Библиотека

Библиотека

Юрий Дружников. Рассказы и притчи

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Два рояля в одной комнате

Как избавиться от клички

Коровье счастье

Притча о двуногих

Робинзон Гошка

Могила поэта

Он сгреб свои длинные волосы пятерней со лба и побежал дальше, а я остался на краю тротуара, жалея о том, что ничего толком не узнал, не выспросил. Неужто в театр со служебного входа? Ведь не пустят же!

За два года до этого к нам в школу пригласили выступить одного известного артиста. Потешая зал, он рассказывал смешные эпизоды из жизни за кулисами, и это было восхитительно. Девчонки и учительницы чуть с ума не посходили. Меня он загипнотизировал. Я вдруг увидел себя на его месте на сцене почему-то в широкополой шляпе с пером. Я фехтую на шпагах, объясняюсь в любви, срываю поцелуй и кланяюсь, кланяюсь, кланяюсь. Публика неистово аплодирует и бросает мне цветы, забыв о том, что пора бежать в гардероб занимать очередь. Короче говоря, решение было твердое, как сталь: буду актером.

Что касается конкретного пути из неартистов в артисты, над этим я как-то не очень задумывался. Впрочем, кое-что почитал. В книгах про великих актеров рассказывалось, как они преодолевали свои недостатки. Мне тоже хотелось преодолеть свой невысокий рост и, мягко говоря, недостаточно приятное выражение лица, далекое от требований, предъявляемых жаждущим пробраться в театральные вузы, где попавших счастливчиков превращали в жераров филиппов и марчелл мастрояни. Только не ясно было, как конкретно надо преодолевать.

Я пошел в драмстудию, которой руководил пятикурсник из театрального училища Андрей Федорчук. Почему-то он с уважением относился к моим сценическим опытам, подбадривал меня. А я принимал это уважение как день моему таланту. Ведь сам Федорчук был без пяти минут настоящим режиссером.

Теперь, когда вахтер в театральной проходной поставил галочку в списке возле моей фамилии и пальцем указал, как пройти к помрежу Федорочуку, я подумал: вот я и стал актером. Такая у меня генетика. Мой компас вывел куда надо.

— А вот и еще один! — весело сказал Федорчук.

Он взял меня за шиворот и повел к режиссеру. Так в студии во время репетиции он разводил нас за шиворот на свои места в мизансцене, — это проще, чем объяснять, где тебе, бестолочи, занять позицию.

Режиссером оказался усталый седой человек с впечатлительным животиком и одышкой, похожий больше на бухгалтера. К губе его присохла погасшая сигарета.

— Новобранец, — представил меня Федорчук. — Но с хорошим опытом.

— Опять из твоей студии? Ты их что, как пирожки, печешь?

Сопя, режиссер посмотрел на меня в упор, потом, отступив на шаг, прищурился и оглядел сверху вниз и снизу вверх, сложил свои огромные губищи дудочкой, нехотя вынул из кармана замшевой куртки руку. Он немного пошлепал губами и ткнул меня в плечо, как тыкают вилкой рыбу, которую надо доесть, но уже не хочется — не вкусно.

— Для красного солдата мелковат, — промямлил он. — А белых у нас уже своих полно. Не надо!

— Да я ему уже вроде пообещал, — сказал просительно Федорчук. — Парень хороший, старательный. Наш человек...

— Ты б еще не нашего привел! — возразил режиссер и, повернувшись, крикнул. — Голубее нужен задник, голубее! На кой мне эта ядовитая зелень?!

Стрелка моего компаса заколебалась. Я вздохнул и хотел уйти. Но тут режиссер снова повернулся ко мне:

— Старина, а ты в джазе себя не пробовал? Имею в виду: чувство ритма у тебя есть?

Я скромно кивнул.

— Возьми его, — устало сказал он помрежу. — Проведи через второе действие. Пускай поработает лошадью.

"Любовь Яровая" шла полным ходом уже не в репетиционном зале, а на сцене, но еще без костюмов и грима. Меня поставили слева у кулисы, неподалеку от пульта помощника режиссера. На щите перед ним загорались и гасли сигнальные лампочки. Федорчук сидел во вращающемся кресле и бурчал в микрофон:

— Начинаю второе действие. Кончайте курить. Занятых в первой картине прошу на сцену. Пошевеливайтесь!

Помреж недолго возился со мной. Я быстро сообразил что и как делать. Все-таки в кармане у меня лежал аттестат зрелости. Ну, пусть не в кармане, а дома, в шкафу под бельем, — не придирайтесь к словам. По гениальному замыслу режиссера, когда красные временно отступают, поручик Яровой должен в панике промчаться на лошади, в глубине за сценой остановиться, а затем появиться перед зрителем.

С лошадью, хотя это эффектно и привело бы зрителя в восторг, решили не связываться, как с дорогостоящей и трудно управляемой стихией. Магнитофонов тогда в театрах еще не было, музыку делал небольшой оркестр в яме. Три дня с утра до вечера к ужасу родни и соседей лошадь тренировалась дома и достигла несомненных результатов. Стоя слева за кулисой, я держал наготове руки с зажатыми в них кастаньетами.

Моя работа начиналась после взмаха руки Федорчука, следом за фразой на сцене тылового деятеля Елисатова "Как бы трюмо не повредили". Дождавшись этой фразы, я начинал цокать тихо, потом лошадь приближалась, и звук кастаньет становился громче:

— Та! Та-та! Та-та-та! Та-та-та. Та-та! Та-та-та-та-та! Та-та!

Тут поручик Яровой соскакивал с лошади и стремительно бежал через сцену. Вслед ему Елена, жена профессора Горностаева, кричала:

— А, голубчик! Что? Режь буржуев, как кур?!

Любовь Яровая испуганно спрашивала:

— Ай, кто, кто там?

А лошадь еще некоторое время цокала за кулисой копытами, перебирала ногами. После этого я был свободен.

Чувство причастности к большому искусству заставляло меня проводить за сценой долгие часы. Я с восторгом вбирал в себя разговоры, краски, звуки. Потом это стало несколько однообразным и поднадоело. Театр изнутри постепенно разочаровал меня своей прозой: грязными вблизи декорациями, матерщиной рабочих сцены, нудными повторениями одного и того же на репетициях, приказами дирекции о том, что артисту Н. объявляется выговор за явку на прогон в нетрезвом виде. Я осторожно поделился этим открытием с Федорчуком.

— Разочарование, — философски заметил он, — следствие избыточных восторгов. Скоро все станет на место. Откроется нечто таинственное, непостижимое. Театр выше быта, суеты. Театр — часть жизни, это так, но он выше жизни, как цветы выше корней. Во-он, видишь, бежит по коридору актриса, заслуженная, между прочим? Она вчера перепила, ночь провела, ей самой неизвестно с кем, и опоздала. Сейчас ее выматерит режиссер. Потом она закурит, расскажет ему похабный анекдот, и он успокоится. А она потихоньку сбегает в буфет опохмелиться, вернется, выйдет на сцену и вдруг преобразится в чистое и божественное создание, в которое влюбится ползала.

— Но как, в чем секрет?

— В ней что-то включается... Так деревянный ящик превращается в рояль или в телевизор, способный открыть мир. Чудо, брат! Театр — это Золушка. Под рваным платьем скрыта красота: прекрасное тело и гармоничная душа. Стучи копытами, старайся! Сделаем тебе рекомендацию в театральный вуз.

Федорчук оказался прав: постепенно я вошел в колею, на грязь перестал обращать внимание, постигал душу Золушки, одетой в лохмотья.

В мужской артистической, когда пошли в ход костюмы и грим, статистов стало набиваться полно. Все они были студентами, старше и опытнее меня. Мне просто повезло. А может, и не просто, хотел думать я. Не бездарней же я натуральной лошади!

Гримировались стоя, оттесняя друг друга от банок с красками, в которые лезли руками. Мне одному не надо было гримироваться: в отличие от красных и белых солдат, лошадь на сцене не появлялась. Она стояла у кулисы, там, где из стены торчала красная коробка с надписью: "При пожаре разбей стекло и нажми кнопку". Стекло было уже выбито, оставалось нажать.

Когда ни красные, ни белые солдаты на сцене не требовались и режиссер был занят с актерами, мы собирались на узкой площадке винтовой лестницы, ведшей вверх, на чердак, и вниз, в оркестровую яму. Иногда к статистам подбегали актеры взять закурить, за это расплачивались шутками. Вдруг от скуки кто-нибудь нажимал красную кнопку в коробке и кричал:

— Атас, ребята! Сматывай удочки!

Все разбегались и прятались, кто где мог, но так, чтобы следить за происходящим.

Вскоре по скрипучей лестнице сползал с чердака пожарник дядя Константин. Толстый, абсолютно лысый, в военной гимнастерке с широким ремнем, дотаченным, по-видимому, куском пожарного шланга, дядя Константин держал наперевес огнетушитель и, тяжело дыша, оглядывался: где горит? Впрочем, не раз обманутый, он, наверное, и сам не верил, что может быть пожар. А когда у него начинала выть сирена, спускался по обязанности, обозначенной в инструкции, и за это ненавидел хулиганов.

Убедившись, что нигде ничего не горит, дядя Константин подходил к кнопке и обнюхивал ее, словно хотел по запаху найти преступника или искал отпечатки пальцев. Константин заслонял спиной кнопку и, все еще держа огнетушитель наперевес, будто он готов немедленно отразить нападение поджигателей театра, хриплым от неупотребления голосом спрашивал:

— Хто жал? Я спрашиваю, хто жал?!

Вокруг никого не было.

Дядя Константин поправлял ремень, стягивал гимнастерку за спиной и более спокойно прибавлял:

— Выясню! Все равно выясню, хто жал. Подам дирекции докладную, пускай увольняют. Так и знайте!

Тут, как ни в чем не бывало, начинали собираться статисты.

— За что ты его уволишь, дядя Константин?

— За ложную тревогу. Скажите еще спасибо, что я сразу пожарную часть не вызвал. Сидели бы вы все в пенном порошке и пускали пузыри!

— Спа-си-бо, дя-дя Кон-стан-тин! — скандировали мы хором.

Пожарник взваливал огнетушитель на плечо и, тяжело ступая толстыми больными ногами, гордо поднимался к себе на верхотуру, на свой пост. Работа его состояла в том, что он целые дни спал.

3.

Настал день сдачи спектакля комиссии из министерства, которой боялся даже сам режиссер. Все суетились, присматривали друг за другом, дабы от волнения чего не натворить. Помреж Федорчук — за рабочими сцены, чтобы не перепутали декорации и посреди гостиной не прибили развесистый дуб. Актеры — за гримерами и костюмершами, художник — за осветителями. На всех рычал режиссер. И только статисты не волновались. Нам все было до лампочки. Подумаешь, пробежать по сцене или постоять на карауле возле штаба, пока актеры перешвыриваются репликами! Лошадь: та-та-та — и порядок! Станиславский, конечно, прав: нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Но у маленьких актеров и роли маленькие, и маленькая ответственность. Это — про нас. Всем своим видом статисты говорили: за нас не волнуйтесь! Уж мы-то не подведем, свое дело сделаем без особого напряга. А вот вы?!.

После каждой картины в артистических с нервным смехом обсуждали, кто чего забыл на сцене: кто чашку, кто винтовку, кто реплику. Нам нечего было забывать и нечего нервничать. Да и все шло нормально. Я знал свое место и перед вторым действием уже стоял неподалеку от Федорчука и ждал своей минуты. Помреж сегодня не замечает меня. Побледневший и внутренне напрягшийся, он охрипшим голосом выговаривал в микрофон:

— Сцена — готово? Свет — готово? Поручик здесь? Горностаева здесь? Яровая на месте? Где Яровая, леший ее забери!?

— Послушай, Андрей! — подбежал к помрежу молодой артист Леня. — Как лучше? "Господа, танцы продолжаются! Ле кавалье ангаже ле дам!.." А может, лучше повторить два раза: "Господа, господа"? Будет выразительней...

— Отойди, Леня, со своей выразительностью! — гавкнул Федорчук. — Делай по тексту и отойди. Ей-Богу, не до тебя!

Леня отправился на сцену спрашивать совета у Горностаевой.

— Уберите! — взмолился Федорчук. — Даю занавес! Уберите Леню со сцены!

— Ты что, спятил? — зашипел режиссер, неизвестно откуда взявшийся. Он встал рядом с Федорчуком, скрестив по-наполеоновски руки на груди. — Ведь кто-нибудь услышит "Уберите Леню со сцены", подумает, что ты о Брежневе!

— Осталось два гвоздя! — рявкнул рабочий, отточенными движениями прибивая к скамейке дерево.

— Не надо гвоздей! — сквозь зубы процедил Федорчук. — Занавес! Тишина, даю занавес!..

Потекло второе действие. Сейчас Федорчук сделает мне знак рукой, чтобы я приготовился, и сразу после слов на сцене "Как бы трюмо не повредили" я начну бить копытами. Рядом со мной стоит поручик Михаил Яровой, старый артист, собирающийся на пенсию. На нем полведра омолаживающего грима. Яровой переминается с ноги на ногу, будто только что и в самом деле слез с лошади, — так он входит в роль. Я буду работать сперва тихо, потом громче, еще громче... Тут Яровой прокричит мне в самое ухо:

— Тпру-у! — затем тихо, только для меня, добавит. — Стой, стерва!..

И — выскочит из-за кулисы на сцену, разминая ноги, будто только что проскакал галопом верст двадцать.

Вот Федорчук делает мне знак рукой. Я поднимаю кастаньеты. И тут вместо слов "Как бы трюмо не повредили" слышу сзади, над самым ухом, заспанный хриплый голос:

— Хто жал?! Хто жал, спрашиваю!

Оглядываюсь — вплотную ко мне стоит пожарный дядя Константин. На поручика Ярового он не смотрит, — тот старый артист, не будет же он перед пенсией баловаться! Дядя Константин хватает меня за локоть, поворачивает и, решив, что я сейчас брошусь удирать, наставляет мне в грудь огнетушитель.

— Наконец-то я тебя накрыл! — шипит дядя Константин, выпуская из легких огромное количество горячего воздуха.

— Я не нажимал, — сразу открещиваюсь я.

Ведь это святая правда! Красные и белые солдаты, не занятые в этой картине, только что толпились тут, кто-то нажал, и все смылись. А дядя Константин сводит счеты со мной.

— Ах, ты не нажимал?! — наступает он на меня, упирая мне в грудь огнетушитель.

Еще чуть-чуть и он вытолкнет меня на сцену.

— Если не ты, хто же? Хто? Грозил уволить — теперь приведу в исполнение. Совсем обнаглели!

А занавес поднят.

На сцене стоит онемевшая Горностаева. Она должна крикнуть Яровому, а тот никак не едет. В зале слышится смех. Туда долетают крики дяди Константина. Но вот Горностаева нашлась и кричит за кулисы поручику Яровому:

— А, голубчик! Что? Режь буржуев, как кур?!

Спасая театр, Любовь Яровая подбегает к ней и произносит свою реплику:

— Ай, кто, кто там?

На что взбешенный дядя Константин ей резонно кричит из-за кулис:

— Хто, хто?! Пожарная охрана.

Яровая не находит ничего лучше, как сказать реплику по роли:

— Не может быть! Показалось!

— Показалось? — кипит дядя Константин. — Чичас акт будем составлять!

Режиссер и Федорчук вдвоем хватают пожарника сзади за ремень, пытаясь оттащить его от сцены. Но тушу Константина сдвинуть с места невозможно. Тогда Федорчук пытается рукой закрыть ему рот. И кивает мне: дескать, давай, начинай. Тучный дядя Константин легко отдирает их руки и еще крепче упирает в меня огнетушитель.

— У тебя свое начальство, у меня свое, — сипит он, выворачивая голову, чтобы уклониться от ладони Федорчука. — Сказал уволю — уволю!

Поручик махнул на нас рукой и выскочил на сцену, не дождавшись топота лошади. Он был опытным артистом, не в таких переделках бывал. Движения, которые он делал, были нелепы. Трудно догадаться, что, по замыслу режиссера, Яровой только что спрыгнул с коня. Скорее, он встал с кровати и потягивается, а может, вышел из туалета.

Дядя Константин, матюгаясь, взвалил огнетушитель на плечо и стал взбираться по лестнице на свой пост. Федорчук вытер платком капельки пота со лба: спектакль вошел в колею. Но вытирая лоб, помреж поднял руку и тем напомнил мне, что я должен работать лошадью. И радостно, что было сил, я затарахтел кастаньетами:

— Та! Та-та! Та-та-та-та-та-та-та-та-та! Та-та-та! Та-та!!

Лошадь примчалась, я дал ей посучить ногами и, поскольку поручика Ярового рядом не было, сам заорал в полную глотку:

— Тпру-у-у!..

Поручик Яровой, отработав эпизод, вернулся со сцены за кулисы, переглянулся с Федорчуком и погладил меня по голове.

4.

После столь эффектного дебюта я был уверен, что с драмтеатром, а заодно и с театральным училищем покончено. На исходе августа выяснилось, что проходной балл на филфак благополучно набран, и я изнывал от безделья и жары, шастая по Москве от газировки до газировки и от дома до реки. То и дело я возвращался мыслями к существу, обнаруженному на приемном экзамене. Судьба обязана свести меня с ней, как только начнутся занятия, и тут уж я не растеряюсь.

Мое бренное тело покоилось на лежаке пляжа в"—3 в Серебряном бору, когда меня окликнули. Надо мной стоял Андрей Федорчук.

— Привет, коллега! — рявкнул он. — Я полагал, в этот ответственный период все поступают в вузы...

— Уже не коллега, — печально заметил я.

— Разочаровался или временное отступление?

Пожать плечами — это был самый точный ответ.

Между получением аттестата зрелости и сдачей его в вуз у меня было время подумать, как заметил проходимый по литературе поэт, о времени и о себе. Нельзя сказать, что желания стать актером у меня поубавилось. Даже после неудачи — нет! Но я потолкался в коридорах Театрального института и Щукинского училища, забитых до отказа конкурентами, и понял: до другого берега по этой соломинке мне не перейти. А где-то я вычитал, что хороший полководец тот, кто, наступая, имеет про запас совершенно секретный план отступления. Мудрее было отступить заранее. Но поступив на филфак, я тут же начал жалеть, что моя карьера из-за малодушия сделала зигзаг, изображенный на дорожном знаке "Извилистая дорога".

Федорчук сел рядом со мной на лежак. Он относился к тому разряду порядочных людей, которые всегда готовы помочь, но теряются, когда их помощь не нужна. Он ни словом не напомнил старое. Сказал только, что ему дали, наконец, самому поставить пьесу, спущенную сверху, которую никто не рвался делать, а он согласился. Называется "Прага остается моей", и нужны статисты на роли студентов. Придется петь на сцене.

— Ты студент и будешь играть самого себя. Или теперь ты верен только старославянскому языку?

В театре было интересно. К тому же он давал приработок к стипендии, которой хватало на неделю. Словом, из гражданской войны, в которой мы участвовали в "Любови Яровой", я перебрался в оккупированную фашистами Прагу.

Члены подпольной организации встречались под каштанами, возле небольшого ресторанчика. Конспирация состояла в том, что мы изображали золотую молодежь. На меня надели пахнувший нафталином пиджак-букле, я мазал клеем под носом и налеплял узкие черные усики. Статисты демонстрировали на сцене массовость сопротивления фашистам.

С моей курносой партнершей Олей, как оказалось дочкой театрального пожарника дяди Константина, мы стояли возле кулисы. Когда оркестр начинал играть танго, выходили на сцену, часть которой была рестораном, выпивали за столиком по бокалу воды, подкрашенной под вино, и начинали танцевать. Хореограф долго возилась с нами, требуя, чтобы я резко бросал Олю на колено.

— Вы же влюблены, братцы! — кричал из зала Федорчук, указывая на нас пальцем. — Чего же вы топаете, как коровы по танцплощадке?

Лицо Федорчука, ведущего репетицию из восьмого ряда, не было видно, только руки, которые освещала настольная лампа. Оля нежнее сжимала мой локоть, и мы старались двигаться элегантнее и улыбаться друг другу изо всех сил, хотя это получалось фальшиво.

К нашему выходу сонный дядя Константин спускался с верхотуры. Он глядел на дочь, и глаза его добрели. Даже на меня в эти минуты он не смотрел подозрительно, хотя, клянусь, не я шутил с кнопкой пожарной сирены.

Ресторан закрывался. На сцене темнело. Оставшись одни, подпольщики собирались тесной группой и, озираясь, пели:

— Никогда, никогда, никогда

Не склонится перед Гитлером Прага!

Композитор Приватин, автор музыки к пьесе, специально приезжал разучивать с нами мелодию. Но во время сдачи спектакля начальник отдела культуры песню не одобрил.

— Я сам принимал участие в руководстве разведкой во время Отечественной войны, — сказал он. — Как же это подпольщики в оккупированном немцами городе, да еще в ресторане, поют хором прогрессивную песню?

— Видите ли, это театральная условность, — пытался оправдаться Федорчук. — Нам нужна музыка, песня, оживление...

— Оживление — пожалуйста. Я в художественную сторону не вмешиваюсь. Но зачем же чересчур оглуплять врагов? Это принижает серьезность нашей борьбы и великой победы. И вообще: спектакль исторический, а намек в песне на наши танки в Праге.

— Так ведь это Гитлер!

— Гитлер-то Гитлер... А зрителю не запретишь думать, что это аллюзия!

Мы перестали петь и тихо мычали для оживления. Кроме того, появился новый статист: долговязый парень в эсэсовской форме. Он выходил из-за противоположной нам кулисы и ударял хлыстом по голенищу своего блестящего сапога. Мычание тотчас прекращалось, из оркестровой ямы вырывалось танго, и все разбегались.

На следующей репетиции начальство решило и бессловесную песню убрать. В самом деле, зачем подпольщикам мычать? Они должны действовать.

Федорчук похвалил меня за танец и опять обещал бумажку от театра, если я все-таки надумаю переходить в театральный вуз. Но теперь я был влюблен. Эх, если бы мне дали сыграть какую-нибудь, хоть маленькую, но словесную роль! А так — лучше Умнайкиной не знать про мою, как выразился Федорчук, "статистическую деятельность". Узнает, что я на побегушках в театре, — она, почти окончившая балетное училище Большого театра, будет просто презирать меня.

А тут еще волейбольный красавец Баландин! На игру, куда он звал ее, я не могу пойти: вечером у меня спектакль. Баландин уведет девушку после игры, весь в мыле от торжества победы, и у него будут две победы в один день.

На спектакль я шел с камнем на шее. Даже анекдоты в артистической и на лестнице не смешили. Курносая Оля, моя партнерша, притащила из дому бутерброды и усиленно меня угощала. Голодным я был всегда, но Оля меня не вдохновляла.

— А я сегодня последний день, — вдруг сказала она. — Взяли в Институт культуры в Питере. Приезжай...

— Ваш выход! — донеслась команда помрежа.

Оля уже держала меня под руку. Грим она накладывала тщательно, никогда, в отличие от других, не ленилась положить румяна на шею, чтобы шея не белела, ведь в бинокли ненамазанную шею прекрасно видно. Я знал, как важны для актера мелочи. Знал историю знаменитого итальянца Сальвини. Тот вышел на сцену в "Отелло", наложив коричневый грим на лицо и позабыв накрасить коричневым руки. Зрители улыбались, заметив, что руки у Отелло смертельно бледные. Но Сальвини был гением, и не дал зрителю во втором акте повод похихикать. Отелло вышел снова с мертвенно белыми руками и — снял белые перчатки. Под ними был коричневый грим. Но кто в зале рассматривает статистов в бинокль?

Заиграло танго. В ресторанчике под каштанами зашевелились пары. Оля слегка сжала мой локоть, я выдавил жалкое подобие улыбки, и мы двинулись на сцену. Я танцевал чуть-чуть разболтанно, любуясь расцветающими каштанами, небрежно намалеванными на холсте. Затем подпольщики сошлись, пошептались, а когда эсэсовец щелкнул хлыстом о голенище, рассыпались. Мы с Олей, влюбленная парочка, пошли вдоль оркестровой ямы у самой рампы.

И тут — едва я добрался до середины сцены, раздались оглушительные аплодисменты. Весь зал хлопал, кричал "браво" и даже "бис". Аплодисменты заглушили слова немецких офицеров. Актеры вынуждены были умолкнуть, выдержать паузу, начать сначала, а зал продолжал хлопать.

За кулисы прибежал Федорчук. Он тоже не понял, в чем дело. Наконец из зала кто-то выкрикнул мою фамилию, и снова раздались бешеные аплодисменты.

Федорчук, умница, с пульта помрежа позвонил администратору.

— Спокойно, ребята! — сказал он, положив трубку. — Все ясно! Сегодня филологический факультет в полном составе пришел на коллективный просмотр. Для них что стадион, что театр — болеют за своих!

В артистической никого не было, из репродуктора доносился второй акт. Я вытащил из банки горсть вазелина и жирно намазал лицо. Посидел немного, любуясь на себя в зеркало, оторвал усы и стал снимать ватой грим.

5.

Утром я дремал на лекции по философии, положив голову на руки, в самом углу, чтобы никого не видеть, ничего не слышать. Но сосед потряс меня за плечо:

— Проснись, тебе записка!

"Не могли бы Вы, — прочитал я, — подойти в антракте к колоннам? Л."

Сон как рукой сняло. Конец лекции я сидел в позе спринтера, ожидающего старт.

Умнайкина подходила ко мне медленно, чуть помахивая чемоданчиком, с настороженной улыбкой, которая едва угадывалась, будто Лина не очень была уверена, что это я, а если я, стоит ли вообще ко мне приближаться. Не выдержав, я шагнул к ней навстречу и готов был взять у нее чемоданчик, потому что в руках она держала еще и пачку книг. Но чемоданы на факультете носили только своим девушкам, и Лина отвела руку, а я почувствовал, что покраснел.

