболевский просит Киреевского: "Скажи Пушкину, что я пришлю ему 200 бутылок Aliatico на следующих условиях: 1) он мне напишет восемь страниц сплетен своего сердца; 2) известит меня о здоровье Людмилки, Анны Петровны и Лизы; 3) назначит мне, к кому адресовать в Петербург; 4) заплатит мне 250 рублей, ибо Aliatico здесь не более 125 centimes il fiasco (125 сантимов за бутылку.— Ю.Д.); 5) пересылку выплатит, но это, впрочем, вздор, как и пошлина. Не могу не похвалиться Флоренцией. Я везде принят, как старый знакомый, всюду позван и, вероятно, через три дня буду давно и всюду забыт при отъезде, ибо Флоренция — трактир Италии".
Весь этот вздор, как Соболевский сам пояснил, нужен был ему, чтобы затуманить в письме, идущем через перлюстрацию, кое-какие важные детали. "Прошу тебя,— продолжает он,— написать больше о Пушкине, как и когда приехал, где и как жил, в кого влюблялся и когда едет". Неужели для Соболевского могло быть важным, когда Пушкин едет на Кавказ, если бы за Кавказом не последовала поездка к нему в Италию? Первым на эти слова в нетрадиционном ракурсе обратил внимание К.Черный: "Когда едет? Это означало: когда Пушкин будет бежать за границу". Разумеется, бежать — ведь в легальном выезде ему отказано.
Киреевский, издатель журнала "Европеец", был, по-видимому, в курсе планов Пушкина с Соболевским. Во всяком случае в ответном письме Киреевский отвечал насчет Пушкина столь же непонятно: "Такого мозгу, кажется, не вмещает уже ни один русский череп, по крайней мере, ни один из ощупанных мною". Ум Пушкина перерос Россию — так, пожалуй, мог Соболевский истолковать намек Киреевского.
А Россия ведет в это время сперва персидскую, а затем турецкую кампании. Поняв, что разрешения ему не дождаться, Пушкин решает ехать в том направлении самовольно.
Примерно в марте или апреле 1829 года он пишет повинную записку Ивану Алексеевичу Яковлеву, которому проиграл он в карты 6000 рублей. "Ты едешь на днях, а я все еще в долгу. Должники мои мне не платят, и дай Бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 т. Во всяком случае ты первый получишь свои деньги. Надеюсь еще их заплатить перед твоим отъездом".
Как видим, они "на ты". Двадцатичетырехлетний Иван Яковлев, с которым Пушкин сходится в этот период, был правнуком известного богача и фабриканта Саввы Собакина. Наследник сказочных богатств: земель, горных и железоделательных заводов, домов в Петербурге — Яковлев широко жил и азартно играл. Пиры, праздники, сопровождавшиеся выходками, о которых говорил весь Петербург, видимо, опостылели молодому человеку, и он стал собираться на жительство в Европу, что вскоре, как пишет Пушкин в цитированном выше письме, осуществил. В Париже он провел двадцать лет, сохранив тот же образ жизни и шокируя парижан.
Пушкин играл в это время в карты действительно много. В 1829 году он проиграл 24800 рублей и долг уплатил с трудом в 1831 году. Однако между Пушкиным и Яковлевым в 29-м году были, как мы сейчас увидим, помимо карт, переговоры, связанные с выездом поэта за границу. Об этом есть свидетельства, хотя и скупые, с провалом во времени.
Яковлев благополучно отбыл в Париж, откуда, не имея никакой информации о Пушкине и не дождавшись его, просил общего знакомого Николая Муханова, служившего адъютантом петербургского генерал-губернатора, передать Пушкину, что об их договоренности Яковлев не забыл. "Благодарю за несколько слов о Пушкине,— говорится в письме Яковлева Муханову.— Если он не уехал в деревню на зиму, то кланяйтесь поэту-герою. Он чуть ли не должен получить отсюда небольшого приглашения анонимного. Дойдет ли до него? А не худо было бы ему потрудиться пожаловать, куда зовут. Помнит ли он прошедшее? Кто занял два опустевшие места на некотором большом диване в некотором переулке? Кто держит известные его предложения и внимает погребальному звуку, проводимому его засученною рукою по ломберному столу?".
Все это письмо зашифровано. Намеки представляются очень важными, поскольку все связаны с выездом Пушкина, но не очень ясны. Не понятно, что это за анонимное приглашение, которое было послано (иначе бы ни к чему было и беспокойство). Получил ли его Пушкин? Приглашения поэт, по-видимому, не получил, значит, оно было перехвачено. Напоминая о прошедшем, Яковлев вряд ли имеет в виду пушкинский долг. Человек деликатный и тактичный, да к тому же невероятно богатый, он не стал бы намекать на какие-то шесть тысяч рублей.
Остается предположить, что "прошедшее" — это их переговоры о том, чтобы встретиться в Париже. "Некоторый переулок" — скорей всего, Загибенный на Васильевском острове, в котором Яковлев жил. На кого, сидевшего на большом диване, намекает Яковлев? Может быть, это они сами сидели рядом и обговаривали детали выезда? Или там был третий человек, который должен участвовать в совместных делах? Чьи и какие хранятся предложения? У кого? Легче всего предположить, что речь идет о продолжении игры, на этот раз в Париже. Но, думается, не только это. Наиболее вероятно, что имеется в виду договоренность Яковлева с Пушкиным вместе путешествовать. А может, и какие-нибудь издательские дела, которые поэт собирался предпринять при финансировании этих дел приятелем? Словом, в письме Ивана Яковлева явно сказано больше, чем читается.
Б.Модзалевский в комментарии к яковлевскому свидетельству писал: "Письмо это намекает, по-видимому, на новые планы Пушкина о поездке за границу,— быть может, при помощи или при поддержке Яковлева". Л.Черейский тоже считает, что Яковлев "намекал, что хотел бы видеть его (Пушкина.— Ю.Д.) в Париже; по-видимому, он сам намеревался содействовать поездке". Остается вопрос: как именно Иван Яковлев содействовал поездке и хотел поддержать поэта-беглеца? Договаривались они весной, а приведенное письмо написано в декабре 29-го года, когда Пушкин уже вернулся с Кавказа, о чем Яковлев, возможно, и не знал. Долг 6000 рублей Пушкин Яковлеву так и не смог отдать, он был возвращен опекой после смерти поэта.
Еще одна нить от Пушкина из России за границу тянулась к графу Каподистриа. Мы помним роль доброго гения, которую граф сыграл, будучи статс-секретарем Министерства иностранных дел в 1820 году, превратив ссылку подчиненного ему Пушкина в командировку к своему другу, наместнику Бессарабии Инзову. Каподистриа и позже интересовался судьбой поэта. Пушкин не раз, будучи в южной ссылке, вспоминал этого человека добрым словом, а когда вернулся, грек Каподистриа, оказавшийся жертвой русских интриг, уже уехал в бессрочный отпуск в Швейцарию. В Женеве он жил как частное лицо в ожидании перемен. В начале 1828 года народным собранием Греции Каподистриа был избран главой греческого правительства, пользовался популярностью и мечтал стать королем Греции, но честолюбивые замыслы его не реализовались.
Собираясь на Кавказ, Пушкин пытался установить связи со старым своим покровителем и начальником Каподистриа. О контактах этих мало что известно, по-видимому, связь была устная, через общих знакомых. Грузинский пушкинист И.Ениколопов пишет: "Его (Пушкина.— Ю.Д.) обуревало одно стремление,— вырваться из этих тисков на волю — в страну, где главой государства был избран доброжелательно к нему относившийся Иоанн Каподистриа, там, мнилось ему, осуществятся его заветные мечтания". Для этого Пушкину надо было перебраться из азиатской части Турции в европейскую, а оттуда в Грецию к Каподистриа.
