Эрнест Хемингуэй. Рассказы
По изд: Хемингуэй Э. Избранное/сост. Б.Грибанова.— М.: Просвещение, 1984
УБИЙЦЫ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Дверь закусочной Генри отворилась. Вошли двое и сели у стойки.
Что для вас? — спросил Джордж.
Сам не знаю,— сказал один.— Ты что возьмешь, Эл?
Не знаю,— ответил Эл.— Не знаю, что взять.
На улице уже темнело. За окном зажегся фонарь. Вошедшие просматривали меню. Ник Адамс глядел на них из-за угла стойки. Он там стоял и разговаривал с Джорджем, когда они вошли.
— Дай мне свиное филе под яблочным соусом и картофельное пюре,— сказал первый.
— Филе еще не готово.
Какого же черта оно стоит в меню?
Это из обеда,— пояснил Джордж.— Обеды с шести часов.
Джордж взглянул на стенные часы над стойкой.
— А сейчас пять.
— На часах двадцать, минут шестого, — сказал второй.
— Они спешат на двадцать минут.
— Черт с ними, с часами,— сказал первый,— Что же у тебя есть?
— Могу предложить разные сандвичи,— сказал. Джордж.— Яичницу с ветчиной, яичницу с салом, печенку с салом, бифштекс.
— Дай мне куриные крокеты под белым соусом с зеленым горошком и картофельным пюре.
— Это из обеда.
— Что ни спросишь — все из обеда. Порядки, нечего сказать.
— Возьмите яичницу с ветчиной, яичницу с салом, печенку.
— Давай яичницу с ветчиной, сказал тот, которого звали Эл. На нем был котелок и наглухо застегнутое черное пальто. Лицо у него было маленькое и бледное, губы плотно сжаты. Он был в перчатках и шелковом кашне.
— А мне яичницу с салом,— сказал другой. Они были почти одного роста, лицом непохожи, но одеты одинаково, оба в слишком узких пальто. Они сидели, наклонясь вперед, положив локти на стойку.
— Есть что-нибудь выпить? — спросил Эл.
— Лимонад, кофе, шипучка.
— Выпить, я спрашиваю.
— Только то, что я сказал.
— Веселый городок,—сказал другой.— Кстати, как он называется?
— Саммит.
— Слыхал когда-нибудь, Макс? — спросил Эл.
Нет.
Что тут делают по вечерам? — спросил Эл.
Обедают,— сказал Макс. Все приходят сюда и едят этот знаменитый обед.
— Угадали,— сказал Джордж.
— По-твоему, я угадал? - переспросил Эл.
— Точно.
— А ты, я вижу, умница.
— Точно.
— Ну и врешь,— сказал Макс.— Ведь он врет, Эл?
— Балда он,— ответил Эл. Он повернулся к Нику — Тебя как зовут?
— Ник Адамс.
— Тоже умница хоть куда,— сказал Эл.— Верно, Макс?
— В этом городе все как на подбор,— ответил Макс.
Джордж подал две тарелки, яичницу с салом и яичницу с ветчиной. Потом он поставил рядом две порции жареного картофеля и захлопнул окошечко в кухню.
Вы что заказывали? — спросил он Эла.
А ты сам не помнишь?
— Яичницу с ветчиной.
— Ну разве не умница? — сказал Макс Он протянул руку и взял тарелку. Оба ели, не снимая перчаток. Джордж смотрел, как они едят.
— Ты чего смотришь? — обернулся Макс к Джорджу.
— Просто так.
— Да, как же, рассказывай, на меня смотришь.
Джордж рассмеялся.
— Нечего смеяться,— сказал ему Макс.— Тебе нечего смеяться, понял?
— Ладно, пусть будет по-вашему,— сказал Джордж.
— Слышишь, Эл? Он согласен, пусть будет по-нашему.— Макс взглянул на Эла.— Ловко, да?
— Голова у него работает,— сказал Эл. Они продолжали есть.
— Как зовут того, второго?— спросил Эл Макса.
— Эй, умница,— позвал Макс.— Ну-ка, ступай к своему приятелю за стойку.
— А в чем дело? — спросил Ник.
— Да ни в чем.
— Ну, ну, поворачивайся,— сказал Эл. Ник зашел за стойку.
— В чем дело? — спросил Джордж.
— Не твоя забота,— ответил Эл.— Кто у вас там на кухне?
— Негр.
— Что еще за негр?
— Повар.
— Позови его сюда.
— А в чем дело?
— Позови его сюда.
— Да вы знаете, куда пришли?
— Не беспокойся, знаем,— сказал тот, которого звали Макс.— Дураки мы, что ли?
— Тебя послушать, так похоже на то,— сказал Эл.— Чего ты канителишься с этим младенцем? Эй, ты,— сказал он Джорджу.— Позови сюда негра. Живо.
— А что вам от него нужно?
— Ничего. Пошевели мозгами, умница. Что нам может быть нужно от негра?
Джордж открыл окошечко в кухню.
Сэм,— позвал он.— Выйди сюда на минутку. Кухонная дверь отворилась, и вошел негр.
Что случилось? — спросил он.
Сидевшие у стойки оглядели его.
Ладно, черномазый, стань тут,— сказал Эл.
Повар, теребя фартук, смотрел на незнакомых людей у стойки.
Слушаю, сэр,— сказал он.
Эл слез с табурета.
— Я пойду на кухню с этими двумя,— сказал он.— Ступай к себе на кухню, черномазый. И ты тоже, умница.
Пропустив вперед Ника и повара, Эл прошел на кухню. Дверь за ним закрылась. Макс остался у стойки, напротив Джорджа. Он смотрел не на Джорджа, а в длинное зеркало над стойкой. В этом помещении раньше был салун.
Ну-с,— сказал Макс, глядя в зеркало.— Что же ты молчишь, умница?
— Что все это значит?
— Слышишь, Эл,— крикнул Макс.— Он хочет знать, что все это значит.
— Что же ты ему не скажешь? — отозвался голос Эла из кухни.
— Ну, как ты думаешь, что все это значит?
— Не знаю.
— А все-таки?
Разговаривая, Макс все время смотрел в зеркало. Не могу догадаться.
— Слышишь, Эл, он не может догадаться, что все это значит.
— Не кричи, я и так слышу,— ответил Эл из кухни. Он поднял окошечко, через которое передавали блюда, и подпер его бутылкой из-под томатного соуса.— Послушай-ка, ты,— обратился он к Джорджу,— подвинься немного вправо. А ты. Макс, немного влево.— Он расставлял их, точно фотограф перед съемкой.
Побеседуем, умница, сказал Макс. Так как, по-твоему, что мы собираемся сделать?
Джордж ничего не ответил.
Ну, я тебе скажу: мы собираемся убить одного шведа. Знаешь ты длинного шведа, Оле Андресона?
Да.
Он тут обедает каждый вечер?
Иногда обедает.
Приходит ровно в шесть?
Если вообще приходит.
Так. Это нам все известно,— сказал Макс.— Поговорим о чем-нибудь другом. В кино бываешь?
Изредка.
— Тебе бы надо ходить почаще. Кино — это как раз для таких, как ты.
— За что вы хотите убить Оле Андресона? Что он вам сделал?
— Пока что ничего не сделал. Он нас в глаза не видал.
— И увидит только раз в жизни,— добавил Эл из кухни.
— Так за что же вы хотите убить его? — спросил Джордж.
— Нас попросил один знакомый. Просто дружеская услуга, понимаешь?
— Заткнись,— сказал Эл из кухни,— Слишком ты много болтаешь.
— Должен же я развлекать собеседника. Верно, умница?
— Много болтаешь,— повторил Эл.— Вот мои тут сами развлекаются. Лежат, связанные, рядышком, как подружки в монастырской школе.
— А ты был в монастырской школе?
— Может, и был.
В хедере ты был, вот где.
Джордж взглянул на часы.
— Если кто войдет, скажешь, что повар ушел, а если это не поможет, пойдешь на кухню и сам что-нибудь сготовишь, понятно? Ты ведь умница.
— Понятно,— ответил Джордж.— А что вы с нами после сделаете?
— А это смотря по обстоятельствам,— ответил Макс.— Этого, видишь ли, наперед нельзя сказать.
Джордж взглянул на часы. Было четверть седьмого. Дверь с улицы открылась. Вошел вагоновожатый.
— Здорово, Джордж,— сказал он.— Пообедать можно?
— Сэм ушел,— сказал Джордж.— Будет через полчаса.
Ну, я пойду еще куда-нибудь,— сказал вагоновожатый.
Джордж взглянул на часы. Было уже двадцать минут седьмого.
— Вот молодец,— сказал Макс.— Одно слово — умница.
— Он знал, что я ему голову прострелю,— сказал Эл из кухни.
— Нет,— сказал Макс,— это не потому. Он славный малый. Он мне нравится.
Без пяти семь Джордж сказал:
— Он не придет.
За это время в закусочную заходили еще двое. Один спросил сандвич "навынос", и Джордж пошел на кухню поджарить для сандвича яичницу с салом. В кухне он увидел Эла; сдвинув котелок на затылок, тот сидел на табурете перед окошечком, положив на подоконник ствол обреза. Ник и повар лежали в углу, связанные спина к спине. Рты у обоих были заткнуты полотенцами. Джордж приготовил сандвич, завернул в пергаментную бумагу, положил в пакет и вынес из кухни. Посетитель заплатил и ушел.
— Ну как же не умница — ведь все умеет,— сказал Макс.— И стряпать, и все, что угодно. Хозяйственный будет муженек у твоей жены.
— Может быть,— сказал Джордж.— А ваш приятель Оле Андресон не придет.
Дадим ему еще десять минут,— сказал Макс.
Макс поглядывал то в зеркало, то на часы. Стрелки показали семь часов, потом пять минут восьмого.
— Пойдем, Эл,— сказал Макс,— нечего нам ждать. Он уже не придет.
— Дадим ему еще пять минут,— ответил Эл из кухни. За эти пять минут вошел еще один посетитель, и Джордж сказал ему, что повар заболел.
— Какого же черта вы не наймете другого? — сказал вошедший.— Закусочная это или нет? Он вышел.
— Идем, Эл,—сказал Макс.
— А как быть с этими двумя и негром?
— Ничего, пусть их.
— Ты думаешь — ничего?
— Ну конечно. Тут больше нечего делать.
— Не нравится мне это,— сказал Эл.— Нечистая работа. И ты наболтал много лишнего.
— А, пустяки,— сказал Макс.— Надо же хоть немного поразвлечься.
— Все-таки ты слишком много наболтал,— сказал Эл. Он вышел из кухни. Обрез слегка оттопыривал на боку его узкое пальто. Он одернул полу затянутыми в перчатки руками.
— Ну, прощай, умница,— сказал он Джорджу.— Везет тебе.
— Что верно, то верно,—сказал Макс.— Тебе бы на скачках играть.
Они вышли на улицу. Джордж видел в окно, как они прошли мимо фонаря и свернули за угол. В своих черных костюмах и пальто в обтяжку они похожи были на эстрадную пару.
Джордж пошел на кухню и развязал Ника и повара.
Ну, с меня довольно,— сказал Сэм.— С меня довольно.
Ник встал. Ему еще никогда не затыкали рта полотенцем.
— Послушай,— сказал он.— Какого черта, в самом деле? — Он старался делать вид, что ему все нипочем.
— Они хотели убить Оле Андресона,— сказал Джордж.— Застрелить его, когда он придет обедать.
— Оле Андресона?
— Да.
Негр потрогал углы рта большими пальцами.
— Ушли они? — спросил он.
— Да,— сказал Джордж.— Ушли.
— Не нравится мне это,—сказал негр.— Совсем мне это не нравится.
— Слушай,— сказал Джордж Нику.— Ты бы сходил к Оле Андресону.
— Ладно.
— Лучше не впутывайся в это дело,— сказал Сэм.— Лучше держись в сторонке.
— Если не хочешь, не ходи,— сказал Джордж.
— Ничего хорошего из этого не выйдет,— сказал Сэм.— Держись в сторонке.
—Я пойду,— сказал Ник Джорджу.— Где он живет?
Повар отвернулся.
— Толкуй с мальчишками,— проворчал он.
— Он живет в меблированных комнатах Гирш,— ответил Джордж Нику.
— Ну, я пошел.
На улице дуговой фонарь светил сквозь голые ветки. Ник пошел вдоль трамвайных путей и у следующего фонаря свернул в переулок. В четвертом доме от угла помещались меблированные комнаты Гирш. Ник поднялся на две ступеньки и надавил кнопку звонка. Дверь открыла женщина.
— Здесь живет Оле Андресон?
— Вы к нему?
— Да, если он дома.
Вслед за женщиной Ник поднялся по лестнице и прошел в конец длинного коридора. Женщина постучала в дверь.
— Кто там?
— Тут вас спрашивают, мистер Андресон,— сказала женщина.
— Это — Ник Адамс.
— Войдите.
Ник толкнул дверь и вошел в комнату. Оле Андресон, одетый, лежал на кровати. Когда-то он был боксерам тяжелого веса, кровать была слишком коротка для него. Под головой у него были две подушки. Он не взглянул на Ника.
— В чем дело? — спросил он.
— Я был в закусочной Генри,— сказал Ник.— Пришли двое, связали меня и повара и говорили, что хотят вас убить.
На словах это выходило глупо. Оле Андресон ничего не ответил.
Они выставили нас на кухню,—продолжал Ник.— Они собирались вас застрелить, когда бы придете обедать.
Оле Андресон глядел в стену и молчал.
— Джордж послал меня предупредить вас.
— Все равно тут ничего не поделаешь,— сказал Оле Андресон.
— Хотите, я вам опишу, какие они?
— Я не хочу знать, какие они,—сказал Оле Андресон. Он смотрел в стену.— Спасибо, что пришел предупредить.
— Не стоит.
Ник все глядел на рослого человека, лежавшего на постели.
— Может быть, пойти заявить в полицию?
— Нет,— сказал Оле Андресон.— Это бесполезно.
— А я не могу помочь чем-нибудь?
— Нет. Тут ничего не поделаешь.
— Может быть, это просто шутка?
Нет. Это не просто шутка.
Оле Андресон повернулся на бок.
— Беда в том,— сказал он, глядя в стену,— что я никак не могу собраться с духом и выйти. Целый день лежу вот так.
— Вы бы уехали из города.
— Нет,— сказал Оле Андресон.— Мне надоело бегать от них.— Он все глядел в стену.— Теперь уже ничего не поделаешь.
— А нельзя это как-нибудь уладить?
— Нет, теперь уже поздно.— Он говорил все тем же тусклым голосом.— Ничего не поделаешь. Я полежу, а потом соберусь с духом и выйду.
— Так я пойду обратно, к Джорджу,— сказал Ник.
— Прощай,— сказал Оле Андресон. Он не смотрел на Ника,— Спасибо, что пришел.
Ник вышел. Затворяя дверь, он видел Оле Аидресона, лежащего одетым на кровати, лицом к стене.
— Вот с утра сидит в комнате,— сказала женщина, когда он спустился вниз.— Боюсь, не захворал ли. Я ему говорю: "Мистер Андресон, вы бы пошли прогулялись, день-то какой хороший",— а он упрямится.
— Он не хочет выходить из дому.
— Видно, захворал,— сказала женщина.— А жалко, такой славный. Знаете, он ведь был боксером.
— Знаю.
— Только по лицу и можно догадаться,— сказала женщина. Они разговаривали, стоя в дверях.— Такой обходительный.
— Прощайте, миссис Гирш,— сказал Ник.
Я не миссис Гирш,— сказала женщина.— Миссис Гирш — это хозяйка. Я только прислуживаю здесь. Меня зовут миссис Белл.
Прощайте, миссис Белл,— сказал Ник.
— Прощайте,— сказала женщина.
Ник прошел темным переулком до фонаря на углу, потом повернул вдоль трамвайных путей к закусочной. Джордж стоял за стойкой.
— Видел Оле?
— Да,— сказал Ник,— Он сидит у себя в комнате и не хочет выходить.
На голос Ника повар приоткрыл дверь из кухни.
— И слушать об этом не желаю,— сказал он и захлопнул дверь.
— Ты ему рассказал?
— Рассказал, конечно. Да он и сам все знает,
— А что он думает делать?
— Ничего.
— Они его убьют.
— Наверно, убьют.
— Должно быть, впутался в какую-нибудь историю в Чикаго.
— Должно быть,— сказал Ник.
— Скверное дело.
— Паршивое дело,— сказал Ник.
Они помолчали. Джордж достал полотенце и вытер стойку.
— Что он такое сделал, как ты думаешь?
— Нарушил какой-нибудь уговор. У них за это убивают.
— Уеду я из этого города,— сказал Ник.
— Да,— сказал Джордж.— Хорошо бы отсюда уехать.
— Из головы не выходит, как он там лежит в комнате и знает, что ему крышка. Даже подумать страшно.
А ты не думай,— сказал Джордж.