И тогда она улыбнулась. Она улыбнулась, как умела только она, и первый раз для меня и больше ни для кого.

— Ты вчера здорово танцевал, очень естественно, без всякой натяжки.

Она легко и просто перескочила с письменного "вы" на устное "ты", и это был бальзам на душу.

— Откуда ты знаешь?

— Видела, сидела в первом ряду. Все тебя сразу узнали... У тебя это серьезно?

— Что?

— Театр...

— Не знаю. И да, и нет...

— А я неделю проплакала, когда врачи сказали, что сердце не очень здоровое. Мол, для простого смертного сойдет, я для балерины нет.

— Чушь!

— Не чушь... У меня девять недостатков — так комиссия сказала. Могу их тебе перечислить. Во-первых, у меня низковатый для балерины зад. Во-вторых...

— Замолчи!

— Почему же? Это ведь не я придумала.

— Не надо, прошу!

— Они еще не заметили, что у меня кривой нос.

— Кривой?

— Ты тоже не заметил? Мне в седьмом классе в нос попали снежком.

— Послушай, но ведь всем известно, что в балетном училище полно детей и внуков высокого начальства. У них — вообще никаких данных!

— Им и не надо, их так берут, по звонку. Но остальным требуется быть идеальными, чтобы в области балета быть впереди планеты всей. Когда выгнали, я думала, не переживу. А теперь прекрасно, даже нравится: французский будет основным языком и возьму еще два. Быть неудачницей в восемнадцать лет просто глупо. И все же... Я смотрела на тебя и, знаешь, о чем думала? Все же на сцене замечательно, кем угодно...

Тут меня осенило.

— Оля, моя партнерша, уехала. Хочешь, поговорю с режиссером, он тебя возьмет статистом? Уверен, возьмет! Тебе сам Бог велел танцевать танго!

— А что, это идея...

Звенел звонок на лекцию.

— У тебя очень красивый нос! — сказал я.

— Только кривой, — засмеялась она. — А фамилия моя тебе тоже нравится?

— Конечно, — искренне соврал я. — Замечательная фамилия. Почему ты спрашиваешь?

— Потому что она глупая, — Умнайкина протянула мне свой чемоданчик. — Как ты вчера под каштанами Праги шел? Так?

У факультета на виду она взяла меня под руку, и мне показалось, что где-то заиграло танго.

— А волейбол? — спросил я.

Зря спросил. Но Лина поняла.

— Волейбол — ничтожество, — просто объяснила она.

Юрий Дружников. Два рояля в одной комнате

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Рижская улочка Виландес лежит неподалеку от порта. Она всегда чистая, мощенная облизанными временем булыжниками, меж которыми вылезает жалкая трава. Улочка упирается в парк, тот самый, в котором посадил вяз Петр Первый. Дома на этой улице простояли век. Каменные русалки неутомимо поддерживают под окнами ящики с цветами. Стены домов такие толстые, что выглянуть из окна на улицу непросто. Сейчас из тех кирпичей построили бы домов втрое больше.

Тут тихо. Стук каблуков гулко отдается аж в другом конце улицы. Редко проедет лошадь с дровами или фургон с бутылками к молочному магазину. Мальчишки играют в футбол посреди мостовой. Эхо от их криков, перелетая через крыши, проваливается в колодцы дворов и глохнет в мокром белье, развешенном на веревках.

По тротуару вдоль Виландес двигаются, словно тени, старухи из соседних домов, направляясь к парку. Они вяжут кофты и сдают их за гроши в артель, расположенную тут же в подвале. Старухи замедляют шаги возле двух окон на втором этаже, из которых с утра до вечера доносятся звуки рояля. Старухи ворчат на мальчишек: те орут и мешают слушать музыку.

Мелодии из этих окон звучат каждый день — то быстрые, то медленные. Иногда рояль, сбившись, не договаривает фразу, умолкает и после паузы начинает сначала. Бывает, целый месяц подряд каждый день звучит одна и та же мелодия; старухи запоминают ее и мурлычат про себя.

Неожиданно в звуки одного рояля врываются звуки другого. Оба рояля звучат вразнобой, мелодии сбивают друг друга, спорят, дерутся. И уши не могут вынести этого сумбура. Даже каменные русалки под окнами морщат носы. У второго рояля не бывает длинных связанных мелодий. Отрывки. Куски. Немыслимые аккорды, тяжелые, как удары грома. Старухи морщатся и спешат уйти из-под окон в парк, чтобы усесться в тени старинного вяза и начать вязать.

Один рояль умолк. Лариса встала, потянулась, как кошка, выгнув затекшую спину, захлопнула ноты с портретом Шопена на обложке, постучала пальцем Шопену по лбу. Она подбежала к зеркалу, поправила копну волос, схватила капроновую авоську, бросила в нее тетрадку с конспектами, ноты, два яблока. На мгновение замерла у двери. Рихард продолжал экспериментировать с аккордами, готовясь к контрольной по гармонии. Отвратительные комбинации звуков. Неправильно звучит.

— Эй, там у тебя до-диез торчит, слышишь?

— Угу...

Аккорд, еще аккорд... Пауза... Вот это, кажется, лучше... И он записывает...

Ларисе хотелось поговорить, но она опаздывала и только побарабанила по черной крышке. Второй рояль умолк.

— Я ухожу.

— Пока!

Они оба учатся в консерватории. Она на втором курсе по классу фортепьяно. Он кончает в этом году историко-композиторский. Заняты оба с утра допоздна, поговорить некогда. Общаются рояли, стоящие валетом, прижимаясь друг к другу круглыми впадинами. У роялей достаточно времени поговорить друг с другом, и, кажется, они отлично понимают друг друга.

Комнату эту в небольшой коммуналке на Виландес студенты снимают уже третий год. Их давно грозятся выгнать, но до дела как-то не доходит. Хозяину нужно поставить памятник: терпеть два рояля, не замолкающих ни на минуту, — да сами так поживите! А секрет в том, что у хозяина дочка играет на виолончели, учится в музыкальной школе, и Рихард ей помогает, изредка аккомпанируя. Зато соседи их ненавидят и не здороваются.

Лариса затворяла за собой входную дверь, когда позади услышала звук разбитого стекла. Она вернулась и растерянно встала у окна. На полу валялись осколки. В нижней половине рамы зияла дыра. По остаткам стекла вверх ползли трещины. Рихард вскочил и, стараясь не ступать на стекла, подбежал к окну. Лариса пыталась выглянуть на улицу из-за его плеча.

— Никого?

— Никого! — Рихард повернулся. — Беги, на лекцию опоздаешь. Я сам разберусь.

— Поймать бы — пускай вставляют, — она закинула авоську на плечо. — Занимайся, я приду — вымету.

Лариса убежала.

Куски стекла вынимались плохо, замазка засохла. Рихард то и дело поглядывал на мостовую. Он соврал Ларисе. На камнях сидел мальчишка в рваных джинсах и ковбойке и тер ушибленную ногу. Видно, упал и не успел драпануть со всеми. Рихард высунул голову, с трудом перегнувшись через широкий, как стол, подоконник.

— Не видел, кто разбил?

— А если я, то что?

— Зайди сюда.

Он сидел на мостовой и не двинулся с места.

— Да не бойся, не съем я тебя. Мне помочь надо...

Мальчишка поднялся, попробовал наступить на больную ногу и, немного прихрамывая, косолапо двинулся в подворотню.

Рихард не раз видел его то на улице, то во дворе, когда выбегал за дровами. Печи в доме были прожорливые, комнаты с высоким потолком, и протопить их стоило большого труда. Однажды этот мальчишка помогал Рихарду пилить и колол чурки лучше его.

Раздался звонок в дверь.

— Заходи. Ты чего как из деревни?

Мальчишка сделал два маленьких шага вперед. Рихард порылся в кармане.

— Давай измерим стекло и сходи в магазин, ладно? Вот тебе деньги. Вставить-то надо, а то мы замерзнем, ночью холодно уже.

— Дай линейку, я сам смерю.

— Вон в том ящике поройся, найдешь...

Рихард сел за рояль. Взял два аккорда, написал что-то, снял с пюпитра лист нотной бумаги, разорвал и вытащил чистый.

— Ты из джаза? — спросил мальчик, стоя на подоконнике.

— Вроде.

— Я тебя видел. Когда в парке конкурс танцев был, ты играл.

— Разве это игра? Я там подрабатывал. Игра — вот.

Рихард взял аккорд.

— Так это же не музыка!

— Это-то и есть настоящая музыка! Верней, с этого начинается музыка.

— А я джаз люблю. Джаз — это вещь.

— Вещь! — согласился Рихард, а заиграл польку Шопена, ту самую, которую Лариса разучивала с утра, заиграл в ритме джаза.

— Так что ли?

Мальчишка кивнул. Рихард оборвал игру и досвистел лейтмотив до того места, где начиналась разработка темы.

— Ну, я пойду, — сказал мальчишка, пряча деньги в карман.

Рихард вышел его проводить.

— Тебя как звать?

— Пачкин...

В комнату пришли осенние сумерки, скрыли пестроту изразцов на печи. Надо встать, принести настольную лампу, а Рихард сидел, размагнитившись. Никак не мог взять себя в руки и заниматься дальше. Оглядел комнату, будто видел первый раз, закрыл глаза.

Мать старалась приобщить его к музыке, а он гонял по улице. К музыке потянулся, когда подрос. Оказался даже в музыкальной школе. Был период: играл фанатически, сутками. Мать давила на его честолюбие, обещала концерты с корзинами цветов и толпы поклонниц. Рихард поступил в консерваторию.

— А вы не станете пианистом, — сказал ему через месяц профессор Янис Иванов. — Увы, никогда!

— Это почему? — запальчиво спросил он.

— Что же, батенька, думаете, всю жизнь можно бить баклуши, а потом, когда заблагорассудится, сесть за рояль и все наверстать?! Уж извините, чудес не бывает. Рубинштейн что говорил? Если он не играет один день, замечает он сам, два — замечает критика, а три — слышит зритель. Посмотрите на свои руки.

Рихард развернул ладони.

— И что?

— Ничего! Сядьте за рояль!..

Рихард заиграл. Иванов молча слушал, потом рукой приказал умолкнуть.

— Так вот вам приговор. Ваши пальцы потеряли гибкость. Это не восстановится.

Пришлось смириться. Рихард перебрался на историко-композиторский факультет и был готов стать, скорей всего, педагогом.

К Ларисе, с которой Рихард был едва знаком, он заехал год назад за нотами. Дверь в квартиру оказалась незапертой, и в комнате никого не было. Он услышал плеск в ванной и открыл дверь. Лариса так растерялась, что даже не крикнула. Тут он на ней и женился. Когда Лариса перешла жить к нему, в эту комнату грузчики затащили еще один рояль.

— Два рояля вместе — это слишком! — говорили его однокурсники. — Брак между пианистами вообще следует запретить.

Возможно, друзья были правы. Они всегда правы, друзья, кроме тех, конечно, случаев, когда они ошибаются. Рихарду и Ларисе вдвоем жилось хорошо, хотя, бывало, они ссорились по пустякам и дулись друг на друга, впрочем, неподолгу.

— Ты почему в темноте?

Рихард не слышал, как вошла жена. Она щелкнула выключателем, и Рихард зажмурился от яркого света.

— Задремал, — сказал он, чтобы ничего не объяснять.

Из выбитого окна дуло. Подросток по имени Пачкин не вернулся. Плакали последние их денежки.

Пачкин не вернулся, и окно завесили на ночь одеялом...

С утра они сидели, как всегда, каждый за своим роялем. Получив право голоса, рояли затараторили на своем клавишном языке, заспорили, старались перезвучать друг друга. Днем Лариса заспешила в консерваторию. Переодевалась она быстро, раскидывая по обоим роялям одежду.

— По-моему, звонят, — перестав играть, крикнул муж.

Лариса открыла уже с сумкой в руках: за дверью стоял Пачкин.

— Здрассте!

— До свиданья! — усмехнулась она и крикнула. — Рихард! Это к тебе.

Она сбежала по лестнице, а круглолицый маленький Пачкин, похожий на колобок, попятился, нагнулся и поднял стекло, большое, почти в рост его самого. Рихард вышел в коридор. Нос у мальчишки расплющился лепешкой, и через стекло лицо казалось голубым.

— Магазин-то вчера был уже закрыт, — объяснил он, боком пролезая в дверь.

— Не разобьем? — спросил Рихард.

— Подержи, я влезу на подоконник. — сказал Пачкин. — Теперь подай стекло. Не задень за раму!

— Руки порежешь!

— Сам ты порежешь. Да ты играй, я вставлю. Пачкин прислонил стекло к стене, вытащил из кармана нож и начал выцарапывать замазку из рамы. Рихард не стал возражать и сел за рояль.

Долго Пачкин возился, пыхтел, сопел, забивая гвоздики. Наконец он спрыгнул и подошел к роялю.

— Замазки нету? Стекло обмазать...

— В другой раз. Спасибо.

Пачкин потрогал метроном. Качнул маятник, и стрелка начала мерно отсчитывать ритм. Передвинул грузик, и метроном зашагал быстрее.

— Мешаю?

Рихард кивнул. Пачкин остановил метроном.

— Ну, я пошел...

— Руки помой!

— Успеется!

— Погоди, ты, небось, голодный? Я тебе бутерброд с колбасой сделаю.

— Нет, я пошел!

— Дома у тебя кто?

— Мать. Она щас вообще-то в порту. А отец в море. Скоро вернется. Через два месяца. Но не к нам. У него краля.

— Это как?

— Ну, баба другая...

Он помялся, раздумывая, говорить ли, но пробурчал:

— А стекла-то я не бил.

— Вот-те раз... А кто же? — Рихард тут же пожалел, что так глупо спросил.

— Да там один... из рогатки. Мяч застрял в ящике для цветов, он хотел его сбить и промазал.

— Чего же ты не сказал?

— А ты бы поверил? И потом... я хотел посмотреть, что у вас тут играет. Я пойду.

— Заходи, Пачкин!..

Но тот уже исчез.

Когда Лариса вернулась, сели ужинать. Она сдвинула пепельницу, спросила:

— Это ты положил деньги?..

— Где?

— Да вот, под пепельницу.

— Это сдача. Он хороший малый...

— Кто?

— Пачкин! Хороший малый! Что-то в нем есть...

— Ты все усложняешь, Рихард...

Прошло несколько обычных дней. Он сдал одну контрольную и готовился к другой. У Ларисы приближался шопеновский вечер, на котором ей предстояло выступать.

Как-то, услышав на улице крики, Рихард встал из-за рояля размяться и подошел к окну. Усевшись на подоконник, чтобы лучше видеть, он в ораве мальчишек поискал Пачкина. Найдя, поднял со своей северной трибуны руку в знак приветствия. Мальчишка кивнул и помчался догонять мяч. Играл он изо всех сил, чувствуя, что на него смотрят.

Рихард крикнул:

— Пачкин, зайди!

Открыл дверь и протянул руку:

— Как жизнь?

— Бьет ключом, — солидно ответил тот.

Рихард долго рылся в чемодане с книжками (все никак не соберут денег на полки), вытащил "Остров сокровищ" Стивенсона.

— Это тебе. Я ее раз пять читал.

— Не, мне не надо. Мне читать некогда.

— Возьми, говорю!

— Ну, ладно. Так и быть, погляжу.

— Ты чего делаешь в воскресенье?

Пачкин пожал плечами.

— В устье Лиелупе поедешь? На яхте покатаемся — у меня там друзья. Порыбачим...

Пачкин кивнул, взялся за дверь. Лариса снимала плащ в коридоре.

— А, это ты стекла бьешь?

Просто пошутила.

— Ага!

Пачкин прошмыгнул на лестницу.

— Зачем он тебе? — спросила Лариса.

— Ну, у мужчин могут быть свои интересы, женщинам они кажутся чепухой...

— Нашел тоже мужчину!

— Я хочу взять его с нами на Лиелупе.

— Вот еще! Только собралась расслабиться...

— Ты и будешь отдыхать, он не помешает.

— Вдруг чего случится... Я боюсь...

— Да он самостоятельный...

Она ушла на кухню, ничего не ответив.

На следующий день Лариса, как всегда, опаздывала в консерваторию. Она надевала плащ, когда в дверь раздался звонок.

— Рихард дома?

Она заколебалась, не зная что ответить. В самом деле, Рихард очень устает — минуты нет свободной: лекции, халтура, чтобы заработать на жизнь. Что ему надо, этому прилипчивому дворовому мальчишке? Пачкин потоптался у двери.

— Так его нету?

— Нет-то нет... — протянула Лариса. — А ты чего хотел?

— Я? Да так...

Он застеснялся и повернулся, было, уходить.

— Видишь ли? — Лариса аккуратно подбирала слова. — Рихард сейчас ужасно занят. У него контрольные. Ты подрастешь, поймешь. У тебя свои дела, у него свои. Извини, я опаздываю на лекцию. Извини!

Пачкин кивнул, но все еще стоял на месте. Потом протянул Ларисе книгу.

— Отдайте, я прочел.

— Отдам обязательно...

Несколько дней у Рихарда было нервных. Он сдал две контрольные, сделал оркестровку пьесы. Без особого успеха, если не считать одного урока музыки с дочкой замминистра торговли, бегал он в поисках заработка. Рихард плохо спал, бормотал во сне. В воскресенье они никуда не сдвинулись. Лариса не поехала к матери, осталась помочь ему. Утром, перед тем как сесть за рояль, она сбегала в молочный за творогом и сметаной, тем единственным, что он ел. У нее самой оставалось две недели до шопеновского концерта. Она буквально вытолкала Рихарда пойти в парк погулять.

И действительно, развеявшийся и повеселевший, он пересек парк и шагал домой по булыжникам улицы Виландес. Старухи, которые вязали, сидя под древним вязом, перестали шевелить пальцами и смотрели ему вслед.

— Это он играет, — сказала одна старуха.

— Не играет, а только жене мешает, — возразила вторая.

— Бренчит, понимаешь, вместо того, чтобы мелодию издавать, — подтвердила третья.

И они стали опять молча вязать.

Теперь, после прогулки, Рихарду захотелось во что бы то ни стало рвануть к приятелям на реку Лиелупе и выйти в море на яхте. Обязательно в море. Под ноги ему катился мяч. Рихард разбежался и врезал по воротам из портфелей. Попал! Мальчишки иронически поскалили зубы, и игра пошла дальше.

— Как дела, старик? — окликнул Рихард Пачкина.

Тот пробежал мимо, в гущу боя. Рихард еще раз позвал.

— Чего? — строго спросил Пачкин.

— Подойди, говорю!

— Ну!

— Чего не заходишь?

Пачкин ногой остановил мяч.

— Чего же приходить? Мешать вам заниматься?

— Давно ты перешел на "вы"?

— Куда перешел? — не понял Пачкин и оглянулся на ребят, которые торопились играть. — У вас свои дела, у меня свои. Вы играете на рояле, а я палкой на заборе, только и делов!

Он поднял щепку и затрещал по планкам палисадника. Добежал до ворот из портфелей и, едва не сбив с ног проходившую старушку, ринулся к мячу.

— Сумасшедший какой-то! — пожилая женщина отстранилась к стене и посмотрела на Рихарда, ища сочувствия. — Псих ненормальный!..

Рихард ничего не ответил, прошел мимо.

Лариса оказалась дома.

— Смотри-ка, ты порозовел! А то был бледный, как смерть...

Она поцеловала его в щеку.

— Садись скорей, обедом накормлю. Соседи уехали, так что будем есть на кухне.

— У нас обед? Просто не верится. Знаешь, кто мне попался? Пачкин. Странный все-таки мальчишка! То льнет, то отключается...

— Сам ты еще мальчишка!

— А ты против?

— Не знаю. Что у вас общего? У тебя свои дела, у него свои... Между прочим, прислали счет за прокат роялей. Где денег возьмем?

— Завтра пойду грабить банк, — сказал Рихард.

Он доел картошку и ушел в комнату. Рояль его, будто сорвавшийся с цепи пес рявкнул так остервенело, что даже мальчишки на мостовой перестали играть и подняли головы к окнам на втором этаже. Сердитые аккорды посыпались один за другим.

Лариса на кухне мыла посуду и, услышав, пожала плечами. Этот прелюд Скрябина Рихард никогда не играл. Она быстро составила грязные тарелки в раковину, решив, что вымоет потом, вошла в комнату, намазала пальцы питательным кремом, помассировала руки, подождала, пока крем впитался, и села за рояль.

Каменные русалки под окнами наморщили носы: в нервный прелюд Скрябина вмешался мягкий вальс Шопена.

Юрий Дружников. Пощечина

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Я с удовольствием брился бы каждый день, но усы, а тем более борода росли медленно. И я кромсал себя безопасной бритвой только раз в неделю.

Чтобы иметь стильную прическу, я по два часа просиживал в очереди к несравненному Кузе, лучшему парикмахеру Усачевки. Пульверизатор у него был поломан, Кузя наливал одеколон "Шипр" прямо на ладонь и огромными ручищами приглаживал голову, будто пробовал, хрустит ли арбуз, созрел ли.

После стрижки мать, встречая меня, затыкала нос пальцами.

— От настоящего мужчины, — морщась, ворчала она, — должно пахнуть чесноком. Так всегда отец парикмахерам говорил.

Отца я смутно помнил. Он сам ушел от нас с матерью. А от той, другой женщины, когда началась война, его оторвал военкомат. Мать называла отца бабником.

Стал я часто вспоминать отца после того, как в школе мы прошли рассказ Шолохова "Судьба человека". Как и герой рассказа, отец мой попал в плен, но, в отличие от шолоховского героя, получил после войны десять лет лагерей за то, что сдался в плен живым. Я знал, что писать в книжках про лагеря нельзя, в книгах должно быть все красиво и правильно, а не так, как в жизни, и рассказ Шолохова мне нравился больше, чем история с моим отцом, который умер за полгода до реабилитации, о чем нам прислали справку. Справка эта обрадовала мать тем, что ее прислали нам, а не второй жене.

Не знаю почему, но с тех пор, как я начал бриться, мать стала беспокоиться за мою генетику, видимо, опасаясь, что я стану таким же бабником, как отец. Однако деньги на следующую стрижку все же давала.

Наспех сделав уроки, я тщательно утюжил свои единственные брюки, но они у колен еще больше торчали. Видимо, тела при нагревании действительно расширяются.

— Когда вернешься? — осторожно спрашивала мать, опасаясь большего, чем происходило на самом деле.

— Сегодня, — бросал я и, чувствуя, как обыкновенное слово вдруг становится хамским, прибавлял. — Да ты не волнуйся.

К вечеру класс наш охватывало желание пройтись. Пройтись — значит, поговорить о протекающей вокруг нас жизни, о целесообразности поступления в вуз и, конечно, о любви.

Темнеть стало рано. Мы сходились у школы или Новодевичьего монастыря. Подняв воротники, брели до Зубовской площади по одной стороне улицы, а возвращались по другой. Встречая ребят из своего класса, мы останавливались под тусклыми фонарями, пожимали друг другу руки, будто не виделись год, и солидно расходились, продолжая вести светские беседы.

Мужики ходили отдельно, считая общий разговор с девчонками несерьезным. Они ж ничего не понимали ни в окружающей жизни, ни в делах, ни в любви. Когда на пути попадались девчонки, кто-нибудь отпускал шуточку, и те под наш громкий хохот удалялись.

Другое дело — встречаться. Это совсем не то, что пройтись. Тут остаешься один на один. И хотя вслух все мы это активно презирали, всем хотелось встречаться и крутить любовь, как в кино. Именно это, пожалуй, и было главной причиной того, что я часами сидел в парикмахерской, дожидаясь творца мужской красоты Кузю, и каждый день тщательно гладил свои заношенные до предела единственные брюки под улыбчиво-тревожным взглядом матери.

Я пробовал писать стихи и даже прочитал в библиотеке "Жизнь" Ги де Мопассана. Но как только начинал думать о собственной любви, Ги помочь не мог, и я ощущал некую неполноценность. Мне тоже хотелось встречаться, как в кино, и вроде бы препятствий к этому не было, только я не знал, с кем. Ни мне никто не нравился, ни я никому.

Обидно, когда никто из девчонок тобой не заинтересовался. Но я изображал на лице полное равнодушие. Специально садился против зеркала во время веселых радиопередач, стараясь не смеяться, — тренировался держать каменное лицо. В классе это считалось особым шиком.

Да, все хотели встречаться. Только мой друг Севка был против встреч с девчонками и теоретически, и практически. В разговоре об этом он при удобном и неудобном случае обычно сплевывал через плечо и сообщал:

— Лично мне никто из них не нужен. Не до них...

Однажды, проходя мимо парты Жиловой, я услышал свою фамилию и замедлил шаги. Жилова сидела спиной ко мне и видеть меня, мне казалось, не могла. Шла речь об исправлении троек у какой-то ее подруги. А тройки эти, по мнению всезнающей Жиловой, были оттого, что их владелице нравился я. Нравился чуть ли не со второй четверти седьмого класса. Из-за этого-то она хуже учится, чем может.

Я ей нравлюсь, то есть она в меня... И скрывает почти два года!

— Не подслушивай! — повернув голову и заметив, что я остановился, крикнула Жилова.

Но поразмыслив, я пришел к выводу, что она, уж не знаю как, но распрекрасно чувствовала меня у себя за спиной и специально говорила так, чтобы я все услышал.

Подумаешь, сказал я сам себе в коридоре. Мало ли кому кто нравится! И стал сосредоточенно думать, кто же все-таки она.

Плохо в нашем классе учились многие. То есть не то чтобы совсем плохо, а так себе. А уж могли лучше абсолютно все, это как пить дать.