В Париже в это время находился и другой покровитель Пушкина Александр Тургенев; "страстно любя Россию, он... почувствовал себя в ней лишним". Его брат Николай, декабрист и эмигрант, тоже жил за границей. Вяземский говорил, что Александр Иванович был космополитом. По натуре человек эклектический, Тургенев не писал, но был мастером в отыскании редких исторических материалов в архивах Европы и был окружен литературными друзьями, среди которых первым стал Пушкин. Они часто общались до отбытия Пушкина на юг. "Тургенев, верный покровитель попов, евреев и скопцов",— лихо написал об этой человеколюбивой натуре юный Пушкин. Потом они переписывались, а в 1825 году Тургенев уехал за границу. Начались его скитания по миру. В архиве сохранились о нем стихи неизвестного автора:
Где был иль где он не бывал?
И к дальним — сердцем ближе,
В Париже о Москве вздыхал,
В Москве же о Париже.
Европу облетая вкруг,
Везде спешит явиться,
Из Рима рвется в Петербург,
Оттуда в Рим умчится.
Двадцать лет он жил в Европе, изредка приезжая (он отвез гроб с телом Пушкина в Святогорский монастырь), но в России Тургенев стал уже чужим. В 1832 году Александр Воейков писал из Петербурга: "А.И.Тургенев провел здесь и в Москве почти год. Он стал дик и странен в образе мыслей и суждений. Он потерян для России". "Дик и странен" — следует читать, что Тургенев сделался еще более западным человеком, чем был всегда. Но для Пушкина Тургенев не только не был ни дик, ни странен, ни потерян, но оставался близким по духу человеком, с которым поэт стремился увидеться.
Важной фигурой в замысле Пушкина был и его близкий друг и единомышленник Николай Раевский-младший, который служил на Кавказе под началом генерала Паскевича. Он уже не раз помогал поэту, и Пушкин мог рассчитывать на его внимание и его плечо. Н.Н.Раевский-отец воевал здесь с Персией, а позже сын его стал командиром полка. Старик был в курсе дела или, по меньшей мере, знал, что Пушкин собирается к его сыну. Еще в ноябре 1827 года Пушкин хотел наладить переписку с Николаем через отца. Пушкин мог и сам написать своему другу, но, по-видимому, не хотел, как мы теперь говорим "засвечиваться". Через отца писать было удобнее. Расчет был на поддержку, укрытие по дороге и, конечно, на связи.
Ближе к поездке Пушкин взял письмо у Раевского-старшего. Это произошло 3 апреля 1829 года. "Пушкин хотел из Петербурга к тебе ехать,— писал старый генерал,— потом из Москвы, где нездоровье его еще раз удержало. Я ожидаю его извещения, и письмо сие назначено к отправлению с ним". Из письма этого выясняется причина, почему Пушкин по дороге из Петербурга на Кавказ так долго пробыл в Москве. По-видимому, болезнь, а не сватовство к Гончаровой, стала одной из причин отсрочки поездки.
За несколько дней до отъезда Пушкина на Кавказ отбыл заграницу Степан Шевырев, с которым все годы после возвращения из Михайловского они были близки. Поэт, критик и издатель (он выпускал "Московский вестник"), Шевырев занимался теорией стихосложения. Оба поэта даже сочинили вместе эпиграмму. Шевырев отправился в Рим в качестве воспитателя сына княгини З.А.Волконской и оттуда в письмах Михаилу Погодину интересовался делами Пушкина. Год спустя Пушкин участвовал в сочинении коллективного письма Шевыреву в "поэтический Рим".
Тогда же отправился в Европу писатель Николай Рожалин. Пушкин часто встречался с ним перед отъездом, вместе они провожали в Германию и Италию Адама Мицкевича. На прощальном обеде Мицкевичу поднесли кубок, на котором были выгравированы имена всех участников пирушки. Перед разлукой они много общались в салоне пианистки Марианны Шимановской. Думается, обсуждали и поездку Пушкина. О прощании Пушкина и Мицкевича Герцен писал: "Они протянули друг другу руки, как на кладбище. Над их головами грознула гроза".
Словом, попади Пушкин за границу, там его встретили бы друзья, путешествие с которыми по Европе было многолетней его мечтой.
Перед поездкой Пушкин собрал и стал изучать литературу о Кавказе и Турции, долго обсуждал политическую и военную ситуацию с Управляющим Главным штабом графом П.А.Толстым, своим родственником. Тот был послом во Франции при Наполеоне и даже предсказал поход на Россию. Именно Толстому было поручены дела по "Гаврилиаде" и "Андрею Шенье". По совету этого высокопоставленного родственника Пушкин написал расписку, что впредь обязуется не распространять своих сочинений без цензуры. Важно также, что канцелярия Толстого занималась смещением генерала Ермолова и назначением на его место Паскевича, к которому собирался двигаться Пушкин. М.Гершензон позже скажет: "Никто кроме Пушкина не интересовался в такой степени событиями на турецкой границе, никто кроме него не мог подтверждать правильность сведений о территориальных изменениях".
Как это бывало уже не раз, тайное в процессе сборов поэта стало явным. Это произошло хотя бы потому, что Пушкину нужна была подорожная. Он ее без труда получил, не испрашивая разрешения у Бенкендорфа. 5 марта 1829 года частный пристав Моллер выписал поэту подорожную и, скорей всего, сделал это по указанию канцелярии Толстого, либо просто знал о благоволении главнокомандующего к Пушкину и не посмел не выписать. К.Я.Булгаков, петербургский почт-директор, подписал выданную Пушкину Моллером подорожную "от Санкт-Петербурга до Тифлиса и обратно". Спустя пять лет Пушкин запамятовал, что в подорожной написано "до Тифлиса", и написал, что ехал к минеральным водам.
Он выехал, скорей всего, 6 марта, а когда добрался до Москвы, там многие уже слышали, что он отправляется на Кавказ. Московский почт-директор А.Я.Булгаков пишет брату К.Я.Булгакову в Петербург, откуда Пушкин недавно уехал: "Он едет в армию Паскевича, узнать ужасы войны, послужить волонтером, может и воспеть все это". Думается, такая трактовка поездки вполне устраивала Пушкина. Что касается воспевания подвигов русской армии, то Пушкин приложил немало усилий, чтобы доказать это свое стремление. Через несколько дней Булгаков опять писал: "Пушкин едет на Кавказ", хотя Пушкин еще из Москвы не двинулся.
В Москве Пушкин навестил А.Я.Булгакова. Дочь его сказала тогда поэту: "Байрон поехал в Грецию и там умер; не ездите в Персию, довольно вам и одного сходства с Байроном". Пушкин поразился (или сделал вид, что поразился) этому суждению. Сам поэт, конечно, подобные настроения отрицал. Сохранился разговор, в котором приятели упрекали Пушкина за то, что "он не хочет проехаться по заграничным странам". Пушкин ответил: "Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности; поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми; но я знаю Мицкевича, и знаю, что более великого теперь не найду". Он старался пресечь все слухи о том, что собирается за границу.