МОТЫЛЕК И ТАНК
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
В тот вечер я под дождем возвращался домой из цензуры в отель "Флорида". Дождь мне надоел, и на полпути я зашел выпить в бар Чикоте. Шла уже вторая зима непрестанного обстрела Мадрида, все было на исходе — и табак и нервы, и все время хотелось есть, и вы вдруг нелепо раздражались на то, что вам неподвластно, например на погоду. Мне бы лучше было пойти домой. До отеля оставалось каких-нибудь пять кварталов, но, увидев дверь бара, я решил сначала выпить стаканчик, а потом уже одолеть пять-шесть кварталов по грязной, развороченной снарядами и заваленной обломками Гран-Виа.
В баре было людно. К стойке не подойти и ни одного свободного столика. Клубы дыма, нестройное пение, мужчины в военной форме, запах мокрых кожаных курток, а за стаканом надо тянуться через тройную шеренгу осаждавших бармена.
Знакомый официант достал мне где-то стул, и я подсел за столик к поджарому, бледному, кадыкастому немцу, который, как я знал, служил в цензуре. С ним сидели еще двое, мне незнакомые. Стол был почти посредине комнаты, справа от входа.
От пения не слышно было собственного голоса, но я все-таки заказал джин с хинной, чтобы принять их против дождя. Бар был битком набит, и все очень веселы, может быть, даже слишком веселы, пробуя какое-то недобродившее каталонское пойло. Мимоходом меня разок-другой хлопнули по спине незнакомые мне люди, а когда девушка за нашим столом что-то мне сказала, я не расслышал и сказал в ответ:
— Конечно.
Перестав озираться и поглядев на соседей по столу, я понял, что она ужасно, просто ужасно противна. Но когда вернулся официант, оказалось, что, обратившись ко мне, она предлагала мне выпить с ними. Ее кавалер был не очень-то решителен, но ее решительности хватало на обоих. Лицо у нее было жесткое, полуклассического типа, и сложение под стать укротительнице львов, а кавалеру ее не следовало еще расставаться со школьной курточкой и галстуком. Однако он их сменил. На нем, как и на всех прочих, была кожаная куртка. Только на нем она была сухая, должно быть, они сидели тут еще до начала дождя. На ней тоже была кожаная куртка, и она шла к типу ее лица.
К этому времени я уже пожалел, что забрел в Чикоте, а не вернулся прямо домой, где можно было переодеться в сухое и вшить в свое удовольствие, лежа и задрав ноги на спинку кровати. К тому же мне надоело смотреть на эту парочку. Лет нам отпущено мало, а противных женщин на земле слишком много, и, сидя за столиком, я решил, что хотя я и писатель и должен бы обладать ненасытным любопытством, но мне все же вовсе не интересно, женаты ли они, и чем они друг другу приглянулись, и таковы их политические взгляды, и кто из них за кого платит, и все прочее. Я решил, что они, должно быть, работают на радио. Каждый раз, когда встречались в Мадриде странного вида люди, они, как правило, работали на радио. Просто чтобы что-нибудь сказать, я, повысив голос и перекрикивая шум, спросил:
— Вы что, с радио?
— Да,— сказала девушка. Так оно и есть. Они с радио
Как поживаете, товарищ, — спросил я немца.
Превосходно. А вы?
Вот промок,— сказал я, и он засмеялся, склонив голову набок.
У вас не найдется покурить? — спросил он.
Я протянул ему одну из последних моих пачек, и он взял две сигареты. Решительная девушка — тоже две, а молодой человек с лицом школьника — одну.
— Берите еще,— прокричал я.
— Нет, спасибо,— ответил он, и вместо него сигарету взял немец.
— Вы не возражаете? — улыбнулся он.
— Конечно, нет,— сказал я, хотя охотно возразил бы, и он это знал. Но ему так хотелось курить, что тут уж ничего не поделаешь.
Вдруг пение смолкло, или, вернее, наступило затишье, как бывает во время бури, и можно было разговаривать без крика.
— А вы давно здесь? — спросила решительная.
— Да, но с перерывами,— сказал я.
— Нам надо с вами поговорить,— сказал немец.— Серьезно поговорить. Когда бы нам для этого встретиться?
— Я позвоню вам,— сказал я.
Этот немец был очень странный немец, и никто из хороших немцев не любил его. Он внушил себе, что умеет играть на рояле, но если не подпускать его к роялю, был ничего себе немец, если только не пьянствовал и не сплетничал, а никто не мог отучить его ни от того, ни от другого.
Сплетник он был исключительный и всегда знал что-нибудь порочащее о любом человеке в Мадриде, Валенсии, Барселоне и других политических центрах страны.
Однако пение возобновилось, а сплетничать в голос не так-то удобно. Все это обещало скучное времяпрепровождение, и я решил уйти из бара, как только сам всех угощу.
Тут-то все и началось. Мужчина в коричневом костюме, белой сорочке с черным галстуком и волосами, гладко зачесанными с высокого лба, переходивший, паясничая от стола к столу, брызнул из пульверизатора в одного из официантов. Все смеялись, кроме официанта, который тащил поднос, сплошь уставленный стаканами. Он возмутился.
— No hay derecho,— сказал он. Это значит: "Не имеете права" — простейший и энергичнейший протест в устах испанца.
Человек с пульверизатором, восхищенный успехом и словно не отдавая себе отчета, что мы на исходе второго года войны, что он в осажденном городе, где нервы у всех натянуты, и что в баре, кроме него, всего трое штатских, опрыскал другого официанта.
Я оглянулся, ища, куда бы укрыться. Второй официант возмутился не меньше первого, а "стрелок", дурачась, брызнул в него еще два раза. Кое-кто, включая и решительную девицу, все еще считал это забавной шуткой. Но официант остановился и покачал головой. Губы у него дрожали. Это был пожилой человек, и на моей памяти он работал у Чикоте уже десять лет.
— No hay derecho,— сказал он с достоинством. Среди публики снова послышался смех, а шутник, не замечая, как затихло пение, брызнул из своего пульверизатора в затылок еще одного официанта. Тот обернулся, балансируя подносом.
— No hay derecho,— сказал он.
На этот раз это был не протест. Это было обвинение, и я увидел, Как трое в военной форме поднялись из-за стола, сгребли приставалу, протиснулись вместе с ним через вертушку двери, и с улицы слышно было, как один из них ударил его по лицу. Кто-то из публики подобрал с пола пульверизатор и выкинул его в дверь на улицу.
Трое вернулись в бар серьезные, неприступные, с сознанием выполненного долга. Потом в вертушке двери снова появился тот человек. Волосы у него свисали на глаза, лицо было в крови, галстук сбился на сторону, а рубашка была разорвана. В руках у него был все тот же пульверизатор, и когда он, бледный, дико озираясь, ввалился в бар, он выставил руку вперед и стал брызгать в публику, не целясь, куда попало.
Я увидел, как один из тех троих поднялся ему навстречу, и видел лицо этого человека. За ним поднялись еще несколько, и они стали теснить стрелка между столиками в левый угол. Тот бешено отбивался, и, когда прозвучал выстрел, я схватил решительную девицу за руку и нырнул с ней в сторону кухонной двери.
Но дверь была заперта, и, когда я нажал плечом, она не подалась.
— Лезьте туда, за угол стойки,— сказал я. Она пригнулась.
— Плашмя,— сказал я и толкнул ее на пол. Она была в ярости. У всех мужчин, кроме немца, залегшего под столом, и школьного вида юноши, вжившегося в стенку в дальнем углу, были в руках револьверы. На скамье вдоль левой стены три крашеные блондинки с темными у корней волосами, стоя на цыпочках, заглядывали через головы и не переставая визжали.
— Я не боюсь,— сказала решительная девица.— Пустите. Это же смешно.
— А вы что, хотите, чтобы вас застрелили в кабацкой перепалке? — сказал я.— Если у этого героя найдутся тут друзья — быть беде.
Но, видимо, друзей у него не оказалось, потому что револьверы постепенно вернулись в кобуры и карманы, визгливых блондинок сняли со скамьи, и все прихлынувшие в левый угол разошлись по местам, а человек с пульверизатором спокойно лежал навзничь на полу.
— До прихода полиции никому не выходить! — крикнул кто-то от дверей.
Два полицейских с карабинами, отделившиеся от уличного патруля, уже стояли у входа. Но тут же я увидел, как шестеро посетителей выстроились цепочкой в затылок, как футболисты, выбегающие на поле, и один за другим протиснулись в дверь. Трое из них были те самые, что выкинули стрелка на улицу. Один из них застрелил его. Они проходили мимо полицейских, как посторонние, не замешанные в уличной драке. А когда они прошли, один из полицейских перегородил вход карабином и объявил:
— Никому не выходить. Всем до одного оставаться
— А почему же их выпустили? Почему нам нельзя, а им можно?
— Это авиамеханики, им надо на аэродром,— объяснил кто-то.
— Но если выпустили одних, глупо задерживать других.
— Надо ждать службу безопасности. Все должно быть по закону и в установленном порядке.
— Но поймите вы, если хоть кто-нибудь ушел, глупо задерживать остальных.
— Никому не выходить. Всем оставаться на месте.
— Потеха,— сказал я решительной девице.
— Не нахожу. Это просто ужасно.
Мы уже поднялись с полу, и она с негодованием поглядывала туда, где лежал человек с пульверизатором. Руки у него были широко раскинуты, одна нога подвернута.
— Я пойду помогу этому бедняге. Он ранен. Почему никто не поможет, не перевяжет его?
— Я бы оставил его в покое,— сказал я.— Не впутывайтесь в это дело.
— Но это же просто бесчеловечно. Я готовилась на сестру и окажу ему первую помощь.
— Не стоит,— сказал я.— И не подходите к нему.
— А почему? — Она была взволнована, почти в истерике.
— А потому, что он мертв,— сказал я.
Когда появилась полиция, нас задержали на три часа. Начали с того, что перенюхали все револьверы. Думали таким путем установить, кто стрелял. Но на сороковом им это, видимо, надоело: да и все равно, в комнате пахло только мокрыми кожаными куртками. Потом они уселись за столиком возле покойного героя и стали проверять документы, а он лежал на полу — серое восковое подобие самого себя, с серыми восковыми руками и серым восковым лицом.
Под разорванной рубашкой у него не было нижней сорочки, а подошвы были проношены. Теперь, лежа на полу, он казался маленькими жалким. Подходя к столу, за которым двое полицейских в штатском проверяли документы, приходилось перешагивать через него. Муж девицы несколько раз терял и снова находил свои документы. Где-то у него был пропуск, но он его куда-то заложил и весь в поту нервно обшаривал карманы, пока наконец не нашел его. Потом он засунул пропуск в другой карман и снова принялся искать. На лице его выступил пот, волосы закурчавились, и он густо покраснел. Теперь казалось, что ему недостает не только школьного галстука, но и картузика, какие носят в младших классах. Говорят, что переживания старят людей. Но его этот выстрел еще на десять лет помолодил.
Пока мы ждали, я сказал решительной девице, что из всего этого может получиться довольно хороший рассказ и что я его, вероятно, когда-нибудь напишу. Например, как эти шестеро построились цепочкой и прорвались в дверь — разве это не производит впечатления? Ее это возмутило, и она сказала, что нельзя писать об этом, потому что это повредит делу Испанской республики. Я возразил, что давно уже знаю Испанию, и что в старые времена, еще при монархии, в Валенсии перестреляли бог знает сколько народу, и что за сотни лет до установления Республики в Андалузии резали друг друга большими ножами — их называют навахами,— и что, если мне случилось быть свидетелем нелепого происшествия в баре Чикоте в военное время, я вправе писать об этом, как если бы это произошло в Нью-Йорке, Чикаго, Ки-Уэст или Марселе. Это не имеет ровно никакого отношения к политике. Но она стояла на своем. Вероятно, многие, как и она, сочтут, что писать об этом не следовало. Но немец, например, кажется, считал, что это ничего себе история, и я отдал ему последнюю из своих сигарет. Как бы то ни было, спустя три с лишним часа полиция нас отпустила.
В отеле "Флорида" обо мне беспокоились, потому что в те времена бомбардировок, если вы собирались вернуться домой пешком и не возвращались после закрытия баров в семь тридцать, о вас начинали беспокоиться. Я рад был вернуться домой и рас сказал о том, что произошло, пока мы готовили ужин на электрической плитке, и рассказ мой имел успех.
За ночь дождь перестал, и наутро погода была сухая, ясная, холодная, как это бывает здесь в начале зимы. Без четверти час я прошел во вращающуюся дверь бара Чикоте выпить джину перед завтраком. В этот час там бывает мало народу, и к моему столику подошли бармен и двое официантов. Все они улыбались.
— Ну как, поймали убийцу? — спросил я.
— Не начинайте день шутками,— сказал бармен.— Вы видели, как он стрелял?
— Да,—сказал я.
— И я тоже,— сказал он. — Я в это время вон там стоял Он показал на столик в углу.— Он приставил дуло пистолета к самой его груди и выстрелил.
— И долго еще задерживали публику?
— До двух ночи.
— А за fiambre,— бармен назвал труп жаргонным словечком, которым обозначают в меню холодное мясо,— явились только сегодня в одиннадцать. Да вы, должно быть, всего-то и не знаете
— Нет, откуда же ему знать,— сказал один из официантов
— Да, удивительное дело,— добавил второй.— Редкий случай
— И печальный к тому же,— сказал бармен. Он покачал головой.
— Да. Печальный и удивительный,— подхватил официант.— 'Очень печальный.
— А в чем дело? Расскажите.
— Редчайший случай,— сказал бармен.
— Так расскажите. Говорите же!
Бармен пригнулся к моему уху с доверительным видом
— В этом пульверизаторе, вы понимаете,— сказал он,— в нем был одеколон. Вот ведь бедняга!
— И вовсе не такая это была глупая шутка,— сказал официант.
— Конечно, он это просто для смеху. И нечего было на него обижаться,— сказал бармен.— Бедный малый!
— Понимаю,— сказал я.— Значит, он просто собирался всех позабавить.
— Видимо,— сказал бармен. — И надо же, такое печальное недоразумение
— А что с его пушкой?
— Полиция взяла. Отослали его родным.
— Воображаю, как они довольны,— сказал я.
— Да,— сказал бармен.— Конечно. Пульверизатор всегда пригодится.
— А кто он был?
— Мебельщик.
— Женат?
— Да, жена приходила утром с полицией.
— А что она сказала?
— Она бросилась к нему на грудь и все твердила: "Педро, что они с тобой сделали, Педро? Кто это с тобой сделал? О Педро!"
— А потом полиции пришлось увести ее, потому что она была не в себе,— сказал официант.
— Говорят, что он был слабогрудый,— сказал бармен.— Он сражался в первые дни восстания. Говорили, что он сражался в горах Сьерры, но потом не смог. Чахотка.
— А вчера он пришел в бар, просто чтобы поднять настроение,— предположил я.
— Да нет,— сказал бармен.— Это в самом деле редкий случай. Muy raro. Я разузнал об этом у полицейских, а они народ дотошный, если уж возьмутся за дело. Они допросили его товарищей по мастерской. А ее установили по карточке профсоюза у него в кармане. Вчера он купил этот пульверизатор и одеколон, чтобы подшутить на чьей-то свадьбе. Он так об этом и говорил. Он купил одеколон в лавчонке напротив. Адрес был на ярлыке флакона, а самый флакон нашли в уборной. Он там заряжал свой пульверизатор одеколоном. А сюда, наверно, зашел, когда начался дождь.
— Я видел, как он вошел,— сказал один из официантов
— А тут пели, ну он и развеселился.
— Да, весел он был, это правда,— сказал я.— Его словно на крыльях несло.
Бармен изрек с безжалостной испанской логикой:
— Вот оно, веселье, когда пьют слабогрудые.
— Не нравится мне вся эта история,— сказал я.
— Послушайте,— сказал бармен.— Ну не странно ли? Его веселость столкнулась с серьезностью войны, как мотылек...
— Вот это правильно,— сказал я.— Сущий мотылек.
— Да я не шучу,— сказал бармен.— Понимаете? Как мотылек
и танк.
Сравнение ему очень понравилось. Он впадал в любезную испанцам метафизику.
— Угощаю,— заявил он.— Вы должны написать об этом
рассказ.
Я вспомнил того парня с пульверизатором, его серое восковое лицо, его широко раскинутые серые восковые руки, его подогнутую ногу — он в самом деле походил на мотылька. Не то чтобы очень, но и на человека он был мало похож. Мне он напомнил подбитого воробья.
— Дайте мне джину с хинной.
— Вы должны непременно написать об этом рассказ,— твердил бармен.— Ваше здоровье!
— И ваше,— сказал я.— А вот вчера одна англичанка сказала мне, чтобы я не смел об этом писать. Что это повредит делу.