На уроке географии я составил карту размещения всех семнадцати девчонок класса. Решил отгадывать по внешним приметам и, продвигаясь в меридиональном направлении с юга на север, ставить нолики, а если найду — крестик. Крестиков получилось восемь, — это был явный перебор.

Едва карта заполнилась, прозвенел звонок. Географический метод результатов не дал.

На алгебре я приступил к операции гипноза, то есть решил смотреть на каждую до тех пор, пока она на тебя не оглянется, и тогда читать мысли на расстоянии. Смотрел я, высверливая глазами. Через некоторое время наши взгляды сходились, но в ответ мне либо высовывали языки и строили гримасы, либо показывали кулаки. Девчонкам в нашем классе палец в рот не клади. Ситуация не прояснилась, и пришлось сменить все крестики на нолики.

Вся трудность, понял я, в том, что у Жиловой слишком много подруг. Мой друг Севка получил ответственное задание навести справки. Сам он, как известно, ни с кем не встречался, называя любовь простой биологией, в отличие от сложной биологии, которой серьезно занимался. Но ради дружбы Севка согласился потратить свое драгоценное время на эту ерунду. Жилова ему безнадежно симпатизировала и ради этого даже занялась биологией. В одной из задушевных бесед с Жиловой Севка как бы невзначай выведал секретное имя.

— Это Колютина, — гавкнул Севка и хлопнул меня по шее. — Она ничего. С научной точки зрения. На четыре балла потянет.

Итак, Колютина! Динка Колютина... Как же я сразу сам не сообразил?

Действительно, когда я на нее смотрел, она не показала мне язык, как все остальные, но скорчила гримасу и при этом заметно порозовела. Ведь Динка ни с кем не встречается и вечером выходит только пройтись. Ясно, что у нее никого нет. А главное, когда мы первенство школы в баскетбол выиграли, она подарила мне шоколадку. Не кому-нибудь другому, а мне. Вполне можно было против ее имени поставить крестик. Впрочем, это мне теперь так кажется.

Колютина... Ночью она просыпается и просит: "Дай, мама, мне перо, бумагу". И пишет письмо: "Я вас люблю, чего же боле? Что я могу еще сказать?" Всю ночь слезы капают на бумагу. А утром девичья честь побеждает: Колютина сжигает письмо на газовой плите, а пепел выбрасывает в мусоропровод.

Жизнь моя пошла иначе. Ни о чем другом, кроме любви, я теперь думать не мог.

В перемену я подошел к Динкиной парте. И тихо, но так, чтобы слышала Жилова, сказал:

— Колютина, пойдем вечером в кино, у меня случайно есть лишний билет.

Билетов у меня не было, но это не важно.

Жилова отвернулась, сделав вид, будто что-то уронила под парту и хмыкнула. Динка покраснела, отрицательно качнула головой, вскочила и побежала из класса в коридор.

И то обстоятельство, что она смутилась, еще более возвысило меня в собственных глазах.

После уроков Колютина сама подкралась ко мне в раздевалке и, отводя глаза куда-то в сторону, сказала:

— Знаешь, я, кажется, передумала и, наверное, в кино смогу, если, конечно, успею выдолбить алгебру, которую, ну, в общем...

И замолчала, растерянно глядя в потолок. Все ясно: она в меня по уши!

Я взял у Севки до завтра часы, чтобы засечь, на сколько Динка опоздает, и секунда в секунду подошел к воротам монастыря. Под надписью "Филиал Исторического музея" уже переминалась с ноги на ногу Колютина.

— Ты давно ждешь?

— Нет, — ответила она. — Полчаса.

— А насчет билетов я тебе наврал.

— Ой, это же еще лучше!

Мы отправились гулять. Оказывается, она не хуже меня рассуждала о смысле жизни, и у нее появлялись интересные мыслишки. Она даже умела спорить, хотя в конце-то концов во всем оказывался прав я. Даже в области фигурного катания, которым она занималась два раза в неделю, а я никогда.

Дошагали мы до стадиона. Там было пусто и полутемно.

— Дин-ка-а-а! — крикнул я что было мочи.

— Ка! ка! ка! — ответило эхо.

— Тс-с-с, — она закрыла мне рот ладошкой, и я почувствовал запах каких-то необычайных духов.

Она поняла.

— Нравятся?

— А это какие?

— Мамины, — ответила она и быстро побежала по ступенькам между трибунами вверх.

Спускалась она, прыгая на одной ноге, и при этом смеялась и непрерывно болтала о всякой ерунде. Вернувшись, она погладила меня по голове и сказала:

— Ты настоящий мужчина.

— С чего ты взяла?

— Вижу. Молчишь — значит много думаешь. И не пристаешь с глупостями...

Когда мы шли обратно, я чувствовал, как вся она светится вниманием и заботой, как серьезно слушает, что говорит ей ее идеал. Хотя говорил я с ней небрежно, острил как попало, не обдумывая заранее, что скажу, она все равно каждый раз смеялась, прямо-таки заливалась смехом. Глаза у нее блестели, и в них было написано: "Ты самый замечательный, самый остроумный человек на свете. Даже если б на твоем месте оказались Райкин или Никулин, мне не было бы так весело, как с тобой".

Она была счастлива. В мерцающем свете уличных фонарей мне даже показалось, что она довольно-таки симпатичная, чего раньше, когда мы прогуливались в мужской компании и обсуждали девчонок, я ни за что бы не отметил.

Отца у Динки тоже не было и, как мы выяснили, начав с полунамеков, он был там же, где и мой, то есть в местах отдаленных, но, кажется, еще был жив.

— Без мужчины в доме еще лучше, спокойнее, — повторил я фразу, которую не раз слышал от матери.

Динка посмотрела на меня внимательно, словно вдруг усомнившись в чем-то, и сказала глухо, почти про себя:

— Без мужчины в доме горе...

Она пошла так быстро, что я помчался за ней вприпрыжку.

На Усачевке возле школы Динка остановилась и долго выбирала место на стене, где будет установлена мемориальная доска с моим профилем и надписью: "Здесь учился..." и все такое. Колютина смотрела то на меня, то на стену, словно телепатически переносила мой профиль, усовершенствованный Кузей, на серую кирпичную кладку. Профиль с достоинством улыбался. Вдруг Динка спросила:

— Хочешь, домой тебя провожу?

— Валяй! — снисходительно ответил я.

Зашуршали листья и побежали по асфальту. Закапал мелкий дождь, сонный и ленивый, будто раздумывал, становиться сильней или перестать. Мы вошли во двор.

— Смотри! — прошептала Динка и, встав на цыпочки, взяла меня за палец.

На голых ветках липы повисли тяжелые капли — дрожащие бусы из дождя. Мы вместе тронули ветку. Бусы посыпались на нас.

— Может, и до двери проводишь? — спросил я.

— Провожу! — тряхнула головой Колютина, и волосы выбились из-под ее голубой вязаной шапочки.

Она вошла в подъезд и, не оглядываясь, стала в полутьме подниматься по ступеням, плавно и бесшумно, приподняв руки, точно дирижер. Я попытался было ей подражать, но скакал хромым козлом.

У окна, между этажами, она остановилась. И я ощутил ее порывистое дыхание совсем рядом возле своих губ. Динка заботливо, как моя мать, вытерла ладонью капли дождя с моих щек, качнулась, словно сделала какое-то "па" на льду, наши взгляды перемешались, и оказалось, что мы целуемся. Я сжал ее локти, но она мгновенно вырвалась и убежала.

На губах моих остался горьковатый привкус листьев, мокрых от дождя.

Теперь по вечерам, когда мне телефонили друзья, чтобы пройтись, я под разными предлогами отказывался, поскольку ждал другого звонка. У Динки телефона не было, и она звонила из автомата. Мы встречались, и на свежем, только что выпавшем снегу рядом с моими подметками сорок второго размера отпечатывались каблучки красных сапожек тридцать пятого. Я по-прежнему гладил брюки, правда, уже не так тщательно и не каждый вечер. Не разлюбит же меня Колютина из-за каких-то там мятых брюк! К мастеру Кузе я тоже больше не ходил и быстро зарос.

Мы встречались. Но встречаясь, я уже не мог пройтись с ребятами от монастыря до Зубовской и обратно. Автоматически я попал в разряд людей, которых мой друг Севка называл пропащими.

— Пропащие хуже лишних людей из девятнадцатого века, — вещал он, — ибо становятся рабами. С научной точки зрения.

С ним трудно было не согласиться: или девчонки, или настоящая мужская компания. А соединить и то, и другое никак не удается.

Решили мы, например, как-то идти на хоккей, а Динка вмешивается, говорит, что тоже пойдет. Я играю в баскетбол, а она приходит болеть, и ребята отпускают по этому поводу шуточки. Я на лыжах, и она тоже хочет на лыжах. Долго думал я, чем бы удивить интеллектуалов из нашего класса, и решил прочитать Гегеля. Пойму, не пойму — прочесть. И Динка захотела сидеть со мной в читальне. Оказывается, она тоже давно собиралась постичь Гегеля.

Единственное, что было точно интересно, — стоять с ней в подъезде, когда она меня провожала, и целоваться. И еще сжимать в руках ее длинные, какие-то бескостные пальцы так, что она постанывала от боли, но рук не отнимала.

Но и провожания ее мне скоро надоели. И все, что она мне рассказывала, я уже слышал. Спорить с ней было не о чем. Она во всем со мной сразу соглашалась, и это начало меня злить.

Начал я избегать Динку. Даже не пришел однажды к монастырю, где она ждала меня чуть ли не до ночи. Спросила, почему не пришел; я сказал, что был занят. И она не обиделась.

Динка просто не понимала, что происходит и почему она мне мешает.

Севка поймал меня однажды в коридоре и стал вертеть пуговицу на моей куртке. Потом спросил:

— Ты с Колютиной-то хоть целуешься?

— Само собой.

Я отобрал оторванную пуговицу и в деталях набросал несколько сцен, большую часть позаимствовав из Мопассана. А в конце сказал:

— Надоела она мне...

— Детский сад все это. С научной точки зрения, — объяснил мой друг.

На другое утро, когда мы с ним снова стояли в коридоре и я втолковывал ему про Гегеля и философию духа, ко мне подошла Жилова.

— Почему ты избегаешь некоторых девочек? Можно ведь честно объяснить, и все...

Ну где ей понять, что я разочаровался в лучших чувствах? Оказывается, на деле получается совсем не так, как об этом твердят в книжках и показывают в кино! Только время тратишь, а его и без того мало. И решил я разом отвязаться и от Жиловой, и от Динки.

— Чего Колютина ко мне пристает? — возмутился я. — Целоваться ей надо, вот что!

Севка заржал молодым жеребцом на весь коридор.

Жилова вспыхнула, прикусила губу и испуганно отскочила от меня. А я повернулся к Севке, довольный, что наконец-то свободен.

— Ну, ты герой! — похвалил меня Севка. — Вечером пройдемся по-мужски и все выясним насчет свободы духа.

На большой перемене, когда дежурные выгнали всех из класса, чтобы проветрить, в коридоре меня отыскала Жилова.

— Зайди в класс, — строго сказала Жилова. — Там тебя ждут. Очень срочно!

— Кто?

Неудовольствие изобразилось на моем лице. Не ответив, она исчезла. Пожав плечами и сунув руки в карманы, медленной походкой я независимо вошел в класс.

За дверью стояла Колютина. Бледная, ни кровинки в лице. Сейчас будет уговаривать, чтобы я не обижался, не сердился и попросит вечером встретиться.

— Здравствуй! — сказала она и загадочно улыбнулась.

— Мы что, не виделись?

— Виделись! Но я еще раз, для вежливости.

Почему она улыбается? И дышит так, словно три раза пробежалась до актового зала на пятом этаже и обратно.

Динка подошла ко мне вплотную, и я испугался, что сейчас она поцелует меня и кто-нибудь откроет дверь и увидит. Но она только пристально посмотрела мне в глаза. И не успел я вынуть руки из карманов, размахнулась и врезала по щеке так, что я едва устоял.

Пока я соображал, что к чему, Колютина плавно, по-дирижерски взмахнула руками и выскользнула из класса, аккуратно притворив за собой дверь.

Я огляделся. Никого. Даже дежурных нету. Хорошо еще, что без свидетелей.

Щеку жгло. Я держался за нее обеими руками, точно болел зуб. Неплохо бы дать ей сдачи. Да, конечно, дать сдачи! Сразу бы надо сообразить. Ну, да ничего, успею. Как? А вот так!

На следующей перемене я попросил Севку позвать Колютину в класс.

— Скажи, англичанка зовет...

— Англичанка? Пожалуйста.

Когда все выходили, я спрятался за дверью. Сложил руку лопаточкой и жду. А Динка не идет.

И вот дверь открывается.

— Здравствуй! — говорю я.

— Мы что, не виделись? — спрашивает Динка и краснеет.

— Виделись! — гробовым голосом говорю я. — Но еще раз, для вежливости.

Размахиваюсь посильней, так, чтобы она не подумала, что я какой-нибудь слабак, и...

Придумал я это великолепно, но не очень был уверен, что такое на следующей перемене произошло бы. Все-таки я понимал разницу: она дала мне пощечину, а я ее ударю. И вообще, как любил повторять отец, это остроумие на лестнице. Так говорят французы, когда кто-нибудь с опозданием чего-либо сообразит.

Тут зазвенел звонок, и перемена кончилась. Ребята повалили в класс, я сел за парту вместе со своей пощечиной, так и не придумав, что с ней делать.

С того дня при встречах с Колютиной я отворачивался первым, чтобы как следует показать свою мужскую гордость. Но Колютина делала вид, будто вовсе не замечает меня.

Само собой, Динка расскажет о пощечине всему классу, и я буду опозорен. Придется в другую школу переходить. Но Динка никому не сказала. Я на чем свет стоит ругал толстуху Жилову, которая помогла подстроить эту ловушку, хотя Динка даже Жиловой не сказала, зачем звала меня в класс. Уж Севка бы мгновенно сообщил.

И все равно я злился на нее. Почему мне так обидно? Почему? Чего в ней страшного — в пощечине? Раньше на дуэлях убивали, и то ничего.

В библиотеке я взял толковый словарь и на букву "П" отыскал: "Пощечина — удар по щеке ладонью". Только и всего — удар по щеке. Не поддых, не по шее даже. Не ножом, не кастетом, не кулаком — просто ладонью. А так обидно. Нет, врет толковый словарь: пощечина — удар не по щеке, а по чему-то еще.

Мать что-то почувствовала и с тревогой смотрела на меня по вечерам, но спрашивать не хотела. Да и спросила бы, ничего не сказал бы, поэтому-то она и не спрашивала.

Я поймал себя на том, что слишком часто думаю о Колютиной. Учусь с ней года четыре, встречался целых два месяца, а, оказывается, совершенно ее не знаю. Не такая уж она бесхарактерная. А если вдуматься, так даже смелая.

Оглядываться на нее я боялся. Она всегда теперь смотрела насквозь, будто не только меня, но даже моей парты в принципе не существует. А когда меня вызывали к доске, я спиной чувствовал ее ироническую улыбку: "Ну, чего этот трепач может сказать заслуживающего внимания?" Я краснел, путался, нес чушь и даже по любимой истории стал получать натянутые трояки.

В такой ситуации невольно станешь мрачным. А Динка веселилась, даже танцевала на переменах, напевая нечто ритмически-четкое. Может, это было показное, а может, ей стало легко жить после того, как она от меня отвязалась?

Мне казалось, что заболеваю. Разве плохо мне было бегать с ней по Воробьевым горам вдоль Москвы-реки и ловить ее лыжи, когда она летела в молоденький сугроб? И не мне ли завидовали ребята, когда после баскетбола Динка дожидалась меня возле мужской раздевалки, легко и просто брала под руку, а они, толкаясь, топали вокруг нас? А в читалке, разве не Динка выписывала мне цитаты из Гегеля, которые я потом, подглядывая в ее шпаргалки, декламировал Севке?

Мне не хватало ее серьезного интереса к моим ерундовым делам. Лучше бы она съездила еще раз по другой щеке, но смотрела на меня и видела, что я существую.

Нет, так больше продолжаться не может, надо что-то делать, как-то действовать. Мужчина я, в конце концов, или нет?

И я решил подойти к ней. Решить-то решил, но не знал, как.

Сперва я снова отправился к мастеру Кузе и, просидев в приемной часа полтора, измяв только что выглаженные брюки, получил свою порцию "Шипра". Я вспомнил, что говорил отец матери о запахе чеснока, но решил, что "Шипр" надежнее.

После этого отправился к Динке во двор и стал ждать.

Сидел я на скамейке и повторял фразу, с которой начну: "Прости меня. Давай поговорим".

Часа через два у нее в окне погас свет — видно, она собиралась пройтись. Я подошел к подъезду, шепча: "Прости меня. Давай поговорим". По лестнице кто-то спускался. "Прости меня. Давай поговорим..."

Хлопнула дверь. Колютина в голубой шапочке вприпрыжку выскочила из подъезда. "Прости меня. Давай поговорим". Ну же!.. Но язык мой словно приклеился к небу.

Поглядел ей вслед и, когда она скрылась, сказал громко самому себе:

— Прости меня. Давай поговорим!

Что было сил, я ударил себя сперва по одной щеке, потом по другой и уныло побрел к дому.

Динка меня презирала. Я сидел сзади через три парты, но для нее я испарился, исчез с лица земли, стал космической пылью.

Мне необходимо было излить кому-нибудь душу, и я предложил Севке вечером пройтись.

— Не могу, старик, встречаюсь, — ответил он.

— Неужели с Жиловой?

Он, как благородный человек, промолчал.

— А как же твои принципы с научной точки зрения? — осведомился я.

— Дело не в том, что она девчонка, — объяснил Севка. — Она здорово в биологии сечет.

— В простой или сложной? — ядовито поинтересовался я.

Но мой друг, видно, окончательно стал рабом и, сияя, заявил:

— Вообще!

Пропал человек. А я остался расти в одиночестве. Это было одиночество, к которому никак не приставишь слово "гордое".

Четверть века спустя я прочитал в старинной восточной книге, что не женщина несчастна, если она полюбила первой любовью подлеца. Несчастен подлец, который не воспользовался последней возможностью стать человеком.

Прочитал и возмутился. Ну и загнули! Подумаешь!..

Но тут передо мной возникла Динка в своем черном школьном фартучке.

— Здравствуй! — она усмехнулась.

— Давно не виделись, — сказал я.

— Да, двадцать пять лет... Но еще раз, для вежливости.

Она размахнулась и...

Постарев и многое позабыв, я помню эту историю, точно она произошла вчера. Только звали Динку не Динка и фамилия ее была не Колютина.

С той поры бывало в жизни всякое, но щека моя от той пощечины до сих пор горит.

Юрий Дружников. Как избавиться от клички

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Записка не укладывалась в рамки разговора и потому обиженно лежала на зеленом сукне стола.

Спор шел о любви и дружбе. Мы разгребали гору записок с вопросами и тут же отвечали на них. Бумажки с вопросами, на которые был дан ответ, я бросал в картонную коробку из-под сливочных тянучек. А эта записка лежала. Как-то не цеплялась она за тему.

Сцена в актовом зале, куда меня пригласили на диспут, была маленькая, но уютная. Стол, накрытый скатертью, и два скрипучих стула, на которых мы восседали.

Из зала на нас глядели сотни три пар глаз. Диспут затянулся, записки приносили все новые и новые, а эта лежала. Время от времени я возвращался к ней глазами:

Как избавиться от клички?

Только кличку не называйте.

Рыжий.

Слова избавиться и не называйте подчеркнуты двумя жирными чертами. Имени, разумеется, нет.

Мне было неловко. В самом деле: человеку это важно, и он ждет ответа, а ты молчишь, будто тебе на него наплевать.

Пододвинул я записку своему соседу, моему бывшему однокласснику Вальке, волею судеб сделавшемуся учителем литературы Валентином Георгиевичем. Длинный и складывающийся только пополам, как циркуль, Валька прочел записку, ухмыльнулся и, подмигнув мне, вернул клочок обратно. Дескать, выкручивайся сам. Валька с детства был простым и легким. Никаких проблем не решал и мимо любых сложностей умел проплывать с улыбкой, их не задевая.

По правде говоря, я чувствовал трудно объяснимую близость с человеком, написавшим записку. В том, что он переживает и что это серьезно, я был почти уверен. Если б человек не страдал от клички, думалось мне, стал бы он такую записку писать, да еще на диспуте о любви?!

Когда обзовут тебя в третьем классе — еще куда ни шло. А если в восьмом? Ведь в твоем восьмом непременно есть человек, подстриженный под мальчика, который лучше всех в классе, а может, во всей школе или даже микрорайоне. И ты уже полтора месяца собираешься позвать этого человека на каток. А когда решаешься наконец подойти, вдруг сзади слышишь:

— Седни в хоккей придешь играть, Кастрюля?..

И та, к которой ты шел долгих полтора месяца, начинает смеяться. Смеется, не может остановиться. Откуда ей знать, что в воскресенье, в походе, ты потерял казенную кастрюлю? Ей просто смешно. И она больше не принимает тебя всерьез.

Прочти сейчас я вслух эту записку, даже не называя прозвища этого человека, подписавшего ее, всем станет смешно. Те, у кого нет клички, будут смеяться над тем, у кого она есть. А у кого она есть, будет хохотать над собой, дабы никто не подумал, что у него комплекс. И один человек почувствует себя несчастным, решив, что весь зал дразнит его одного. А вдруг он недавно проходил в классе "Бедную Лизу"? Пойдет да и утопится.

И я опять отложил эту записку.

Но, отвечая на другие вопросы, я невольно все время думал: не попытаться ли разыскать автора? Решил потихоньку оглядывать ряды. В зале сидят девочки и мальчики, почти взрослые и не совсем взрослые, розовые и бледные, причесанные и лохматые, наивные и ироничные, с взволнованными, сонными, горящими и равнодушными лицами. Одни шепчутся, другие слушают, разинув рот. Рыжие среди них тоже попадаются. Не этот ли, с торчащими ушами, — обладатель постыдной клички? Или вон тот нестриженый, похожий на мышонка, который все время шмыгает носом?

Искал, искал я и вдруг подумал: ну, найду его, а дальше? Что же, прямо вот так и сказать со сцены, что я про это думаю?

Нет, лучше дождусь его в дверях, отзову в сторону и скажу:

— Не расстраивайся, старина! Подумаешь, кличка... Еще не самое страшное клеймо в жизни. Бывают и почище... Даже в паспорт клейма ставят. И раз не самое, держи хвост морковкой!

А он мне:

— Вам-то не самое, у вас нет клички!

Что ему на это в двух словах в суете ответишь?

Тем временем мой жизнерадостный одноклассник Валька объявил, наконец, что проблема любви и дружбы окончательно нами решена, тема закрыта и диспут окончен. Поднявшись над столом, учитель стал показательно трясти мне руку.

Записка так и осталась без ответа.

В троллейбусе, по дороге домой, вытащил я ее из кармана и перечитал. Был, как гадалки говорят, у меня к ней свой интерес.

С шестого, или, нет, с пятого, класса меня тоже все звали Рыжим.

Мать с отцом перешли на новое мое имя без проблем, и когда я входил в комнату, слышал:

— Рыжий, садись есть!

На волейбольной площадке кричали:

— Рыжий, дай пас!

Мне звонили домой одноклассники, чтобы списать по телефону решение задачки, и говорили соседям:

— Рыжего попросите!

Соседи тоже стали звать меня Рыжим. А за ними — весь наш двор. Прозвище прилипло так крепко, что не только близкие друзья, но и дальние родственники, приезжая, не звали меня иначе. Казалось, все забыли, как меня назвали при рождении.

Сколько я ни уговаривал себя, что принципиально не буду слышать это унизительное собачье название, я невольно привык и откликался на него быстрее, чем на собственное имя. А имя у меня ей-Богу, неплохое: Долгорукий, Тынянов, Гагарин — мои тезки. Верней, были моими тезками. Меня-то ведь переименовали.

Только почему именно в Рыжего? Почему мне так не повезло? Мало разве на свете приличных слов? В нашем классе едва ли не все подходящие фамилии переделаны в птиц и зверей: Сорокин — Сорока, Лисицкий — Лис и Лиса, Волков — конечно, Волк, Грачев — само собой, Грач и так далее. Есть у нас Лей и Налей — Олейников, Мешок — Жогин, который самый толстый в классе, есть один Бонапарт. А я Рыжий. Вон, почитайте детективы: воры себя называют Доктор, Профессор, даже Король. А я, человек хотя и честный, но Рыжий.

Надо сказать, что для возмущения у меня имелись основания: в действительности я не рыжий и рыжим никогда не был. Левшой от рождения, по наследству, был. Был еще сладкоежкой, волейболистом, коллекционером марок — только не рыжим. Волосы у меня довольно темные, сколько в зеркало не глядись, не увидишь даже оттенка рыжины. Веснушки если и выступают, то летом, под загаром их не видно, а зимой и вообще нет.

Кличка, однако ж, настолько пристала ко мне, что вне ее я уже не существовал. Даже злой остряк учитель истории Петр Васильевич Гора, ставя мне однажды двойку, сказал:

— Ну что ж? Считаешь, рыжим история ни к чему?

Такого уровня у него было чувство юмора. Чужие несчастья всегда радуют, и класс, чтобы к тому же потянуть время, смеялся долго.

— За что? За что вы зовете меня Рыжим? — взорвался как-то я.

— Да потому что ты Рыжий и есть!

— Нет, я не Рыжий!

— Рыжий! Рыжий!! Рыжий!!!

Спорить одному со всеми, как и обижаться на всех, бесполезно, ибо все — это толпа, а толпа, состоящая даже из разумных людей, разум начисто теряет. И я смирился.