Еще одна причина задержки Пушкина в Москве становится ясной из письма, которое дядя Пушкина Василий Львович отправил Вяземскому: "Александр Сергеевич, кажется, до летнего пути, т.е. еще месяц пробудет с нами. Да и как теперь отправляться в Тифлис? Никакого на то способа нет". Еще через две недели дядя повторяет: "А.Пушкин здесь и, кажется, не так скоро отправится в Грузию". На ту же причину ссылается и Евгений Боратынский: "Пушкин здесь. Он дожидается весны, чтобы ехать в Грузию. Я с ним часто вижусь". Словом, болезнь и бездорожье — вот два серьезных обстоятельства, которые задержали Пушкина в Москве на семь недель.
Слухи о его поездке дотекли уже до Кавказа. Газета "Тифлисские новости" от 26 апреля 1829 года сообщила, что одного из лучших наших поэтов ожидали сюда, но сия надежда уничтожена. Если учесть, что согласно специальному распоряжению по империи все печатные издания немедленно предоставляли один экземпляр в Третье отделение, можно не сомневаться, что там были в курсе дела.
Новая мысль о женитьбе, казалось, спутает все планы и договоренности с друзьями. 1 мая Федор Толстой от имени Пушкина отправился в семейство Гончаровых делать предложение. Ответ матери разрешал надеяться. Т.Цявловская справедливо называет его "полуотказом". Но либо "полунадежда" не вдохновила, либо "полуотказ" обидел уже не раз до этого обжигавшегося и темпераментного поэта. Серьезное решение бежать было готово давно, а реализовалось после неопределенного ответа матери Натальи Гончаровой, и Пушкин в ту же ночь выехал на юг.
Итак, давно намеченное путешествие, причины и цели которого столь противоречивы, началось. На этот раз, впервые в жизни, Пушкин не только задумывал и готовился — он действовал. 7 мая 1828 года Вяземский писал жене: "Пушкин едет на Кавказ и далее, если удастся". Слово "далее" обычно толковалось в литературе как поездка на передовую, но передовая линия фронта была на самом Кавказе, а не "далее", так что сообщение Вяземского просто не желали понять правильно. К тому же после "далее" стоят многозначительные слова "если удастся".
Куда же это — "далее"? Одним из первых пушкинистов выражение "и далее, если удастся" назвал своим именем Тынянов. Вот его комментарий: "Слова "далее, если удастся" могут означать самый театр военных действий (Закавказье), хотя следует отметить, что на языке того времени театр этот был именно "на Кавказе". Быть может, слова "и далее" имеют здесь более широкое значение". Затем, размышляя на эту тему, Тынянов сформулировал свою мысль более определенно: "Недозволенная поездка Пушкина входит в ряд его неосуществленных мыслей о побеге". Пироскаф, о котором Пушкин мечтал и на котором можно было торжественно отплыть в Европу, не состоялся. Поэт двинулся в далекое путешествие на перекладных.
Глава шестнадцатая. КАВКАЗ: ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ
Далекий вожделенный брег.
Пушкин.
1 мая 1829 года, так рано, что было еще темно, Пушкин покатил из Москвы на юг в собственной коляске, преодолевая в среднем по пятьдесят верст в день. Началось путешествие в Арзрум, столь известное, описанное самим поэтом и многими исследователями творчества его, но при этом остающееся одним из самых загадочных эпизодов жизни Пушкина.
Для выезда он выбрал очень удобный момент. Понимая, что за ним наблюдают и будут следить, он выехал, когда вся полиция и жандармерия были заняты охраной кортежа Николая Павловича, совершавшего поездку в Варшаву, чтобы короноваться польским королем. Хватило б одного жандарма, чтобы задержать поэта, но почему-то этого не сделали. Николай прибыл в Варшаву 10 мая, Пушкин же в это время отправился в направлении Калуги, а потом свернул на Орел. Он сделал крюк, чтобы повидаться с генералом А.П.Ермоловым, хотя лично знакомы они не были. Факт визита известен, а цели и разговоры покрыты мраком, хотя и отмечается в общем виде, что темы были затронуты важнейшие.
В официальной пушкинистике, исходя из патриотических соображений, Ермолов рассматривался как сильная, положительная фигура: он присоединял Кавказ; это деяние было полезным для империи, а значит, прогрессивным. Ермолов подвергался политическим преследованиям, за хранение вольных стихов дважды наказывался. Герой Бородина, он с трудом уживался с царями. После участия в захвате Парижа он мог рассчитывать на заслуженные почести, а оказался в опале — в Грузии. Он покровительствовал декабристам, и ходили легенды (впрочем, мало обоснованные), что готов был примкнуть к ним: у него возникали шансы в случае удачи переворота стать главой правительства.
Пушкин часто восторгался генералом Ермоловым, а это был хитрый царедворец, человек двуличный, по характеру немного иезуит. Как глава оккупационных войск на Кавказе он был жесток. Его не раз называли душителем, вешателем, новым Чингисханом, что соответствовало действительности. Приказы Ермолова и сейчас леденят душу: "...не оставляйте камня на камне в сем убежище злодеев, ни одного живого не оставляйте из гнусных его сообщников". Или: "...селения, коих жители подняли оружие, истреблять до основания... дома главных мятежников непрерывно разорять".
Террор был его основным методом достижения победы, и генерал сам этим методом гордился. В своих "Записках" этот крайний шовинист писал: "Бунтующие селения были разорены и сожжены, сады и виноградники вырублены до корня, и через многие годы не придут изменники в первобытное состояние. Нищета крайняя будет их казнью". Само слово "шовинист" появилось незадолго до этого (1815) из имени французского солдата Николя Шовина, патриотизм которого выразился в абсолютной преданности Бонапарту. Современный Webster объясняет шовинизм как крайний, или слепой, патриотизм. Пушкин, если полагаться на "Словарь языка Пушкина", слова "шовинизм" не употреблял. Специалист по наведению порядка, Ермолов считал себя большим гуманистом: "Снисхождение в глазах азиатцев знак слабости,— писал он,— и я прямо из человеколюбия бываю строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены".
Вяземский писал Александру Тургеневу о Ермолове: "Он как черная зараза губил, ничтожил племена. От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся, гимны поэта никогда не должны быть славословием резни". "Проводимая Ермоловым при покорении отдельных народностей система отличалась подлинным варварством",— пишет, в отличие от русских пушкинистов, грузинский литературовед. Эта кампания стала впоследствии официально называться воссоединением Кавказа, добровольным присоединением Грузии к России, etc.
Ермоловское владычество на Кавказе продолжалось десять лет. Генерал и наместник Кавказа Николай Муравьев вспоминает о приказе Ермолова в Тифлисе: "Пойманного муллу он велел повесить в виду всего города за ноги...". В советское время пушкинист отмечал "некоторую жестокость Ермолова".Зверства достигли такого масштаба, что о них донесли в Петербург, и Ермолов получил от императора выговор. Заменили его Паскевичем, к которому теперь направлялся Пушкин.
Позже Пушкин стал относиться к подвигам Ермолова более трезво, пять лет спустя назвал его даже "великим шарлатаном". Но теперь, по дороге туда, где Ермолов совершал свои подвиги, поэт заехал к нему в гости в Орел. И Пушкин, и Ермолов в своих воспоминаниях предпочли обойти суть встречи. Приводятся разговоры о поэзии и истории, в частности, об "Истории" Карамзина. Думается, не случайно в разговоре они затронули Курбского, который успешно бежал за границу от Ивана Грозного. Касались Паскевича, что Пушкину было важно. Потом поэт посчитал нужным подчеркнуть: "О правительстве и политике не было ни слова". Когда биограф Пушкина Бартенев спустя четверть века посетил Ермолова, чтобы расспросить о подробностях встречи, Ермолов остался осторожным на слова. "О предмете своих разговоров с ним Ермолов не говорил",— записал Бартенев.