— Что за чушь,— сказал бармен.— Это очень интересно и важно: непонятая веселость сталкивается со страшной серьезностью, а у нас всегда так страшно серьезны. Это для меня, пожалуй, одно из интереснейших, редчайших происшествий за последнее время. Вы должны непременно написать об этом.
— Ладно,— сказал я.— Напишу. А дети у него были?
— Нет,— сказал он.— Я спрашивал полицейских. Но вы непременно напишите и назовите "Мотылек и танк".
— Ладно,— сказал я.— Напишу. Но заглавие мне не очень нравится.
— Шикарное заглавие,— сказал бармен.— Очень литературное.
— Ладно,— сказал я.— Согласен. Так и назовем рассказ: "Мотылек и танк".
И вот я сидел там в то ясное, веселое утро; пахло чистотой, только что подметенным, вымытым и проветренным помещением, и рядом был мой старый друг бармен, который был очень доволен, что мы с ним создаем литературу, и я отпил глоток джина с хинной, и глядел в заложенное мешками окно, и думал о том, как стояла здесь на коленях возле убитого его жена и твердила: "Педро, Педро, кто это сделал с тобой, Педро?" И я подумал, что полиция не сумела бы ей ответить, даже если бы знала имя человека, спустившего курок.
РАЗОБЛАЧЕНИЕ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Бар Чикоте в старое время был для Мадрида тем же, что бар "Сторк", только без музыки и дебютанток, или мужской бар в "Уолдорф-Астории", если бы туда допускали женщин. Конечно, они и туда проникали, но это было мужское пристанище, и прав у женщин там не было никаких. Лицо своему заведению придавал владелец бара — Педро Чикоте. Он был незаменимый бармен, всегда приветливый, всегда веселый и, что называется, с огоньком. А это теперь довольно редкая штука, и немногие сохраняют его надолго. И не надо путать его с напускной веселостью. Так вот, огонек у Чикоте был, и не напускной, а настоящий. К тому же человек он скромный, простой, дружелюбный. Он был так хорош и приятен и притом деловит, что его можно сравнить только с Жоржем, барменом парижского "Ритца", а это сравнение говорит о многом для тех, кто там побывал,— и помимо всего прочего бар он держал превосходный.
В те времена золотая молодежь Мадрида предпочитала посещать так называемый Новый клуб, а к Чикоте ходили хорошие ребята. Конечно, многие из посетителей мне вовсе не нравились, так же как, скажем, и в баре "Сторк", но мне всегда приятно было посидеть у Чикоте. Тут, например, не рассуждали о политике. Были кафе, куда ходили как в дискуссионный клуб, и других разговоров там не бывало, а у Чикоте о политике не говорили. Но и без этого было о чем поговорить, а вечером сюда приходили самые красивые девушки города, и здесь можно было завязать знакомства на весь вечер, и много хороших вечеров мы начинали именно здесь.
Завернув сюда, можно было узнать, кто сейчас в городе или кто куда уехал. А летом, когда в городе никого не оставалось, здесь можно было спокойно посидеть за бутылкой, потому что официанты здесь были приятны и внимательны.
Это было похоже на клуб, но только никаких взносов не взимали и можно было познакомиться с девушкой. Без сомнения, это был лучший бар в Испании, а может быть, и на всем свете, и все мы, его завсегдатаи, были очень к нему привязаны.
Напитки здесь были восхитительные. Если вы наказывали мартини, его приготовляли из лучшего джина. Чикоте не жалел денег, и виски ему доставляли бочонками из Шотландии. Оно было настолько лучше рекламируемых марок, что его нельзя было даже сравнивать с обычным "шотландским". Но, к сожалению, когда начался мятеж, Чикоте находился в Сан-Себастьяне, где у него был летний филиал. Он и теперь держит его, и говорят, что это лучший бар во всей франкистской Испании. А мадридское заведение взяли на себя официанты и продолжают дело и сейчас, но хорошее виски там уже кончилось.
Большинство старых клиентов Чикоте перешли на сторону Франко, но и среди республиканцев есть завсегдатаи этого бара. Так как это было очень веселое место — а веселые люди обычно самые смелые люди, которые погибают первыми,— случилось так, что большей части посетителей Чикоте теперь уже нет в живых. Бочоночное виски кончилось уже много месяцев назад, а к маю 1938 года мы прикончили и остаток желтого джина. Теперь и ходить-то туда, собственно, незачем, и Луис Дельгадо. проникни он в Мадрид немного позднее, вероятно, не вздумал бы зайти сюда и не попал бы в беду. Но когда он явился в Мадрид в ноябре 1937 года, у Чикоте еще осталось немного желтого джина, и можно было получить индийскую хинную. Ради этого, собственно, не стоило рисковать жизнью, но, может быть, ему просто захотелось посидеть в привычном месте. Зная его и зная, каким был тот бар в прежние времена, это не трудно понять.
В этот день в посольстве закололи корову, и швейцар зашел в отель "Флорида" сказать, что нам оставили десять фунтов парного мяса. Я пошел за ним в ранних сумерках мадридской зимы. Два штурмгвардейца с винтовками сидели у входа в посольство, а мясо было оставлено нам в сторожке.
Швейцар сказал, что кусок нам достался хороший, но корова была очень тоща. Я угостил его поджаренными семечками и желудями, завалявшимися в карманах моей куртки, и мы побалагурили с ним, стоя у ворот на гравии подъездной аллеи.
Я пошел домой через город с тяжелым свертком мяса под мышкой. Гран-Виа обстреливали, и я зашел переждать к Чикоте. Там было людно и шумно, и я присел за маленький столик в углу, у заложенного мешками окна, мясо положил рядом на скамейку и выпил джина с хинной. Как раз на этой неделе мы обнаружили, что у них еще есть хинная. После начала мятежа ее не выписывали, и цена на нее осталась довоенная. Вечерних газет еще не было, и я купил у старухи газетчицы три листовки разных партий. Они стоили по десять сентаво, и я сказал ей, чтобы она оставила себе сдачу с песеты. Она сказала, что бог меня помилует. Я в этом усомнился и стал читать листовки и пить джин с хинной.
Ко мне подошел старый официант, которого я знал еще по прежним временам, То, что он сказал, меня удивило.
— Нет,— сказал я.— Не верю.
— Да,— настаивал он и махнул головой и подносом в одном и том же направлении.— Только не оборачивайтесь. Он там.
— Не мое это дело,— сказал я ему.
— Да и не мое тоже.
Он ушел, я купил вечерние газеты у только что появившейся другой старухи и стал читать их. Относительно того человека, на которого указывал официант, сомнений не было. Мы оба слишком хорошо его знали. Я мог только подумать: "Ну и глупец. Просто сумасшедший".
Тут подошел один греческий товарищ и подсел за мой столик. Он командовал ротой в Пятнадцатой бригаде и при бомбежке его завалило. Четверо рядом с ним были убиты, его же продержали под наблюдением в госпитале, а теперь посылали в дом отдыха или как это сейчас называется...
— Как дела, Джон? — спросил я.— Угощайтесь.
— А как называется, что вы пьете, мистер Эмундс?
— Джин с хинной.
— Это какая же хинная?
— Индийская. Попробуйте.
— Я много не пью. Но хинная — это хорошо от лихорадки. Я выпью.
— Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон?
— А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит.
— Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон.
— Я был. Он не понимает. Говорит — нет направления.
— Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор — немец?
— Так точно,— сказал Джон.— Немец. Английский говорит плохо.
Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен.
— У меня сын на фронте,— сказал он.— Другого убили. Как же быть?
— Это ваше дело.
— А вы? Ведь раз уж я вам сказал...
— Я зашел сюда выпить перед ужином.
— Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть?
— Это ваше дело,— сказал я.— В политику я не мешаюсь. Вы понимаете по-испански? — спросил я греческого товарища.
— Нет. Только несколько слов. Но я говорю по-гречески, английски, по-арабски. Давно я хорошо знал арабский. Вы знаете, как меня засыпало?
Нет. Я знаю только, что вы попали под бомбежку. И все.
У него было смуглое, красивое лицо и очень темные руки, которые все время двигались. Он был родом с какого-то греческого острова и говорил очень напористо.
- Ну, так я вам расскажу. У меня большой военный опыт. Прежде я был капитаном греческой армии тоже. Я хороший солдат. И когда увидел, как аэроплан летает над нашими окопами в Фуентес-дель-Эбро, я стал следить. Я видел, что аэроплан прошел, сделал вираж, и сделал круг (он показал это руками), и смотрел на нас. Я говорю себе: "Ага! Это для штаба. Произвел наблюдения. Сейчас прилетят еще".
И вот, как я и говорил, прилетели другие. Я стою и смотрю. Смотрю все время. Смотрю наверх и объясняю роте, что делается. Они шли по три и по три. Один впереди, а два сзади. Прошли еще три, и я говорю роте: "Теперь о'кей. Теперь ол райт. Теперь нечего бояться". И очнулся через две недели.
— А когда это случилось?
— Уже месяц. Понимаете, каска мне налезла на лицо, когда меня засыпало, и там сохранился воздух, и, пока меня не откопали, я мог дышать. Но с этим воздухом был дым от взрыва, и я от этого долго болел. Теперь я 0'кей, только в ушах звенит. Как, вы говорите, называется то, что вы пьете?
— Джин с хинной. Индийская хинная. Тут, знаете, было до войны очень шикарное кафе, и это стоило пять песет, но тогда за семь песет давали доллар. Мы недавно обнаружили здесь эту хинную, а цену они не подняли. Остался только один ящик.
— Очень хороший напиток. Расскажите мне, как тут было, в Мадриде, до войны?
— Превосходно. Вроде как сейчас, только еды вдоволь. Подошел официант и наклонился над столом.
— А если я этого не сделаю? — сказал он.— Я же отвечаю.
— Если хотите, подите и позвоните по этому номеру. Запишите.— Он записал.— Спросите Пепе,— сказал я.
— Я против него ничего не имею,— сказал официант.— Но дело в Республике. Такой человек опасен для нашей Республики.
— А другие официанты его тоже узнали?
— Должно быть. Но никто ничего не сказал. Он старый клиент.
— Я тоже старый клиент.
— Так, может быть, он теперь тоже на нашей стороне?
— Нет,— сказал я.— Я знаю, что нет.
— Я никогда никого не выдавал.
— Это уж вы решайте сами. Может быть, о нем сообщит кто-нибудь из официантов.
— Нет. Знают его только старые служащие, а они не донесут.
— Дайте еще желтого джина и пива,— сказал я.— А хинной еще немного осталось в бутылке.
— О чем он говорит? — спросил Джон.— Я совсем мало понимаю.
— Здесь сейчас человек, которого мы оба знали в прежнее время. Он был замечательным стрелком по голубям, и я его встречал на состязаниях. Он фашист, и для него явиться сейчас сюда было очень глупо, чем бы это ни было вызвано. Но он всегда был очень храбр и очень глуп.
— Покажите мне его.
— Вон там, за столом с летчиками.
— А который из них?
— Самый загорелый, пилотка надвинута на глаз. Тот, который сейчас смеется.
— Он фашист?
— Да.
— С самого Фуентес-дель-Эбро не видел близко фашистов. А их тут много?
— Изредка попадаются.
— И они пьют то же, что и вы? — сказал Джон.— Мы пьем, а другие думают, мы фашисты. Что? Слушайте, были вы в Южной Америке, Западный берег, в Магальянесе?
— Нет.
— Вот где хорошо. Только слишком много восьме-ро-но-гов.
— Чего много?
— Восьмероногов.— Он произносил это по-своему.— Знаете, у них восемь ног.
— А,— сказал я.— Осьминог.
— Да. Осьминог,— повторил Джон.— Понимаете, я и водолаз. Там можно много заработать, но только слишком много восьмеро-ногов.
— А что, они вам досаждали?
- Я не знаю, как это? Первый раз я спускался в гавани Магальянес, и сразу восьмероног. И стоит на всех своих ногах, вот так.— Джон уперся пальцами в стол, приподнял локти и плечи и округлил глаза.— Стоял выше меня и смотрел прямо в глаза. Я дернул за веревку, чтобы подняли.
— А какого он был размера, Джон?
— Не могу сказать точно, потому что стекло в шлеме мешает Но голова у него была не меньше четырех футов. И он стоял на своих ногах, как на цы-пучках, и смотрел на меня вот так (он выпялился мне в лицо). Когда меня подняли и сняли шлем, я сказал, что больше не спущусь. Тогда старший говорит: "Что с тобой, Джон? Восьмероног, он больше испугался тебя, чем ты восьмеронога". Тогда я ему говорю: "Это невозможно!" Может, выпьем еще этого фашистского напитка?
— Идет,— сказал я.
Я следил за человеком у того стола. Его звали Луис Дельгадо. и в последний раз я видел его в 1933-м в Сан-Себастьяне на стрельбе по голубям. И помню, мы стояли с ним рядом на верхней трибуне и смотрели на финал розыгрыша большого приза. Мы с ним держали пари на сумму, превышавшую мои возможности, да, как мне казалось, превосходившую и его платежеспособность в том году. Когда он, спускаясь по лестнице, все-таки заплатил проигрыш, я подумал, до чего же он хорошо себя держит и все старается показать, что считает за честь проиграть мне пари. Я вспомнил, как мы тогда стояли в баре, потягивая мартини, у меня было удивительное чувство облегчения, как если бы я сухим выбрался из воды, и вместе с тем мне хотелось узнать, насколько тяжел для него проигрыш. Я всю неделю стрелял из рук вон плохо, а он превосходно, хотя выбирал почти недосягаемых голубей и все время держал пари на себя.
— Хотите реванш на счастье? — спросил он.
— Как вам угодно.
— Да, если вы не возражаете.
— А на сколько?
Он вытащил бумажник, заглянул в него и расхохотался.
— Собственно, для меня все равно,— сказал он.— Ну, скажем, на восемь тысяч песет. Тут, кажется, наберется.
Это по тогдашнему курсу равнялось почти тысяче долларов.
— Идет,— сказал я, и все чувство внутреннего покоя мигом исчезло и опять сменилось пустым холодком риска.— Кто начинает?
— Раскрывайте вы.
Мы потрясли тяжелые серебряные монеты по пяти песет в сложенных ладонях. Потом каждый оставил свою монету лежать на левой ладони, прикрывая ее правой.
— Что у вас? — спросил он.
Я открыл профиль Альфонса XIII в младенчестве
— Король,— сказал я.
— Берите все эти бумажонки и, сделайте одолжение, закажите еще выпить.— Он опорожнил свой бумажник.— Не купите ли у меня хорошую двустволку?
— Нет,— сказал я.— Но, послушайте, Луис, если вам нужны деньги...
Я протянул ему туго сложенную пачку толстых глянцевито-зеленых тысячных банкнот.
— Не дурите, Энрике,— сказал он.— Мы ведь поспорили, не так ли?
— Разумеется. Но мы достаточно знаем друг друга.
— Видимо, недостаточно.
— Ладно,— сказал я.— Ваше дело. А что будем пить?
— Как вы насчет джина с хинной? Очень славный напиток. Мы выпили джина с хинной, и хотя мне было ужасно неприятно, что я его обыграл, я все же был очень рад, что выиграл эти деньги; и джин с хинной казались мне вкусными как никогда. К чему лгать о таких вещах и притворяться, что не радуешься выигрышу, но этот Луис Дельгадо был классный игрок.
— Не думаю, чтобы игра по средствам могла доставлять людям удовольствие. Как по-вашему, Энрике?
Не знаю. Никогда не играл по средствам
Будет выдумывать. Ведь у вас куча денег.
Если бы,— сказал я. - Но их нет.
— О, у каждого могут быть деньги,— сказал он.— Стоит только что-нибудь продать, вот вам и деньги.
— Но мне и продавать нечего. В том-то и дело.
— Выдумаете тоже. Я еще не встречал такого американца" Вы все богачи.
По-своему он был прав. В те дни других американцев он не встретил бы ни в "Ритце", ни у Чикоте. А теперь, оказавшись у Чикоте, ън мог встретить таких американцев, каких раньше никогда не встречал, не считая меня, но я был исключением. И много бы я дал, чтобы не видеть его здесь.
Ну, а если уж он пошел на такое полнейшее идиотство, так пусть пеняет на себя. И все-таки, поглядывая на его столик и вспоминая прошлое, я жалел его, и мне было очень неприятно, что я дал официанту телефон отдела контрразведки Управления безопасности. Конечно, он узнал бы этот телефон, позвонив в справочное. Но я указал ему кратчайший путь для того, чтобы задержать Дельгадо, и сделал это в приступе объективной справедливости и невмешательства и нечистого желания поглядеть, как поведет себя человек в момент острого эмоционального конфликта,— словом, под влиянием того свойства, которое делает писателей такими привлекательными друзьями.
Подошел официант
— Как же вы думаете? — спросил он.
— Я никогда не донес бы на него сам,— сказал я, стремясь оправдать перед самим собой то, что я сделал.— Но я иностранец, а это ваша война, и вам решать.