После школы я попал на филфак и решил, что хоть тут с кличкой будет покончено и я вздохну как полноценный человек. Но на соседнем потоке оказался парень из параллельного класса моей школы. Само собой, он звал меня по-прежнему Рыжим, и скоро весь мой курс это отлично усвоил.

Мне нравилась одна симпатичная особь из соседней группы, но стоило мне к ней подойти, как остряки немедленно обыграли тему, и я услышал:

— Видали? Рыжий встречается с Рыжей, чтобы организовать Союз рыжих.

Прошли еще четыре года. Став взрослым, я совсем перестал из-за прозвища расстраиваться. У меня даже хватило ума признаться себе, что Наташа, которая мне строила глазки, вдруг сменила меня на Вадима не только потому, что меня звали Рыжим.

Филфак я с грехом пополам высидел и пришел служить в издательство. Заведующий редакцией назвал меня первый раз в жизни по имени и отчеству. Но кто-то из моих школьных друзей позвонил мне на работу и уверенно попросил к телефону Рыжего.

— Рыжего? — возмутился заведующий.— Как прикажете это понимать?!

Он был настоящим рыжим, я бы даже сказал, очень рыжим.

— Это меня, — хладнокровно сказал я.

Он улыбнулся:

— То-то же!

И тогда я понял, какое слово высекут на моем надгробии...

Как-то вечером, едва я вернулся с работы, жена сказала:

— Рыжий, тебе обрывают телефон.

— Как всегда. Просто ты отвыкла от дома за две недели.

Накануне я привез ее из больницы.

И тут же снова раздался звонок:

— Рыжий, скрываешь? Говорят, у тебя родилась дочь?

— Приезжайте, черти!

Они приехали, мои друзья, мои одноклассники. Раздеваясь в коридоре, хлопали меня по плечам, потом радостно били меня в живот и по спине, тщательно мыли руки, на цыпочках крались к двери.

Я приложил палец к губам, впустил их, и они окружили кроватку. Видели бы вы в тот момент их открытые рты, их довольные лица: у дочери моей волосы были рыжие.

Они победили. Додразнили-таки меня!

Потом мы сидели на кухне, выпивали и закусывали. Валька, который стал учителем литературы, сказал:

— Старик, а ты знаешь, кто первый раз назвал тебя Рыжим? Это был я.

— Но почему? Почему?!

— Помнишь, у тебя в пятом классе была рыжая байковая ковбойка?

Наверное, у меня изменился цвет лица.

— Это была не моя ковбойка, — сказал я. — Это ковбойка Быховского. Мы с ним на один день поменялись после волейбола. И потом, она была коричневая, а не рыжая!

— Извини, — смутился мерзавец Валентин Георгиевич, исковеркавший всю мою юность. — Мне ковбойка показалась рыжей.

Мы пили, ели, трепались, и я вдруг обратил внимание, что все, кроме упрямого Вальки, перестали меня звать Рыжим, а называли по имени. Мне стало как-то не по себе. У человека нормальная кличка, а его зовут непонятно как! То ли это я, то ли нет... В конце концов, у меня дочь рыжая, а я будто ни при чем. Что в моем имени? Да ничего! Всех так зовут. У нас в издательстве семеро Юр. Если же считать с журналами, будет одиннадцать. А Рыжий один. Так я им и заявил после третьей рюмки. Они приняли доводы вескими. И хотя злополучная ковбойка была не моя и не рыжая, все осталось по-старому.

Но прошло еще три года, и моя монополия решительно пошатнулась.

Когда учитель Валька позвонил, чтобы пригласить меня на злополучный диспут о любви и дружбе, он, естественно, спросил:

— Рыжий дома?

На что моя дочь резонно ответила:

— Рыжего нет! Есть только Рыжая!

— Извините, — опешил Валька.

И на диспуте, и после диспута Рыжим меня называть постеснялся...

А дочь мою зовут Рыжей все. И она вовсе не обижается. Ей даже приятно: ведь ей все намекают, что у нее модный и, так сказать, вечно популярный цвет волос. А я-то переживал, собирался ее утешать тем, что одного мальчика Сашу звали то Обезьяной, то Мартышкой, а он все равно сочинил "Я помню чудное мгновение" и кое-что еще.

— Ладно уж, папка, — говорит мое чадо. — Так и быть: пускай ты тоже будешь Рыжим, хотя ты просто примкнувший.

— Мне завидно, что вы все такие рыжие! — говорит жена.

— А ты покрасься, — советует дочь.

Троллейбус замедлил ход, а я все держал в руках записку. Водитель весело объявил мою остановку. Волосы у него были такого огненного цвета, что из соображений пожарной безопасности ему ни в коем случае нельзя было доверять общественный транспорт. А вот доверили. Избавили от размышлений о собственной неполноценности. Может, хоть у него в троллейбусном парке знают, как вообще избавиться от клички?

Я опустил мальчишкину записку в щель билетной кассы и сошел, помахав рукой рыжему водителю.

Юрий Дружников. Дело о шляпе

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Случилось это в областном городе. Назвать город боюсь, — как бы горожан не прищучили. Скажу только, что он находится между западом и востоком, ближе к северу, а название начинается на одну из букв отечественного алфавита. До города этого, конечно, докатилась волна слухов о словесных брожениях в столице в сфере того, о чем раньше подумать было запрещено. И вдруг разрешили задуматься. Даже насчет кое-чего выразиться. Наконец, указание спустили вниз: проявляйте инициативу, самостоятельность, мы свое дело сделали, теперь выручайте. А куда проявлять? То есть до каких пределов, если не обозначено? Какую самостоятельность проявлять — дозволенную или недозволенную?

Верховный областной руководитель товарищ Гнедой в связи с дуновениями сверху решил, как всегда в подобных случаях, приблизиться к массам. Для этого он замыслил пройти от своего особняка в особом районе города до главного здания, в котором Гнедой был самым главным. Смелая инициатива состояла в том, что он переместится по улицам как совершенно рядовой житель, пешком, да так, чтобы никто об этом не знал.

Утром шофер его персональной "Чайки" открыл перед ним дверцу, а Гнедой, не садясь в машину, дверцу прикрыл. Шофер виду не подал и стал, как верный пес, следовать за хозяином. За ними двигалась "Волга" с личной охраной. Сзади ползла пустая запасная "Волга" на случай, если сломается "Чайка". Охрана, конечно, по спецсвязи тут же сообщила шифровкой, куда положено, что Гнедой лично идут пешком.

Зимой было дело, едва начало светать. Падал хлопьями пушистый снег. Завмаги снимали замки с дверей, работяги грузили пустую тару. Пьяных, заснувших на улице, спецмедслужба за ночь подобрала. Граждане тихо, без драк выстраивались возле магазинов в очереди, надеясь, что чего-нибудь завезут. Словом, в городе был порядок.

Никто на Гнедого внимания не обращал. В лицо его знали только те, кто сами пешком не ходят. Испугались, правда, инспектора ГАИ, расставленные вдоль всего пути следования хозяина области. Видя странную картину, они, как всегда, перекрыли движение. И Гнедой шагал по улице в торжественной тишине, если не считать грохота ботинок сотрудников службы безопасности, которые по вызову личной охраны уже прибыли на место происшествия. Они бежали по железным крышам домов с обеих сторон улицы, охраняя первого секретаря от случайностей.

Топот ног по крыше разбудил секретаря областного отделения Союза писателей поэта-трибуна Затрещенко, которому недавно выделили квартиру с видом на главную улицу для вдохновения. Затрещенко глянул в окно: внизу медленно двигался кортеж машин, принадлежавших обкому. Поэт-секретарь тут же снял трубку и сообщил своему приятелю, редактору областной газеты, что Гнедой скончался и надо ждать перемен. Редактор, однако, резонно ответил, что из Москвы сообщения о смерти не поступало, значит, надо считать Гнедого живым. Это соответствовало действительности.

Дошагав до обкома, Гнедой остановился. В целом он был удовлетворен как происходящим, так и своей инициативой. Но наверху удовлетворение могли принять за сопротивление перестройке. Необходимо было срочно что-то улучшить.

На площади, перед главным зданием, стоял величественный памятник вождю и учителю всего прогрессивного человечества. Имя вождя я, пожалуй, тоже не назову — мало ли что! Изваянная из бронзы статуя шагала по серому мраморному постаменту. Уверенным жестом гигантской руки вождь указывал туда, где находится счастливое завтра, куда всем надо держать путь. Отдельные озлобленные лица уверяли, что вождь пытается этим жестом остановить такси, которых в городе днем с огнем не сыщешь, и, отправив всех в светлое завтра, сам норовит просто слинять в Швейцарию, куда ему мама посылала из своего имения под Казанью твердую валюту. Но этих юмористов оперативно отлавливали и изолировали от общества, а протоколы с их клеветническими шутками под грифом "Секретно" отправляли с нарочными в центральный офис, в столицу.

Гнедой хотел кивком отдать дань уважения основоположнику и тут обнаружил безобразие. На голове учителя выросла высокая белая шапка из снега, похожая на клоунский колпак. А в протянутой вперед руке, показывающей, где именно находится обязательное будущее, торчало возвышение из снега, похожее на бутылку. В общем монумент приобрел недозволенный для лицезрения рядовыми гражданами вид.

Гнедой быстрее, чем обычно, вошел в свой персональный подъезд, поднялся на персональном лифте и, едва кивнув секретаршам, нажал в кабинете кнопку. Вызвав помощника, молча указал пальцем в окно.

— Снежок, товарищ Гнедой, — весело поддакнул помощник.

— Что ты меня называешь, будто мы живем в осуждаемое время застоя! — поправил его Гнедой. — У нас демократия. Зови меня Федор Иваныч. Так что насчет снега?

— Снег растает, товарищ... то есть Федор Иваныч.

— Снег-то растает! А политическая ошибка останется.

— Понял вас, — сразу среагировал помощник. — Сейчас поручу кому-нибудь, счистят.

— Счистят! — огорчился Гнедой. — Сколько раз я говорил тебе: не умеешь мыслить по-государственному. Снег-то снова выпадет. Можем мы ему запретить? Пока нет. Вдруг бы я не заметил, а тут гости из Москвы?.. Прошу выяснить возможности и подготовить предложения.

По обкому поползла тревожная весть, что хозяин ходил пешком и обнаружил недостаток. Но поскольку взысканий не последовало, значит, все остальное в городе замечательно, и всем волноваться нет причин. А помощник выкрутится.

И правда, уже на следующий день он постучался к хозяину.

— Насчет снега, — сказал он. — Я вот по вашему указанию кое с кем посоветовался. Наверно, хорошо бы к памятнику подключить человечка. Чтобы ухаживал и снега не допускал...

— Подключить человечка? — переспросил Федор Иваныч. — Нехорошо ты о трудящихся выражаешься. Ведь это наши люди — гордость страны.

— Виноват! — покраснел помощник.

— А идея в целом конструктивная, если ее конкретно подработать. Дай команду товарищам на местах. Пусть выдвинут на эту почетную работу представителя рабочего класса, члена партии и, конечно, непьющего. И чтобы цели понимал в разрезе гласности, а задачи — в плане перестройки.

— Понял вас, Федор Иваныч, — помощник обрадовался, что его предложение одобрено. — Разрешите действовать?

— Само собой! Мы теперь проявляем инициативу. С Москвой согласовывать не будем. В духе нового мышления смело возьмем ответственность на себя.

Получив указание обкома, администрация на местах засуетилась, и вскоре перед помощником предстал Тихон — старик в синем плаще, тщательно выбритый и собой еще крепкий. Губы он плотно сжимал и, кивая, со всем соглашался. Значит, правильно понимал не только цели, но и задачи. А в кадровом отношении его уже проверили. Помощник велел Тихону обождать в коридоре, а сам, учитывая важность вопроса, доложил Федору Иванычу.

Гнедой был большим другом простых людей. Чтобы показать пример подчиненным, он часто беседовал с официантками в своем персональном буфете. Федор Иваныч пожал Тихону руку, спросил о семье. Почувствовав участие, Тихон сказал про больную жену, про внучку, которая живет с ними, про дочку, которая рассталась с мужем и уехала на почетную сибирскую стройку искать другого. Вернется ли дочка, неизвестно, может, там построит образцовую советскую семью, найдет во второй раз свое девичье счастье. Помощник между тем потеребил Тихона за рукав, дескать, некогда руководителю долго разговаривать. А Федор Иваныч ласково погладил старика по плечу и сказал:

— Труд твой почетен, у города на виду. Видишь, помощник при мне, а ты... осознаешь, при ком? Не подкачай. А если трудности, приходи ко мне лично.

Положили Тихону оклад, прогрессивку за выполнение плана, выделили метлу, тряпки и длинную лестницу. Разъяснили, что работать надо незаметно, лучше в темноте, чтобы вождь по утрам в опрятном виде являлся населению. В том, что указание выполнено, Федор Иваныч убедился сам, взглянув из окна: несмотря на обильный снегопад, голова вождя была чистой.

На прием к Гнедому между тем уже просился редактор областной газеты, испрашивая разрешения своевременно откликнуться на смелое начинание обкома. По заданию редактора поэт Затрещенко, покрывая распущенный слух о преждевременной смерти первого секретаря, написал высокохудожественную поэму "Чистильщик Монумента".

Когда мы спим, обком на страже:

Чтоб светлый образ не поблек,

Вождя скоблит и моет даже

Простой советский человек...

Федор Иваныч поэму одобрил, но печатать не разрешил, чтобы иностранцы не подумали, что у нас есть грязь. Он также отечески порекомендовал всем деятелям литературы и искусства области сначала советоваться, а затем творить.

— Вдохновение — это народное богатство, — сказал он, — и мы не должны растрачивать его без указаний. Тем более в такое время.

Между тем воспетый в поэме чистильщик Тихон действительно вставал, когда город еще спал. Он приносил и приставлял лестницу, взбирался на высоту и, стараясь не смотреть вниз, смахивал снег с широких плеч вождя. Тихон обнимал учителя за шею, подтягивался, ухватив его за ухо, и другой рукой на ощупь счищал грязь и снег с могучей лысины. Видел он перед собой только две гигантских ноздри, в которых скульпторы схалтурили, недостаточно тщательно вычистили металл, и он торчал сосульками.

Закончив чистку, Тихон медленно спускался и, ощутив ногой землю, облегченно вздыхал. Теперь для разрядки самое бы время принять пивка, да где его найдешь? Ворча, Тихон собирал инвентарь. Лестница была тяжелая, таскать ее за угол, в помещение охраны обкома, было тяжело, и старик стал оставлять лестницу в кустах. Ну кто ее сопрет на глазах милиционеров, дежурящих на всех углах круглые сутки?

Жизнь вошла в свою колею. Как-то раз дома, похлебав щей, Тихон отдыхал на кровати и глядел на внучку, которая делала уроки.

— Деда, — спросила она, — а ты умеешь спрягать глагол по лицам?

Старик пробурчал что-то невнятное.

— Да это же просто: я вижу, ты видишь, он... Он — что?

— Он ви...дит, — догадался дед.

— Правильно! Мы видим, вы видите, они...?

— Они видят, — радостно произнес Тихон.

— Молодец, дедушка!

И внучка стала, бормоча, записывать это в тетрадь, а Тихон задремал. Пробудился он от того, что в дверь звонили. Никто из соседей не рыпнулся, а звонили настойчиво. Тихон, кряхтя и чертыхаясь, пошел открыть.

— Вам повестка, — сказал молодой человек в темной куртке. — Распишитесь.

— Зачем мне повестка?

— Там написано. Распишитесь.

Тихон, все еще не проснувшись толком, судорожно шарил по карманам, ища давно сломавшиеся пополам очки, но не нашел и кое-как поставил закорючку в подставленной ему под глаза книге сунутой в пальцы ручкой.

— Без очков я, сынок, — ласково молвил Тихон. — Просвети ты меня, дурака...

— Завтра, батя, — снисходительно сказал молодой человек, — тебе надлежит явиться к трем часам в большое здание на улице Вождя. Там тебя встретят.

— Да кто встретит-то?

— Кому положено, тот встретит, — вежливо объяснил молодой человек и исчез.

Лежа в кровати, Тихон пытался сообразить, за какую вину его вызывают. Ясно ведь, куда. Чего же он мог успеть натворить, когда на новой должности без году неделю?

— Хоть мне-то сознайся, чего наделал? — настаивала старуха. — Кого попало туда не вызывают.

— Думаю так, — разъяснил он ей. — Раз теперь к памятникам приставляют людей, надо, стало быть, распространять передовой опыт, как чистить памятники вождям. Дело-то политическое!..

В три часа следующего дня Тихон аккуратненько явился в большое здание, из которого был молодой человек с повесткой. Там, в предбаннике с окошечками, назвал старик свою фамилию, и ему велели ждать. Вскоре по лестнице спустился начальник в штатском, забрал у Тихона паспорт, велел следовать за собой. В кабинете посадил Тихона на стул против большого стола и начал спрашивать. Смысл, о чем спрашивал, был в тумане. Казалось, спрашивал для близира, а сам все уже знал.

Тихон не выдержал и напрямик выпалил:

— Ты уж меня прости, дорогой товарищ. Никак я в толк не возьму, чего вам надобно?

— Не спеши, — усмехнулся тот. — Вопросы задаем мы. А ты отвечай...

Но стал спрашивать конкретнее о том, чем Тихон занимается, когда не занят непосредственно очисткой монумента. Тут до старика дошло: проверяют, не пьет ли он в рабочее время. На этот счет он был спокоен, готов был даже дыхнуть, если потребуется. А его уже спросили про другое.

— Не замечаешь чего такого вокруг памятника?

— Такого чего?

— Сам понимаешь, в какое время живем. Ну, например, как выражают свои чувства проходящие мимо граждане?

— Да ведь как теперь чувства выражают, — сказал было Тихон.

— Ну как? Как?

— Ходят мимо и все! Нынче все только спешат, а чувства не выражают.

— Ну, а такие, которые останавливаются?

— Есть! Из деревни больше. Или с младенцами, на скамейке посидеть.

— А бывает свыше трех собираются?

— Это как?

— Например, плакаты поднять хотят...

Тихону очень хотелось чего-либо вспомнить. Но до сих пор он на это внимания не обращал.

— Плохо, что не обращал! Обязан видеть на таком посту.

— Виноват, исправлюсь.

— Правильно! А заметишь, шума не поднимай, тихо сообщи.

— Кому?

— Нашему сотруднику. Он в велюровой шляпе перед зданием обкома прогуливается у автобусной остановки. Если же он в этот момент по нужде отлучится, тогда сам немедленно звони вот по этому телефону. Да, вот еще... Служба у тебя ответственная, а одет ты кое-как. Иностранцы на тебя смотрят. А ведь ты — рабочий класс, главная сила развития. Вот тебе спецодежда с нашего склада: гражданский плащ и велюровая шляпа. И наши сотрудники тебя ни с кем не перепутают.

Вернулся Тихон домой с обновой, бабе его шляпа очень даже понравилась, и все опять пошло хорошо. Не приходилось ему звонить по телефону. Народ в области сознательный. И работы стало к весне мало. Солнышко пригревает, сушит голову вождю и учителю, снега как не было. Мусор подберешь и сиди себе на скамейке, подремывай.

Ан не тут-то было! Раз слышит Тихон позади себя смех, а может, даже хохот. Пробудился от дремоты, глядит: толпа собралась. И, как на зло, на остановке автобусной сотрудник не прогуливается. Тихон уже встрепенулся бежать, звонить, как велено, но глянул, куда показывали пальцами люди, и обмер. На просторной голове вождя и учителя сидела огромная, черная, как уголь, ворона, веером хвоста закрывая могучий лоб. И серая жижа стекала через бронзовый глаз на щеку, повиснув на губе.

Вскочил Тихон, гикнул, а ворона только крыльями повела и нехотя ответила: "Кр-р-ра". Махнул старик метлой, согнал-таки ее и рысцой устремился в кусты за лестницей, чтобы тотчас забраться наверх и обмыть лицо вождя. Стал ставить лестницу, а народ еще пуще смеется.

— Проходите, граждане, не мешайте работать, — по-хорошему просит Тихон. — Видите ведь, что глупая птица наделала...

А сам глядит на окна обкома, не обнаружили ли уже позора? Там окна занавешены, чтобы враг не догадался о стратегических планах выхода из гласности путем перестройки. Но, небось, следят из-за штор в щелочку на происходящее. Стал Тихон взбираться по ступеням, добрался до могучей груди, припал к ней плечом, и тут голова у него закружилась. Перевел он дыхание, обнял памятник за шею одной рукой и начал стирать тряпкой серое месиво со щеки учителя.

— Родной ты наш, — пришептывал он в большое ухо, — извини, не доглядел. Несознательная птица подрывает твой авторитет. Сейчас я тебя оботру...

А жижа запеклась на прогретой солнцем бронзе да на ветру окаменела. Утер Тихон губы и щеку вождя, на гениальный лоб передвинулся, и нет-нет, на окна обкома косится: не дай Бог, сам Гнедой глянет. Наконец засверкал чистый бронзовый лоб на солнце. Начал Тихон слезать, и лестница под ним закачалась. Поставил впопыхах нетвердо. Соскользнула она с груди монумента. Одно мгновенье — и вот он уже лежит без сознания, разбившийся о мраморные ступени. Толпа окружила его. Утекающим навсегда сознанием старик слышит: "Жизнь за вождя отдал... К ордену его посмертно". Кто-то злорадствует: "Не было бы мертвого памятника, и человек жил бы". А энергии сообщить куда следует у Тихона больше нету. Кладут его на носилки и везут прямым порядком в морг. Все равно ведь сознание вытечет, пока до больницы довезут, так уж дешевле сразу.

Но провал в мозгу его был мгновенный. Соскользнула было лестница, но зацепилась за бронзовую жилетку. Тихон за шею вождя обхватил, и тот ему гуманно сохранил жизнь. Стал старик осторожно спускаться, добрался до нижней перекладины и ступил на землю бледный, как мертвец. Толпа от переживания тоже замолкла. Народ у нас не весь злой. Посочувствовали ответственной работе Тихона и разошлись.

Полез старик в карман за сигаретами, а они кончились. Пришлось в киоск отлучиться. Вернулся — снова ворона сидит на том же месте, и теперь нос и другая щека вождя уделаны. Проклятая птица, чтобы ты издохла! Хорошо, уже стемнело, в обкоме рабочий день окончен, и сотрудник, который опять гулял на автобусной остановке, в это дело не вникал. Очистил Тихон благородное лицо еще раз. Но покой с того дня кончился.

Утром, как бы рано Тихон ни пришел, оказывалось, ворона уже прилетала. Раз по пять в день она садится, и каждый раз лезь наверх, утирай. Старик изготовил шест с тряпкой на конце и обмахивал вождя, если птица приближалась. А сотрудник с остановки подошел и сказал, что белым флагом над головой вождя махать не положено. Но даже и на красный нужно разрешение.

Вечером старик жаловался жене:

— Пускай прилетает, мне не жалко. Но гадить-то зачем? Да еще таким химическим составом, который не сдерешь!

— Главная беда, что это ворона, — сочувствовала жена. — Плохая примета. Был бы голубь, еще б ничего. Ему простить можно: все-таки борец за мир.

— При чем тут голубь, если это ворона, — огрызался Тихон. — Может, сообщить на нее, куда просили? Скажут, для того тебя и поставили, чтобы был обеспечен уход. Может, пристрелить ее? Так ведь если ружье и достанешь, разве по вождю пальнешь? Тот же товарищ с автобусной остановки тебя пристрелит, пока целиться будешь.

Перестал старик справляться с работой, сердце стало на нервной почве колоть. Однажды с утра он решился и прямым ходом в обком. Там его знали, пропускали в туалет. А он свернул, дошел до помощника товарища Гнедого и сказал, что желает поговорить с самим, как тот лично разрешил. Помощник усмехнулся, просил проявить сознательность, не беспокоить главу области. А если есть какие просьбы: очередь на жилплощадь или талоны на продукты, — то и без Федора Иваныча есть кому взять на учет. Тихон отвечал, что по частному вопросу не стал бы беспокоить, дело политическое. И рассказал, какое. Помощник обеспокоился, обещал доложить.

Первый секретарь, ознакомившись с докладом, задумался. Вопрос был маленький, но неудобный. Федор Иваныч распорядился демократично посоветоваться с товарищами. Что делать, никто в обкоме не знал. Собрали бюро, выдвигали разные предложения.

Командующий военным округом предложил вызвать из столицы спецотряд по борьбе с угонами самолетов, снайперы уничтожат опасную птицу. Начальник управления КГБ возражал: в центре, если узнают, зачем их вызвали, возмутятся. Надо своими силами, но не ясно, как. Директор химзавода предложил насыпать на лысину вождя яду и отравить ворону. Но членам бюро это предложение не понравилось. Глава областной филармонии предложил поставить на голову монумента репродуктор, отпугивающий ворону гимном Советского Союза. Директор цирка сказал, что можно затребовать из Москвы гипнотизера, может, у него что-нибудь с вороной получится. Но и это предложение отвергли.

Тогда слово попросил директор научно-исследовательского почтового ящика. В нем секретно разрабатывали новую колючую проволоку, и конструкторское бюро, по мнению директора, такую задачу в принципе могло бы решить. Дабы ворона сесть не могла, надо надеть на голову монумента небольшой венок из колючей проволоки так, чтобы видно его снизу не было. Но, конечно, тему надо сперва теоретически обосновать и провести ряд экспериментов на модели головы памятника в лабораторных условиях. Средства в нынешних трудных условиях институту придется выбивать у министерства, а министерству просить у Совета Министров.

Члены бюро приняли проект единогласно, хотя по новым временам была установка одному-двум воздерживаться. В почтовом ящике тему засекретили и сформировали сектор, задачей которого было создать "Головное ограждение, ворон не оставляющее". В бумагах спецотдела задание это обозначалось аббревиатурой, разгласить которую я не решаюсь.