В действительности, нам кажется, смысл заезда к Ермолову был вовсе не в том, чтобы обсудить с генералом состояние русской поэзии. Пушкин хотел заручиться у него рекомендациями к оставшимся в Закавказье людям Ермолова, а также узнать побольше о военных и гражданских порядках на Кавказе, которые лучше Ермолова, самолично устанавливавшего эти порядки, никто не знал.
Трясясь по ужасным дорогам, Пушкин не мог делать ничего иного, кроме как размышлять. Спустя почти десять лет он снова двигался на Кавказ, где одна за другой шли военные кампании. Захват Грузии (сын своего времени Грибоедов называл эту оккупацию "усыновлением Закавказья") открыл пути на Персию и Турцию, а в стратегических мечтах правительства уже вынашивались планы завоевания Индии. Позже Николай Павлович назвал Турцию "больным человеком Европы". Название оправдывало притязания России "на лечение" больного, но доля истины в этом определении была.
Еще до выезда Пушкин знал, что идут усиленные приготовления к очередной турецкой кампании. С конца XVII века Россия и Турция воевали 13 раз, так и не решив своих притязаний. Столетиями Россия утверждала право военной силой отстаивать православный мир от влияния ислама, для чего стремилась изгнать Турцию из Европы, вернуть христианскому миру Константинополь и проливы. Чаадаев эту тенденцию комментировал так: "Мы идем освобождать райев (турецких христиан.— Ю.Д.), чтобы добиться для них равенства прав. Можно ли при этом не прыснуть от смеха?".
Бывшие борцы за свободу — декабристы — превратились в этой войне в активных оккупантов. Опальный Михаил Пущин фактически руководил осадой Эривани. Пушкин прекрасно знал, что весной в Лондоне было достигнуто соглашение о создании независимого греческого государства. "Греция оживала..." — писал он, но сам в данный момент хотел продолжения войны. Его замыслы были связаны со стратегическими планами армии Паскевича в Закавказье, которые он, несомненно, знал хотя бы в общих чертах. Планы эти имели в виду захват черноморских портов Трапезунд и Самсун. Оттуда можно было легко отправиться морем в Грецию или дальше в Европу.
Путешествие на Кавказ описано и самим Пушкиным, и его знакомыми, и несколькими поколениями пушкинистов. Очутившись на Северном Кавказе, Пушкин начал вести "Журнал путешествия в Арзрум". Но ни в этом журнале, ни в "Путешествии в Арзрум", весьма обтекаемо написанном на основе этого журнала, почти нет столь свойственной Пушкину открытости мысли и чувства. Писатель невероятно осторожен на слова, так умело обходит острые углы, заполняя текст второстепенными подробностями, что становится скучным. Задержим внимание на нескольких деталях.
Пушкин оглядывает Россию, будто он иностранец. В прозе и в стихах ("Прощай, любезная калмычка!") безо всякой романтики рассказывает он о встрече с женщиной, в которой с сожалением не обнаруживает ничего ни от француженки, ни от англичанки. Но француженки и англичанки ему недоступны, и вот философское обобщение, родившееся, пока ему запрягали лошадей:
Друзья! Не все ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе
Или в кибитке кочевой.
В прозе эта легкость исчезает. Он ругает еду, которую калмычка ему подала: ничего гаже того, чем его угостили, он не может себе представить. Он рассчитывал и на другие услуги этой женщины, но на деле, кажется, забыться не удалось.
По пути поэт то и дело встречает знакомых, суть встреч, если они не были случайными, остается для нас загадкой. В Карагаче Пушкин получил из Петербурга порядочный куш за свои сочинения. Шампанское лилось рекой. По дороге ухитрился стать секундантом на дуэли, которая кончилась примирением. Он проехал Осетию в своей тяжелой петербургской карете, но из аула Коби отправил ее на стоянку во Владикавказскую крепость, а далее стал продвигаться верхом. Военно-Грузинская дорога была проложена русскими войсками за тридцать лет до поездки Пушкина и находилась в ужасном состоянии. К дорожным опасностям примешивались военные: без сопровождающей охраны двигаться рискованно. Пушкин был любопытен, посетил сначала немецкую колонию, а потом колонию шотландских миссионеров. По дороге он присматривался, проверяя бдительность полицейских кордонов своим любимым методом. Вместо документов предъявил офицеру черновик стихотворения "Калмычке", а тот по неграмотности принял его за разрешающую бумагу.
В день своего тридцатилетия Пушкин добрался до Тифлиса, где оказался в обществе знакомых, устроивших в его честь празднование. Но чтобы попасть дальше, на передовую, требовалось получить разрешение командующего, графа Паскевича. Через несколько дней, когда разрешение было получено, Пушкин заспешил далее в сторону границы.
Мы можем лишь приблизительно представить себе чувства, с которыми он приближался к рубежу, отделявшему Российскую империю от Турции, от иностранной державы. В последнюю минуту Пушкин дернул коня за поводок и помчался к границе. В "Путешествии в Арзрум" описание этого события, нам кажется, своей искренностью вырывается из остального олимпийски спокойного повествования.
"Вот и Арпачай",— сказал мне казак. Арпачай! наша граница!.. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег". Итак, он вырвался на свободу. Он вне контроля, его больше не будут преследовать, наконец-то мечтания сбылись: Пушкин — за границей. Впрочем, отрезвев мгновенно, осознал он горечь реальности, состояние человека, видящего, как без него уходит его пароход. "Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России".
Каким эмоциональным становится, увидев границу, Пушкин, обычно скупо употребляющий восклицательные знаки. Сколько разочарования в последней фразе! Да и "никогда еще не вырывался из пределов" сказано точно. Мог сказать "не выезжал", "не был", "не путешествовал", "не покидал", а написал "не вырывался". И про "заветную реку"... Пограничную эту реку мог назвать любым приемлемым словом, а назвал "заветной". Тут же вспоминается "Заветным умыслом томим...". В этом тексте поэт словно обращается к тем, кто будет утверждать, что он не особенно стремился выехать. Расставался он с родиной не как-нибудь, а "весело". А когда узнал о том, что он "все еще" в России, веселость его улетучилась.
В одной из книг мы нашли такой эмоциональный комментарий к этому месту в "Путешествии в Арзрум": "И вот теперь Пушкин стоял на границе. Ему были известны разговоры о стратегических планах турецкой кампании. Паскевич думал достичь Трапезунда и Самсуна. Через тот или другой порт легко попасть в Европу. Боже мой! Может быть, это сейчас самое главное: бежать, переступив Арпачай?".
"Арпа-чай" по-персидски значит "Ячменная река"; Арпачай служит естественной границей между Арменией и Турцией и впадает в Аракс. Но, разумеется, "переступив Арпачай", Пушкин бежать не мог: пока он добирался сюда, граница передвинулась, ушла вместе с наступающей армией. И надо было двигаться дальше. К тому же на берегу Арпачая поэт был не один, а с сопровождающим. Русские войска быстро продвигались по чужой территории. Поэт двинулся им вослед. Через четыре дня он оказался в военном лагере.