— Но вы-то с нами!
— Всецело и навсегда. Но это не означает, что я могу доносить на старых друзей.
— Ну, а я?
— Это совсем другое дело.
Я понимал, что все это так, и ничего другого не оставалось сказать ему, но я предпочел бы ничего об этом не слышать.
Моя любознательность насчет того, как ведут себя люди в подобных случаях, была давно и прискорбно удовлетворена. Я повернулся к Джону и не смотрел на стол, за которым сидел Луис Дельгадо. Я знал, что он более года был летчиком у фашистов, а здесь он оказался в форме республиканской армии, в компании трех молодых республиканских летчиков последнего набора, проходившего обучение во Франции.
Никто из этих юнцов не мог знать его, и он, может быть, явился сюда, чтобы угнать самолет или еще как-нибудь навредить. Но зачем бы его сюда ни принесло, глупо было ему показываться у Чикоте.
— Как себя чувствуете, Джон? — спросил я.
— Чувствую хорошо,— сказал он.— Хороший напиток, о'кей. От него я немножко пьян. Но это хорошо от шума в голове.
Подошел официант. Он был очень взволнован.
— Я сообщил о нем,— сказал он.
— Ну что ж,— сказал я.— Значит, теперь для вас все ясно.
— Да,— сказал он с достоинством.— Я на него донес. Они уже выехали арестовать его.
— Пойдем,— сказал я Джону.— Тут будет неспокойно.
— Тогда лучше уйти,— сказал Джон.— Всегда и всюду беспокойно, хоть и стараешься уйти. Сколько я должен?
— Так вы не останетесь? — спросил официант
— Нет.
— Но вы же дали мне номер телефона...
— Ну что ж. Побудешь в вашем городе, узнаешь кучу всяких телефонов.
— Но ведь это был мой долг.
— Конечно. А то как же. Долг — великое дело.
— А теперь?
— Теперь вы этим гордитесь, не правда ли? Может быть, и еще будете гордиться. Может быть, вам это понравится.
— Вы забыли сверток,— сказал официант. Он подал мне мясо, завернутое в бумагу от бандеролей журнала "Шпора", кипы которого громоздились на горы других журналов в одной из комнат посольства.
— Я вас понимаю,— сказал я официанту.— Хорошо понимаю.
— Он был нашим давним клиентом, и хорошим клиентом. И я еще ни разу ни на кого не доносил. Я донес не ради удовольствия.
— И я бы на вашем месте не старался быть ни циничным, ни грубым. Скажите ему, что донес я. Он, должно быть, и так ненавидит меня, как политического противника. Ему было бы тяжело узнать, что это сделали вы.
— Нет. Каждый должен отвечать за себя. Но вы-то понимаете?
— Да,— сказал я. Потом солгал: — Понимаю и одобряю.
На войне очень часто приходится лгать, и, если солгать необходимо, надо это делать быстро и как можно лучше.
Мы пожали друг другу руки, и я вышел вместе с Джоном. Я оглянулся на столик Дельгадо. Перед ним стояли джин с хинной, и все за столом смеялись его словам. У него было очень веселое смуглое лицо и глаза стрелка, и мне интересно было, за кого он себя выдавал.
Все-таки глупо было показываться у Чикоте. Но это было как раз то, чем он мог похвастать, возвратись к своим.
Когда мы вышли и свернули вверх по улице, к подъезду Чикоте подъехала большая машина, и из нее выскочили восемь человек. Шестеро с автоматами стали по обеим сторонам двери. Двое в штатском вошли в бар. Один из приехавших спросил у нас документы, и, когда я сказал: "Иностранцы",— он сказал, что все в порядке и чтобы мы проходили дальше.
Выше по Гран-Виа под ногами было много свежеразбитого стекла на тротуарах и много щебня из свежих пробоин. В воздухе еще не рассеялся дым, а на улице пахло взрывчаткой и дробленым гранитом.
— Вы где будете обедать? — спросил Джон.
— У меня есть мясо на всех, а приготовить можно у меня в номере.
— Я поджарю,— сказал Джон.— Я хороший повар. Помню, раз я готовил на корабле...
— Боюсь, оно очень жесткое,— сказал я.— Только что закололи.
— Ничего,— сказал Джон.— На войне не бывает жесткого мяса.
В темноте мимо нас сновало много народу, спешившего домой из кинотеатров, где они пережидали обстрел.
— Почему этот фашист пришел в бар, где его знают?
— С ума сошел, должно быть.
— Война это делает,— сказал Джон.— Слишком много сумасшедших.
— Джон,— сказал я,— вы как раз попали в точку. Придя в отель, мы прошли мимо мешков с песком, наваленных перед конторкой портье, и я спросил ключ, но портье сказал, что у меня в номере два товарища принимают ванну. Ключ он отдал им.
— Поднимайтесь наверх. Джон,— сказал я.— Мне еще надо позвонить по телефону.
Я прошел в будку и набрал тот же номер, что давал официанту.
— Хэлло, Пепе.
В трубке прозвучал сдержанный голос:
— Олла. Аuе tal (как дела? (исп.).) Энрике?
— Слушайте, Пепе, задержали вы у Чикоте такого Луиса Дельгадо?
— Si, hombre. Si. Sin novedad (Да, дружище. Да. Ничего нового (исп.).). Без осложнений.
— Знает он что-нибудь об официанте?
— No, hombre, no(нет, дружище, нет (исп.)).
— Тогда и не говорите о нем. Скажите, что сообщил я, понимаете? Ни слова об официанте.
— А почему? Не все ли равно. Он шпион. Его расстреляют Вопрос ясный.
— Я знаю,— сказал я.— Но для меня не все равно.
— Как хотите, hombre. Как хотите. Когда увидимся?
— Заходите завтра. Выдали мяса.
— А перед мясом виски. Ладно, hombre, ладно.
— Salud, Пепе, спасибо.
— Salud, Энрике, не за что.
Странный это был, тусклый голос, и я никак не мог привыкнуть к нему, но теперь, поднимаясь в номер, я чувствовал, что мне полегчало.
Все мы, старые клиенты Чикоте, относились к бару по-особому. Должно быть, поэтому Луис Дельгадо и решился на такую глупость. Мог бы обделывать свои дела где-нибудь в другом месте. Но, попав в Мадрид, он не мог туда не зайти. По словам официанта, он был хороший клиент, и мы когда-то дружили. Если в жизни можно оказать хоть маленькую услугу, не надо уклоняться от этого. Так что я доволен был, что позвонил своему другу Пепе в Сегуридад, потому что Луис Дельгадо был старым клиентом Чикоте и я не хотел, чтобы перед смертью он разочаровался в официантах своего бара.
АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Окно в номере отеля открыто, и, лежа в постели, слышишь стрельбу на передовой линии, за семнадцать кварталов отсюда. Всю ночь не прекращается перестрелка. Винтовки потрескивают - "такронг, каронг, краанг, такронг", а потом вступает пулемет. Калибр его крупнее, и он трещит гораздо громче: "ронг, караронг, ронг, ронг". Потом слышен нарастающий гул летящей мины и дробь пулеметной очереди. Лежишь и прислушиваешься — и как хорошо вытянуться в постели, постепенно согревая холодные простыни в ногах кровати, а не быть там, в Университетском городке или Карабанчеле. Кто-то хриплым голосом распевает под окном, а трое пьяных переругиваются, но ты уже засыпаешь.
Утром, раньше, чем тебя разбудит телефонный звонок портье, просыпаешься от оглушительного взрыва и идешь к окну, высовываешься и видишь человека, который с поднятым воротником, втянув голову в плечи, бежит по мощеной площади. В воздухе стоит едкий запах разорвавшегося снаряда, который ты надеялся никогда больше не вдыхать, и в купальном халате и ночных туфлях ты сбегаешь по мраморной лестнице и чуть не сбиваешь с ног пожилую женщину, раненную в живот; двое мужчин в синих рабочих блузах вводят ее в двери отеля. Обеими руками она зажимает рану пониже полной груди, и между пальцев тоненькой струйкой стекает кровь. На углу, в двадцати шагах от отеля — груда щебня, осколки бетона и взрытая земля, убитый в изорванной, запыленной одежде, и глубокая воронка на тротуаре, откуда подымается газ из разбитой трубы,— в холодном утреннем воздухе это кажется маревом знойной пустыни.
— Сколько убитых? — спрашиваешь полицейского.
— Только один,— отвечает он.— Снаряд пробил тротуар и разорвался под землей. Если бы он разорвался на камнях мостовой, могло бы быть пятьдесят.
Другой полицейский чем-нибудь накрывает верхний конец туловища,— где раньше была голова; посылают за рабочим, чтобы он починил газовую трубу, а ты возвращаешься в отель — завтракать. Уборщица с покрасневшими глазами замывает пятна крови на мраморном полу вестибюля. Убитый — не ты, и не кто-нибудь из твоих знакомых, и все очень проголодались после холодной ночи и долгого вчерашнего дня на Гвадалахарском фронте.
— Вы видели его? — спрашивает кто-то за завтраком.
— Видел,— отвечаешь ты.
— Ведь мы по десять раз в день проходим там. На самом углу.— Кто-то шутит, что так можно и без зубов остаться, и еще кто-то говорит, что этим не шутят. И у всех столь свойственное людям на войне чувство. Не меня, ага! He меня.
Убитые итальянцы там, под Гвадалахарой, тоже были не ты, хотя убитые итальянцы из-за воспоминаний молодости все еще кажутся "нашими убитыми". Нет, не ты. Ты по-прежнему ранним утрам выезжал на фронт в жалком автомобильчике с еще более жалким шофериком, который, видимо, терзался все сильнее по мере приближения к передовой. А вечером, иногда уже в темноте, без огней, ехал обратно, и твою машину с грохотом обгоняли тяжелые грузовики, и ты возвращался в хороший отель, где тебя ждала чистая постель и где ты за доллар в сутки занимал один из лучших номеров окнами на улицу. Номера поменьше, в глубине, с той стороны, куда не попадали снаряды, стоили гораздо дороже. А после того случая, когда снаряд разорвался на тротуаре перед самым отелем, ты получил прекрасный угловой номер из двух комнат, вдвое больше того, который ты раньше занимал, и дешевле, чем за доллар в сутки. Не меня убили. Ага! Нет, не меня. На этот раз не меня.
Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии, расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали:
— Вас хочет видеть Рэвен.
— А я его знаю?
— Кажется, нет,— ответили мне,— но он хочет вас видеть.
— Где он?
— Наверху.
В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не шевелились.
— Где тут Рэвен? — спросил я.
— Я здесь,— сказал Рэвен.
Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую поверхность, пересеченную широким бантом на том месте, где раньше были глаза.
— Кто это? — спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил довольно отчетливо, мягким, приятным голосом.
— Хемингуэй,— сказал я.— Я пришел узнать, как ваше здоровье.
— С лицом было очень плохо,— ответил он.— Обожгло гранатой, но кожа сходила несколько раз, и теперь все заживает.
— Оно и видно. Отлично заживает. Говоря это, я не смотрел на его лицо.
— Что слышно в Америке? — спросил он.— Что там говорят о таких, как мы?
— Настроение резко изменилось,—сказал я.— Там начинают понимать, что Республиканское правительство победит.
— И вы так думаете?
— Конечно,— сказал я.
— Это меня ужасно радует,— сказал он.— Знаете, я бы не огорчался, если бы только мог следить за событиями. Боль — это пустяки. Я, знаете, никогда не обращал внимания на боль. Но я страшно всем интересуюсь, и пусть болит, только бы я мог понимать, что происходит. Может быть, я еще пригожусь на что-нибудь. Знаете, я совсем не боялся войны. Я хорошо воевал. Я уже раз был ранен и через две недели вернулся в наш батальон. Мне не терпелось вернуться. А потом со мной случилось вот это.
Он вложил свою руку в мою. Это не была рука рабочего. Не чувствовалось мозолей, и ногти на длинных, лапчатых пальцах были гладкие и закругленные.
— Как вас ранило? — спросил я.
— Да одна часть дрогнула, ну мы и пошли остановить ее и остановили, а потом мы дрались с фашистами и побили их. Трудно, знаете ли, пришлось, но мы побили их, и тут кто-то пустил в меня гранатой.
Я держал его за руку, слушал его рассказ и не верил ни единому слову. Глядя на то, что от него осталось, я как-то не мог представить себе, что передо мной изувеченный солдат. Я не знал, при каких обстоятельствах он был ранен, но рассказ его звучал неубедительно. Каждый желал бы получить ранение в таком бою. Но мне хотелось, чтобы он думал, что я ему верю.
— Откуда вы приехали? — спросил я.
— Из Питсбурга. Я там окончил университет.
— А что вы делали до того, как приехали сюда?
— Я служил в благотворительном обществе,— сказал он. Тут я окончательно уверился, что он говорит неправду, и с удивлением подумал, как же он все-таки получил такое страшное ранение? Но ложь его меня не смущала. В ту войну, которую я знал, люди часто привирали, рассказывая о том, как они были ранены. Не сразу — после. Я сам в свое время немного привирал. Особенно поздно вечером. Но он думал, что я верю ему, и меня это радовало, и мы заговорили о книгах, он хотел стать писателем, и я рассказал ему, что произошло севернее Гвадалахары, и обещал, когда снова попаду сюда, привезти что-нибудь из Мадрида. Я сказал, что, может быть, мне удастся достать радиоприемник.
— Я слышал, что Дос Пассос и Синклер Льюис тоже сюда собираются,— сказал он.
— Да,— подтвердил я.— Когда они приедут, я приведу их к вам.
— Вот это чудесно,— сказал on.— Вы даже не знаете, какая это для меня будет радость.
— Приведу непременно,— сказал я.
— А скоро они приедут?
— Как только приедут, приведу их к вам.
— Спасибо, Эрнест,— сказал он.— Вы не обидитесь, что я зову вас Эрнестом?
Голос мягко и очень ясно подымался от его лица, которое походило на холм, изрытый сражением в дождливую погоду и затем спекшийся на солнце.
— Ну что вы,— сказал я.— Пожалуйста. Послушайте, дружище, вы скоро поправитесь. И еще очень пригодитесь. Вы можете выступать по радио.
— Может быть,— сказал он.— Вы еще придете?
— Конечно,— сказал я.— Непременно.
— До свидания, Эрнест,— сказал он.
— До свидания,— сказал я ему.
Внизу мне сообщили, что оба глаза и лицо погибли и что, кроме того, у него глубокие раны на бедрах и ступнях.
— Он еще лишился нескольких пальцев на ногах,— сказал врач.— Но этого он не знает.
— Пожалуй, никогда и не узнает.
— Почему? Конечно, узнает,— сказал врач.— Он поправится.
Все еще — не ты ранен, но теперь это твой соотечественник. Твой соотечественник из Пенсильвании, где мы когда-то бились под Геттисбергом.
Потом я увидел, что по дороге навстречу мне — с присущей кадровому британскому офицеру осанкой боевого петуха, которой не смогли сокрушить ни десять лет партийной работы, ни торчащие края металлической шины, охватывающей подвязанную руку,— идет батальонный Рэвена Джон Кэннингхем. У него три пулевые раны в левую руку выше локтя (я видел их, одна гноится), а еще одна пробила грудь и застряла под левой лопаткой. Он рассказал мне точно и кратко, языком военных сводок, о том, как они остановили отступающую часть на правом фланге батальона, о сражении в окопе, один конец которого держали фашистские, а другой — республиканские войска; о том, как они захватили этот окоп, и как шесть бойцов с одним пулеметом отрезали около восьмидесяти фашистов от их позиций, и как отчаянно оборонялись эти шесть бойцов до тех пор, пока не подошли республиканские части и, перейдя в наступление, не выровняли линию фронта. Он изложил все это ясно, убедительно, с исчерпывающей полнотой и сильным шотландским акцентом. У него были острые, глубоко сидящие ястребиные глаза, и, слушая его, можно было сразу почувствовать, каков он в бою. В прошлую войну за такую операцию он получил бы крест Виктории. В эту войну не дают орденов. Единственные знаки отличия — раны, и даже нашивок за ранение не полагается.
— Рэвен был в этом бою,— сказал он.— Я и не знал, что он ранен. Он молодчина. Он был ранен позже, чем я. Фашисты, которых мы отрезали, были хорошо обучены. Они не выпустили даром ни одного заряда. Они выжидали в темноте, пока не нащупали нас, а потом открыли огонь залпами. Вот почему я получил четыре пули в одно и то же место.
Мы еще поговорили, и он многое сообщил мне. Все это было важно, но ничто не могло сравниться с тем, что рассказ Дж. Рэвена, клерка Питсбургского благотворительного общества, не имевшего никакой военной подготовки, оказался правдой. Это какая-то новая, удивительная война, и многое узнаешь в этой войне — все то, во что ты способен поверить.