Именитых ученых во главе с секретарем парткома командировали в Москву за ассигнованиями.

Весна между тем вплотную придвинулась к пролетарскому празднику номер два. А ворона неутомимо прилетала. Исчезала она, только когда темнело. Видно, где-то устраивалась на ночлег.

В канун праздника Тихон весь день чистил до блеска бронзу и мрамор, подметал вокруг, матюгнул ворону, прилетевшую напоследок перед сном отметиться, слазил наверх, все отмыл. Тут подошел к нему сотрудник с автобусной остановки.

— Ну, дает тебе ворона прикурить? Смотрю, как ты с ней целые дни воюешь, и у меня рабочее время веселей бежит... Имей в виду: есть приказ внимательно смотреть, чтоб с памятником в праздник номер два все было в порядке. А во время народного гуляния и демонстрации ты должен быть при исполнении и наблюдать, как окружающие реагируют. В общем, обеспечить. Мало ли что...

Тихон, конечно, слушал внимательно. Уже совсем стемнело, когда он собрался уходить. Пошел домой, и вдруг все вокруг озарилось ярким светом. Это на крыше обкома включили для радостного народного гуляния прожектор и обдали монумент вождя сиянием электрических лучей, о которых тот при жизни мечтал. Тревожное предчувствие остановило Тихона, и он вернулся. Так и есть: ворона прилетела на яркий свет, решив, что настало утро. И сидит уже на бронзовой голове. И серебристая в лучах прожектора жидкость стекает по лбу вождя и учителя.

— Кыш-кыш!..

В нервозности поднял Тихон лестницу, полез наверх, вытащил носовой платок и, обхватив вождя за шею, стал стирать с его устремленного в светлое будущее лица неостывшее гуано. И тут в тревоге стал он думать, что предпринять. Ведь демонстрация трудящихся утром. Может, дежурить здесь, в обнимку с вождем, не слезать до утра, чтобы было чисто? Птица ведь не угомонится. Но силушки не хватит долго тут держаться. От отчаяния стащил с себя Тихон велюровую шляпу и надел вождю на макушку, чтоб защитить его от оскорблений действием. Посидел старик на скамейке до полуночи, пока не начало его знобить. Ворона подлетала к памятнику, каркала в изумлении, но сесть не решалась, исчезала. Успокоенный, Тихон побрел домой спать.

Утром не встал он. Продуло на ветру, спина ныла, и в глазах рябь. Сердце колотилось, готовое выскочить. Старуха поднялась с постели первый раз за много дней и потащилась в поликлинику вызвать врача. Вскоре приехал врач с двумя санитарами. Врач велел Тихону одеваться.

— Вы что ж, доктор, в больницу его забираете? — испуганно спросила старуха.

— А как же!

Санитары взяли Тихона под руки, вывели во двор, усадили в машину. Привезли его куда-то, на стул посадили, оставили одного и дверь заперли. Сидел он, держась за голову, и в испарине дышал тяжело. В темноте души его бродило сомнение, больница ли это. Врач придет домой, и старуха перепугается. Тут дверь открылась, и перед ним объявился начальник из большого здания, что давеча вызывал его явиться.

— Та-а-ак! — весело сказал вошедший, глядя не на Тихона, а в какую-то папку. — Мы тебе доверили, а ты не оправдал.

— Чего не оправдал-то?

— Доверия! Кто тебя научил надеть на монумент шляпу?

— Никто не учил. Я как лучше делал. Ворона, неразумная птица, не дрессированная. А отдирать трудно, присыхает. Сей момент поеду, сниму.

— Без тебя сняли.

— А лицо-то не загаженное? — встревожился старик.

Начальник будто не слышал, продолжал:

— Конечно, наши вмешались. Приехали, а залезть не могли. Ты лестницу специально спрятал.

— Там она, в кустах...

— Спрятал! Пожарную часть вызвали, на глазах у демонстрации шляпу снимали.

— Болен я, — прохрипел старик, — водички бы...

— Конечно, болен. Сомнения нет. А то бы мы с тобой не так поговорили. Тут тебя полечат, а после видно будет, как с твоим делом быть.

И начальник в задумчивости удалился.

Ночь Тихон маялся в бреду, а потом вдруг успокоился, потому что увидел памятник. Вождь шаркнул мраморной ногой о постамент, спрыгнул вниз и подошел к Тихоновой койке.

— Ну, чего маешься? — спросил вождь. — Светлое будущее твое не за горами, надо спешить. Иди за мной, не ошибешься...

Тихон встал и пошел, а может, ему только показалось, что пошел, потому что сердце у него уже остановилось. Он махнул руками и, издав протяжный, слабеющий звук, удалился следом за вождем в неизвестном направлении.

Товарища Гнедого вскоре отправили на почетную пенсию за недостаточный процент позитивных явлений в борьбе с достижениями предыдущего режима, которые оказались негативными. Помощник служит новому главному руководителю, назначенному из Москвы. Новый босс весь в идеях перестройки: реконструирует свой особняк. В почтовом ящике исследование "Головное ограждение, ворон не оставляющее" затормозилось. В лаборатории искусственная ворона в натуральную величину по специальному тросу уже опускается на модель головы монумента. Но средства кончились.

А сам монумент в центре города оптимистически шагает в счастливое завтра. Живая ворона регулярно сидит на его бронзовой голове, делая свое дело. Говорят, вороны живут по триста лет.

Юрий Дружников. Коровье счастье

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Как я ни шустрил, достать билет в купейный вагон не сумел и ехал из Москвы в Сочи в грязном, набитом плацкартном. Под ногами стояли ящики и мешки. Владельцы их, лежа на полках и не сводя глаз со своего имущества, передвигались с места приобретения к месту сбыта. Ноги этих людей в носках, никогда не стиравшихся, свешивались мне на голову. Рядом за столиком резались в карты.

Пьяный проводник долго и бессмысленно пылил, подметая вагон, потом начал разносить чай. Наливая мутную жидкость в стаканы, он не закрывал крана, и вода весело журчала по проходу. Хорошо, что это был не кипяток, ибо немного спустя проводник опустился в лужу, сладко прижав щеку к стене. Так он благополучно и заснул, держа в руках два пустых стакана.

— Начальника поезда следует призвать, — заявил скуластый монголоид с верхней полки, курчавый, как овца. — Пускай проводника подымут.

— Зачем человека дергать? Утомился, сердешный, — примирительно ответил мой сосед, упитанный парень крупного сложения, одетый, несмотря на летнюю жару, в зимний коричневый костюм и галстук.

— Сообщить надо, чтоб порядок был, — сказал курчавый.

— Поспит — сам встанет. У них работа нервная. А порядка все равно не будет.

— За такой прогноз знаешь что? — не унимался курчавый.

— Ты меня не пугай, я уже пуганный, — дружелюбно сказал парень.

Я, грешным делом, принял его за оргработника районного масштаба.

— А у кого теперь работа не нервная? — спросил я его.

Просто так спросил. Чтоб они не собачились.

— От профиля зависит, — неожиданно серьезно он пустился в философию. — Работа работе рознь. У меня, к примеру, сейчас не работа, один сплошной отдых. А раньше в спеццеху на одних нервах пахал.

— Это где же?

— Да на мясокомбинате. У нас колбаску высших сортов для спецнадобности делают.

— Диетическую, что ли?

— Диетическую! — он хохотнул. — Ну, ты юморист... Не соображаешь?

И он показал пальцем вверх. Там свешивалась нога в грязном носке.

— Для космонавтов, значит?

— У, да ты совсем плохой. От реальности начисто оторванный. Полушариями-то пошевели!

Пошевелил я полушариями, и до меня дошло.

— Хозяевам жизни?

— Им. Кому же еще?

— А колбаска-то вкусная?

Прежде чем ответить, он оглядел меня, приблизительно оценивая мое социальное положение. Оценив, снисходительно заметил:

— Ну, тебе такой никогда не попробовать. На таких, как ты, не напасешься. Колбаска-то во рту тает. Пальчики оближешь. Мало кто такую удостоен кушать.

— Чего же в ней такого особенного?

— Я тебе так скажу: тут весь секрет в мясе. Мясо должно иметь особое происхождение. Простой-то скот на комбинат своим ходом гонят, почитай, по сотням километров. Мясо жилистым становится. А спецтелят специально выращивают, спецкормом кормят, нежной зеленой травкой, везут их на комбинат чуть ли не на легковых машинах, чтобы не нервничали. Спецтелята — не люди, им нервничать нельзя. От нервов у них мясо невкусным делается, понял? И на всех этапах охрана, чтоб, значит, где чего не подсыпали. Как телок прирезан, в производство должен он пройти не больше, чем через пятнадцать минут. Задержим — начальника цеха снимут, вишь, вкус у мяса уже не тот. Ты колбаску в магазинах какую видел?

— Вареную, кажется... Копченую иногда выбросят.

— Копченая... Да та, которую ты грызешь, годами на складах отлежала на случай войны. Заменяют, а тухлую-то — в магазины. Если бы ты знал, какие отходы в простую колбасу добавляют для весу, ты бы сблеванул на месте. До опилок — все в дело идет! А наш спеццех, почитай, сортов семьдесят выпускает, все в разной упаковочке. К примеру, главный шеф разгон людям дал, понервничал. Дело излечимое. Ручку сейфа крутанул, коньячку порцию вобрал — закусочка тоже там уже секретаршами заготовлена, пожалуйста. Есть дольками нарезанная, есть кусочком в пакетике дремлет, в рот просится. Утомился, к примеру, от экономических мрачных мыслей — взял да остренькой пососал. Отчего не пососать, если по рангу положено? Я бы и сам пососал, но у нас с этим строго.

— Что ж, и попробовать нельзя? — я почувствовал, что начинается слюноотделение.

— Попробовать — для этого специальные дегустанты в штатском в лаборатории сидят. Спиртом ручки обмоют, в микроскоп для блезира поглядят и с ученым видом пробуют. Так сказать, берут риск на себя. А мы только смотрим, как у них пробы во рту исчезают. Потом они акты составляют. А принимают по актам другие, которые на черных "Волгах" приезжают. Надевают белые халаты, чмокают, облизываются, а потом опять важность на лицо напяливают. Тебе такого лица, сколько ни старайся, не изобразить...

— Да и пытаться не буду, обойдусь. А за вами следят, чтоб не ели?

— На то телекамеры в цеху импортные, японские. Никуда от них не увернешься. Говорят, фотографируют, если кусочек чего откусил. Дисциплина, конечно, чтоб ни-ни! В других цехах ешь от пуза, пока на работе, — на зарплату-то не больно пожрешь. А в этом цеху, почитай, каждая прожилка на учете. Заметят, что проглотил, — дело пришьют. У меня всю жизнь порядок был какой? Где бы ни работал, с утречка по дороге стаканчик приму, потом на рабочем месте закушу. И весь день нервная система сбалансирована. А как вызвали в первый отдел, я маху дал, согласился. Сказали, поскольку ты русский и в партии, мы тебе оказываем особую честь: переводим в спеццех. Ну, и житья не стало.

— Так ведь платить стали больше!

— А мне что, туалет их купюрами оклеивать? Подписку взяли о неразглашении. Чтоб никто не узнал, какую они колбаску, сидя наверху, кушают. Мало им стало анкеты чистой, требуют, чтоб и в желудке чисто было! Если придешь и пахнет, сразу — последнее предупреждение. Врач тебя чуть не по три раза на дню голого ошаривает, чтобы высшие категории чем опасным не заразить. Разные спидометры в тебя суют — против СПИДа, значит. Так что пришлось работать на трезвую. А на трезвую нервное напряжение в организме растет, так ведь по науке-то?

— Кажется, так...

— Сам я на разделке туш стоял. Ноги, значит, молодой телке раздвинешь и электрическим ножом разделяешь тушу надвое. Вынимаешь, значит, у ей внутренности и дальше от себя пускаешь по линии, что куда. Выделили меня на работе. Грамоты стал получать. Включили в список передовиков труда. Вымпел к рогам моих телок привязывали: "Ударная вахта". Оказали доверие: врач меня стал осматривать только раз в неделю.

— Молодец! — похвалил я.

Сосед на меня посмотрел внимательно, как бы оценивая мой умственный потенциал, в котором он было усомнился, но стал продолжать.

— А тут, в аккурат, в магазинах с мясом опять похудшало. Писали, ураган что ли по югу прошел, корма на полях побил, ну, скот-то и подох. Магазины-то и без мяса обойдутся, дело привычное, продавцам жить спокойнее. А у нас в спеццехе мясо всегда должно быть и всегда абсолютно свежее. Не дай бог, высшее руководство вчерашней колбаски укусит, пузик заболит. Это ж дело политическое. На международных отношениях отразится.

— Войну объявят?

— Войну не войну, но и за мир кому охота бороться, когда внутри чего-либо не так? Говорили, на военных самолетах телок к нам везли оттуда, где урагана не было. В общем, разделываю я спецтелок для спецртов, а по вечерам жена меня перед родней стыдит.

— Сидишь, — говорит, — на мясе, а что с тебя толку? Дети без бульончика которую неделю. А теще ты когда последний раз печеночки приносил? И перед соседями стыдно: все люди как люди, сознательные и образованные — все домой тащат, а ты? Сколько можно такое терпеть?

Я ей:

— Дура, — говорю, — понимать же следует. У меня ж спеццех!

— Тем более, — говорит, — неси домой спецмясо, а то спать будем отдельно!

Ладно, думаю, что я — глупей других? Пошел я на комбинат, по дороге купил полиэтиленовый мешок и сунул в карман. Ближе к концу дня у телки, которую разделывал, вынул аккуратно печенку для тещи. Огляделся — никто в мою сторону не смотрит. Нагнулся под стол, чтобы от глаза телекамеры скрыться, сунул там печень в мешок — и за пазуху. Несу!

— Донес?

— Донес, а как же! Кто-то — на меня.

— И правильно, — встрял в разговор курчавый, который слушал и молчал. — Народное добро надо охранять.

— Ну, вот ты и охраняй, — усмехнулся парень безо всякой сердитости. — А моей теще печенка нужна. Только в тот раз не повезло. Вошел я в проходную — вахтер меня за локоть и к стене прижимает.

— Тебе, — говорит, — вот в эту дверь пройти следует.

Я на шутку поворачиваю, дескать, Некрасова знаешь? Некрасов, помнишь, сказал: "Русский народ вынесет все..."

А он мне:

— Ты, — говорит, — на Некрасова не стучи. Стучать и без тебя есть кому. Сперва с тобой разберемся, а потом и его задержим.

Я ему:

— Давай миром решать. Бери мою печенку, свежая, из спеццеха все-таки, и делу конец. Теща спасибо скажет.

— Ты, парень, — говорит, — о себе пекись теперь. Делу-то не конец, только, считай, начало. А теща моя в твоей печенке не нуждается. Она давно на том свете, там у них всего полно.

Заводят меня в комнату, а в ней тут как тут в штатском сидит главный, который дегустирует.

— Вот, — говорит, — какая неожиданная встреча. Ну что ж, давай расстегивайся, ударник.

Я смотрел на соседа с сочувствием.

— Захомутали тебя, с первого раза не повезло!

— То-то и оно! В простом бы цеху замяли, а тут спец. Это же, говорят, вредительство. Дело чисто политическое, направленное на ослабление руководства. Ведь ты, говорят, у кого хотел украсть? У правительства! Может, даже у самого того, которого и имя произносить вслух не всякий имеет право. А ты на его питание посягнул! Его калории хотел сам сглотнуть, чтобы, значит, он недоел и ослаб. Чтобы враги это заметили и сделали оргвыводы о могуществе нашей шестой части земного шара. Теперь твою печенку даже использовать нельзя — пятнадцать минут давно прошло. И в обычный цех пустить нельзя: там мяса нету, цех на простое. Выходит, ты всему нашему народу урон нанес.

— Крепко они тебя повязали...

— Еще как! Вскоре приехали ихние ребята в хороших костюмчиках, импортных. Веселые такие. Увезли меня в черной "Волге". Ну, там я им, конечно, все как есть рассказал. Ураган, говорю, на юге промчался, вот для тещи и пришлось взять. Самому-то мне это ни к чему. Три дня, почитай, просидел. Кормили за их счет, все выясняли: где полиэтиленовый мешок взял, какие еще действия намеревался осуществить, с кем имел сговор. С женой, говорю. Для тещи. Потом жену таскали, тещу тоже. Обе ото всего отказались: зачем, говорят, нам его печенка, если в магазинах у нас всего полно и все очень дешево? Ну, этого они отрицать не могли и тещу с женой отпустили. Взяли с меня подписку о невыезде. Сперва хотели под суд, но начальник первого отдела хороший мужик оказался. Он, говорит, то есть я, значит, первый раз попал, так что под суд не отдадим, погодим до второго раза, а уж там зараз все наклеим. Но, конечно, в почетном цеху работать ему не светит. В общем, на комбинате оставили, потому как у нас нехватка физической силы, большинство бабы пашут. Кинули меня на общую бойню.

— Значит, ты теперь боец?

— Боец. Убивец, как теща меня зовет. Хорошая работа. Нервов, как раньше, не тратишь. Стоишь себе — корова плывет по конвейеру, мычит. Подплывает — маску ей на рога надеваешь и током бьешь. Бывает, в шоке скотина сорвется и как полоумная скачет. В спеццехе-то оборудование импортное — бьет наповал. А тут то контакт в маске неисправен, то тока нету. Сорвется зверь — все в разные стороны.

— Ты про тореадоров слыхал? — улыбнулся я.

— Это которые Америку хотели захватить?

— Не совсем.

— Тогда нет, не слыхал, врать не буду, — застеснялся он и спрятал между колен свои ручищи. — Мы, значит, врассыпную, а корова бежит по цеху, ревет. И мастер ревет: "Премию на месте, кто ее догонит и прибьет!" За премию на месте почему ж не прибить? Корова худая, жизнью измотанная, ее пешком гонят без кормов. Силенки-то у нее протестовать немного осталось. Глаза безумные, а сама рада — вырвалась. Догоняешь ее, врубаешь ей нож на ходу, и полстакана премии мастер наливает. Ну, и домой каждый день чего-либо несешь. Вахтеру с получки отделяешь, и он, как тебя видит, отворачивается. Соседям жена мясо продает. Теща тоже меня опять уважает. Телевизор купили, мебель...

Поезд замедлил ход, за окном показались строения, улица, колеса застучали по стрелкам.

— Сам-то куда едешь?

— В отпуск. Погулять надо, от жены с тещей отдохнуть. Убою сейчас нет. Скот, говорят, от каких-то болезней вывелся, мясокомбинат стоит. Всех в отпуска и выгнали. В спеццеху надо круглый год вкалывать, там мясо всегда налицо. А здесь больше сидим, курим. Нет, я жизнью доволен! Может, сойдем на станции — по сто пятьдесят, а? Тело занемело.

— Так ведь где сразу найдешь?

— Самогон-то? На любой станции круглосуточно — только пей. Ну, если брезгуешь, я один...

Сосед мой поднялся и, хватаясь за стенки, пошел к выходу. По дороге он ногой пошевелил спящего на полу проводника.

— Зачем один? — сказал курчавый. — Я, конечно, не пью, но стакан приму. Постереги мешки!

И он побежал догонять бойца.

Поезд затормозил, замелькали сараи станции. Проводник выполз из лужи и бодро стал разносить холодный чай.

Отхлебнув глоток, я подумал о том, как же везет в нашем отечестве некоторым коровам. Подумать только, в какие высокие сферы забрасывает их судьба. Хотя и в виде колбасы.

Юрий Дружников. "Совиньон"

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Пародия на авангардную тему

Дорогая Людмила пишет вам догадались нет солдат-сверхсрочник энской пограничной заставы которая видна на бугре поселка Планерское-Коктебель Аким Поворот. Не улыбайтесь такое мое фамилие наблюдал вас в бинокль а потом визуально через посредство личных дозорных глаз на пляже залива Коктебель тихая бухта Черного моря в свободное от вахты-дежурства время и нет тренировочных занятий по ловле диверсантов наряжающихся в женские платья похищенные на пляжах ЮБК.1

Вы конечно извиняйте что пешу употребляя не все препинания которые для вас как возможно законченной высшим образованием требуются на лицо особенно запятые. Это не от того что я неграмотный а так как наоборот у командира заставы старшего лейтенанта Каракулько Н.В. на столе который отлучился с девушкой на предмет распития вина "Совиньон" в кусты имеется пишущая машинка а запятая на ей только одна. Поэтому сразу сообщаю что могу по граматике о которой во мне сомневаетесь поставить запятых , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , а вы пожалуста употребляйте их по вашей естественной надобности.

Людмила-Люда! Надеюсь что вы меня обратили вашим вниманием но я честно сказать не краснея после краткой беседы на международную тему которую газеты пишут и Агресия на ближнем востоке на которую вы мне не реагировали и тонкой черной бровью не повели после чего я не мог спать и вращался вокруг своей оси в казарме всю ночь из-за внутреннего ранения в результате глазного излучения сильнее Чернобыля поразившего меня вашего внешнего вида в черном купальнике с круглым вырезом между верхом и низом с иностанных мод а также линия ваших ног как с журнала "Советский экран".

Если же вы Людмила про меня подзабыли то напоминаю что я еще объяснял вам почему левый сапог мой оказался нечищенным так как наблюдая тебя в бинокль я спешил чтобы вы не ушли с пляжа или мои товарищи-пограничники на вахте по охране рубежей меня не опередили осуществить давно желаемое знакомство с такой девушкой-женщиной законченного формирования и красоты формы как вы. Я чуток опоздал но спасибо твоей подруге сравнения с вами не покрывающей сообщила часть ваших анкетных данных чтобы я мог донести письмо-желание укрепления первого знакомства хотя ты мне не реагировала а зря.

Здесь честно скажу что чувствую забытость давно не законченного образования и давно не ставил запятых поэтому их добавлю еще , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , для твоей самостоятельной расстановки по местам пользования.

Люда хочу называть ближе Людочка но опасаюсь испугать грубостью!!

Вращаюсь ночью третий год включая год в Аффганистане что фактически идет за три. Страдая от неполного счастья жизни на жесткой койке второго яруса в размышлении о гражданке и обзаведении какой-никакой семьей и шире кроватью где не коротаешь одиночество для чего все есть. И руки умелые не боятся ни левой ни правой халтуры для приработка и навык купить-продать-достать есть и искусство советского кино уважаю хотя западное честно сказать больше воздействует.

Прошу Людочка отвечать солдату на службе Родины хотите или нет встречаться-распивать вино "Совиньон" которое продавщица рябая Манька солдатикам дает вне очереди. А когда иссякнет у Маньки то не огорчайтесь нам баба Луша угол Коммунистической и Советской всегда сготовит из сахару бутыль и мути нет вся на дне. В кино по увольнению можно конечно тоже но лучше на детский сеанс когда на вахте по охране рубежей а старший лейтенант Каракулько Н.В. дремлет а враг все равно спит.

Ту вашу подругу если приходится брать с собой то сообщи заранее чтобы она непонапрасну проводила одиночество. Я вызову друга собой комсомолец голубые глаза хотя хромает натертая нога но и она не королева. И также командир старший лейтенант Каракулько Н.В. всегда пойдет за бутылку от бабы Луши навстречу солдату с уволнительной учитывая опыт сверхсрочной незаменимости службы и понимание остроты для солдата вопроса девушки как женщины.

Не бойтесь Люда обмана крепкого мужского слова которое мама тебе возможно всегда запрещала говорила не надо ходить с солдатами распивать "Совиньон" и в кино на последней ряд а тем более в кусты то я не такой. Все будет по чести исполнения солдатского долга по охране рубежей от гнусных замыслов Империалистических Агресоров. А насчет кустов или искренности чувства увлечения предметом возникшего через бинокль во время боевой вахты заметив вашу красоту то повторяю за серьезность намерений не беспокойся.

Если что и утаю так про Аффганистан как давал подписку о неразглашении ничего а то. Главное что остался живой и все органы при мне хотя утомление-сдвиг по фазе периодами в сторону мрачных мыслей и запятые средней школы отбило. Травкой больше не буду баловаться клянусь там ведь только со страха за жизнь дружественного народа Аффганистана. Зато теперь на погранзаставе как курорт хотя за человека тебя не считают размазывают об пол казармы и голодаем с огородов колхозников ночью прикорм. А если Люда ребенок то даю слово солдатское и в церковь в белом платье вместе пойдем под венец не смотря член в КПСС.

Убедительно прошу умоляю продолжить переписку и знакомство пора кончать печатать не могу за окном командир Каракулько Н.В. окончил распитие вина "Совиньон" и возвращается в гневе без девушки и без сапог из кустов которая убежала как не своя. Мне не миновать губы двое сутков на хлебе и воде но за вас пострадать Людмила приятно думать что за тебя. И за ваши рыжие волосы отдуваемые ветром на небольшое пространство от лба а также за другое что было отчетливо видно в бинокль с которым солдат сверхрочник Аким Поворот когда ты гордо выплываешь на пляж залива Коктебель для принятия воздушных и морских ванн и особенно в надетом черном купльнике на загорелое голое тело всегда на посту. Особенно надеюсь что ты не замужем а если развод был то не отчаивайся другое будет наоборот.

Надеюсь на твое быстрое получение через подругу моего искреннего письма полного горячего стремлением встречаться-дружить для серьезного намерения а не сразу покупать вино "Совиньон" или самогон у бабы Луши для распития в кустах как все.

Остаюсь с надеждой на ожидание вас выходить на пляж Залива Коктебель Голубая Бухта в черном купальнике открытая для всех спина а особенно круглый вырез между верхом и низом что захватывает дыхание на третьем году службы по охране рубежей нашей Родины. Аким Поворот.