Цепь поступков, им совершенных, подчас трудно понять и объяснить. День рождения монарха он отмечал льстивыми тостами. Что это было: проявление патриотизма и любви к царю или тактический ход? Об отчаянной отваге поэта, в сюртуке и круглой шляпе скачущего на неприятеля, написано много. Стремился он действительно сделаться героем или уже видел выход в смерти и искал ее?
Пушкину нравилась война, военная карьера. Старый приятель его Липранди считал, что из поэта мог получиться выдающийся военный. По характеру своему он рвался в драку, хотел участвовать в битвах. Семь лет назад Пушкин мечтал вместе с Байроном освобождать Грецию. Теперь он с правительственным войском участвует в закабалении кавказских народов. Казалось, он на себе хотел испытать вариант окончания "Евгения Онегина", согласно которому Евгений должен был стать декабристом, а затем погибнуть на Кавказе. Позже, отказавшись от этого варианта, поэт так и не придумал литературной развязки жизни своего героя.
Впрочем, смерть Пушкина здесь грозила оказаться и менее героической. Его могли просто пристрелить из засады, он рисковал потерять голову при артобстреле. А то и еще глупее: "Не турецкие пули и сабли были опасны в этой бешеной скачке, а возможность упасть с усталым конем и быть затоптанным своими же",— писал свидетель.
Пушкин спокойно рассказывает о трупах, валявшихся на его пути. Он рисковал жизнью: сакля взорвалась через 15 минут после того, как он вышел. Он принял участие в перестрелке с турками и в набеге на них. Военный историк Н.Ушаков вспоминал, что в атаке Пушкин подхватил где-то пику и отчаянно поскакал вперед один, как типичный новобранец, но его догнал опытный майор Семичев, посланный Раевским, и "вывел насильно из передовой цепи казаков". Первое издание своей книги, вышедшее в 1836 году, Ушаков подарил Пушкину. Впрочем, не известно, так ли это было, как писал Ушаков, и было ли вообще: есть расхождения во времени и деталях, которые вызывают сомнение.
Этого странного человека в штатской черной одежде солдаты принимали за немецкого пастора и звали батюшкой. Пушкин, добравшийся до передовой, уже не был таким общительным, как раньше. Он избегал новых знакомств и сходился только с прежними своими приятелями, при посторонних был молчалив и казался задумчивым. Большую часть времени он проводил с Николаем Раевским, в палатке которого собирались свои. Пушкин никогда не расставался с чемоданом, в котором у него лежали рукописи и пистолеты.
"В стратегический план главнокомандующего отдельным кавказским корпусом Паскевича,— пишет Л.Гроссман,— входило завоевание черноморских портов Трапезунда и Самсуна, откуда так легко было "поехать посмотреть на Константинополь". Русские подошли и начали готовиться к осаде города Арзрум, важнейшей стратегической точки в русско-турецких войнах. Паскевич торжествовал. "Вы истребили врага совершенно,— говорилось в его приказе.— Для вас открыт теперь путь в недра тех стран Азии, где две тысячи лет живет слава побед великого Рима. Идите туда с радостью, достойные воины!".
Упоминание Рима не случайно не только потому, что тут присутствует навязчивая идея Третьего Рима — Москвы. Арзрум был древнейшей крепостью, воздвигнутой еще римлянами, принадлежал Византии, Османской империи. Выяснилось, однако, что штурм для взятия этого лакомого куска не понадобился: турецкие войска покинули город без боя, и 27 июня русские спокойно вошли в Арзрум.
Командующий Паскевич, поселившийся в арзрумском дворце Сераскира, распорядился пригласить Пушкина в гости. Вместе с Игнатием Абрамовичем, ординарцем графа, поэт посетил гарем Осман-Паши. Паскевич подарил Пушкину саблю. Пушкин побывал в лагере, где были случаи заболевания чумой, после чего вдруг — и это тоже странно — заспешил назад в Россию. Кульминационный момент всей поездки в тексте "Путешествия" смазан, нелогичен, не аргументирован. На три дня Пушкина задержали в карантине, а 28 августа он выехал из Тифлиса в Москву, о чем было донесено в Третье отделение. Собирая материалы для этой книги и объехав все места в России, в которых побывал Пушкин, мы нацелились было и на Арзрум. Но эта часть территории была возвращена Турции и, таким образом, снова превратилась в заграницу, куда путь для нас, как когда-то для Пушкина, был из России закрыт.
Глава семнадцатая. "ЖАЛЬ МОИХ ПОКИНУТЫХ ЦЕПЕЙ"
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне.
Пушкин.
Побег поэта за границу не состоялся, хотя намерения у Пушкина были серьезные. Уехав из Петербурга и Москвы, Пушкин писал домой мало. За пять месяцев, что он отсутствовал, сохранилось только одно краткое письмо в Москву, Федору Толстому, о дорожной скуке и опасностях в горах. Вся корреспонденция с Кавказа перлюстрировалась в Москве, и приходилось быть осторожным. Ни в письме к матери Натальи Гончаровой, написанном перед отъездом, ни в письме к Толстому с дороги нет ни слова о невесте или о том, когда он собирается вернуться.
Однако есть косвенные свидетельства, что Пушкин письма посылал. Так, он отправил сразу несколько писем с адъютантом Паскевича Александром Дадиани, своим дальним родственником, которого Паскевич послал с донесениями в Петербург. Но отправил эти письма Пушкин, когда решил возвращаться назад. Почему же он не довел дело, на которое затратил столько сил и времени, до логического конца?
От самого начала замысел натыкался на препятствия. Чувство предвидения, которое раньше Пушкина не подводило, на этот раз изменило ему. В очередной попытке реализовать юношескую мечту о заморских краях он рассчитывал на помощь друзей. Но вереница смертей, которую раньше не прослеживали биографы, сопровождала поэта по мере его продвижения к Турции.
По дороге туда он встретил гроб с телом Грибоедова, убитого в Тегеране фанатиками-персами. Тынянов считал, что Грибоедов не хотел возвращаться в Россию. Возможно, Грибоедов примеривался к поступку собственного героя Чацкого, и Пушкин об этом догадывался или знал. За год до смерти, перед отъездом в Персию, Грибоедов писал Екатерине Булгаковой: "Прощаюсь на три года, на десять лет, может быть, навсегда".
Тело Грибоедова было выдано персидской стороной через пять месяцев после убийства. Изуродованный труп протащили по улице за руку и бросили в выгребную яму. Спустя две недели по требованию русского правительства труп якобы нашли и выдали. Месяцы спустя установили по простреленной руке, что это Грибоедов (об этом упоминает и Пушкин в "Путешествии в Арзрум"), но, отвечая на наши вопросы, специалисты в Тбилиси доказательств не прибавили. Могила Грибоедова условная, возможно, в ней лежит тело другого человека, перса с простреленной рукой, по другим сведениям,— случайный труп уголовника.
Именно благодаря поручительству Грибоедова, сделанному раньше, Пушкин все же смог попасть в район действующей армии. Паскевич, давший разрешение Пушкину, высоко ценил Грибоедова и был его близким родственником. Теперь Грибоедов его больше не ждал, и у Пушкина появились плохие предчувствия. Хотя Пушкин и написал, что смерть Грибоедова была "мгновенна и прекрасна", вряд ли поэт отправился в путь, чтобы найти такую же смерть на Кавказе для себя.