НИКТО НИКОГДА НЕ УМИРАЕТ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Дом был покрыт розовой штукатуркой; она облупилась и выцвела от сырости, и с веранды видно было в конце улицы море, очень синее. Вдоль тротуара росли лавры, такие высокие, что затеняли верхнюю веранду, и в тени их было прохладно. В дальнем углу веранды в клетке висел дрозд, и сейчас он не пел, даже не щебетал, потому что клетка была прикрыта, ее закрыл снятым свитером молодой человек лет двадцати восьми, худой, загорелый, с синевой под глазами и густой щетиной на лице. Он стоял, полуоткрыв рот, и прислушивался. Кто-то пробовал открыть парадную дверь, запертую на замок и на засов.
Прислушиваясь, он уловил, как над верандой шумит ветер в лаврах, услышал гудок проезжавшего мимо такси, голоса ребятишек, игравших на соседнем пустыре. Потом он услышал, как поворачивается ключ в замке парадной двери. Он слышал, как дверь отперлась, но засов держал ее, и замок снова щелкнул. Одновременно он услышал, как шлепнула бита по бейсбольному мячу, и как пронзительно закричали голоса на пустыре. Он стоял, облизывая губы, и слушал, как кто-то пробовал теперь открыть заднюю дверь.
Молодой человек — его звали Энрике — снял башмаки и, осторожно поставив их, прокрался туда, откуда видно было заднее крылечко. Там никого не было. Он скользнул обратно и, стараясь не обнаруживать себя, поглядел на улицу.
По тротуару под лаврами прошел негр в соломенной шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями, в серой шерстяной куртке и черных брюках. Энрике продолжал наблюдать, но больше никого не было. Постояв так, приглядываясь и прислушиваясь, Энрике взял свитер с клетки и надел его.
Стоя тут, он весь взмок, и теперь ему было холодно в тени, на холодном северо-восточном ветру. Под свитером у него была кожаная кобура на плечевом ремне. Кожа стерлась и от пота подернулась белесым налетом соли. Тяжелый кольт сорок пятого калибра постоянным давлением намял ему нарыв под мышкой. Энрике лег на холщовую койку у самой стены. Он все еще прислушивался.
Дрозд щебетал и прыгал в клетке, и Энрике посмотрел на него. Потом встал и открыл дверцу клетки. Дрозд скосил глаз на дверцу и втянул голову, потом вытянул шею и задрал клюв.
— Не бойся,— мягко сказал Энрике.— Никакого подвоха. Он засунул руку в клетку, и дрозд забился о перекладины.
— Дурень,— сказал Энрике и вынул руку из клетки. — Ну, смотри: открыта.
Он лег на койку ничком, уткнув подбородок в скрещенные руки, и опять прислушался. Он слышал, как дрозд вылетел из клетки и потом запел, уже в ветвях лавра
"Надо же было оставить птицу в доме, который считают необитаемым! — думал Энрике. — Вот из-за таких глупостей случается беда. И нечего винить других, сам такой"
На пустыре ребятишки продолжали играть в бейсбол. Становилось прохладно. Энрике отстегнул кобуру и положил тяжелый пистолет рядом с собой. Потом он заснул.
Когда он проснулся, было уже совсем темно и с угла улицы сквозь густую листву светил фонарь. Энрике встал, прокрался к фасаду и, держась в тени, прижимаясь к стене, огляделся. На одном из углов под деревом стоял человек в шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями. Цвета его пиджака и брюк Энрике не разглядел, но, что это негр, было несомненно. Энрике быстро перешел к задней стене, но там было темно, и только на пустырь светили окна двух соседних домов. Тут в темноте могло скрываться сколько угодно народу. Он знал это, но услышать ничего не мог: через дом от него громко кричало радио.
Вдруг взвыла сирена, и Энрике почувствовал, как дрожь волной прошла по коже на голове. Так внезапно румянец сразу заливает лицо, так обжигает жар из распахнутой топки, и так же быстро все прошло. Сирена звучала по радио — это было вступление к рекламе, и голос диктора стал убеждать: "Покупайте зубную пасту "Гэвис"! Невыдыхающаяся, непревзойденная, наилучшая!"
Энрике улыбнулся. А ведь пора бы кому-нибудь и прийти.
Опять сирена, потом плач младенца, которого, по уверениям диктора, можно унять только детской мукой "Мальта-Мальта", а потом автомобильный гудок, и голос шофера требует этиловый газолин "Зеленый крест": "Не заговаривай мне зубы! Мне надо "Зеленый крест", высокооктановый, экономичный, наилучший".
Рекламы эти Энрике знал наизусть. За пятнадцать месяцев, что провел на войне, они ни капельки не изменились: должно быть, все те же пластинки запускают,— и все-таки звук сирены каждый раз вызывал у него эту дрожь, такую же привычную реакцию на опасность, как стойка охотничьей собаки, почуявшей перепела.
Поначалу было не так. От опасности и страха у него когда-то сосало под ложечкой. Он тогда чувствовал слабость, как от лихорадки, и лишался способности двинуться именно тогда, когда надо было заставить ноги идти вперед, а они не шли. Теперь все не так, и он может теперь делать все, что понадобится. Дрожь — вот все, что осталось из многочисленных проявлений страха, через которые проходят даже самые смелые люди. Это была теперь его единственная реакция на опасность, да разве еще испарина, которая, как он знал, останется навсегда и теперь служит предупреждением, и только.
Стоя и наблюдая за человеком в соломенной шляпе, который уселся под деревом на перекрестке, Энрике услышал, что на пол веранды упал камень. Энрике пытался найти его, но безуспешно. Он пошарил под койкой — и там нет. Не успел он подняться с колен, как еще один камешек упал на плиточный пол, подпрыгнул и закатился в угол. Энрике поднял его. Это был простой, гладкий на ощупь голыш; он сунул его в карман, пошел в дом и спустился к задней двери.
Он стоял, прижимаясь к косяку и держа в правой руке тяжелый кольт.
— Победа,— сказал он вполголоса; рот его презрительно выговорил это слово, а босые ноги бесшумно перенесли его на другую сторону дверного проема.
— Для тех, кто ее заслуживает,— ответил ему кто-то из-за двери.
Это был женский голос, и произнес он отзыв быстро и невнятно.
Энрике отодвинул засов и распахнул дверь левой рукой, не выпуская кольта из правой.
В темноте перед ним стояла девушка с корзинкой. Голова у нее была повязана платком.
Здравствуй,— сказал он, запер дверь и задвинул засов.
В темноте он слышал ее дыхание. Он взял у нее корзинку и потрепал ее по плечу.
— Энрике,— сказала она, и он не видел, как горели ее глаза, и как светилось лицо.
— Пойдем наверх,— сказал он.— За домом кто-то следит с улицы. Ты его видела?
— Нет,— сказала она.— Я шла через пустырь.
— Я тебе его покажу. Пойдем на веранду.
Они поднялись по лестнице. Энрике нес корзину, потом поставил ее у кровати, а сам подошел к углу и выглянул. Негра в шляпе не было.
— Так,— спокойно заметил Энрике.
— Что так? — спросила девушка, тронув его руку и, в свою очередь, выглядывая.
— Он ушел. Что там у тебя из еды?
— Мне так обидно, что ты тут целый день просидел один,— сказала она.— Так глупо, что пришлось дождаться темноты. Мне так хотелось к тебе весь день!
— Глупо было вообще сидеть здесь. Они еще до рассвета высадили меня с лодки и привели сюда. Оставили один пароль и ни крошки поесть, да еще в доме, за которым следят. Паролем сыт не будешь. И не надо было сажать меня в дом, за которым по каким-то причинам наблюдают. Очень это по-кубински. Но в мое время мы, по крайней мере, не голодали. Ну, как ты, Мария?
В темноте она крепко поцеловала его. Он почувствовал ее тугие полные губы и то, как задрожало прижавшееся к нему тело, и тут его пронзила нестерпимая боль в пояснице.
— Ой! Осторожней!
— А что с тобой?
— Спина.
— Что спина? Ты ранен?
— Увидишь,— сказал он.
— Покажи сейчас.
— Нет. Потом. Надо поесть и скорее вон отсюда. А что тут спрятано?
Уйма всего. То, что уцелело после апрельского поражения, то, что надо сохранить на будущее.
Он сказал:
— Ну, это — отдаленное будущее. А наши знают про слежку?
Конечно, нет.
Ну, а все-таки, что тут?
Ящики с винтовками. Патроны
Все надо вывезти сегодня же.— Рот его был набит.— Годы придется работать, прежде чем это опять пригодится. Тебе нравится эскабече (маринованная рыба — прим.)? Очень вкусно. Сядь сюда.
— Энрике!— сказала она, прижимаясь к нему. Она положила руку на его колено, а другой поглаживала его затылок.— Мой Энрике!
Только осторожней,— сказал он, жуя. — Спина очень болит.
Ну, ты доволен, что вернулся с войны?
— Об этом я не думал,— сказал он
— Энрике, а как Чучо?
— Убит под Леридой.
— А Фелипе?
— Убит. Тоже под Леридой.
— Артуро?
— Убит под Теруэлем.
— А Висенте?— сказала она, не меняя выражения, и обе руки ее теперь лежали на его колене.
— Убит. При атаке на дороге у Селадас.
— Висенте — мой брат.—Она отодвинулась от него, убрала руки и сидела, вся напрягшись, одна в темноте.
— Я знаю, — сказал Энрике. Он продолжал есть.
— Мой единственный брат.
— Я думал, ты знаешь,— сказал Энрике.
— Я не знала, и он мой брат.
— Мне очень жаль, Мария. Мне надо было сказать об этом по-другому.
— А он в самом деле убит? Почему ты знаешь? Может быть, это только в приказе?
— Слушай. В живых остались Рожелио, Базилио, Эстебан, Фело и я. Остальные убиты.
— Все?
— Все,— сказал Энрике.
— Нет, я не могу,— сказала Мария,— не могу поверить!
— Что толку спорить? Их нет в живых.
— Но Висенте не только мой брат. Я бы пожертвовала братом. Он был надеждой нашей партии.
— Да. Надеждой нашей партии
— Стоило ли? Там погибли все лучшие.
— Да. Стоило!
— Как ты можешь говорить так? Это — преступление.
— Нет. Стоило!
Она плакала, а Энрике продолжал есть.
— Не плачь,— сказал он.— Теперь надо думать о том, как нам возместить их потерю.
— Но он мой брат. Пойми это: мой брат.
— Мы все братья. Одни умерли, а другие еще живы. Нас отослали домой, так что кое-кто останется. А то никого бы не было. И нам надо работать.
— Но почему же все они убиты?
— Мы были в ударной части. Там или ранят, иди убивают. Мы, остальные, ранены.
— А как убили Висенте?
— Он перебегал дорогу, и его скосило очередью из дома справа. Оттуда простреливалась дорога.
— И ты был там?
— Да. Я вел первую роту. Мы двигались справа от них. Мы захватили дом, но не сразу. Там было три пулемета. Два в доме и один на конюшне. Нельзя было подступиться. Пришлось вызывать танк и бить прямой наводкой в окно. Вышибать последний пулемет. Я потерял восьмерых.
— А где это было?
— Селадас.
— Никогда не слышала.
— Не мудрено,— сказал Энрике.— Операция была неудачной. Никто о ней никогда и не узнает. Там и убили Висенте и Игнасио.
— И ты говоришь, что так надо? Что такие люди должны умирать при неудачах в чужой стране?
— Нет чужих стран, Мария, когда там говорят по-испански. Где ты умрешь, не имеет значения, если ты умираешь за свободу. И, во всяком случае, главное — жить, а не умирать.
— Но подумай, сколько их умерло... вдали от родины... и в неудачных операциях...
— Они пошли не умирать. Они пошли сражаться. Их смерть — это случайность.
— Но неудачи! Мой брат убит в неудачной операции. Чучо — тоже. Игнасио — тоже.
— Ну, это частность. Нам надо было иногда делать невозможное. И многое, на иной взгляд, невозможное мы сделали. Но иногда сосед не поддерживал атаку на твоем фланге. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам давали задание не по силам, как при Селадас. Так получаются неудачи. Но в целом это не была неудача.
Она не ответила, и он стал доедать, что осталось. Ветер в деревьях все свежел, и на веранде стало холодно. Он сложил тарелки обратно в корзину и вытер рот салфеткой. Потом тщательно обтер пальцы и одной рукой обнял девушку. Она плакала.
— Не плачь, Мария,— сказал он.— Что случилось — случилось. Надо думать, как нам быть дальше. Впереди много работы
Она ничего не ответила, и в свете уличного фонаря он увидел, что она глядит прямо перед собой.
— Нам надо покончить со всей этой романтикой. Пример такой романтики — этот дом. Надо покончить с тактикой террора. Никогда больше не пускаться в авантюры.
Девушка все молчала, и он смотрел на ее лицо, о котором думал все эти месяцы всякий раз, когда мог думать о чем-нибудь, кроме своей работы.
— Ты словно по книге читаешь,— сказала она.— На человеческий язык не похоже.
— Очень жаль,— сказал он.— Жизнь научила. Это то, что должно быть сделано. И это для меня важнее всего.
— Для меня важнее всего мертвые,— сказала она.
— Мертвым почет. Но не это важно.
— Опять как по книге!— гневно сказала она.— У тебя вместо сердца книга.
— Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
Все, что я понимаю,— это мертвые,— сказала она.
Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах Кихорны, под снегом Теруэля. Но он знал, что она ставит ему в упрек: он жив, а Висенте умер,— и вдруг в каком-то крошечном уцелевшем уголке его прежнего сознания, о котором он уже и не подозревал, он почувствовал глубокую обиду.
— Тут была птица,— сказал он.— Дрозд в клетке.
— Да.
— Я его выпустил.
— Какой ты добрый!— сказала она насмешливо.— Вот не знала, что солдаты так сентиментальны!
— А я хороший солдат.
— Верю. Ты и. говоришь, как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат?
— Прекрасным солдатом. Веселее, чем я. Я не веселый. Это недостаток.
— А он был веселый?
— Всегда. И это мы очень ценили.
— А ты не веселый?
— Нет. Я все принимаю слишком всерьез. Это недостаток.
— Зато самокритики хоть отбавляй, и говоришь как по книге.
— Лучше бы мне быть веселей,— сказал он.— Никак не могу научиться.
— А веселые все убиты.
— Нет,— сказал он.— Базилио веселый.
— Ну, так и его убьют,— сказала она.
— Мария! Как можно? Ты говоришь, как пораженец.
— А ты как по книге!— сказала она.— Не трогай меня. У тебя черствое сердце, и я тебя ненавижу.
И снова он почувствовал обиду, он, который считал, что сердце его зачерствело, и ничто не может причинить боль, кроме физических страданий. Все еще сидя на койке, он нагнулся.
— Стяни с меня свитер,— сказал он.
— С какой стати?
Он поднял свитер на спине и повернулся.
— Смотри, Мария. В книге такого не увидишь.
— Не стану смотреть,— сказала она.— И не хочу.
— Дай сюда руку.
Он почувствовал, как ее пальцы нащупали след сквозной раны, через которую свободно прошел бы бейсбольный мяч, чудовищный шрам от раны, прочищая которую хирург просовывал туда руку в перчатке, шрам, который проходил от одного бока к другому. Он почувствовал прикосновение ее пальцев и внутренне содрогнулся. Потом она крепко обняла его и поцеловала, и губы ее были островком во внезапном океане острой боли, которая захлестнула его слепящей, нестерпимой, нарастающей, жгучей волной и тотчас же схлынула. А губы здесь, все еще здесь; и потом, ошеломленный, весь в поту, один на койке, а Мария плачет и твердит:
— О Энрике, прости меня? Прости, прости!
— Не важно,— сказал Энрике.— И прощать тут нечего. Но только это было не из книг.
— И всегда так больно?
— Когда касаются или при толчках.
— А как позвоночник?
— Он был только слегка задет. И почки тоже. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. Там ниже и на ногах есть еще раны.
— Энрике, прости меня!
— Да нечего прощать! Вот только плохо, что не могу обнять тебя и, кроме того, что невесел.
— Мы обнимемся, когда все заживет.
— Да.
— И я буду за тобой ухаживать.
— Нет, ухаживать за тобой буду я. Это все пустяки. Только больно, когда касаются, и при толчках. Меня не это беспокоит. Теперь нам надо приниматься за работу. И поскорее уйти отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же. Надо все это поместить в новом и невыслеженном месте, пригодном для хранения. Потребуется нам все это очень нескоро. Предстоит еще много работы, пока мы снова не создадим необходимые условия. Многих надо еще воспитать. К тому времени патроны едва ли будут Пригодны. В нашем климате быстро портятся запалы. А сейчас нам надо уйти. И так уже я допустил глупость, задержавшись тут так долго, а глупец, который поместил меня сюда, будет отвечать перед комитетом.
— Я должна провести тебя туда ночью. Они считали, что день ты в этом доме будешь в безопасности.
— Этот дом — сплошная глупость!