Юрий Дружников. Лучезарные стихи

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Притча

Один древний султан прослышал о том, что в соседнем ханстве хан сочиняет стихи и подданные акыны поют их на всех базарах, прославляя талант своего правителя. Султан вдруг понял, чего ему не хватает для полного счастья. И решил: было бы не худо, если б его стихи тоже пели на базарах и передавали по радио. Правда, радио тогда еще не было изобретено.

Султан не знал, однако, как обыкновенные слова превращаются в складную речь. Дал он указание визирю подумать на эту тему. Визирь тут же придумал.

— Среди стихотворцев, населяющих территорию, вверенную Аллахом вашему величеству, — сказал он, — отыщем такого, которому вы милостиво разрешите написать ваши стихи.

— Фу, как грубо! — возмутился султан. — Ты меня в свои грязные махинации не втягивай. А чтобы к восходу солнца был готов поэтический стол, разрисованный музами и другими пегасами для моего вдохновения. Стихи положишь сверху.

— А если краска на столе не успеет высохнуть, ваше величество? — посмел спросить визирь. — Стихи прилипнут.

— Плотникам, и художникам, и тебе — всем по пятнадцать суток, — ласково пообещал султан.

И в этом он никогда своих людей не обманывал.

Плотники и художники принялись за дело. Визирь послал стражника за придворным мудрецом, ведающим музами и пегасами. Когда тот явился, визирь велел срочно выделить для султанатных нужд выдающегося стихотворца.

— Слушаюсь, ваше подвеличие, — поклонился мудрец. — А не подскажете ли вы, для каких именно нужд, дабы я мог с наивысшей точностью выполнить ваше указание?

Визирь сперва решил не разглашать тайны и сообщил, что султан решил расписать стихами стены туалета. Но тут он подумал, что мудрец посоветует юмориста, а султан юмора не уважал.

— Это я пошутил, мудрец, — просто сказал визирь. — Как ты знаешь, наш великий султан занят абсолютно во всех областях. Твой человек должен срочно сочинить, то есть даже не сочинить, а изложить на белой бумаге стихи. Султан переначертает их на еще более белой бумаге с золотой каймой. Ясно? Давай гения.

— Гениев у нас в султанате много, — задумался мудрец. — Но у всех есть один недостаток. Стихи у них, я позволю себе выразиться, индивидуальны. Как не переначертывай, все равно в соседнем ханстве догадаются по стилю, кто излагал.

— Это недопустимо! — вскричал визирь.

— Может быть, в кратчайший срок отбить у них стиль?

— Какой еще срок? — возмутился визирь. — Надо немедленно согласовать кандидатуру. Ну, не гениев, а просто талантов нету?

— Полным-полно, — уверил мудрец. — Возьмите Буля. Сочиняет молниеносно: в день поэму, в неделю семь поэм, от полной луны до полной луны...

— Стоп! Буль не подойдет. Его двоюродную сестру султан прогнал из гарема за сплетни. Нельзя же Булю доверить секретное дело!

— Да, конечно, — сказал мудрец. — Тогда Муль. Проникает в самую суть мироздания.

— Муль? Ты что, забыл? Он кукарекал, когда на площади четвертовали преступника, — того, который шаркал ногами, проходя мимо дворца. Ну и кадры подбираете!

— Есть, есть достойный! — прошептал мудрец. — Ни табаком, ни вином, ни женщинами не пользуется. Словесно устойчив. Чист как стеклышко. Это Руль.

— Ни за что! Твой Руль в базарный день врезался на своем осле в верблюда, на котором ехал я, визирь его величества!

— О, Аллах! — задрожал мудрец. — Нету у меня больше талантов.

— Дьявол с ними, с талантами! — заорал визирь. — Выделите из коллектива стихотворца без глупостей, и пусть сочинит до захода солнца, а то...

— Слушаюсь, ваше подвеличество!

Через полчаса стихотворцев собрали у храма муз, который подарил им султан. Храм был заперт, чтобы не топтали паркетные полы из заморского дерева. На верхней ступени восседал мудрец, ведающий музами и пегасами, чуть ниже — два гения, под ними три таланта, а на земле разлеглись остальные.

— О творцы! — сказал мудрец, — Всевышний кладет на вас ответственную нагрузку.

— Без гонорара? — спросили дуэтом гении.

— Заткнитесь! — сказал мудрец.

— А что мы с этого будем иметь? — спросили таланты.

— Вы — ничего! Кто из безвестных изъявляет желание?

Никто не изъявлял, и мудрец на всякий случай постучал хлыстом о голенище сапога.

Тогда в тени под чинарой поднялся, пошатываясь, пожилой стихотворец, вытер руки о халат и сказал, заикаясь:

— У-уж лучше добровольно.

— Ты же пьян!

— Я с-скоро протрезвею.

— Слушай, а из гарема его величества твоих двоюродных сестер не прогоняли?

— Ни одной.

— А ты не кукарекал?

— Н-никогда.

— А на осле никого не сбивал?

— Да у него и осла-то нет, — зашумели стихотворцы. — Подходит!

— Расходитесь! — закричал мудрец. — Я ему одному объясню что делать.

Стихотворец абсолютно все понял без лишних слов и подписал бумагу о неразглашении государственной тайны. Взял он у мудреца взаймы три медных монеты, купил кувшин вина и отправился домой. К вечеру стихи были исполнены. Стихотворец допил остатки вина, разбил на счастье кувшин о порог и двинулся к визирю. Во дворец его не пустили, стихи стражник отобрал и отнес кому следовало. Стихотворец побрел домой, но по дороге уснул под забором.

Визирь прочитал стихи три раза, положил под подушку и тоже лег спать, немножко все-таки волнуясь.

Солнце еще не взошло, когда плотники и художники поставили стол, за которым мог вдохновляться султан. Визирь попробовал пальцем, высохла ли краска, и положил стихи на стол. В дверь вошли два стражника. Они очистили помещение от плотников и художников, а визирю велели стать к стенке. Появился султан. Он кивнул визирю, уселся за поэтический стол, посмотрел картинки и повертел в руках стихи.

— Однако оперативно! — похвалил султан. — А тебе, визирь, мои стихи нравятся?

— Лучезарно, ваше величество! Вы — стихотворец номер один!

— Брось, визирь! Такого подхалима, как ты, во всем султанате не найти.

— Нет, я серьезно, ваше величество, — упал на колени визирь.

— Ну ладно, спорить некогда. Переначертывать мои стихи тоже некогда. И читать некогда: у меня завтрак с иностранными послами. Дай-ка кисточку!

Обмакнув ее в тушь, султан надписал свое имя над стихами и повелел, чтобы их читали на улицах и на базарах всего султаната от зари и до зари.

— А ты, визирь, подумай, — велел он, — как переплюнуть хана и довести стихи до отсталого сознания всех тысяч моих подданных, чтобы они сами их читали друг другу.

— Придумал, ваше величество! — тотчас воскликнул визирь, у которого затекли коленки. — Пускай дети учат их наизусть, чтобы передавать из поколения в поколение.

— Разумно, — одобрил султан. — Вот тебе мой носок с правой ноги — носи как орден. Кстати, подготовь указ о том, что я удостоен почетного звания Стихотворца Номер Один. Как ты думаешь, это не будет нескромно?

— Ни в коем случае, ваше величество!

— Ладно. И еще подумай: не сочинить ли мне заодно симфонию?

Вскоре на перекрестках стали собираться толпы людей. Глашатаи трубили в трубы и кричали:

— О наш мудрый султан! Указом своего величества он сделался Стихотворцем Номер Один. Слушайте, слушайте его лучезарные стихи, написанные кисточкой, которую вложил ему в руку Всевышний!

Все это, разумеется, передавали по телевидению, хотя его в те времена тоже не было.

Вот, собственно, и вся история.

Того стихотворца-пьяницу подобрали под забором и обезглавили, чтобы не спал в неположенном месте. Визиря тоже обезглавили на всякий случай. Всех чиновников его величества посадили в полном составе переписывать и размножать лучезарные стихи. Мудреца, ведавшего поэзией, бросили на поиски подходящего сочинителя симфоний.

И только дети радовались. Был издан приказ учить стихи султана наизусть, а дети их уже знали: стихи принадлежали древнему классику, их проходили в первом классе.

Юрий Дружников. Притча о двуногих

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

— Что ж ты не спишь, сынок? Давно пора. Закрывай скорей глазки. Что? Сказку рассказать? Да если кто-нибудь узнает, смеяться будет. Такой ты большой. Ну, да ладно. Расскажу тебе последнюю сказочку. Так и знай: последнюю! Ты уже почти взрослый. А взрослым не нужно сказки рассказывать. У них вся жизнь — беспросветная сказка. Так вот, слушай.

Случилось это давным-давно. Когда ни тебя, ни папы с мамой, ни дедушки с бабушкой еще в помине не было. Кажется, миллион лет назад, а может, чуточку побольше. Из тридесятого царства, семидесятого государства шел ковер-самолет — межгалактический лайнер в район Солнца Зет.

Три тысячи двуногих его пассажиров знать не знали, ведать не ведали, что их ждет впереди. В салонах была тишина. Разговаривать не приходилось, потому что удалые молодцы и красны девицы обо всем уже переговорили. А развлечения, убивающие время, были чужды им. Они созерцали пространство, свой внутренний мир, и этого им было довольно.

Невеселые мысли, словно тучки небесные, набегали порой на сознание. Вспоминали они, как покинули тесную, очень тесную планетушку Восемь в созвездии Лебедя. Теперь плывет лайнер на освоение новых земель. Это не безумство молодцев, не прихоть выскочек, а плановое мероприятие. Все давным-давно согласовано.

Сперва из Генерального Совета Большого Центра Млечного пути они получили магнитную пояснительную записку. В содержании ее не было никаких обоснований, только сухое указание. Вот она, эта магнитная записка.

"ВСЕМ, ВСЕМ ДВУНОГИМ! ОСОБО:

ПЛАНЕТА ВОСЕМЬ ЛЕБЕДЯ, ПЛАНЕТА СИГМА КАССИОПЕИ, ПЛАНЕТА ДВА-ШЕСТЬ ПСА!

ОЙ ВЫ, ГОЙ-ЕСИ ДОБРЫ МОЛОДЦЫ И КРАСНЫ ДЕВИЦЫ!

В СВЯЗИ С УГРОЖАЮЩЕЙ ПЕРЕНАСЕЛЕННОСТЬЮ И СНИЖЕНИЕМ ПРОЦЕНТА ГЕНИАЛЬНОСТИ, РЕКОМЕНДУЕМ ХУДШИМ, НЕ ЖЕЛАЮЩИМ СТАТЬ ЛУЧШИМИ, ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ ТРЕХ УКАЗАННЫХ ПЛАНЕТ И НАЧАТЬ СОБОЙ НОВУЮ ЭРУ В НЕОСВОЕННОЙ ГАЛАКТИКЕ. А КОГДА ПЕРЕВОСПИТАЮТСЯ И ПОУМНЕЮТ, РАЗРЕШИМ ИМ ВЕРНУТЬСЯ ОБРАТНО.

ГЕНЕРАЛЬНЫЙ СОВЕТ БОЛЬШОГО ЦЕНТРА МЛЕЧНОГО ПУТИ ПРЕДЛАГАЕТ ВАШЕМУ ВНИМАНИЮ ЦЕЛИННУЮ ПЛАНЕТУ ТРИ В СИСТЕМЕ СОЛНЦА ЗЕТ".

И открылись ворота лагерей правильного труда и отдыха на планете Восемь созвездия Лебедя, планете Сигма в созвездии Кассиопеи и на планете Два-шесть созвездия Пса. И повели стражники, с секирами острыми, своих подопечных лиц на космодром. И вот сидят соловьи-разбойники в салонах лайнера и мчатся к Солнцу Зет.

Почему так мир устроен, не могу объяснить тебе, сынок. Может, вырастешь — поймешь. Так уж повелось у двуногих. Любая цивилизация крепко держится за полезных и нужных ей существ. Ну, а те, которые упрямы, или своевольны, или не хотят делать, что велят, а делают, что не велят, остаются за бортом. И не сами остаются: это цивилизация хочет скинуть их за борт или утопить, как лишних котят. Так уж устроен двуногий, что он готов топить таких же, как он сам.

Лайнер идет из тридесятого царства в созвездии Лебедя через пучину небытия к началу новой эры.

Я не помню, сынок, что происходило в это время на тех планетах. Все склероз проклятущий. Давно про это узнал и уже успел забыть. Помню только, что и с двух других планет, запоздав немного, вышли галактические лайнеры. Посадили на них всех хулиганов и бандитов до последнего. Остались на планетах лишь одни ученые, да поэты, да музыканты, да гой-еси надсмотрщики.

Идут три лайнера из трех галактик к Солнцу Зет. Пока что из-за помех неведомых или козней Бабы-Яги не удалось им установить связь. Но пройдут каких-нибудь три-пять световых лет, и расстояние между ними сократится, связь будет налажена. Нелегко живому существу чувствовать себя худшим, отбросами. Вот отчего думы у них тяжелые. И только непредвидимая надежда на завтра скрашивала мысли их.

Добирались они без хлопот и забот. Управлял ими Генеральный Совет, и удрать куда-нибудь они не могли. В центре была хорошая аппаратура, и задолго до того, как подлетели они к Солнцу Зет, им определили маршрут внутри Солнечной системы к планете Три. К той самой, про которую ты, наверное, не раз слышал. Ни тех, ни других, ни третьих на планеты чужие раньше не пускали. Теперь отправили первый раз, а опыта освоения чужих земель у них не было.

Тем не менее двуногие соловьи-разбойники из созвездия Пса были люди ко всему привычными. Белокожие, но закаленные. Без труда они разместились на планете Три, выбрав для себя, кажется, юг, а может, какое-то другое место. Не знаю точно. Но не успел день смениться ночью, как они увидели своих чернокожих собратьев по разуму, которые только что прибыли с планеты Восемь из созвездия Лебедя. Это были такие же существа. Может быть, чуточку покрупней и поздоровей. Ну что ж? Раз они поздоровей, значит, им и работу взять потяжелей.

И те, что из созвездия Лебедя, не возражали.

А на противоположном конце планеты Три в это время опустились ссыльные желтокожие разумные с планеты Сигма из созвездия Кассиопеи. Их было всего несколько десятков, этих двуногих. Они были победнее и не смогли прилететь на больших лайнерах. Их привезли сюда в малых капсулах вроде бочек, и приземлились они в разных местах. Благодаря им двуногие со всех трех планет и стали сноситься между собой.

Сперва все было сносно. А после начались неприятности. Несколько осложнило дело, сынок, что самые худшие с тех планет оказались и самыми неграмотными. Они привезли с собой кучу роботов и всяких прочих умных чертовщин. Но вскоре переломали большую часть машин из-за неумения. Ты понял теперь, мой мальчик, почему надо хорошо учиться и внимательно слушать учителей?

Однажды белые двуногие даже пытались связаться с Технической комиссией Генерального Совета Большого Центра Млечного пути для консультации. Услышали от дежурного опричника: "Проверьте Р..." То ли рычаги, то ли рамы, то ли радиоустройства, то ли раствор, то ли расу, — никто не понял. Рация повредилась и больше не работала.

Про сосланных с трех планет, видно, попросту решили забыть за ненадобностью.

Было бы еще ничего, если б хоть один из них был образованный, или сообразительный, или просто с умом, направленным на полезное для жизни дело. Но умных, к сожалению, те цивилизации не послали, оставили себе. Готовых средств питания, которые ссыльные привезли с собой, хватило им лет на девятьсот. А детей рождалось все больше, и надо было думать о будущем.

Нужно сказать, мой мальчик, в то время на планете Три росли дикие леса, через которые трудно было пробраться. Избалованные ровной температурой на родине к причудам нового климата двуногие приспосабливались с мучениями. Часть из них была съедена зверями лютыми, пока прилетевшие сами не научились ловить и есть этих диких зверей.

Несладко им жилось. Корабли с продовольствием, которые им перед отлетом обещали прислать, почему-то задерживались. Скоро из лайнеров начали исчезать вещи. Пришлось выставлять солидную охрану.

А двуногих подстерегала новая беда. Переселенцы проглотили все запасы лекарств и начали умирать. Умирали они от болезней, о которых ничего не слышали. Может, их косил грипп? Вместо того чтобы умело, как их сородичи в других галактиках, бороться, чтобы уничтожить болезни, они бродили по лесам и хныкали. Немало погибло от укусов ядовитых змей и насекомых.

Все двуногие: и белые, и черные, и желтые — стали раздражительными и сердитыми. Они ссорились по малейшему поводу и грызли друг друга, пока еще не в прямом, а в переносном смысле. Им и в голову не приходило, что чужую цивилизацию можно поднять. Вместо этого они опускали свою на недосягаемую низкоту.

Нужно сказать тебе, мой мальчик, что был среди двуногих белых с планеты Восемь созвездия Лебедя человек, попавший сюда случайно. Его звали Рам. Когда-то он был актером Театра невидимок, но был выгнан из театра за то, что пытался стать видимым. Из лагеря труда и отдыха он со всеми попал сюда, и на известной тебе планете Три ему очень не нравилось. С несколькими двуногими Рам создал что-то вроде тайной организации, которая решила удрать обратно. Для этого был один путь: захватить лайнер, который стоял под надежной охраной. Двуногие стали настойчиво готовиться к побегу.

Когда планета Три повернулась к Солнцу так, что в месте, где стоял лайнер, стало темно, Рам с приятелями решили действовать.

Смешали они угольки от костра, желтой серы и селитры и подложили под охранников, которые мирно спали возле лайнера. На планете Восемь никто не знал, что такое порох. Но не рассчитал Рам силу взрывчатого вещества здесь, на планете Три: опыта у него было мало. Взрывная волна опрокинула лайнер и повредила ему рули управления. Разумеется, как ты понимаешь, мой мальчик, актера и его приятелей решили послать за это на съедение диким зверям в джунгли.

Но не таков был Рам. Он не дался. Он бежал и решил проникнуть в лагерь черных двуногих, чтобы украсть их лайнер. Не буду подробно рассказывать тебе, сынок, про это. Дела те настолько жестоки, что ты будешь долго вспоминать их и не заснешь.

Пошел Рам со своей дружной бандой в лагерь черных двуногих. А те догадались, что на них совершается нападение. Умели они читать мысли на расстоянии. У них было кое-что для защиты, и они решили постоять за себя. Видя, что план побега проваливается, актер со своей шайкой решил в отместку уничтожить лайнер черноногих. Подложил пороху — и взорвал. Так путь к возврату был отрезан, потому что у желтоногих их маленькие кораблики давно развалились.

Расстроились пришельцы с трех планет — белые, желтые и черные. Теперь они вынуждены остаться на планете Три не на срок, пока перевоспитаются, а навсегда.

Что делать? Те, кто попрактичнее, а потом и остальные перешли жить в пещеры.

Их красивые, яркие, теплые одежды износились, а новых взять было негде. И они стали убивать зверей, одеваясь в их мохнатые шкуры. Синтетическая пища кончилась, а нужно было на чем-то готовить простую. И они стали разводить костры, печь из глины горшки и варить в них. Оружие для ловли животных тоже износилось с годами. Пришлось делать простые луки и стрелы.

Может, если б они были разумней и трудолюбивей да собрались все вместе, им удалось бы сохранить лучшие вещи из тех, которые они привезли, и создать новые такие же. Но они бесконечно ссорились и много сил тратили на вражду. И пытались навязать друг другу вкусы и привычки своих планет. А скоро и вообще перестали общаться друг с другом. И на каждом материке, в каждой пещере сложился свой мир. Рам, самый прыткий из них, полюбил красивую обезьяну и начал с ней новый род, более приспособленный к жизни на планете Три.

У-уу! Да ты уже засыпаешь, малыш.

Тысячи лет прошли с тех пор, много воды утекло, много двуногих родилось и умерло. И они постепенно совсем забыли о жителях тех планет, откуда они родом, забыли, что они потомки переселенцев с Лебедя, Пса и Кассиопеи, забыли, чья кровь течет у них в жилах. Когда двуногих стало больше, они расселились по всей планете Три. Создали города, много сложный вещей. От худших родились лучшие, а может, и от лучших худшие. И враждуют с тех пор, обижая друг друга. Кое-кто из них и рад бы помириться. Но уже есть у них атомная бомба, а вот-вот появится кое-что пострашнее.

Теперь ты понимаешь, сынок, почему двуногие так настойчиво рвутся в космос. Инстинкт зовет их увидеть ту жизнь, которая их создала.

Но какое тебе дело до каких-то двуногих на планете Три... Спи, сынок! Баюшки-баю...

Юрий Дружников. Фиолетовый луч

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

28 октября

Не иначе как меня продуло: голова раскалывалась от боли, начало знобить. От набегающих огней светофоров рябило в глазах, и они слезились.

— Согнуло тебя, Хохряков, — прокричал машинист, мой напарник, — давай-ка домой!

Он снял трубку радиофона и попросил прислать мне замену. Возразить не хватило сил.

Домой я добрался с трудом. Дул ветер, смешанный с дождем. Меня пошатывало, и старшина возле метро, повернувшись в мою сторону, погрозил дубинкой.

Лифт у нас, как всегда, не работал. Задыхаясь, я добрался к себе под крышу на двенадцатый этаж. Ключ никак не хотел попасть в замочную скважину. Сердце стучало, словно колеса на стыках, когда разгоняешь состав: все быстрей и быстрей. Лечь, скорее лечь! Наскоро выпив чаю, я, почти не раздеваясь, упал в кровать и забылся.

Зазвенело стекло, на пол посыпались осколки. Открыв глаза, я тут же зажмурился: резкий свет заполнял комнату. По стенам метались красно-синие языки. Пожар! Собрав силы, я приподнялся на локтях и попытался встать. В окне передо мной стоял человек. Я не мог ошибиться: он шевелил руками и вообще двигался, хотя против света казался тенью. Услышав мой крик, человек круто повернулся и исчез.

Вскоре комната перестала светиться, и снова наступила темнота.

Я заставил себя встать, хватаясь за мебель, добрался до окна и протянул руку. Она стала мокрой от дождя: стекла в раме не было. За окном зияла мрачная яма улицы — ни машин, ни прохожих. С трудом добравшись до кровати, я забылся.

Утром потащился к врачу, тот нашел у меня воспаление легких и велел лежать. Я рассказал ему о ночном видении.

— Ну-ну! — ухмыльнулся доктор. — Температура спадет — бреда не будет...

Позвонил приятелю, тот вставил стекло.

12 ноября

Через две недели я снова вышел на работу и, сидя в тепловозе, старался не открывать окон.

Сменился я вчера утром, написал на путевом листе "Происшествий не произошло" и домой. В комнате собачий холод. Бросился к окну — стекла опять нет! Я потрогал лоб: может, опять температура. Воры? Но в комнате все на месте. Диплом об окончании Транспортного института висит на стенке под стеклом. На кой мне работать инженером, если машинистом я получаю в полтора раза больше? Нет, не все на месте: бутылка "Экстры", которую я купил к собственному дню рождения, на треть отпита.

Я спустился вниз за милиционером. Он осмотрел выбитое окно и нехотя достал блокнот:

— Бывает, бьют стекла после поддачи.

— Кто же два раза бил мое окно?

— Кто пил, тот и бил, — он покосился на бутылку. — При чем здесь я? Зови лучше стекольщика.

Но мой адрес, фамилию и место работы на всякий случай записал.

30 ноября

Сейчас три часа утра. Не переставая льет дождь. Мы стоим на небольшой станции. Скоро кончат формировать состав.

Два дня только и думаю, как поступить. Ночью сплю плохо, часто встаю, подхожу к окну. Странно: оба раза это случилось, когда я должен был работать в ночную смену. Значит, тип, который стоял в окне, знал, что меня не будет. А если мне снова вернуться домой ночью, неожиданно?

Надо зайти в диспетчерскую и попросить, чтобы завтра кто-нибудь подменил меня. Причину выдумаю любую, поверят.

Вечером я никуда не пошел, лег пораньше и, не зажигая света, пролежал часов до трех. Снизу перестали доноситься звуки машин, улица затихла.

Кажется, я был готов к этой минуте, и все же стало страшно. В комнате вспыхнул фиолетовый свет. Я вскочил, одним прыжком очутился у окна и застыл, будто прижатый тормозными колодками. Не знаю, сколько минут прошло в таком напряжении. Никто не появлялся, и я осторожно выглянул в окно.

Будто карнавальный прожектор рассек улицу. Фиолетовая полоса гудела. Она тянулась к моему подоконнику от дома напротив.

Там, в окне, появился человек. Мгновение — и он повис над улицей, между домами. Он медленно, но уверенно шел по воздуху, направляясь ко мне.

Стараясь не дышать, я прижался к стене. Послышались шаркающие шаги, будто по асфальту. Еще минута, и темная рука ухватилась за переплет рамы. Массивная фигура взгромоздилась на подоконник и тяжело спрыгнула на пол.

Бросился я на пришельца и схватил его за шею. Внезапность помогла мне, я его свалил на пол. Но, падая, он успел зацепить мою ногу, и я закричал от адской боли. У меня сила есть, но он легко освободился, тяжелое тело навалилось мне на грудь.

— Спокойно, парень, — прошипел человек. — Я же не вор...

— Не вор, а кто же — в чужой квартире? Благодари Бога, что я ослаб после болезни. Не то вытряс бы из тебя желание ходить ко мне в гости по ночам!

Человек нервно засмеялся и встал.

— Слушай, я все знаю про тебя, — сказал он. — Знаю, ты свой парень, тебе доверять можно, не то что некоторым. Заходи ко мне завтра. Все узнаешь. Только не болтай никому, прошу!

Он поспешно влез на подоконник.

— Дом напротив. Квартира сто восемьдесят три. Меня зовут Фельдман.

Человек пересек улицу по воздуху и исчез, как появился.

Фиолетовый луч погас.