В Тифлисе умер губернатор Николай Сипягин, с которым поэт раньше встречался у Всеволожских. Сипягин входил в число участников Российско-Закавказской компании, о которой мы упоминали выше. Пушкин в "Путешествии" отмечает его смерть мимоходом, хотя и пересказывает одну из версий. У современного грузинского автора сказано, что смерть Сипягина, которому было 43 года, наступила "при загадочных обстоятельствах". Следом были уничтожены сипягинские письма. Его имущество было вынесено на улицу и поспешно продано с торгов. Ходили слухи, что Сипягин с единомышленниками планировал осуществить военный переворот в Грузии.
Два с половиной месяца спустя при таких же странных обстоятельствах умер начальник дипломатической канцелярии Паскевича Ф.Хомяков, а вслед за ним — один из пайщиков компании француз Кастелла. Со смертью организаторов идея этого странного предприятия, сулившего деньги, очень нужные Пушкину для жизни на Западе, заглохла. А отчаянная надежда выиграть эти деньги в карты, которая не покидала поэта ни до, ни во время поездки на Кавказ, тоже оказалась несбыточной.
Принятие Пушкиным окончательного решения совпало с еще одной смертью. Отряд генерала и декабриста Ивана Бурцова, с которым Пушкин был знаком добрых двадцать лет, посланный в разведку на турецкую территорию, пробивался к Черному морю той самой дорогой, которая занимала Пушкина. Город Байбурт был примерно в двух третях пути до порта Трапезунд. Сосланный на Кавказ Бурцов, благодаря своему мужеству и героизму, дослужился до генеральского чина. И вот он был тяжело ранен. Потеряв командира, отряд начал поспешно отступать. Весть эта распространилась среди турок; с криками о священной войне и мести они устремились на русских. "Жаль было храброго Бурцова,— написал позже Пушкин,— но это происшествие могло быть гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче".
В "Путешествии в Арзрум" Пушкин пишет, что узнал о смерти Бурцова 19 июля от Паскевича, который выразил огорчение смертью своего приближенного. Это произошло в день, когда он решил двигаться обратно. Однако фактически Бурцов умер спустя три дня. Если Пушкин услышал об этом, еще находясь в ставке Паскевича, то это также могло повлиять на его решение отказаться от побега в Турцию. А если он узнал об этом уже на обратном пути и позже просто присочинил огорчение Паскевича, то это известие не могло не поразить поэта, добавить к мартирологу еще один труп и убедить, что бегство к туркам было невозможно.
Пушкин долго готовился к поездке, но реальную ситуацию на Кавказе до того, как туда попал, представлял себе плохо. Он любил слушать турецкие песни еще в Кишиневе. Ему нравились турчанки. Он сам любил вспомнить, что его предок попал в Россию через Турцию. Константинополь имел для него особую притягательную силу: именно оттуда Ганнибал был прислан в качестве подарка Петру I. По-видимому, поэт переоценивал силу русского оружия, надеялся, что быстро захватят морские порты, а в них будет первое время неразбериха и отсутствие контроля. Оказавшись у Паскевича, он прочитал депешу Николая I от 30 июня 1829 года, останавливающую войска в связи с международными трудностями. "...Я предполагаю,— писал царь,— что Трапезонт не уйдет из рук ваших...".
Недовольство тем, что Константинополь не оказался захваченным, можно увидеть в пушкинском стихотворении "Олегов щит". Русские войска пробирались к Константинополю под предлогом защиты Святых мест. Но Англии все было ясно, и она преградила путь русской армии под тем же предлогом. Русская военная машина забуксовала. Расчет на то, что русские достаточно приблизятся к морю, не оправдался. От Арзрума до моря оставалось верст 200 — минимум три дня пути по плохим горным дорогам, притом одинокому путнику без всякой охраны и без сопровождающих проводников.
Пушкин спервоначалу недооценил злобу персов и турок по отношению к русским. На каждом шагу он своими глазами видел зверства русской армии и ответную резню отступавших. Попади он к туркам в руки, пробираясь в одиночку к морю, с ним наверняка расправились бы мгновенно, как с Грибоедовым и Бурцовым. Он понял, что переход границы становится самоубийством. По дороге до ближайшего порта на Черном море его, выучившего для этой поездки два слова по-турецки ("вербана ат" — дай лошадь), несмотря на африканскую внешность, примут за шпиона, беглого солдата или просто случайного русского, но все равно, значит, врага. А это верная смерть. Узнал здесь Пушкин и другое: по приказам русской военной администрации специальные подразделения ночью устраивали обыски в аулах, чтобы обнаружить среди осетин и турок русских перебежчиков (так тогда называли дезертиров), которых ждала каторга.
Как мы помним, 9 марта Пушкин отбыл из Петербурга, а 21 марта на столе у Бенкендорфа лежал донос о бегстве Пушкина на Кавказ. Ему, несомненно, известно об истинных намерениях поэта "на Кавказ и далее, если удастся...". На следующий день он распорядился о слежке. Более чем за два месяца до выезда Пушкина из Москвы на Кавказ графу Паскевичу было сообщено об учреждении за поэтом секретного надзора.
Уехав без разрешения Бенкендорфа, Пушкин имел основания опасаться, что его вернут обратно. Бенкендорф молчал почти четыре месяца и доложил о самовольной отлучке поэта царю лишь 20 июля, когда Пушкин был уже в Арзруме. Может быть, Бенкендорф почувствовал, что именно в этот момент Пушкин может исчезнуть, и поспешил доложить императору? Десять лет спустя Николай I вспомнит эту историю и скажет лицейскому приятелю Пушкина барону Корфу: "К счастью, там было кому за ним присмотреть. Паскевич не любит шутить". Нам кажется понятным, какие шутки имелись в виду.
Видимо, Бенкендорф понимал маневры Пушкина лучше самого поэта, и ему было ясно, что никуда беглец не денется. Он знал то, во что не поверил бы Пушкин: некоторые из знакомых поэту опальных декабристов исправно доносили в Третье отделение. На Кавказе Пушкина с нетерпением ждали и друзья, и осведомители, по инстанциям спускались распоряжения о наблюдении за прибывающим путешественником. Слежка была организована в лучших традициях сыскного дела. Не случайно Паскевич хотел, чтобы Пушкин неотлучно находился при нем. Ему сообщали о каждом шаге поэта. Бенкендорф на расстоянии контролировал Пушкина и поэтому не придавал такого значения путешествию, какое придавал ему сам поэт и какое спустя полтора столетия видится нам.
Зная о "хвосте", Пушкин вел себя осторожно. В несохранившемся письме Нащокину он писал, что "путешествует с особым денщиком". Две недели ждал он в Тифлисе пропуска от Паскевича. Паскевич, как и власти наверху, рассчитывал, что поэт воспоет воинские доблести (еще один довод для Бенкендорфа не пресекать своевольное путешествие). А если так, почему бы не дать писателю, добровольно на военный театр попавшему, возможность увидеть поле сражения? В опеке шефа Третьего отделения видятся два этапа: распоряжение Бенкендорфа следить за Пушкиным сперва помогло поэту, дало возможность добраться до передовой. Но в результате Пушкин никуда не мог деться от круглосуточной заботы Паскевича и людей Бенкендорфа.
Штаб Нижегородского драгунского полка, в котором у Пушкина был брат и приятели, находился в Карагаче. Тут была налажена эффективная система слежки за опальными декабристами, да и вообще за всеми, подозревавшимися в вольнодумстве. Именно поэтому сюда потом сослали Лермонтова, Одоевского, Оболенского и ряд других офицеров.