— Мы скоро уйдем.
— Давно пора было уйти.
— Поцелуй меня, Энрике!
— Мы осторожно,— сказал он.
Потом в темноте на постели, с закрытыми глазами, осторожно прилаживаясь и чувствуя на своих губах ее губы, и счастье без боли, и чувство, что ты дома без боли, дома и жив без боли, и что тебя любят и нет боли; была пустота в их любви, и она заполнилась, и губы их в темноте целуют, и они счастливы, счастливы в жаркой темноте у себя дома и без боли, и вдруг пронзительный вой сирены, и опять боль, нестерпимая боль — настоящая сирена, а не радио. И не одна сирена. Их две. И они приближаются с обоих концов улицы.
Он повернул голову, потом встал. Он подумал: недолго же довелось побыть дома.
— Выходи в дверь и через пустырь,— сказал он.— Иди, я отсюда буду отстреливаться и отвлеку их.
— Нет, ты иди,— сказала она.— Пожалуйста. Это я останусь и буду отстреливаться, тогда они подумают, что ты еще здесь.
— Послушай,— сказал он.— Мы оба уйдем. Тут нечего защищать. Все это оружие ни к чему. Лучше уйти.
— Нет, я останусь,— сказала она.— Я буду тебя защищать. Она потянулась к его кобуре за пистолетом, но он ударил ее по щеке.
— Пойдем. Не глупи. Пойдем!
Они спустились вниз, и он чувствовал ее у себя за спиной. Он распахнул двери, и оба они вышли в темноту. Он обернулся и запер дверь.
— Беги, Мария! — сказал он.— Через пустырь, вот в том направлении. Скорей!
— Я хочу, с тобой!
Он опять ударил ее по щеке.
— Беги! Потом нырни в траву и ползи. Прости меня, Мария. Но иди. Я пойду в другую сторону. Беги,— сказал он.— Да беги же, черт возьми!
Они одновременно нырнули в заросль сорняков. Он пробежал шагов двадцать, а потом, когда полицейские машины остановились перед домом и сирены умолкли, прижался к земле и пополз.
Он упорно продирался сквозь заросли, лицо ему засыпало пыльцой сорняков, репьи своими колючками терзали ему руки и колени, и он услышал, как они обходят дом. Теперь окружили его.
Он упорно полз, напряженно думая, не обращая внимания на боль.
"Почему сирены? Почему нет машины на задах? Почему нет фонаря или прожектора на пустыре? Кубинцы!— думал он.— Надо же быть такими напыщенными глупцами. Должно быть, уверены, что в доме никого нет. Явились забрать оружие. Но почему сирены?"
Он услышал, как они взламывали дверь. Шумели возле дома. Оттуда послышалось два свистка, и он стал продираться дальше.
"Дураки,— подумал он.— Но они, должно быть, уже нашли корзину и тарелки. Что за народ! Провести облаву и то не умеют!"
Он дополз почти до конца пустыря. Он знал, что теперь надо подняться и перебежать дорогу к дальним домам. Он приладился ползти без особой боли. Он мог приучить себя почти к любому движению. Только резкие смены движения причиняли боль, и теперь он боялся подняться.
Еще не покидая зарослей, он стал на одно колено, перетерпел волну боли и потом снова вызвал ее, подтягивая второе колено, перед тем как встать на ноги.
Он бросился через улицу к противоположному дому, как вдруг щелкнул прожектор и сразу поймал его в сноп света. Ослепленный, он различал только темноту по обе стороны луча.
Прожектор светил с полицейской машины, которая тишком, без сирены, приехала и стала на заднем углу пустыря.
Когда Энрике тонким резким силуэтом встал навстречу лучу, хватаясь за пистолет, автоматы дали по нему очередь из затемненной машины. Было похоже на то, что бьют дубинкой по груди, и он почувствовал только первый удар. Все последующие были словно эхо.
Он ничком упал в траву, и за тот миг, что он падал, а может быть, еще раньше, между вспышкой луча и первой пулей, у него мелькнула одна, последняя мысль: "А они не так глупы. Может быть, и из них когда-нибудь выйдет толк".
Если бы у него было время еще для одной мысли, он, наверно, понадеялся бы, что на другом углу нет машины. Но была машина и там, и ее прожектор блуждал по пустырю. Широкий сноп прочесывал сорняки, в которых укрывалась Мария. И в затемненной машине пулеметчики вели за лучом рифленые дула безотказных уродливых "томпсонов".
В тени дерева за темной машиной с прожектором стоял негр. На нем была шляпа и шерстяная куртка. Под рубашкой он носил ожерелье из амулетов. DH спокойно стоял, наблюдая за работой прожектора.
А тот проглаживал весь пустырь, где, распластавшись, лежала девушка, уткнув подбородок в землю. Она не двинулась с тех самых пор, как услышала первую очередь. Она чувствовала, как колотится о землю ее сердце.
— Ты ее видишь?— спросил кто-то в машине.
— Надо насквозь прочесать сорняки,— сказал лейтенант.— Но1а! — позвал он негра, стоявшего под деревом.— Пойди в дом и скажи, чтобы они шли сюда, к нам, через пустырь цепочкой. Ты уверен, что их только двое?
— Только двое,— спокойно ответил негр.— Один уже готов.
— Иди.
Слушаю, господин лейтенант,— сказал негр.
Обеими руками придерживая свою шляпу, он побежал по краю пустыря к дому, где уже ярко светились все окна. На пустыре лежала девушка, сцепив руки на затылке.
— Помоги мне вынести это,— сказала она в траву, ни к кому не обращаясь, потому что никого рядом не было. Потом, вдруг зарыдав, повторила:— Помоги мне, Висенте. Помоги мне, Фелипе. Помоги мне, Чучо. Помоги мне, Артуро. И ты, Энрике, помоги мне...
Когда-то она произнесла бы молитву, но это было потеряно, а ей так нужна была опора!
— Помогите мне молчать, если они возьмут меня,— сказала она, уткнувшись ртом в траву.— Помоги мне молчать, Энрике. Помоги молчать до конца, Висенте.
Она слышала, как позади нее продираются они, точно загонщики, когда бьют зайцев. Они шли широкой стрелковой цепью, освещая траву электрическими фонариками.
О Энрике,— сказала она,— помоги мне!
Она разжала руки, сцепленные на затылке, и протянула их по бокам.
— Лучше так. Если побегу, они будут стрелять. Так проще.
Медленно она поднялась и побежала прямо на машину. Луч прожектора освещал ее с ног до головы, и она бежала, видя только его белый, ослепляющий глаз. Ей казалось, что так лучше.
За спиной у нее кричали: Но стрельбы не было. Кто-то сгреб ее, и она упала. Она слышала его тяжелое дыхание.
Еще кто-то подхватил ее под руки и поднял. Потом, придерживая с обеих сторон, они повели ее к машине. Они не были грубы с ней, но упорно вели ее к машине.
— Нет,— сказала она.— Нет! Нет!
— Это сестра Висенте Итурбе.— сказал лейтенант.— Она может быть полезна.
— Ее уже допрашивали,— сказал другой голос.
— Как следует ни разу.
— Нет!— сказала она.— Нет! Нет!— Потом громче:— Помоги мне, Висенте! Помоги, помоги мне, Энрике!
— Их нет в живых,— сказал кто-то.— Они тебе не помогут. Не глупи.
— Неправда!— сказала она.— Они мне помогут. Мертвые помогут мне. Да-да! Наши мертвые помогут мне!
— Ну так погляди на своего Энрике,— сказал лейтенант.— Убедись, поможет ли он тебе. Он тут, в багажнике.
— Он уже помогает мне,— сказала девушка Мария.— Разве вы не видите, что он уже помогает мне? Благодарю тебя, Энрике. О, как я благодарю тебя!
— Будет,— сказал лейтенант.— Она сошла с ума. Четверых оставьте стеречь оружие, мы пришлем за ним грузовик. А эту полоумную возьмем в штаб. Там она все расскажет.
— Нет,— сказала Мария, хватая его за рукав.— Вы разве не видите, что все они мне помогают?
— Чушь!—сказал лейтенант.—Ты ^просто свихнулась.
— Никто не умирает зря,— сказала Мария.— Сейчас все мне помогают.
— Вот пусть они тебе помогут еще через часок,— сказал лейтенант.
— И помогут!— сказала Мария.— Не беспокойтесь. Мне теперь помогают многие, очень многие.
Она сидела очень спокойно, откинувшись на спинку сиденья. Казалось, она обрела теперь странную уверенность. Такую же уверенность почувствовала чуть больше пятисот лет назад другая девушка ее возраста на базарной площади города, называемого Руаном.
Мария об этом не думала. И никто в машине не думал об этом. У этих двух девушек, Жанны и Марии, не было ничего общего, кроме странной уверенности, которая внезапно пришла к ним в нужную минуту. Но всем полицейским было не по себе при виде Марии, очень прямо сидевшей в луче фонаря, который озарял ее лицо.
Машины тронулись; в головной на заднем сиденье пулеметчики убирали автоматы в тяжелые брезентовые чехлы, отвинчивая приклады и засовывая их в косые карманы, стволы с рукоятками — в среднее отделение, а магазины — в плоские наружные кармашки.
Негр в шляпе вышел из-за угла дома и помахал головной машине. Он сел впереди с шофером, и все четыре машины свернули на шоссе, которое выводило по берегу к Гаване.
Сидя рядом с шофером, негр засунул руку за пазуху и стал перебирать синие камешки ожерелья. Он сидел молча и перебирал их, как четки. Он был раньше грузчиком в порту, а потом стал осведомителем и за сегодняшнюю работу должен был получить от гаванской полиции пятьдесят долларов. Пятьдесят долларов — это немалые деньги в Гаване по нынешним временам, но негр не мог больше думать о деньгах. Когда они выехали на освещенную улицу Малекон, он украдкой оглянулся и увидел гордо сиявшее лицо девушки и ее высоко поднятую голову.
Негр испугался. Он пробежал пальцами по всему ожерелью и крепко сжал его в кулак. Но оно не помогло ему избавиться от страха, потому что здесь была древняя магия, посильней его амулетов.
В ЧУЖОЙ СТРАНЕ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Осенью война все еще продолжалась, но для нас она была кончена. В Милане осенью было холодно и темнело очень рано. Зажигали электрические фонари, и было приятно бродить по улицам, разглядывая витрины. Снаружи у магазинов висело много дичи, мех лисиц порошило снегом, и ветер раздувал лисьи хвосты. Мерзлые выпотрошенные оленьи туши тяжело свисали до земли, а мелкие птицы качались на ветру, и ветер трепал их перья. Была холодная осень, и с гор дул ветер.
Все мы каждый день бывали в госпитале. К госпиталю можно было пройти через город разными путями. Две дороги вели вдоль каналов, но это было очень далеко. Попасть в госпиталь можно было только по какому-нибудь мосту через канал. Мостов было три. На одном из них женщина продавала каштаны. Около жаровни было тепло. И каштаны в кармане долго оставались теплыми. Здание госпиталя было старинное и очень красивое, и мы входили в одни ворота и, перейдя через двор, выходили в другие, с противоположной стороны. Во дворе мы почти всегда встречали похоронную процессию. За старым зданием стояли новые кирпичные корпуса, и там мы встречались каждый день, и были очень вежливы друг с другом, расспрашивали о здоровье и садились в аппараты, на которые возлагались такие надежды.
К аппарату, в котором я сидел, подошел врач и спросил
— Чем вы увлекались до войны? Занимались спортом?
— Да, играл в футбол,— ответил я.
Прекрасно, сказал он,— вы и будете играть в футбол лучше прежнего.
Колено у меня не сгибалось, нога высохла от колена до щиколотки, и аппарат должен был согнуть колено и заставить его двигаться, как при езде на велосипеде. Но оно все еще не сгибалось, и аппарат каждый раз стопорил, когда дело доходило до сгибания. Врач сказал:
— Все это пройдет. Вам повезло, молодой человек. Скоро вы опять будете первоклассным футболистом.
В соседнем аппарате сидел майор, у которого была меленькая, как у ребенка, рука. Он подмигнул мне, когда врач стал осматривать его руку, помещенную между двумя ремнями, которые двигались вверх и вниз и ударяли по неподвижным пальцам, и спросил:
— А я тоже буду играть в футбол, доктор?
Майор был знаменитым фехтовальщиком, а до войны самым лучшим фехтовальщиком Италии.
Врач пошел в свой кабинет и принес снимок высохшей руки, которая до лечения была такая же маленькая, как у майора, а потом немного увеличилась. Майор взял здоровой рукой снимок и посмотрел на него очень внимательно.
— Ранение? — спросил он.
— Несчастный случай на заводе,— сказал врач.
— Весьма любопытно, весьма любопытно,— сказал майор и вернул снимок врачу.
— Убедились теперь?
— Нет,— сказал майор.
Было трое пациентов одного со мною возраста, которые приходили каждый день. Все трое были миланцы; один из них собирался стать адвокатом, другой — художником, а третий хотел быть военным. И после лечебных процедур мы иногда шли вместе в кафе "Кова", рядом с театром "Ла Скала". И потому, что нас было четверо, мы шли кратчайшим путем, через рабочий квартал. Нас ненавидели за то, что мы офицеры, и часто, когда мы проходили мимо, нам кричали из кабачков: "Abasso gli ufficiali!"("Долой офицеров!" (итал.)). У пятого, который иногда возвращался из госпиталя вместе с нами, лицо было завязано черным шелковым платком: у него не было носа, и лицо ему должны были исправить. Он пошел на фронт из Военной академии и был ранен через час после того, как попал на линию огня. Лицо ему потом исправили, но он происходил из старинного рода, и носу его так и не смогли придать должную форму. Он уехал в Южную Америку и служил там в банке. Но это было позже, а тогда никто из нас не знал, как сложится жизнь. Мы знали только, что война все еще продолжается, но что для нас она кончена.
У всех у нас были одинаковые ордена, кроме юноши с черной шелковой повязкой на лице, а он слишком мало времени пробыл на фронте, чтобы получить орден. Высокий юноша с очень бледным лицом, который готовился в адвокаты, был лейтенантом полка Ардитти и имел три таких ордена, каких у нас было по одному. Он долго пробыл лицом к лицу со смертью и держался особняком. Каждый из нас держался особняком, и нас ничто не связывало, кроме ежедневных встреч в госпитале. И все-таки, когда мы шли к кафе "Кова" через самую опасную часть города, шли в темноте, а из кабачков лился свет и слышалось громкое пение, и когда пересекали улицы, где люди толпились на тротуарах, и нам приходилось расталкивать их, чтобы пройти,— мы чувствовали, что нас связывает то, что мы пережили и чего они, эти люди, которые ненавидят нас, не могут понять.
Все было понятно в кафе "Кова", где было тепло и нарядно и не слишком светло, где по вечерам было шумно и накурено, и всегда были девушки за столиками, и иллюстрированные журналы, висевшие по стенам на крючках. Посетительницы кафе "Кова" были большие патриотки. По-моему, в то время самыми большими патриотками в Италии были посетительницы кафе, да они, должно быть, еще и теперь патриотки.
Вначале мои спутники вежливо интересовались моим орденом и спрашивали, за что я его получил. Я показал им грамоты, где были написаны пышные фразы и всякие "fratellanza" и "abnegazione" ("Братство" и "самоотверженность" (итал.).), но где на самом деле, если откинуть эпитеты, говорилось, что мне дали орден за то, что я американец. После этого их отношение ко мне несколько изменилось, хоть я и считался другом по сравнению с посторонними. Я был их другом, но меня перестали считать своим с тех пор, как прочли грамоты. У них все было иначе, и получили они свои ордена совсем по-другому. Правда, я был ранен, но все мы хорошо знали, что рана, в конце концов, дело случая. Но все-таки я не стыдился своих отличий и иногда, после нескольких коктейлей, воображал, что сделал все то, за что и они получили свои ордена. Но, возвращаясь поздно ночью под холодным ветром, вдоль пустынных улиц, мимо запертых магазинов, стараясь держаться ближе к фонарям, я знал, что мне никогда бы этого не сделать, и очень боялся умереть, и часто по ночам, лежа в постели, боялся умереть и думал о том, что со мной будет, когда я снова попаду на фронт.
Трое с орденами были похожи на охотничьих соколов, а я соколом не был, хотя тем, кто никогда не охотился, я мог бы показаться соколом; но они, все трое, отлично это понимали, и мы постепенно разошлись. С юношей, который был ранен в первый же день на фронте, мы остались друзьями, потому что теперь он уже не мог узнать, что из него вышло бы; поэтому его тоже не считали своим, и он нравился мне тем, что из него тоже, может быть, не вышло бы сокола.