5 декабря

Утром, когда в смену идти было не надо, поднялся в дом напротив.

Вчерашний гость встретил меня улыбкой во весь рот. Глаза у него не бегали от страха, как тогда. Он запер за мной дверь и пошел доумыться.

Я огляделся. Мне случалось почитывать книжки о сумасшедших изобретателях. Приборы, провода, сигнальные лампочки. Не так было в комнате Фельдмана. Обыкновенное жилье среднего инженеришки. Только середину комнаты загромождал длинный шкаф, который делил ее на две половины.

Пока Фельдман вытирался, фыркая от удовольствия, я наконец-то рассмотрел его. Было ему за сорок. Лицо отечное, как у всех работающих по ночам, и вообще вид потрепанного судьбой человека.

— Ты давно машинистом? — спросил он.

— Лет двенадцать, считай, сразу после института.

— А я с детства сижу на электронике, в институт меня не приняли, самоучка. Чинил телевизоры и магнитофоны. Но сейчас они редко ломаются... Не сердись, что влез тебе в комнату. Мне до зарезу нужно окошко напротив моего.

Фельдман подошел к шкафу.

— Над этой штукой я бьюсь давно. Жена не выдержала, ушла и ребенка забрала.

— Я и сам холостой.

— Знаю! Это-то и удобно. Сейчас эта штука — единственное, для чего я живу. Хоть какая-то, да цель! Есть будешь?

Он поставил на стол кефир и хлеб. Я есть отказался, а он глотал так поспешно, словно куда-то опаздывал. Смахнув крошки на пол, он подошел к шкафу, торчащему посреди комнаты. Фельдман открыл дверцы и, простодушно улыбаясь, смотрел, как у меня расширились зрачки. Гигантский объектив уставился серым немигающим глазом в мое окно в доме напротив.

— Ты, между прочим, первый это видишь, — гордо сказал он.

Кое-что я помнил из курса физики, который нам читал в институте толстый профессор Бруштейн. Но ни о чем подобном слышать не приходилось. Фельдман придумал установку, которая создает — как бы это сказать? — твердый луч. Твердый, как железобетон. По такому лучу можно ходить, даже, может быть, ездить.

— Чего же ты теперь делаешь? — спросил я.

— Повышаю надежность. Спираль выдерживает пятнадцать минут и сгорает. А мне нужен надежный излучатель, чтобы держать луч хотя бы часа два...

— И для этого надо бить стекла?

— Как же мне проверить плотность луча на расстоянии? А из твоего окна я мог безопасно проводить измерения и не висеть над улицей... Да ты не сердись. Пришлось торопиться, вот и разбил стекло... Заплачу! Я тогда изрядно замерз и глотнул водки...

— Послушай, старик, — сказал я, — работа моя нелегкая, но для мозгов простая: стрелки да светофоры — я, наверное, изрядно отупел. Ну, допустим, добьешься ты этой высокой плотности. И что?

— Чудак! Представь себе: дорога, построенная в одно мгновение. Только привез камеру и включил.

— Фантазия...

— Но ты же луч видел! Скажем, мост через реку... Легко передвигать, ставить на определенное время. Не надо ни опор, ни фундаментов. Я хочу лепить из света дома, понимаешь? Настоящие здания. Крыши над городами. Строить везде: на земле, под водой, в космосе...

— Кому это все тут нужно?

— Никому! Но по лучу рвануть можно отсюда через границу — вот что! А хочешь, рванем вместе? Конечно, риск... Сам понимаешь...

К этому я как-то не был готов. Мы помолчали.

— Тебе помочь? — спросил я.

— Хорошо бы. Только ночью, когда улица пуста.

— В эту ночь я работаю.

— Значит следующей.

Так я стал его соучастником.

9 декабря

Около трех часов ночи Фельдман включил установку. Защелкали реле. Розовые и синие искры побежали снизу, заполнив трубу. Она заиграла голубым светом. Мы присоединили дополнительное питание.

— Контакт! — процедил Фельдман, и глаза его сверкнули.

Загудел излучатель. Шелестели вентиляторы, охлаждая воздух в камере. Лучевая трубка налилась фиолетовым светом. Еще мгновение, и луч вырвался наружу. Фиолетовая полоса метра полтора шириной уперлась в мое окно.

— Давай, Хохряков, пробуй, — одобряюще сказал Фельдман.

Он видел, что я медлю.

— Ладно, я пойду вперед, ты вали за мной.

Фельдман взялся руками за раму окна и ступил на светящуюся полосу. Поколебавшись, я последовал его примеру. Луч был шершавый и теплый, словно нагретый солнцем тротуар. Идти было легко, но казалось, под ногами что-то вибрирует. Я сделал несколько шагов, глядя в спину удаляющемуся Фельдману. Потом глянул в пролет между домами. Сильно закружилась голова.

— Не смотри вниз!

— Низ-низ-низ... — эхо несколько раз повторило его голос в провале улицы.

Чувствовать себя цирковым канатоходцем не очень-то приятно, и вздохнул я свободно только тогда, когда ухватился за косяк рамы у себя в картире.

— Страшно? — спросил Фельдман.

Он слегка светился отраженным светом.

— Да брось ты! Говори чего делать!

— Давай перенесем к тебе приборы.

Легкие снежинки крутились в воздухе и таяли, не долетев до луча. Ящики оказались тяжелыми, но идти второй раз было не так страшно. Фельдман то и дело оглядывался.

— Чего боишься?

— Месяц назад мне не хватило полупроводников, — сказал он, — и мне их предложил по дешевке один деятель. А он, оказалось, вынес их из закрытого НИИ. Теперь его застукали в проходной, и уж наверняка он расколется. Если распутают, то и меня потянут.

Фельдман стоял на фиолетовом луче метрах в двух от окна, снимал показания приборов и диктовал мне. Я записывал цифры в таблицу. Он взглянул на часы и двинулся к своему окну.

— Еще две минуты, и сгорит излучатель, — сказал он, — пойду подсоединю новый...

Вдруг внизу завыли сирены. Этот звук до сих пор наполняет мои уши. От неожиданности Фельдман присел на корточки и вцепился в край луча. Нет, они не проехали мимо. Две милицейские машины остановились, и одна направила боковую фару вверх.

Лицо Фельдмана перекосилось, и он метнулся к окну. Бежал он не оглядываясь.

Подъехала еще одна милицейская машина. По стене дома, скрещиваясь и расходясь в стороны, уже ползли две полоски прожекторов.

До окна Фельдману осталось шагов двадцать... десять... три... В этот миг фиолетовый луч погас. Черный силуэт Фельдмана замер, перевернулся головой вниз и исчез в темноте.

— Старик! — позвал я.

— Рик-рик-рик, — отозвалось эхо в уличном ущелье.

В темноте где-то далеко раздался протяжный крик. Через несколько секунд глухой удар донесся со дна улицы. Рев сирены неожиданно умолк, и настала тишина.

Еще не веря тому, что произошло, я протянул руку. Твердый луч исчез, как сигаретный дым.

...Не знаю, все ли я рассказал точно так, как было на самом деле. Теперь этого уже не проверишь. Вчера я снял со счета все свои деньги и на них похоронил Фельдмана — самого головастого парня из всех, каких я встречал.

Юрий Дружников. Робинзон Гошка

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Мать прибежала из кухни, плотно прикрыла за собой дверь и подняла руки к потолку.

— Господи! За что наградил ты меня соседями? Сил больше нет. Проклятая коммунальная жизнь!

Она опустила руки и выразительно посмотрела на отца. Мать была прирожденной актрисой, хотя работала инженером. Отец же никогда не возмущался. Он утешал себя тем, что когда-нибудь неурядицы устранятся сами собой.

— Ну вот, — сказал он. — Опять ты заводишься. Потерпи месяц. Уедем на твой юг, и никто не будет дышать на тебя гриппом и заглядывать в кастрюли.

На юг решила ехать мать, и отец согласился: то был единственный способ заставить ее отказаться от юга. И, действительно, теперь, еще не остыв от кухни, она раздраженно заметила:

— На юг? В эту душегубку, где дерутся за лежак, чтобы протянуть ноги?.. Хватит с меня коммунальной квартиры! Можешь ехать один, мы с Гошкой не поедем!

— Между прочим, — сказал Гошка, — Робинзон жил на необитаемом острове. Абсолютно без соседей...

Мать строго взглянула на Гошку. А отец понял, что его восьмилетний Гошка уже почти человек.

— Дети! — сказал отец. — Это светлая конструктивная идея: двинуть в дикие места, где ни души, кроме медведей. Будем ведром ловить рыбу и смотреть на звезды.

— Это куда? — подозрительно спросила мама.

— Ясно — на дикую природу. Представляешь: Гошка закалится, нагуляет бицепсы вот такие, — отец показал на валик дивана. — Смотри, какой он бледный. Цивилизация его заела!

Отец остановился, ожидая возражений, но, вдохновленный тем, что мать молчит, стал развивать светлую конструктивную идею дальше.

— Во-первых, купим компас. По компасу выйдем через лес к реке. Ставим палатку, живем у костра. Гошка, чего молчишь?

Гошка не торопился высказаться. Чего зря расходовать калории, когда мать скажет "нет" и все.

— Мальчишки! — мать неожиданно улыбнулась. — Папка у нас Сократ. Лес, река, тишина и никакой тебе коммунальной кухни. Сделаем из Гошки Тарзана. Гошка, ты согласен?

— А ружье? — спросил Гошка.

— Ружье?

— Ружье купите?

— На кой тебе ружье? — сказал отец. — Я куплю тебе рыболовный крючок.

— Чем же я вас буду там кормить? — спросила мать. — Где там полуфабрикаты? Их и в городе не достать!

— Да там грибов полно, ягод — махнул рукой отец. — Рыбы навалом. Главное — иметь компас...

Гошка носился по комнате и повторял чудесные дурацкие стихи, сочиненные классиком, пожелавшим остаться неизвестным:

Поросенок жирный,

Поезд пассажирный.

Если поезд не пойдет,

Пассажир с ума сойдет.

Стихи звали в дорогу.

Мать с отцом работали в одном конструкторском бюро, и им очень трудно было выбить отпуск вместе. Женщину без всяких проблем отпустили. Главный инженер проекта сказал, что мать так напряженно в рабочее время вязала свитер, что ей просто необходимо отдохнуть. Тогда муж пригрозил администрации распадом семьи, и руководство решило не брать на себя такую тяжелую моральную ответственность.

Наконец они собрались и отбыли. Ехали на поезде долго, в самую глухомань. По дороге отец следил за компасом. Стрелка его показывала, что поезд шел в правильном направлении, не сбиваясь с пути. С утра погода была прекрасная. Дождь закапал, когда они вылезли из вагона на диком полустанке.

— Ну и где же обещанные звезды? — спросила мать.

— Тучи — это еще лучше, — сделал заявление не для печати отец. — У кого есть плащи?

Плащ был у мамы. Она сказала, что вообще с детства не простуживается, и надела свой плащ на Гошку. Отец был одет в два рюкзака.

Шли они между рекой и опушкой леса. Абсолютную дикость природы нарушал запах свинофермы, расположенной на другом берегу. Когда фермы на том берегу кончились, на этом берегу исчез лес, и начались бесконечные поля без единого дерева. Вскоре все покрыла дымка. Гошка начал хныкать, а мать заметила:

— Не подумайте, что я намекаю. Но на юге сейчас сплошное солнце...

Мать тут же пожалела, что не удержалась, и дала себе слово больше не намекать.

Совсем стемнело, и они остановились.

— А что по этому поводу пишет Джером К. Джером? — ехидно спросила мать.

Отец всегда носил с собой и цитировал свою любимую книжку "Трое в одной лодке". Он говорил, что там есть советы на все случаи жизни.

— Сейчас темно, и я не могу прочесть ни строчки, — ответил отец. — Переночуем, а утром все будет ясно.

Под дождем они поставили палатку и влезли в нее. Мокро было и снаружи, и внутри. Они были такие голодные, что мать открыла банку консервов частика в томатном соусе, и все стали дружно жевать его с мокрым хлебом.

— А чайку утром попьем, — бодро сказал отец. — Утром будет солнышко. Давайте спать.

Едва они легли, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, как раздался гул, будто они лежали в жерле вулкана. На них полетело что-то, похожее на холодный душ. Крупные капли разбивались о крышу палатки, и внутрь сыпалась мелкая пыль. Гошка стал чихать. Подул ветер, палатка перекосилась. И упала.

— Вы живы?

— Еще живы...

— Вылезайте! — отец стал карабкаться к выходу. — Вон там, под кустом, не так дует.

В темноте они переползли под куст. Под кустом было мокрее, чем в палатке, но зато меньше дуло. Они постелили одеяло на траву и накрылись палаткой.

— Алеет восток, — грустно сказал отец и вздохнул. — Мне кажется, мы легли на муравейник и долго не пролежим.

— Иди сюда, милый, иди, мой хороший! Тю-тю-тю...

Это был голос над самой папиной головой. Отец выглянул из-под края палатки. Возле куста стоял человек в сапогах и плаще и нанизывал на крючок червя.

— Вам не мокро спать? — поинтересовался человек.

— Нам-то прекрасно! А вот мальчик...

— Так у вас ребенок! Что же сразу не сказали?

Человек бросил на траву удочку и убежал. Вернулся он с молодой женщиной. Та повела сонного Гошку, мать и отца за собой. Было уже почти светло и все видно. Им постелили в пустом углу палатки, возле выхода, и дали укрыться сухим одеялом.

Гошка шел, не просыпаясь, и так же, не проснувшись, лег. Мать устроилась рядом с Гошкой. Отцу места не хватило, и он лег, согнувшись буквой Г на травке, у них в ногах.

— Спасибо... большое спасибо... — пробормотала мать и провалилась в сон.

— Не повезло им с погодой, сердечным... — сказал человек в сапогах и плаще, как будто ему самому с погодой повезло.

От этих слов отец проснулся. Голова гудела, как после большого праздника. Мать с Гошкой спали. Отец еле разогнулся из буквы Г в букву А.

Перед ним лежала поляна, вся в ямах, и кусок реки, прикрытый редким лесом. Тучи ползли низко, цепляясь за верхушки елей клочьями грязного ватина. Дождь — как бы это сказать точнее? — почти перестал, но немного все-таки сыпался. В пяти шагах от папы стояла палатка. Рядом с ней — еще две. У реки палатки стояли в два ряда. Посреди поляны горел большой костер. На длинных жердях, с разных сторон, в огонь тянулись ведра, чайники, кастрюли на проволочках. Папин нос жадно втягивал запахи, но голода это не утоляло.

Отец решил к тому времени, как мать и Гошка встанут, поставить палатку и развести костер. Есть погода, нет погоды — жить надо. Если поезд не пойдет, пассажир с ума сойдет. Принес отец дрова. Костер, по-видимому, искренне хотел разгореться, но только слегка дымил.

— Эй, товарищ! — крикнул кто-то отцу. — Чего вы там гниете на корню? Тоже мне кустарь-одиночка! Частник в томатном соусе...

Отец послушно пришел к общему костру и повесил свою кастрюльку на жердь.

— Вместо юга, естественно? — полюбопытствовал молодой старик с черной бородой.

— Просчитались...

— Чепуха! На юг только дикие люди едут. А тут цивилизация. Все централизировано. У этого костра шестнадцать семей кормится, и вам места хватит.

Молодой старик вынул из кармана бумажку.

— Так-с, запишем. Ваше дежурство по костру... в следующую среду. Устраивает? С шести утра до девяти вечера попрошу не отлучаться, пилить и рубить дрова, поддерживать коммунальный огонь, купить рыбу, когда браконьеры принесут ее из деревни...

Отец стал сушить мокрую одежду. Дела было много, потому что высохшее снова мокло. Мать и Гошка проснулись.

Чай вскипел. Гошка ел вяло, пока не увидел, что ребята собираются играть в футбол. Он оживился, запихал в рот кусок колбасы и помчался.

— У тебя будет язва желудка! — крикнула мать.

Тут к ней подошла женщина. Она — дежурная по продуктам, идет в деревню, не надо ли чего? Маме было не надо, но женщина сказала, что надо заказать, все равно дежурят по продуктам все. А когда будет ваша очередь идти в деревню, вам скажут. И папе хорошо бы сразу встать на учет, когда вечером брать семнадцать бидончиков и идти за молоком.

— А с маленькими умеете сидеть?

— Когда-то умела, — мать посмотрела на папу.

— Тогда можете сидеть с ребенком из оранжевой палатки. В санатории кино, а оранжевые родители ходить не могут. Это раз в три дня...

Гошка наигрался с ребятами в футбол и пришел дышать к своей палатке. Он решил записывать научные наблюдения в походный дневник:

Поймал рыб — 0 штук

Видал чужих рыб — 6 штук

Стучало на дереве дятлов — 1 штука

Муравьев меня укусило — 12 штук

Комаров убито — 41 штука

_______________

В с е г о: 60 штук

Сосед в штормовке, у которой один рукав до половины обгорел, пригласил на собрание, которое проводил лесничий на лужайке. Кто-то в лесу срубил живое дерево, и надо назначить патруль из отдыхающих — следить за лесом.

Мать покрасила губы и пошла на собрание, а отец решил прогуляться по лесу, набрать грибов и ягод. Он вернулся, когда стемнело, без грибов и ягод. По небу ползли тучи, похожие на остатки пригоревшей каши на дне кастрюли. Опять полил дождь. Мать отца не очень ругала, заметила только, что он и в лесу задерживается, только бы домой явиться попозже. А Гошка, оказывается, сам разжигал костер, один ходил купаться и играл в футбол за день три раза.

В эту ночь на них не лило: им дали кусок полиэтилена, чтобы накрыть промокающую палатку. Но уснуть они долго не могли: за стенкой ласково хрюкал в мешке поросенок, которого коллективно купили в деревне и решили вырастить на убой.

Утром отец проснулся чуть свет. На поляне стоял человек с рупором, сделанным из газеты.

— Внимание! — объявил он. — Срочно нужен отдыхающий, который может заниматься математикой с отстающими школьниками. Обратитесь в палатку номер шесть!

Отец вскочил и разбудил Гошку: мужчины организовали строительный отряд — надо чистить и разравнивать берег и соорудить мостки для купания и общественный туалет. Женщины собирались в поле рвать щавель.

— Знаешь, — мечтательно сказала мать, выбравшись из палатки, — мне приснилось, что мы дома. У нас так хорошо! Комната уютная, все удобства и только трое соседей. Это все-таки не шестнадцать. И туалет уже построен. А Гошке здесь почему-то нравится.

— Ты не забыла? — спросил, уходя, отец. — Вечером мы приглашены на день рождения. Во-он в ту палатку, над которой флаг из трусов хозяина. Очень милые, интеллигентные люди. Забыл, черт побери, как их зовут... Робинзон, ты остаешься дома один!

— Конечно, — кивнул Гошка. — Я вообще теперь все умею один. Можете вообще ехать домой...

— Господи! — драматически воскликнула мать, воздев руки к небу. — Целый месяц собирались, взяли всякую ерунду. Нет, чтобы захватить для подарков парочку керамических ваз. Нам их столько надарили, хоть выбрасывай!

Юрий Дружников. Заходи, дорогой!

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Тиглат открывает свое заведение в семь утра. Он неторопливо снимает замок, раздвигает двери, слегка подметает внутри и вокруг извлеченным из-под стула веничком, раскладывает по местам орудия своего ответственного труда, чтобы не надо было далеко тянуться рукой, и делает маленький глоток чачи из графинчика, который стоит у него под скамейкой.

А у двери уже топчется первый клиент.

— Можно?

Тиглат маленький, болезненный, — кто ни заходит, оказывается здоровее его. На всех Тиглат смотрит снизу вверх.

— Заходи, дорогой! Садись. Сделаем тебе чистим-блистим.

Берет Тиглат в обе руки по щетке, и фабрика начинает смену.

Теперь он уже, за маленьким исключением, не разгибает спины до обеда. Видит он только ботинки, туфли, сапоги, сандалии, тапочки, штиблеты, лодочки, кеды, кроссовки, бутсы, — словом все виды обуви, кроме лаптей, которые, как известно, вышли из моды. Он почти не поднимает головы. Ну, уж если как исключение попадается что-то особо изящное, Тиглат незаметно приподнимает черные глаза и ласково оглядывает клиентку с ног до головы, а она при этом потуже стискивает коленки.

Точка чистильщика Тиглата находится на развилке двух шумных улиц, берущих начало у привокзальной площади. Народу тут полно. Кто спешит, кто слоняется. И вам еще учиться, учиться и учиться, чтобы понимать, как он, что за люди заходят в его заведение. По ботинкам Тиглат определяет человека точнее, чем в отделе кадров по анкете. Людей, которые идут к нему, он делит на "верхних", "нижних" и "просто так".

С дальних поездов важно усаживаются перед ним "верхние", те, кто приехал из центра по делам. Значит, какая-нибудь ревизия или просто потребовалось развеяться в командировке. Такие гости в ботинках нoвых и только импортных, а если в сапогах, то только в хороших, хромовых. Гуталину им надо поменьше, а глянцу побольше.

С пригородных поездов заглядывают "нижние". Это чаще всего деревенские, в грязных сапожищах. Некоторые на городской манер заранее надeли штиблеты и по дороге до поезда начерпали ими глины через верх. Они приехали в город и первым делом желают счистить с себя деревенскую грязь. Пожалуйста: за скромную плату — ботинки, чуть подороже — сапоги. Ну, скажите честно: где еще, кроме как у Тиглата, вы станете культурным за такие деньги и за такое время?

"Просто так" — люди случайные и разные. Одни никогда ботинки не чистили, но теперь по каким-то обстоятельствам срочно надо: свадьба там или, может, похороны. Иногда случайные солдаты на побывку к родным. Иные "просто так" к Тиглату вообще не садятся, заглянут только купить гуталин или шнурки. Это люди прижимистые, чистят дома сами. Деньги экономят неведомо на что, скорей всего, просто от скупости.

Трудится Тиглат спокойно, без суеты. До обеда один раз уловит момент, запрет заведение на замок и сбегает в туалет на вокзал, а когда возвращается, уже два-три человека его ждут.

Жизнь, можно сказать, кипит вокруг него, и все прекрасно: ведь могло бы быть еще хуже. И только одно обстоятельство омрачает полное счастье Тиглата, не дает ему наслаждаться существованием.

Едва он заступает утром на работу, он ждет появления тяжелых, кованых сапог. Не то чтобы он их боялся, но это его нервирует: вот-вот брякнут по асфальту подковы, и сапоги явятся.

Сапоги приходят к Тиглату каждый день, иногда раньше, иногда чуть позже. Тиглат отворачивается, будто не видит, начинает чистить ботинки клиента тщательно и сосредоточенно. А сапоги подбираются крадущейся походкой, и вдруг их владелец кричит над самым ухом Тиглата:

— Не шевелиться! А то буду стрелять...

И хохочет, потому что Тиглат каждый раз вздрагивает. Казалось бы, чего особенно пугаться? Ну, есть левый товар, так у кого его нет? Да и что мне от его продажи остается? Все отдаю начальнику в артель.

Наверное, сапогам доставляет удовольствие испугать.

— Здравствуй! — отхохотавшись власть, говорит владелец сапог Тиглату. — Ну, как сегодня — много заработал?

Какое ему дело до моих денег? Зачем заглядывать в чужой карман? Однако Тиглат поворачивает голову и любезно улыбается участковому уполномоченному по фамилии Бандаберия.

— О, — говорит Тиглат максимально ласково, — заходи, дорогой!

Раньше Бандаберия вежливо и скромно просил:

— Дай щеточку — сапоги почистить.

Тиглат протягивал щеточку, участковый заходил за угол будки и чистил свои сапоги сам. Но без гуталина чистить такие большие сапоги — смех один. Однажды, когда у Тиглата клиентов не было, участковый попросил:

— Слушай, Тиглат, у тебя все равно простой оборудования. Бездельничаешь. Почисть мне, а?

Тиглат навел глянец на его сапоги, а участковый и не подумал заплатить.

На другой день Бандаберия пришел и сел сам вне очереди. В это время ждал другой клиент, но участковый ему сказал, что он при исполнении и ему надо срочно. Клиент плюнул и ушел. Тут Тиглат на участкового рассердился. Про себя, конечно.

Стал Бандаберия регулярно приходить каждое утро. Он не торопясь рассаживался и, пока Тиглат трудился над его сапогами, всегда начинал один разговор о несчастной своей судьбе. Ему так в жизни повезло, что он родился грузином, потому что грузины — лучшая в мире нация. Но в то же время ему так не повезло, что его отец был крестьянин по имени Бандаберия. Да если бы не проклятая фамилия, которой предки наградили милиционера, он давно бы уже был полковником или даже генералом, а не участковым уполномоченным. Хорошо еще, что Берию расстреляли и он не успел уничтожить всех родственников Бандаберии за то, что они — Бандаберия.

Тиглат, конечно, с ним соглашался, а про себя думал, что дело тут вовсе не в фамилии, а в чем-то еще. Вот у Тиглата замечательная нация, тоже, бесспорно, лучшая в мире: он айсор, и замечательная фамилия — Паласар. И он, Тиглат Паласар, может рассказать Бандаберии, что происходит из очень знатного рода ассирийских царей, известных аж в двенадцатом веке до нашей эры.

Но Тиглат не будет ничего ему рассказывать, потому что обижен. Дело не в деньгах, а в уважении. Я все-таки царского рода. Отнесись ко мне по-человечески, попроси по-хорошему, и я тебе сапоги почищу. Так ведь нет! Хочешь показать, мол, ты на участке хозяин и можешь мне бяку сделать. У меня таких начальников, знаешь сколько? Кругом начальники, не считая жены.