Строевым офицером в полку был майор Иван Казасси, сын надзирательницы женской половины Петербургского театрального училища М.Ф.Казасси. Пушкин знал их обоих в юности и писал о сексуальных шалостях с воспитанницами училища в послании Мансурову в 1819 году. Майор Иван Казасси был осведомителем Третьего отделения и рапортовал о каждой подробности поведения прибывшего сюда Пушкина. На пирушках и обедах Казасси непременно оказывался в одной компании с Пушкиным. Бенкендорф с удовлетворением отмечал отличные деловые качества Казасси. Через три года он был сделан подполковником корпуса жандармов и "с оказией" доставлял письма Пушкину от знакомых из Тифлиса.
Далее, от Тифлисского начальства Пушкин попал к главнокомандующему Паскевичу, так сказать, с рук на руки. Паскевич был хорошим командиром и организатором. Умный администратор, смелый и решительный человек, он заботился о солдатах, отменил муштру. При этом он принял Пушкина таким образом, чтобы его людям удобно было наблюдать за поэтом. Ординарцу Паскевича Игнатию Абрамовичу было поручено следить за гостем. У Паскевича особым доверием пользовался также доктор Мартиненко, который был его личным соглядатаем и исполнителем самых разных поручений такого рода. Н.Потокский вспоминает открытую ссору фельдмаршала с поэтом, которому было предложено уехать. Впоследствии Паскевич был обижен на Пушкина и в письме к царю после смерти поэта высказался: "Жаль Пушкина как литератора... но человек он был дурной".
Конечно, находясь постоянно под колпаком, невольно начинаешь переоценивать могущество тайной полиции. Пушкин ехал на Кавказ без разрешения, заведомо зная, что у него будут неприятности, если... он вернется. Пушкин еще не вернулся и, возможно, не знал, вернется ли, а Николай I, уверенный, что поэт никуда не денется, наложил на донесение Бенкендорфа резолюцию: "Потребовать от него объяснений, кто ему разрешил отправиться в Эрзерум, во-первых, потому что это вне наших границ, а во-вторых, он забыл, что обязан сообщать мне обо всем, что он делает, по крайней мере, касательно своих путешествий. Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства".
Уведомляя об этом Пушкина и будучи недовольным тем, что тот "странствовал за Кавказом", Бенкендорф прибавлял: "Я же с своей стороны покорнейше прошу Вас уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в Закавказские страны, не предуведомив меня о намерении вашем сделать сие путешествие". Приятелю Пушкин, между прочим, сам рассказывал, что Николай I спросил его, как он смел поехать в армию. На ответ, что главнокомандующий ему это позволил, возразил: "Надобно было проситься у меня. Разве не знаете, что армия моя?"
Параллельно занималась Пушкиным и обычная полиция, хотя и не столь усердно. Спустя шесть месяцев после отъезда поэта из Тифлиса, полиция эта рапортовала, что имярек в Тифлисе "на жительстве и временном пребывании не оказался".
Наконец, еще одна "смертельная" причина могла повлиять на отказ Пушкина от давно вынашиваемого решения бежать через русско-турецкий фронт. Хотя об этом поговаривали давно, внезапно Пушкин узнает от человека, стоявшего в карауле, что в Арзруме открылась чума. Попав с лекарем в лагерь, где находились больные чумой, Пушкин не слезал с лошади и, как он сам пишет, "взял предосторожность стать по ветру". Впрочем, он поспешил оттуда удалиться. "Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в тот же день решился оставить армию". Мысль углубиться на территорию, зараженную чумой, и превратиться в одного из несчастных, медленно умирающих людей отвращала, вынуждала отказаться от задуманного, бежать назад как можно скорей.
Осмелимся утверждать с достаточной степенью уверенности, что, отправляясь на Кавказ в 1829 году, Пушкин думал вырваться из России. Обычно он начинал действовать решительно. Эмоции опережали рассудок, как было уже не раз. Похоже, однако, что в данном случае были и план, и долгие приготовления, но по дороге, и особенно прибывши на место, беглец стал постепенно осознавать, что это сопряжено с такими трудностями, такими опасностями и риском, к которым он не был готов. Поэт с его суеверностью либо побоялся, либо передумал, что, практически, одно и то же. И это, как нам представляется, был разумный поступок. Чуть позже поляков-повстанцев, которых Пушкин ошельмует в своем верноподданническом стихотворении "Клеветникам России", повезут по Военно-Грузинской дороге под конвоем из Варшавы в ссылку на Кавказ. А еще позднее, в 1855 году, Адам Мицкевич умрет во время следующей русско-турецкой войны от холеры, добравшись до того самого Константинополя, куда стремился Пушкин.
Вряд ли отзыв о Пушкине тех дней его приятеля Михаила Юзефовича объективно отражал реальное состояние поэта: "Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий". Просто в довершение всего Пушкин, каким бы он ни был энергичным любителем путешествий, устал от почти трехмесячной отвратительной дороги, грязи, плохого питания, бивачной жизни, отсутствия женщин. Он больше не стремился вперед, где его ждала неопределенность. Пушкин жаждал отдыха и, как это у него часто бывало, перегорел, разрядился, остыл и успокоился.
Меж горных стен несется Терек,
Волнами точит дикий брег,
Клокочет вкруг огромных скал,
То здесь, то там дорогу роет,
Как зверь живой, ревет и воет —
И вдруг утих и смирен стал.
Все ниже, ниже опускаясь,
Уж он бежит едва живой.
Так после бури истощаясь,
Поток струится дождевой.
В комментариях к этому черновому отрывку обычно говорится, что здесь описан обвал, который преградил Пушкину дорогу во время его путешествия в Арзрум. Нам же пушкинские строки видятся объяснением того, что с ним произошло. Теперь ясно, что легче и проще всего бежать за границу ему было из Кишинева, труднее из Одессы, еще сложнее из Михайловского, а побег через Кавказ на деле оказался сопряженным со смертельным риском. Поэт опять оказался у разбитого корыта, в том подвешенном состоянии, которое он однажды описал в письме к брату: "...кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей".
Оставалось соблюсти хорошую мину и возвращаться назад. Он спустился с гор, отдохнул, полечился минеральными водами и двинулся на север. "Граф (Паскевич.— Ю.Д.) предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию",— сочинял Пушкин позже. Бенкендорфу же он объяснял все еще нелепее: "Я понимаю теперь, насколько мое положение было фальшиво, а поведение легкомысленно; но, по крайней мере, тут было только одно легкомыслие. Мысль, что это можно приписать другой причине, была бы для меня невыносимой. Я скорее хотел бы подвергнуться самой строгой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах Того, кому я всем обязан, кому готов пожертвовать жизнью — и это не фраза". Это была, конечно же, только пустая фраза и хитрость, чтобы перекрыть "другую причину", то есть попытку бегства за границу.
Хотя Пушкин и делал записи по дороге, отчет о поездке появился лишь спустя почти шесть лет. Во многих исследованиях "Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года" оценивается как выдающееся литературное произведение. "Путешествие в Арзрум",— приводим для примера цитату,— в истории русской путевой прозы занимает совершенно особое место. Пушкин взорвал изнутри традиционный жанр, расшатал его, казалось бы, незыблемые каноны и создал тот "вечный образец", который не был в достойной мере оценен современниками". Или оценка другого исследователя: "Путешествие в Арзрум" — это пиршество идей, здесь пафосом является поэзия мысли". Подобные оценки звучат пародийно. Достаточно взять хотя б "Письма русского путешественника" Карамзина, чтобы увидеть всю поспешность и небрежность Пушкина. Между тем лишь иногда авторы осмеливаются отметить мелкие описки по части дат, событий и географии, вроде той, что гору Арагай Пушкин спутал с Араратом. Лишь единожды мы встретили замечание, что "Путешествие" фрагментарно, что впечатления поэта от похода были ему не важны, etc.