Майор, который раньше был знаменитым фехтовальщиком, не верил в геройство и, пока мы сидели в аппаратах, занимался тем, что поправлял мои грамматические ошибки. Он как-то похвалил мой итальянский язык, и мы с ним подолгу разговаривали по-итальянски. Я сказал, что итальянский язык кажется мне слишком легким, для того чтобы серьезно им заинтересоваться. Все кажется в нем так легко. "О, да,—сказал майор. Но почему же вы не обращаете внимания на грамматику?" И мы обратили внимайте на грамматику, и скоро итальянский язык оказался таким трудным, что я боялся слово сказать, пока правила грамматики не улягутся у меня в голове.
Майор ходил в госпиталь очень аккуратно. Кажется, он не пропустил ни одного дня, хотя, конечно, не верил в аппарат и как-то раз даже сказал, что все это чепуха. Аппараты тогда были новостью, и испытать их должны были на нас. "Идиотская выдумка,— сказал майор.— Бредни, и больше ничего". В тот день я не приготовил урока, и майор сказал, что я просто позор для рода человеческого, а сам он дурак, что возится со мной. Майор был небольшого роста. Он сидел выпрямившись в кресле, его правая рука была в аппарате, и он смотрел прямо перед собой в стену, а ремни, в которых находились его пальцы, с глухим стуком двигалась вверх и вниз.
- Что вы будете делать, когда кончится война, если она вообще кончится? - спросил он.— Только не забывайте о грамматике.
— Я вернусь в Америку.
— Вы женаты? I
— Нет, но надеюсь жениться.
Ну и глупо,— сказал майор. Казалось, он был очень рассержен. Человек не должен жениться.
Почему, signor maggiore?
Не называйте меня "signor maggiore"
Но почему человек не должен жениться?
Нельзя ему жениться, нельзя! - сказал он сердито. Если уж человеку суждено все терять, он не должен еще и это ставить на карту. Он должен найти то, чего нельзя потерять.
Майор говорил раздраженно и озлобленно и смотрел в одну точку прямо перед собой.
Но почему же он непременно должен потерять?
Потеряет,— сказал майор. Он смотрел в стену. Потом посмотрел на аппарат, выдернул свою высохшую руку из ремней и с силой ударил ею по ноге.— Потеряет,—закричал он.— Не спорьте со мною! — Потом он подозвал санитара: — Остановите эту проклятую штуку.
Он пошел в другую комнату, где лечили светом и массажем. Я слышал, как он попросил у врача разрешения позвонить по телефону и закрыл за собою дверь. Когда он опять вошел в комнату, я сидел уже в другом аппарате. На нем были плащ и кепи. Он подошел ко мне и положил руку мне на плечо.
— Извините меня,— сказал он и потрепал меня по плечу здоровой рукой,— Я не хотел быть грубым. Только что моя жена умерла. Простите меня.
— Боже мой,— сказал я, чувствуя острую боль за него,— какое несчастье.
Он стоял около меня, кусая губы.
— Очень это трудно,— сказал он.— Не могу примириться.— Он смотрел мимо меня в окно. Потом заплакал.— Никак не могу примириться,— сказал он, и голос его прервался. Потом, не переставая плакать, подняв голову и ни на что не глядя, с мокрым от слез лицом, кусая, губы, держась по-военному прямо, он прошагал мимо аппаратов и вышел из комнаты.
Врач рассказал мне, что жена майора, которая была очень молода и на которой он женился только после того, как был окончательно признан негодным для военной службы, умерла от воспаления легких. Болезнь продолжалась всего несколько дней. Никто не ожидал, что она умрет. Майор три дня не приходил в госпиталь. Затем в обычный час он снова пришел с черной повязкой на рукаве мундира. За это время на стенах появились большие снимки всяких ран до и после лечения аппаратами. Перед аппаратом майора висели три снимка, на которых были руки, такие же, как у него, ставшие вполне нормальными после лечения. Не знаю, где врач достал эти снимки. Я всегда думал, что нас первых лечат этими аппаратами. Но майору снимки не внушали никакой надежды,— он смотрел мимо них, в окно.
НЕПОБЕЖДЕННЫЙ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.— М.: Просвещение, 1984.— 304 с., ил.-
Мануэль Гарсиа поднялся по лестнице в контору дона Мигеля Ретаны. Он поставил свой чемодан на пол и постучал в дверь. Ответа не было. Но Мануэль, стоя в коридоре, чувствовал, что в комнате кто-то есть. Он чувствовал это через дверь.
— Ретана, - сказал он, прислушиваясь.
Ответа не было.
"А все-таки он здесь", - подумал Мануэль.
— Ретана, - повторил он и громче постучал в дверь.
— Кто там? — раздался голос из конторы.
Это я, Маноло— сказал Мануэль
А что нужно? — спросил голос.
Мне нужна работа, - сказал Мануэль.
В двери что-то несколько раз щелкнуло, и она распахнулась. Мануэль вошел, захватив свой чемодан.
За столом в глубине комнаты сидел маленький человечек. Над его головой висело чучело бычьей головы, сделанное в мадридской мастерской; стены были увешаны фотографиями в рамках и афишами боя быков.
Маленький человечек сидел и смотрел на Мануэля.
Я думал, ты убит, - сказал он.
Мануэль быстро постучал костяшками пальцев по столу. Маленький человечек сидел и смотрел на него через стол.
Сколько у тебя выходов за этот год? — спросил Ретана.
Один, - ответил Мануэль.
Только тот один? — спросил маленький человечек.
Только.
Я читал об этом в газетах, - сказал Ретана. Он сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на Мануэля.
Мануэль поглядел на чучело быка. Он не раз видел его и раньше. Он питал к нему что-то похожее на родственные чувства. Лет девять назад бык убил его брата, того, что подавал надежды. Мануэль хорошо запомнил этот день. На дубовом щите, которому была прикреплена бычья голова, поблескивала медная дощечка с надписью. Мануэль не мог прочесть ее, но он предполагал, что это в память о его брате. Что ж, он был славный мальчик.
На дощечке было написано: "Бык Марипоса, с ганадерии герцога Верагуа, вспоровший семь лошадей и убивший Антонио Гарсиа, новильеро, 27 апреля 1909 года".
Ретана заметил, что Мануэль смотрит на бычью голову.
— На воскресенье герцог прислал мне такую партию, что без скандала не обойдется,— сказал он — Они все разбиты на ноги. Что говорят о них в кафе?
— Не знаю,— ответил Мануэль — Я только что приехал.
— Да,— сказал Ретана.— У тебя и чемодан с собой. Откинувшись на спинку стула, он смотрел на Мануэля через большой стол
— Садись,— сказал он. — Сними шляпу.
Мануэль сел, без шляпы лицо его стало совсем другим. Косичка матадора, пришпиленная на макушке, чтобы она держалась под шляпой, нелепо торчала над бледным лицом.
— Ты плохо выглядишь,— сказал Ретана.
— Я только что из больницы,— сказал Мануэль.
— Я слышал, будто тебе отняли ногу.
Нет,— сказал Мануэль. — Обошлось.
Ретана наклонился вперед и пододвинул Мануэлю стоявший на столе деревянный ящичек с сигаретами.
— Бери,— сказал он.
Спасибо.
Мануэль закурил
— А ты? — сказал он, протягивая Ретане зажженную спичку.
Нет,— Ретана помахал рукой. — Не курю.
Ретана молча смотрел, как Мануэль курит.
— Почему ты не подыщешь себе какую-нибудь работу? — спросил Ретана
— Я не хочу какую-нибудь, — сказал Мануэль. — Я матадор.
— Нет больше матадоров,— сказал Ретана.
— Я матадор,— сказал Мануэль.
— Да, сидя у меня в конторе.
Мануэль засмеялся.
Ретана молча смотрел на Мануэля.
— Я могу выпустить тебя вечером, если хочешь,— предложил Ретана.
— Когда? — спросил Мануэль.
— Завтра.
— Не люблю быть заменой,— сказал Мануэль. Именно так все они погибают. Именно так погиб Сальвадор. Он постучал костяшками пальцев по столу.
— Больше у меня ничего нет,— сказал Ретана.
— Почему бы тебе не выпустить меня днем на будущей неделе? — спросил Мануэль.
— Сбора не сделаешь,— ответил Ретана — Публика требует только Литри, Рубито и Ля Торре. Эти хорошо работают
— Публика придет смотреть меня,— с надеждой сказал Мануэль.
— Нет, не придет. Тебя уже давно забыли.
— Я могу хорошо работать,— сказал Мануэль.
— Предлагаю тебе выступить завтра вечером после клоунады,— повторил Ретана.— Будешь работать с Эрнандесом и можешь убить двух новильо.
— Чьи новильо? — спросил Мануэль.
— Не знаю. Что найдется в коррале. Из тех, которых ветеринары не допустили к дневным боям.
— Не люблю быть заменой,— сказал Мануэль.
— Как хочешь,— сказал Ретана.
Он наклонился над бумагами. Разговор больше не интересовал его. Сочувствие, которое на минуту вызвал в нем Мануэль, напомнив о старых временах, уже исчезло. Он охотно заменит им Чавеса, потому что это обойдется дешево. Но и других можно иметь по дешевке. Все же он хотел бы помочь Мануэлю. Ну что ж, завтра он может выступить. Теперь его дело решать.
— А сколько ты мне заплатишь? — спросил Мануэль. Он все еще тешил себя мыслью, что откажется. Но он знал, что не может отказаться.
— Двести пятьдесят песет,— ответил Ретана. Он хотел дать пятьсот, но когда он разжал губы, они сказали двести пятьдесят.
— Виляльте ты платишь семь тысяч,— сказал Мануэль.
— Но ты не Виляльта,— ответил Ретана.
— Я знаю,— сказал Мануэль.
— Он делает сборы, Маноло,— объяснил Ретана.
— Конечно,— сказал Мануэль. Он встал.— Дай триста, Ретана.
— Хорошо,— согласился Ретана. Он достал из ящика стола листок бумаги.
А можно мне пятьдесят получить сейчас? — спросил Мануэль.
Пожалуйста,— сказал Ретана. Он вынул из бумажника кредитку в пятьдесят песет и, развернув ее, положил на стол.
Мануэль взял деньги и спрятал в карман.
— А куадрилья? — спросил он.
— Будут ребята, которые всегда работают у меня по вечерам. Они — ничего.
— А пикадоры?
— Пикадоры неважные,— признался Ретана.
— Мне нужен хоть один хороший пикадор,— сказал Мануэль.
— Найми его,— сказал Ретана.— Ступай и найми.
— Только не за те же деньги,— возразил Мануэль.— Не могу же я оплачивать пикадора из этих шестидесяти дуро.
Ретана ничего не ответил, только посмотрел через стол на Мануэля.
— Ты сам знаешь, что мне нужен хоть один хороший пикадор,— сказал Мануэль.
Ретана, не отвечая, смотрел на Мануэля словно откуда-то очень издалека.
Так не годится,— сказал Мануэль.
Ретана все еще разглядывал его, откинувшись на спинку стула, разглядывал откуда-то издалека.
У нас есть свои пикадоры,— сказал он.
Знаю,— сказал Мануэль,— знаю я твоих пикадоров.
Ретана не улыбнулся. Мануэль понял, что дело кончено.
Я хочу только равных шансов,— негромко сказал Мануэль.— Когда я выйду на арену, нужно, чтобы я мог подступиться к быку. Для этого довольно одного хорошего пикадора. Он обращался к человеку, который уже не слушал его.
— Если тебе нужно что-нибудь сверх положенного,— сказал Ретана,— доставай сам. Будет работать наша куадрилья. Приводи своих пикадоров, сколько хочешь. Клоунада кончается в десять тридцать.
— Хорошо,— сказал Мануэль.— Если это твое последнее слово.
— Да,— сказал Ретана.
До завтра,— сказал Мануэль.
Я буду там, - сказал Ретана.
Мануэль поднял свой чемодан и вышел.
Захлопни дверь! — крикнул Ретана.
Мануэль оглянулся. Ретана сидел, наклонившись над столом, и просматривал бумаги. Мануэль плотно притворил дверь, и замок щелкнул.
Он спустился по лестнице и вышел из подъезда на залитую солнцем улицу. Было очень жарко, и отблеск солнца на белых зданиях больно резанул глаза. Он пошел к Пуэрта-дель-Соль по теневой стороне крутой улицы. Тень была плотная и свежая, как проточная вода. Но когда он пересекал поперечные улицы, зной сразу охватывал его. Среди встречавшихся ему людей Мануэль не заметил ни одного знакомого лица.
Перед самой Пуэрта-дель-Соль он зашел в кафе.
В кафе было пустовато. Только немногие посетители сидели за столиками у стены. За одним из столиков четверо играли в карты. Остальные сидели, прислонившись к стене, и курили; перед ними стояли пустые рюмки и чашки из-под кофе. Мануэль прошел через длинный зал в маленькую заднюю комнату. В углу за столиком сидел человек и спал. Мануэль сел за один из столиков.
Вошел официант и остановился возле Мануэля.
Вы не видели Сурито? — спросил его Мануэль.
— Он приходил утром,— ответил официант. Теперь он раньше пяти не придет.
— Дайте мне кофе с молоком и рюмку коньяку,— сказал Мануэль.
Официант вернулся, неся поднос с большим стаканом для кофе и рюмкой. В левой руке он держал бутылку коньяку. Описав подносом дугу, он все сразу поставил на стол, а мальчик, который шел за ним, налил в стакан кофе и молока из двух блестящих кофейников с длинными ручками.
Мануэль снял шляпу, и официант увидел косичку, приколотую надо лбом. Наливая коньяк в рюмку, стоявшую возле стакана кофе, он подмигнул мальчику. Мальчик с любопытством посмотрел на бледное лицо Мануэля.
— Вы будете здесь выступать? — спросил официант, закупоривая бутылку.
— Да,— сказал Мануэль.— Завтра.
Официант медлил у столика, прижав дно бутылки к бедру.
— В клоунаде? — спросил он. Мальчик смутился и отвел глаза.
— Нет, после.
— А я думал, что будут Чавес и Эрнандес, — сказал официант.
— Нет. Я и еще один.
— Кто? Чавес или Эрнандес?
— Кажется, Эрнандес.
— А что случилось с Чавесом?
— Он ранен.
— Кто сказал?
— Ретана.
— Эй, Луис! — крикнул официант в соседнюю комнату.— Чавес ранен.
Мануэль снял обертку с порции сахара и бросил оба куска в стакан. Он помешал кофе и выпил его; кофе был сладкий, горячий и приятно согревал пустой желудок. Потом он выпил коньяк.
Налейте еще рюмку,— сказал он официанту.
Официант вытащил пробку и налил полную рюмку, пролив коньяк на блюдце. К столику подошел еще один официант. Мальчик ушел.
— Что, Чавес тяжело ранен? — спросил Мануэля второй официант.
— Не знаю,— ответил Мануэль.— Ретана не сказал.
— Ему-то, конечно, наплевать,— вмешался высокий официант. Мануэль раньше не видел его. Он, вероятно, только что подошел.
— У нас так: если Ретана поддержит, твое счастье,— сказал высокий официант.— А если не поддержит, можешь пойти и пустить себе пулю в лоб.
— Верно,— поддакнул второй официант.— Совершенно верно.
— Еще бы не верно,— сказал высокий официант.— Я хорошо знаю, что это за птица.
— Смотрите, как он выдвинул Виляльту,— сказал первый официант.
— Да разве его одного,— сказал высокий официант.— A Mapсьяла Лаланду! А Насионаля!
— Верно, верно,— подтвердил маленький официант.
Они оживленно разговаривали возле столика Мануэля, а он молча смотрел на них. Он уже выпил вторую рюмку коньяку. О нем они забыли, — словно его здесь и не было.
— Это просто стадо верблюдов,— продолжал высокий официант. Вы когда-нибудь видели Насионаля-второго?
— Я видел его в прошлое воскресенье,— ответил первый официант
Настоящий жираф,— сказал маленький официант
— Я же вам говорил,— сказал высокий официант. — Все это любимчики Ретаны.
— Послушайте, дайте мне еще рюмку,— сказал Мануэль. Пока они разговаривали, он перелил коньяк с блюдца в рюмку и выпил его.
Первый официант, не глядя на Мануэля, наполнил рюмку, и все трое, разговаривая, вышли из комнаты.
Человек в дальнем углу все еще спал, прислонившись головой к стене, слегка похрапывая при каждом вдохе.
Мануэль выпил коньяк. Его самого клонило ко сну. Выходить на улицу не стоит слишком жарко. Да и делать там нечего. Нужно повидать Сурито. Он вздремнет немного, пока тот не пришел. Мануэль толкнул ногой свой чемодан под столом, чтобы удостовериться, что он тут Может быть, лучше поставить его под стул, к стене Он нагнулся и подвинул чемодан. Потом положил голову на стол и заснул.