Такая пошла нервная жизнь: что ни утро, ждешь унижения. Вчера, мало того, что Тиглат участковому сапоги почистил, тот еще товарища привел. Вместе мы, говорит, на дело идем. Я по-хорошему чищу тебе сапоги, гуталин расходую, и ты мне на шею садишься.

А клиент, значит, в очереди стоит и не дождется, чтобы почистить ботинки за деньги. Но если всем чистить бесплатно, на что жить? Не говоря уж о том, что Тиглат из-за милиции плана не выполнит и прогрессивки ему не видать. Мне денег не жалко, но я — за справедливость.

С утра до вечера Тиглат об этом думал и не мог ничего придумать. Настолько расстроился, что клиент ему замечание сделал:

— Один ботинок, — говорит, — ты мне черным гуталином намазал. А этот каким?

Глянул — коричневым. Такого брака у Тиглата никогда не случалось.

Вечером, молча пообедав, сел он телевизор смотреть, а жена в кровати лежит, на него смотрит.

— Гляжу я на тебя, Тиглат, уже давно, — говорит. — И что-то ты мне не нравишься. Что-то у тебя такое случилось. Ты от меня скрываешь. Сам не свой. Молчишь все время. Или у тебя с планом плохо, или еще чего-либо хуже.

Тиглат молчит, смотрит по телевизору хоккей, но ничего не видит. Выключил он телевизор, разделся, влез под одеяло, рядом с женой лежит, в потолок смотрит. Он маленький, хрупкий такой, а она у него толстая, две трети кровати занимает.

— Говори, Тиглат, — жена придвинулась к нему и положила ему руку на шею.

— Он все приходит, — говорит Тиглат.

— Кто?

— Да участковый! Чистить требует бесплатно.

— Может, он узнал, что ты левый товар из артели получаешь, ну там, гуталин, шнурки?

— Ничего он не узнал! Какое его дело! Он может только придраться, что грязно у меня вокруг заведения. Так я с утра всегда подметаю. А по артели я план выполняю, на хорошем счету. Взял обязательство чистить лучше — сделал, в соревновании по блеску обуви всех чистильщиков опередил. Пускай менты платят деньги и стоят в очереди, и я им буду чистить все, что захотят.

— Ты прав, Тиглат, — говорит жена. — Он просто хам.

— Вот именно, — отвечает Тиглат, выбираясь из-под жены.

— Ишь ты, — продолжает жена. — Почтальон к тебе приходит чистить туфли, так он газету свежую оставляет. Зубной протезист приходит, так он мне качественно зубы сделал. Мясник денег не платит, так за это он меня не обвешивает. А участковый — что? Помнишь, твой брат приезжал, прописаться хотел. Кто отказал? Он! А завтра, может, все отделение, а за ним вся милиция в городе станет у тебя сапоги чистить и, опять же, бесплатно. Не чисть ему сапоги, понял?

Жена грузно развернулась на другой бок, и они заснули.

Утром Тиглат снял замок в заведении и глотнул побольше чачи с твердым намерением совершить смелый поступок. Чистит он ботинки и сапоги с утра с остервенением, злостью, и минуты нет отдохнуть. Клиенты идут и идут. Погода хорошая. Вся деревня в город подалась. Едва успевает один выйти, как другой уже садится. Чистим-блистим! В такое время просто нельзя время тратить попусту. То и дело косит он взгляд на часы, что на здании вокзала. Стрелка уже перевалила за девять часов. Скоро появится участковый и сразу получит от ворот поворот. Тиглат скажет ему все, что он о нем думает. В конце концов, мы царских кровей!

Тиглат поднял глаза вверх, потому что в будочке стало темно. Шинель участкового Бандаберии закрыла весь дверной проем.

— Здравствуй, Тиглат! Как с планом? Денежки текут?

В щель между участковым и дверью Тиглат увидел, что с вокзала валит толпа. Пришел поезд, и очередь чистить ботинки сейчас вырастет.

С одной стороны, он хам, а с другой — человек не такой уж плохой. Хотя лейтенант, а тоже человек. И от фамилии он всю жизнь страдает. Лично вреда Тиглату никогда не делал. А то, что брата не прописал, так ведь он человек маленький, начальник милиции ему не разрешил.

Тиглат открыл дверь, чтобы выпустить клиента, и махнул рукой Бандаберии:

— Заходи, дорогой! Садись. Сделаем тебе чистим-блистим. А вы, граждане, подождите!..

Юрий Дружников. Могила поэта

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Рассказ

Районный ответработник товарищ Суточкин с некоторых пор стал плохо спать. Во вверенный ему областным руководством район вливалась некая неуправляемая струя. Суточкин не знал, что и подумать.

В район шло паломничество с какой-то подозрительной целью. Люди ехали на поездах, добирались попутными машинами и бесконечной вереницей вились через поселок. Они пытались перехватить что-нибудь в небольшом буфете при автобусной станции. Продуктов не хватало на своих. Лимит, спускаемый поселку, паломников объять никак не мог.

И сытые, и голодные вереницей устремлялись на гору, что высилась рядом с поселком, там находились неизвестно сколько времени, потом спускались назад, к морю, шли к автобусной станции и уезжали. Некоторые приезжие снимали углы и оставались без прописки в поселке на несколько дней.

Суточкин был переброшен в район недавно и решил сперва, что это религиозные отправления отсталой части населения, но на всякий случай дал задание своему заму выяснить, в чем дело. Зам всю жизнь служил в местах отдаленных, но был из местных. Через несколько дней он доложил, что, оказывается, тут, в поселке, после революции умер поэт, фамилию которого зам не запомнил. Да и стоило ли ее запоминать, неизвестно, поскольку в учебнике, по которому учится дочь зама, поэт этот вообще не значился. Сей факт зам проверил.

— Спрашивал я насчет этого поэта у приезжих, — сказал зам, — говорят, мол, поэт несправедливо забыт историей.

Тут Суточкин возмутился и возразил довольно резко:

— Как так, несправедливо? Раз история забыла его, значит, было указание и так надо. Непонятно только, зачем поэта на такой верхотуре зарыли?

— Да говорят, он завещал там себя похоронить.

— Мало ли кто что завещает! Официальное разрешение было?

— Кто ж теперь установит, было или не было?

— А граждане, значит, на поминки идут?

— Так точно: инициативу проявляют снизу без согласования с вышестоящими инстанциями!

— Вот это-то как раз и странно... Что-то чувствуется подозрительное.

Решил Суточкин выделить отрезок своего служебного времени и лично проследовать к могиле, дабы убедиться на месте, все ли там политически выдержано. Ведь если начальство встрепенется и прижмет к стене, поздно будет. Смешался поутру Суточкин с толпой и как простой человек стал продвигаться к горе.

День был жаркий, хотелось пить. Рядом шел старик из интеллигентов, которых хотя и посадили в определенные годы, однако двадцать лет спустя реабилитировали. Человек был довольно приятный. Разговорился с ним Суточкин, узнал, что поэт, к которому они держат путь, был человек со странностями, философ и гуляка, ходил в халате, мужикам, которые ему рыбу приносили, ставил чарку водки, о чем надо писать — не писал, а писал что хотел.

Теперь ясно, почему его не включают в историю! Зачем только руководство того времени допустило так нескромно его похоронить? Странно получается, однако. Указаний об оказании почестей поэту не поступало, в газетах о нем не пишут, а люди на могилу едут. И продукты из районного лимита потребляют. Сидели бы себе дома. Или, наконец, на пляже, создавая панораму культурного курорта.

Взгляд Суточкина обратился на людей, попадавшихся возле камней на дороге... Они сидели по двое, по трое и что-то писали на клочках бумаги, в тетрадках и блокнотах.

— Что это они там фиксируют? — поинтересовался Суточкин.

— Стихи переписывают, — объяснил старик. — Хорошие стихи писал поэт.

— Чего же их переписывать? Пошли да и купили книжку. Много ли этак сэкономишь? На кружку пива...

— Эк, куда хватил! Купить! — горестно сказал старик. — Да ведь его же не издают! А стихи хорошие. Настоящая поэзия. Хорошо еще архив случайно сохранился. Потомки будут его печатать.

— Архивы государство сохраняет, — согласился Суточкин.

— Да? Нынешние поэты стихи наизусть учат, а рукописи съедают, чтобы в случае чего от своих стихов отречься.

Этого Суточкин еще не слыхал, чтобы хорошие стихи ели.

— А камень вы несете? — спросил старик.

— Камень? — удивился Суточкин. — Зачем?

— По традиции так. У моря каждый себе выбирает красивый камень и несет на могилу.

Они поднялись наверх. Открылась Суточкину картина перевала, и синее небо, и море, тоже синее, уходящее вдаль. И возникла в его сознании законная патриотическая гордость за вверенный ему район.

Тут Суточкин обратил взгляд на холмик, сложенный из камней. Вокруг большие белые камни, а посреди — мелкие, разных цветов. Люди замедляли шаг, стояли возле могилы. Каждый вынимал из кармана камушек, кто большой, кто малый. Холмик над могилой рос на глазах.

Суточкину положить было нечего. И слава Богу. Поскольку посреди могилы был выложен крест, опусти ответственный районный руководитель камушек, это может быть истолковано неправильно. Всякие могут попасться вокруг люди.

На другой день Суточкин занял место в своем кабинете и тотчас велел соединить себя с вышестоящим руководством. Так мол и так, объявился у нас в поселке поэт, который давно умер. А теперь повадился народ посещать его могилу, хотя никаких инструкций на этот счет не поступало.

— Что вы предлагаете? — спросило руководство.

— Может, дать команду срыть эту могилу? То есть сравнять с землей...

Руководство не сразу ответило, а сказало, что провентилирует этот вопрос, и просило позвонить завтра.

— Ну как? — позвонил назавтра Суточкин. — Сравнивать или не сравнивать?

— Нет, — согласовав еще выше, ответили ему. — Раньше надо было думать. А теперь срытие может повести к нежелательным последствиям. В толпе могут оказаться иностранцы. Конечно, им ездить сюда запрещено, но за всеми не уследишь! Это создаст резонанс, нам сейчас не нужный. Так что думайте, как обеспечить в этом деле порядок.

— В каком же направлении думать? — попытался уточнить Суточкин.

— Это ваше дело! На то мы вас и посадили руководить районом.

Легко сказать — думайте. А что конкретно делать?

Для начала подумал Суточкин и дал указание, чтобы лозунги повесили, где нужно, а то ведь ненормальность получается. Поднимаются люди к светлой вершине, а правильных мыслей вокруг нету.

Вкопали столбы и написали лозунги.

Решили улучшить дорогу к могиле, из дорожного участка послали бульдозер, который прорыл дорогу, сравнял отдельные бугорки. Камни засыпали песком, песок превратился в пыль, пыль покрыла окрестную зелень.

Вспомнил Суточкин, как взбирался он на гору, как мучительно хотелось пить. Дал он распоряжение поставить у дороги к могиле киоски, чтобы продавали газировку.

Почему, думал дальше Суточкин, так незапланированно получается? Жил подозрительный человек, никто его не знал, а умер — хлопот не оберешься? Глядишь — на гостиницу деньги выбивать придется, а потом стоянку делать для автомобилей. И музей, чего доброго. Грустно становилось Суточкину, когда он думал об этом.

А тут еще одна неизвестность открылась: поэт, давно лежащий в могиле, когда-то, сидя на пляже, оказывается, писал картины, которые известны в городе Париже, стоящем на берегу никому в поселке неизвестной реки Сены. С одной стороны, конечно, мировая известность месту, возглавляемому лично Суточкиным. Но ведь забот от известности только прибавляется.

И времена вроде бы поменялись. Однажды сверху оповестили, что в район прибывает делегация из столицы, дабы в связи с юбилеем научно обозреть могилу поэта.

К приезду делегации крест, сложенный на могиле из камней, переложили в пятиконечную звезду. Клубный художник изготовил щит, который гласил: "Поэт! Трудящиеся района любят тебя, с одной стороны, как поэта, с другой стороны, как художника!" Щит установили возле могилы.

Делегация посетила могилу и похвалила за проделанную большую работу по увековечиванию памяти поэта. Сопровождая делегатов, Суточкин вникал в разговоры. Оказывается, кое-что из стихов решено в будущем и без спешки издать для расширения кругозора узкого круга доверенных людей. Трудность состояла в том, что стихи поэта печатать невозможно, ибо не все в них одобряет текущий момент. И, учитывая сложность, вышестоящие органы решили сделать поэта более правильным. Стихи уже поручено поправить, чтобы в них исчезли искажения нашей замечательной действительности.

Суточкин было обрадовался: со звездой на могиле он как в воду глядел. Но делегации именно могила-то и не понравилась.

— Не видно, — говорят, — пропаганды достижений технического прогресса. Все камнями завалено, когда есть прогрессивные материалы, такие, как железобетон.

— Все сделаем! — пообещал Суточкин. — Безвыходная одна только проблема: несознательные посетители без конца камни сюда несут. Так, чего доброго, скоро весь пляж переместится на вершину горы. Как быть, а?

— Не знаем, как быть, — пожали плечами члены делегации. — Уж вы сами тут принимайте решение.

Могилу забетонировали на совесть, и местный остряк заметил, что она стала походить на гигантских размеров унитаз.

Долго думал Суточкин насчет камней, а светлую идею предложил его зам. Тут же Суточкин позвонил председателю колхоза, который размещался по соседству.

— Вот какое дельце государственной важности, — сказал Суточкин. — Выделишь колхозника с тачкой на выполнение важной общественной работы.

— А трудодни?

— Трудодни будешь ему начислять, будто он работает в колхозе.

— Незаконно это, — возразил председатель. — Да и людей у меня не хватает.

— Не хочешь добровольно — обяжем по административной линии.

— Тогда лучше добровольно, — сказал председатель.

Теперь ежедневно ранним утром, едва светает, к могиле прибывает старик с тачкой. Камни, которые несут паломники, он неторопливо грузит на тачку, длинной пыльной тропой спускается к морю и вываливает их на пляж.

Люди, которые поднимаются вверх, к могиле поэта, встречают старика, весело катящего вниз тяжелую тачку.

— Камни несете? — спрашивает обычно он, останавливаясь и вытирая пот.

— Несем! — отвечают ему.

— Доброе дело!

И старик удовлетворенно кивает. Трудодни ему набегают равномерно, как морской прибой.

Юрий Дружников. Когда исполняется 176

© Copyright Юрий Дружников

Источник: Юрий Дружников. Соб.соч.в 6 тт. VIA Press, Baltimore, 1998, т.1.

Притча

Утром в день рождения Дубов сладко потянулся, включил экран новостей и прочитал недвусмысленное сообщение, что в интересах всего человечества настало его время отвезти в облачную газету объявление о своей добровольной смерти. Газета проецировалась в небе на туманных полотнищах и была видна всем.

Ему исполнилось 176. Возраст обозначался рядом с номером дубовского дома. По закону Дубов мог выбирать: перейти в иной мир сейчас или получить отсрочку в Агентстве по делам расселения, переселения и перенаселения. Рассрочка долго рассматривалась и давалась в связи с особыми заслугами подателя ходатайства, каковых у Дубова не было. А ведь еще недавно разрешалось жить до ста девяноста девяти! Но, в конце концов, самоликвидация — не такое уж неприятное дело для человека, которому абсолютно нечего делать.

Единственное, что удерживало Дубова, это была неосознанная потребность кого-то оставить в жизни после себя. На этот счет официальных ограничений не было. И Дубов, вопреки своим старым предубеждениям, женился. Трудно сказать, зачем. Может быть, надоело двигаться одному, а может, это была последняя попытка противодействовать окружающей его инертности. Словом, он дал Дубовой свое имя и свой катафалк, как он называл передвижной дом, в котором жил, и теперь день за днем и месяц за месяцем они двигались вместе.

Дом плавно нес их по лабиринту дорог. День сменялся ночью, и ночь таяла. Иногда засыпал Дубов, иногда Дубова, иногда оба вместе. Дом двигался размеренно, с одной и той же декретной скоростью 20 метров в секунду. Лишь иногда он замедлял ход, приближался к торчащим из земли отросткам, присасываясь к ним вытягивающимися хоботками, чтобы заправиться энергией.

Справа и слева от Дубовых до горизонта шли полосы, и по ним плыли в одну с ними сторону и навстречу такие же дома. Семьями и по одному сидели в них люди — веселые и хмурые, чаще равнодушные. С такой же напряженностью и сосредоточенностью, с какой дом нес Дубова вперед, встречные дома несли людей назад. Встречные были уверены, что это они мчатся вперед, а Дубов и прочие — назад. С тех пор как был принят закон обязательного движения, останавливаться или съезжать с размеченных цветными полосами линий было запрещено.

Дубов вспомнил: когда он был совсем мальчишкой и ходил в Профессиональное училище распространения движения, в городе были высокие стеклянные дома, но поток движущихся квартир становился все сильнее. Им стало тесно на улицах, и тогда решили сносить дома, а на их месте строить дороги. Все равно большую часть жизни люди обязаны были проводить в движении. Стоящий на месте дом стал считаться пережитком прошлого. Живя в таком доме, ты не можешь постоянно двигаться вперед, а это необходимо. На дороге ты всегда на виду. Ни у кого не может возникнуть дурных мыслей относительно твоей интимной жизни.

Сады и парки тоже убрали из города, ведь все равно никто добровольно пешком не ходил. На консилиум по выборам городского магистрата все съезжались в полнолуние и количеством сигналов, которые в обычное время запрещались под страхом ходить пешком, голосовали за одного кандидата. По утрам домов касались передвижные школы, которые втягивали к себе детей, а днем родители вытягивали своих детей оттуда.

Помнил Дубов и другое время, когда только еще стал зрелым. Идея освободить человека от управления движущимся домом привела к излишней самостоятельности передвижных домов. Наступила эра избыточной независимости вещей. Дома сами стали решать, куда везти людей. В результате слишком увеличилась смертность от голода и болезней, потому что машины никак не хотели соизмерять свои желания с потребностями людей. Кое-где дома стали самовоспроизводиться. И тогда полную автоматизацию домов запретили.

Откинувшись на спинку кресла, Дубов глядел вперед. В этом есть что-то вечно увлекательное: просто сидеть, просто смотреть и провожать глазами убегающую под тебя дорогу жизни. Дубова сидела рядом, и взгляд ее также вяло скользил вперед. Они почти не разговаривали, поскольку людям, достигшим согласия, не о чем спорить или обмениваться мнениями. Все понятно без слов. Едешь и думаешь, о чем хочешь, или просто не думаешь. Можно припоминать прошедшее — страшное или приятное. То и другое вспоминаешь с улыбкой, спокойно, потому что знаешь: ничто, кроме однообразной дороги, повториться не может. Изредка Дубов бросал взгляд на Дубову. Ее профиль с чуть пухлыми губами был ему мил.

С Дубовой он познакомился в Молодежном клубе внетехнических связей. На верхней галерее были специальные подъезды для стариков. У большой арены в центре передвижные дома приглашали друг друга и танцевали. Они отталкивались, становились на дыбы и, извиняясь, разъезжались в стороны. Между парами метались бронированные кубы-регулировщики, наказывая ударами электрического тока тех, кто выполнял па из запрещенных танцев.

Увидев через ветровое окно девушку с припухлыми губами, Дубов понял, кого он искал последние полвека. По видеофону он набрал номер ее дома. Дубов для начала выругался. Сказал, что ненавидит ее, что терпеть не может ее предков и ядовитый цвет ее дома. Брань осталась единственным проявлением человечности. И маленькая девушка сразу вспыхнула, правильно приняв обидные слова за объяснение в любви. Они съехались у выхода, потом ее дом сдали под расписку в школу, где его получит очередной совершеннолетний...

Стройный ход мыслей Дубова прервал красный сноп света, ослепивший глаза. Зашипели тормоза, дом замер. Глаза у Дубова потускнели, а у Дубовой расширились от сострадания. Перед замершими потоками движущихся домов конвой из четырех полицейских кубов вел поперек дороги вереницу людей. Они брели понуро, одетые в серые робы. Это были провинившиеся, те, которые пытались переоборудовать свои дома для ручного управления, чтобы ехать по собственной воле, куда им хотелось. Путь их был бесконечным. Они обречены ходить пешком разные сроки: двадцать семь лет, пятьдесят один, сто четыре года. Долголетие, которого удалось достичь благодаря успехам медицины, дало возможность правосудию более справедливо и гибко применять к виновным сроки наказания, представлявшие собой сокращение срока жизни.

Загорелся зеленый, и дома рванулись дальше.

Дубов почувствовал, что наметилась граница города. Он не увидел, а скорее угадал, по едва уловимым запахам понял, что вдали, за поворотом, лежит узкая полоска леса, зеленого хвойного леса...

В лесу Дубов не был лет восемьдесят, а может, все девяносто. Нынешнее поколение и не ведает, что такое свежий запах леса. В школах их учат, что воздух — это газ для дыхания, сперва отравленный гарью свинцовых батарей, а потом, благодаря мудрой заботе Высшего Совета, очищенный системами кондиционирования. Запах натуральной зелени, учат их, вызывает аллергию, удушье, общий диатез и конъюнктивит, поэтому зелень в городах полностью уничтожена.

С каким удовольствием Дубов отдал бы всю свою жизнь за то, чтобы провести несколько часов в лесу, на берегу ручья! Но этого не будет. Он шагнул в возраст, когда нужно уходить в вечность. Старики и в самом деле обязаны думать об интересах общества. Раньше был, а теперь отменили льготный год на размышления. Вот-вот позади его дома окажутся два черных куба. Они будут преследовать его, пока он не покончит с собой, рухнув в пропасть. Затем дом вместе с владельцем пойдет на переработку и превратится в порошок, из которого будут делать новые дома.

Перед домом Дубова замигал запретный знак. Дом развернулся по виадуку и пошел под небольшим углом к предыдущему шоссе в противоположный конец города, чтобы там снова свернуть и снова двигаться дальше.

Когда дом поплыл, удаляясь от узкой синей полоски леса, у Дубова больно защемило сердце. Он знал, что у Дубовой скоро родится его мальчик. Хорошо, что разрешили мальчика. Потом все снова пойдет своим чередом. Дубов отдаст его в школу, куда отдал двух девочек от предпоследней жены. Мальчик станет совершеннолетним, получит свой передвижной дом и будет двигаться до ста семидесяти шести, как двигается сам Дубов, если к тому времени срок жизни из-за перенаселения не сократят декретом еще на десять лет. Мальчик не будет мечтать об узкой синей полоске леса. Он никогда не узнает, что это такое.

Дубов стряхнул с себя унылые мысли и напряженно посмотрел в глаза Дубовой. Она поняла его. И хотя была молода и могла двигаться еще 152 года, она согласилась и в знак согласия закрыла глаза.

После этого они двигались еще некоторое время. Пока Дубов ждал мальчика, он тщательно обдумывал свой проект. Он взвешивал детали, много раз подъезжая к концам города, выбирал подходящее место. Дом подвез Дубову к Медицинскому дому и ехал за ним, пока она не вернулась обратно с мальчиком. Теперь у Дубова осталась одна мысль, и он стал ждать подходящий момент.

Рассветало, когда их дом в очередной раз приближался к окраине города. Перед самой окраиной Дубов оглянулся: позади шел еще один дом. Дубов посмотрел на жену, которая сидела рядом с мальчиком на руках, и решился.

Прежде чем притормозить, он пальцем оборвал провод связи с Центром сбора информации о нарушениях в его доме. Теперь можно сорвать пломбу на рычаге управления, что категорически запрещено. Оставалось взяться собственными руками за руль. Дубов осторожно, с непривычки робко и нерешительно, притормозил. Дом, который шел за ними, медленно обогнал его. К счастью, он был пуст.

Круто повернув руль вправо, под запрещающий знак, Дубов съехал с дороги и медленно пополз вдоль оврага. В лице его появилось что-то отчаянное, почти фанатическое. Дубова ничего не спросила, закусила губу и крепче прижала к себе сына. Покачиваясь на рытвинах, дом двигался вперед, туда, где на горизонте мелькнула узкая полоска леса.

Весь день добирались они до этого леса. Почти не спали. Воздух становился все чище и бодрил их. Вот дом скользнул по узкой косе к лесу, въехал в него, закачался на рытвинах.

Еще немного осталось, подумал Дубов.

Они спустились вниз и скоро очутились у речушки. Здесь Дубов остался бы на всю жизнь. Он смотрел, как Дубова выскочила из дома, положила мальчика на траву, легла рядом, и руки ее свесились в воду. Блики красного солнца золотили ее парик.

Дубов глядел на них и нервничал. Он то и дело оглядывался. Неосознанный страх не давал покоя. Регистраторов его смерти — черных кубов — не было. Но пройдет еще несколько часов, и информационный центр хватится, что человек исчез, не дав объявления о смерти. Будут объявлены поиски, и тогда страшному наказанию подвергнутся все трое...

И он осознал: надо возвращаться, чтобы не искали.

Он ничего не сказал. Он оставил Дубовой все, что мог: провиант, воздух, медикаменты, которые смог вынуть из дома. Дубова поняла, что он уезжает и они никогда больше не увидятся. Она не заплакала. Она стояла рядом с ним, держа на руках мальчика. Они смотрели в глаза друг другу. Он резко повернулся и пошел.

Давно он уверил себя, что совершенно разучился думать, но теперь он заставил себя размышлять о них. Они спокойно и счастливо проживут здесь сколько-то времени. А после? Трудно сказать, что будет после. После не будет ничего. А пока главное, что утром мальчик увидит живое солнце, выходящее из-за леса, реку, траву, живых птиц. Разве этого мало?

Дубов сел в дом, развернулся и, не оглядываясь, рванулся вперед. Больше в его жизни не осталось ничего. Очень скоро он вернется на дорогу к городу. Он даст объявление о своей смерти и под контролем черных похоронных кубов ринется в пропасть. В пропасть, куда ежедневно отправляются все те, кому исполнилось 176.

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я