Над названием Пушкин, видимо, недолго думал, поставил первое пришедшее на ум. Тогда в газетах и журналах часто печатались то "Путешествие в Малороссию", то "Путешествие в Кронштадт". У самого Пушкина имеется четыре работы под названием "Путешествия". Кстати, традиционно говорится, что Пушкин ездил на Кавказ, а произведение называется не "Путешествие на Кавказ", и даже не "Путешествие в Закавказье", но — "Путешествие в Арзрум", то есть в Турцию, ведь Арзрум был турецким, когда он туда собирался. А по существу, это произведение точнее было бы назвать "Неудачное путешествие в Турцию".
Осмелимся вразрез с традицией сказать, что "Путешествие в Арзрум" — одно из самых слабых произведений Пушкина. Обычно такой недосягаемо искренний, автор здесь то и дело фальшивит. Напечатал Пушкин это эссе (если не считать публикации маленького отрывка) в первой книжке собственного "Современника". То и дело Пушкин стремится подчеркнуть свою лояльность, патриотизм, даже национализм. Оккупация у него — "приобретение важного края Черного моря", хотя он отмечает и некоторые негативные стороны колонизации Закавказья. Пушкинские эвфемизмы для оккупации: "Грузия прибегла под покровительство России" и "Грузия перешла под скипетр императора". Пушкин находит два гуманных средства "принуждения к сближению" и "укрощения сих диких людей": самовар и — "более нравственное" — "Евангелие".
Тынянов видел в двух пушкинских стихотворениях, написанных во время путешествия, некую оппозицию и призывы к миру. Имеются в виду "Из Гафиза" и "Делибаш". Делибаш — еще одно турецкое слово, которое узнал Пушкин, означает — отчаянная голова.
Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! Каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Никакого пацифизма в этих кровавых шутках нам не видится, и вряд ли можно отнести эти стихотворения к заслуживающим серьезного внимания. Кстати, они были без возражений цензуры опубликованы.
Оставим в стороне географическую информацию, почерпнутую Пушкиным из прочитанных книг. Пушкин использовал, например, книгу Н.Н. "Записки во время поездки из Астрахани на Кавказ и в Грузию в 1827 году", изданную в Москве в 1829. Автор, которого поэт знал, путешествовал вместе с Всеволожскими; собирался поехать с ними и Пушкин. У Пушкина было два экземпляра этой книги, из которых он много, как было доказано до нас, заимствовал. Отметим, что в работе Пушкина немало и собственных интересных наблюдений о нравах, о происходящем. Но по сути все-таки "Путешествие в Арзрум", нам кажется, опубликовано, так сказать, ради сокрытия истины о целях путешествия автора. Для понимания этой работы Пушкина-журналиста приходится опираться на весь существующий материал и лишь в последнюю очередь на текст и сохранившиеся черновики.
Кажется, автору скучно было описывать свое "Путешествие", а читателю скучно читать. Русские и кавказские пейзажи поэт сравнивает с картинами западных художников. Язык не богатый, с бесконечным "яканьем": "Я ехал", "Я думал", "Я сказал" на каждой странице, без всяких попыток сделать текст стилистически богаче. Переделанное для публикации "Путешествие" так и осталось по сути личным дневником, написанным на ходу. Печать спешки заметна, хотя между сбором материала и публикацией этой небольшой рукописи прошло без малого шесть лет. Белинский, например, сразу отнесся к тексту "Путешествия в Арзрум" холодно, заметив лишь, что "он хорош только подписью автора". Почему ж Пушкин долгое время спустя надумал свои заметки печатать? Как остроумно выразился один пушкинист, автор "решил выдать свои путевые записки".
За год до опубликования "Путешествия в Арзрум" поэта пригласил к себе главнокомандующий граф Паскевич и попросил осветить талантливым пером турецкую кампанию. Пушкин обещал выполнить свой долг и заплатить за кавказское гостеприимство фельдмаршала, хотя ясно, что поэт это делал не для одного Паскевича. Однако был, видимо, и еще один внешний повод. За полгода до публикации во Франции вышла книга, в которой перечень генералов, командовавших русской армией, заканчивался так: "...и наконец, г-н Пушкин... покинувший столицу, чтобы воспеть подвиги своих соотечественников". Пушкина это, видимо, обидело. Во всяком случае, в предисловии к "Путешествию" он писал: "Признаюсь: строки французского путешественника, несмотря на лестные эпитеты, были мне гораздо досаднее, нежели брань русских журналов".
Поэт говорил, что публикует свои записки так, как они были сделаны в 1829 году, а сам переписал их. Существует точка зрения, что по поводу публикации "Путешествия в Арзрум" автор встречался с Бенкендорфом, а текст редактировался лично Николаем Павловичем. Но и тут, спустя шесть лет после войны, цензура вместо слов "Сводный уланский полк" поставила "*** уланский полк",— такова уж природа русской секретности.
Так или иначе, позиция Пушкина в "Путешествии в Арзрум" выглядит двойственной: на деле он, безусловно, отдавал должное славе покорителей Закавказья. Почитаемый им генерал Ермолов "желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу". Но при этом поэт пытается гордо отвергать упреки в славословии: "Приехать на войну, с тем, чтоб воспевать будущие подвиги, было бы для меня, с одной стороны, слишком самолюбиво, а с другой — слишком непристойно". Но задним числом он это сделал. Двойственность позиции самого Пушкина во время путешествия отразилась и в произведении на эту тему.
За годы, прошедшие от поездки до публикации "Путешествия", и ситуация, и сам поэт изменились. Пушкин женился и стал государственным чиновником. Уже прошли польские события: Паскевич потопил в крови Варшаву. На портрете наместник изображен самодовольным — с рукой, положенной на карту Польши. Жуковский и Пушкин откликнулись панегириками на это событие, и от них многие отвернулись. Молчание писателя в своем "Путешествии" об истинных целях, делах и встречах, упоминание небольшого количества имен можно, скорей всего, объяснить не только и не столько разумной осторожностью, скованностью, сколько тем, что к моменту сочинения живые подробности попросту выветрились из памяти.
Само собой, если не считать нескольких взволнованных строк о переезде речки Арпачай, границы с Турцией, к которой он так стремился,— ответа на сокровенные мысли поэта в тексте "Путешествия в Арзрум" искать бессмысленно. И именно бессмысленность публикации истинным писателем неискреннего произведения в угоду обстоятельствам кажется нам основной причиной, по которой он откладывал писание и публикацию, пока на него не надавили, что это надо сделать. Естественно, реальное назначение поездки из текста не ясно, но и легендарная цель, как выше говорилось, расплывчата, и этот компромисс великого поэта с реальностью можно понять и простить.
Итак, бегство за границу, как бывало у Пушкина уже много раз, не состоялось. Не доведя операцию до конца, поэт капитулировал. Разрядившись, соскучившись по друзьям, набравшись впечатлений, он возвратился в Москву мрачным. "Цинизм его увеличивается",— вспоминала Анна Керн о вернувшемся из Арзрума поэте. Мы видим теперь, что Пушкин не смог учесть ни реальной ситуации, ни своих возможностей. Попытка была обречена на неудачу. "Далекий вожделенный брег", о котором так мечталось, не приблизился, а может быть, даже стал дальше.
1988-1993,
Дейвис, Калифорния.