Когда он проснулся, кто-то сидел за столиком напротив него. Это был высокий, плотный мужчина с крупными чертами лица и смуглой, как у индейца, кожей. Он уже давно сидел здесь. Он махнул рукой официанту, чтобы тот не подходил, и теперь сидел и читал газету, время от времени взглядывая на Мануэля, который спал, положив голову на стол. Он читал с трудом, по складам, усиленно шевеля губами. Чтобы передохнуть, он отрывался от газеты и смотрел на спящего. Он неподвижно и грузно сидел против Мануэля, надвинув на лоб черную широкополую шляпу.
Мануэль выпрямился и посмотрел на него.
— Здравствуй, Сурито,— сказал он.
— Здравствуй, малыш,— сказал плотный мужчина.
— Я спал.— Мануэль потер лоб кулаком.
— Я видел, что ты спишь.
— Как дела?
— Хороши. А твои?
— Так себе.
Оба молчали. Пикадор Сурито смотрел на бледное лицо Мануэля. Мануэль смотрел на огромные руки пикадора, складывающие газету, прежде чем спрятать ее в карман.
У меня к тебе просьба, Манос,— сказал Мануэль.
"Маносдурос" было прозвище Сурито. Каждый раз, как он слышал его, он вспоминал о своих огромных руках. Он смущенно положил их перед собой на стол.
— Давай выпьем,— сказал он.
— Давай,— сказал Мануэль.
Официант подошел, вышел и снова вошел. Уходя, он оглянулся на сидящих за столиком Мануэля и Сурито.
— В чем дело, Маноло? — Сурито поставил рюмку на стол.
— Ты не согласишься поработать со мной завтра вечером? — спросил Мануэль, смотря через стол на Сурито.
— Нет,— сказал Сурито.— Я больше не работаю.
Мануэль посмотрел на свою рюмку. Он ждал этого ответа: вот и дождался. Ну да, дождался.
— Не сердись, Маноло; но я больше не работаю.— Сурито посмотрел на свои руки.
— Ну что ж,— сказал Мануэль.
— Я слишком стар,— сказал Сурито.
— Я только спросил,— сказал Мануэль.
— Это завтра вечером?
— Да. Я подумал, что если у меня будет один хороший пикадор, я справлюсь.
— Сколько тебе платят?
— Триста песет.
— Так ведь я один получаю больше.
— Я знаю,— сказал Мануэль.— Я не имел никакого права просить тебя.
— Почему ты не бросишь этого дела? — сказал Сурито.— Почему ты не отрежешь свою колету, Маноло?
— Не знаю,— ответил Мануэль.
— Ты немногим моложе меня,— сказал Сурито.
— Не знаю,— сказал Мануэль.— Не могу бросить. Только бы шансы были равные,— больше мне ничего не нужно. Не могу не выступать, Манос.
— Нет, можешь.
— Нет, не могу. Я пробовал бросать.
— Я понимаю, что это трудно. Но так нельзя. Ты должен бросить раз и навсегда.
— Не могу я этого сделать. Да и последнее время я был в форме.
Сурито посмотрел на лицо Мануэля.
— Тебя свезли в больницу.
— Но до этого я был в блестящей форме.
Сурито ничего не ответил. Он перелил коньяк со своего блюдца в рюмку.
— В газетах писали, что такой работы еще не видывали, - сказал Мануэль.
Сурито молча посмотрел на него.
— Ты же знаешь, когда я в форме, я хорошо работаю, - сказал Мануэль.
— Ты слишком стар,— сказал пикадор.
— Нет,— сказал Мануэль.— Ты на десять лет старше меня.
— Я — другое дело.
— Вовсе я не слишком стар,— сказал Мануэль.
Они помолчали. Мануэль не спускал глаз с лица пикадора.
Я был в форме, когда это случилось. Ты напрасно не пришел посмотреть на меня, Манос,— с упреком сказал Мануэль.
— Не хочу я на тебя смотреть,— сказал Сурито.— Я слишком волнуюсь.
— Ты не видел меня в последнее время.
— Зато раньше видел.
Сурито посмотрел на Мануэля, избегая его взгляда.
— Бросай это дело, Маноло.
— Не могу,— сказал Мануэль.— Я сейчас в форме, верно тебе говорю.
Сурито наклонился вперед, положив руки на стол.
— Слушай. Я поработаю завтра с тобой, но если ты провалишься, ты бросишь. Понял? Согласен?
— Согласен.
Сурито откинулся назад со вздохом облегчения.
— Пора бросить,— сказал он.— Нечего дурака валять. Пора отрезать колету.
— Не придется бросать,— сказал Мануэль.— Вот увидишь. Я могу хорошо работать.
Сурито встал. Спор утомил его.
Пора бросить,— сказал он.— Я сам отрежу тебе колету.
Нет, не отрежешь,— сказал Мануэль.— Не придется.
Сурито подозвал официанта.
Пойдем, - сказал Сурито.— Пойдем ко мне.
Мануэль достал чемодан из-под стула. Он был счастлив. Сурито будет его пикадором. Нет на свете пикадора лучше Сурито. Теперь все просто.
Пойдем ко мне, пообедаем,— сказал Сурито.
Мануэль стоял в патио де кавальос и ждал окончания клоунады. Сурито стоял рядом с ним. В конюшне было темно. Высокие ворота, ведущие на арену, были закрыты. Сверху донесся дружный смех, потом еще взрыв смеха. Потом наступила тишина. Мануэль любил запах конюшни. Хорошо пахло в темном патио. Опять с арены донесся хохот, потом аплодисменты, долго не смолкающие аплодисменты.
— Ты видел их когда-нибудь? — спросил Сурито, высокий, громоздкий в темноте рядом с Мануэлем.
— Нет,— ответил Мануэль.
— Очень смешно,— сказал Сурито. Он улыбнулся про себя в темноте.
Высокие, двустворчатые, плотно пригнанные ворота распахнулись, и Мануэль увидел арену в ярком свете дуговых фонарей и темный, уходящий вверх амфитеатр; по краю арены, раскланиваясь, бежали двое людей, одетых бродягами, а за ними следом, в ливрее с блестящими пуговицами, шел третий, подбирая шляпы и трости, брошенные на песок, и кидал их обратно в темноту.
В патио вспыхнул электрический свет.
Я пойду подыщу себе конягу пока ты соберешь ребят, - сказал Сурито.
За ними послышалось звяканье упряжки мулов, которую выводили на арену, чтобы вывезти убитого быка.
Члены куадрильи, смотревшие клоунаду из прохода между барьером и первым рядом, вошли в патио и, болтая, остановились под фонарем. Красивый юноша в оранжевом с серебром костюме подошел к Мануэлю.
Я Эрнандес, - сказал он, улыбаясь, и протянул руку.
Мануэль пожал ее.
Сегодня нас ждут настоящие слоны,— весело сказал юноша.
Да крупные, и рога нешуточные, подтвердил Мануэль.
— Вам достались худшие, — сказал юноша.
— Не беда, - сказал Мануэль.— Чем крупнее бык, тем больше мяса для бедных.
Кто это придумал?— ухмыльнулся Эрнандес.
— Это старинная поговорка, сказал Мануэль. Построй свою куадрилью, чтобы мне видеть, кто работает со мной
У вас будут хорошие ребята, - сказал Эрнандес Он был очень весел. Он выступал в третий раз, и у него уже были поклонники в Мадриде. — Он радовался, что через несколько минут начнется бой.
А где пикадоры? — спросил Мануэль.
Выбирают лошадей. Дерутся кому достанется самый резвый скакун, - ухмыльнулся Эрнандес.
Мулы под щелканье бичей и звон колокольчиков галопом проскочили в ворота, мертвый бычок взрыл борозду в песке
Как только провезли быка, все выстроились для выхода.
Впереди стояли Мануэль и Эрнандес. За ними — члены их куадрилий, перекинув через руку тяжелые плащи. Позади всех - четыре пикадора верхами, стальные наконечники отвесно поднятых копий поблескивали в полумраке конюшни.
Почему это Ретана скупится на освещение, лошадей не разглядишь, - сказал один из пикадоров.
Он знает, что мало радости разглядывать его кляч, - ответил другой пикадор.
Эта дохлятина подо мной едва на ногах держится, - сказал первый пикадор.
Какие ни на есть, а лошади.
Лошади-то они лошади.
Они болтали в темноте сидя на своих тощих лошадях.
Сурито молчал. У него была единственная надежная лошадь. Он успел испытать ее в загоне, она слушалась повода и шпор. Он снял повязку с ее правого глаза и перерезал веревки, которыми ее уши были плотно притянуты к голове. Это была хорошая, крепкая лошадь, крепко стоявшая на ногах. Больше ему ничего не нужно. Он непременно удержится на ней до конца боя. Сидя в высоком стеганом седле под тусклым фонарем, дожидаясь выхода на арену, он мысленно проделал весь бой. Другие пикадоры, справа и слева от него, продолжали болтать. Он не слышал их.
Оба матадора стояли рядом впереди своих куадрилий, одинаково подхватив плащи левой рукой. Мануэль думал о трех юношах позади него. Все трое были мадридцы, как Эрнандес, лет по девятнадцати. Один из них, цыган, спокойный, сдержанный, смуглолицый, понравился Мануэлю. Он обернулся.
— Как тебя зовут? — спросил он цыгана.
— Фуентес,— ответил цыган.
Хорошее имя,— сказал Мануэль.
Цыган улыбнулся, показывая белые зубы.
— Когда бык выйдет, перехвати его и погоняй немножко,— сказал Мануэль.
— Хорошо,— сказал цыган. Лицо его стало серьезным. Он начал думать о том, что будет делать на арене.
— Начинают,— сказал Мануэль Эрнандесу.
— Ну что ж, идем.
Подняв голову, покачиваясь в такт музыке, размахивая правой свободной рукой, они вышли на арену, ступая по желтому песку под дуговыми фонарями; за ними двинулись куадрильи, позади — пикадоры верхами, а после всех — служители и позвякивающая упряжка мулов. Толпа аплодировала Эрнандесу, когда они шли через арену Они выступали горделиво, покачиваясь в такт музыке, глядя прямо перед собой.
Они поклонились президенту, и шествие распалось на составные части. Матадоры подошли к барьеру и сменили тяжелые мантии на легкие боевые плащи. Мулов увели с арены. Пикадоры на коротком галопе объехали вокруг арены, и двое из них ускакали обратно в ворота. Служители разровняли песок.
Мануэль выпил стакан воды, поданный ему одним из подручных Ретаны, который должен был прислуживать Мануэлю и подавать ему шпаги.
Эрнандес, поговорив со своим служителем, подошел к Мануэлю
— Тебя хорошо встретили, мальчик,— сказал ему Мануэль.
— Меня любят,— радостно улыбнулся Эрнандес.
— Как прошел выход? — спросил Мануэль подручного Ретаны.
— Как свадебный поезд,— ответил тот.— Блестяще. Вы оба вышли, что твои Хоселито и Бельмонте.
Сурито проскакал мимо них, точно грузная конная статуя. Он повернул лошадь мордой к корралю, откуда должен был появиться бык. Странно выглядит арена в свете дуговых фонарей. Он привык работать на жарком дневном солнце, за большие деньги. Эта канитель при фонарях ему не нравилась. Уж начинали бы поскорей.
Мануэль подошел к нему.
Валяй, Манос, сказал он.—Урезонь его, чтобы был как раз по мне.
Я его урезоню, малыш. — Сурито сплюнул в песок.— Он у меня попрыгает.
— Нажимай на него, Манос,— сказал Мануэль.
— Уж я нажму,— сказал Сурито.— Чего мы ждем?
— Вот он идет,— сказал Мануэль.
Сурито сидел в седле, крепко упираясь ногами в стремена, крепко сжимая могучими ляжками в кожаных набедренниках бока лошади, держа в левой руке поводья, в правой — длинное копье, низко надвинув на глаза широкополую шляпу для защиты от света, и не отрываясь смотрел на далекую дверь корраля. Уши коня дрогнули. Сурито огладил его левой рукой.
Красная дверь корраля распахнулась, и несколько секунд Сурито видел далекий пустой проход по ту сторону арены. Потом бык выбежал из прохода на свет дуговых фонарей, заскользил, тормозя всеми четырьмя нотами, и, радуясь свободе после темного загона, пошел галопом — мягким, частым галопом, беззвучным, если бы не всхрапывание широко раздутых ноздрей.
В первом ряду, положив блокнот на бетонные перила и наклонившись вперед, заштатный репортер "Эль Эральдо" со скучающим видом небрежно записывал: "Бык Негро, черной масти, номер 42, очень воинственно настроенный, выбежал со скоростью 90 миль в час..."
Мануэль, который следил за быком, облокотившись на барьер, махнул рукой, и цыган выбежал вперед, волоча за собой плащ. Бык на всем скаку повернул и кинулся на плащ, опустив голову и задрав хвост. Цыган двигался зигзагами, и когда бык увидел его, то забыл про плащ и кинулся на человека. Цыган подбежал к красному барьеру и перепрыгнул через него, и бык ударил рогами в деревянные доски. Он дважды стукнул рогами о барьер, вслепую бодая дерево.
Репортер "Эль Эральдо" закурил сигарету, бросил спичкой в быка и записал в свой блокнот: "...крупный, рога основательные, способные удовлетворить даже платных посетителей. Негро обнаружил явное желание вторгнуться на территорию матадоров".
Когда бык ударил рогами в барьер, Мануэль вышел вперед на утоптанный песок. Уголком глаза он видел Сурито на белой лошади у самого барьера, слева от себя, на расстоянии четверти круга. Мануэль держал плащ близко перед собой, сжимая складки обеими руками, и кричал быку "Ю-у! Ю-у!". Бык повернулся и, словно оттолкнувшись от барьера, кинулся на плащ; Мануэль шагнул в сторону и обвел быка вокруг себя, размахивая плащом перед самыми рогами. Когда плащ описал круг, Мануэль снова стоял против быка, держа плащ почти вплотную у груди, а когда бык вторично кинулся, снова сделал полный поворот. При каждом повороте толпа одобрительно кричала.
Четыре раза он повертывался вместе с быком, поднимая плащ, вздувавшийся парусом, и каждый раз заставлял быка снова кинуться. После пятого поворота он прижал плащ к бедру и стремительно перевернулся, так что плащ закружился вихрем, как пачка балерины, и бык, словно на привязи, обежал вокруг него; потом Мануэль отступил, оставив быка лицом к лицу с Сурито на белой лошади, крепко упершейся ногами в песок; лошадь смотрела на быка, уши ее выставились вперед, губы дергались; Сурито, надвинув шляпу на глаза, подался вперед, из-под согнутого локтя полуопущенной правой руки под острым углом торчало длинное копье, обращенное стальным наконечником к быку.
Репортер "Эль Эральдо", затягиваясь сигаретой, следя глазами за быком, писал: "Маститый Маноло, исполнив серию вполне приемлемых вероник и продемонстрировав рекорте в стиле Бельмонте, заслужил аплодисменты знатоков, после чего мы перенеслись в поле деятельности кавалерии".
Сурито сидел в седле, измеряя взглядом расстояние между быком и наконечником копья. Бык подобрался и кинулся, устремив глаза на грудь лошади. Когда он опустил голову, готовясь к удару, Сурито вонзил острие копья во вздувшийся бугор мышц между лопатками быка, налег всей тяжестью на древко, поднял левой рукой белую лошадь на дыбы и перебросил ее направо, протолкнув быка под брюхом лошади, так что рога не задели ее, и лошадь стала на передние ноги, дрожа всем телом, а бык, хлестнув лошадь хвостом по груди, кинулся на плащ, протянутый ему Эрнандесом.
Эрнандес побежал боком, уводя быка своим плащом в сторону второго пикадора. Он взмахом плаща остановил быка прямо против всадника и отступил. Увидев лошадь, бык бросился на нее. Копье пикадора скользнуло по спине быка, и когда бык вскинул лошадь на рога, пикадор, уже наполовину вылетевший из седла, выпростал правую ногу и стал валиться влево, чтобы заслониться лошадью от быка. Лошадь, поднятая на рога и вспоротая, грохнулась оземь, и бык продолжал бодать ее, а пикадор, оттолкнувшись ногами в сапогах от лошади, лежал неподвижно, дожидаясь, когда его поднимут, унесут подальше и помогут ему встать.
Мануэль не мешал быку бодать упавшую лошадь; спешить было некуда, пикадору ничего не грозило; а кроме того, пусть поволнуется, такому пикадору это полезно. В следующий раз будет дольше держаться. Уж и пикадоры! Он посмотрел на Сурито, который, собрав лошадь, ждал в двух шагах от барьера.
— Ю-у! Томар! — крикнул Мануэль, чтобы привлечь внимание быка, и протянул ему плащ, который держал обеими руками. Бык оставил лошадь и кинулся за плащом, и Мануэль побежал в сторону, широко развернув плащ, потом остановился и крутым поворотом поставил быка мордой к Сурито.
"Негро пришлось заплатить за смерть Росинанта несколькими вара, причем Эрнандес и Маноло показали искусные китэ,— писал репортер "Эль Эральдо".— Он увернулся от стального острия и со всей очевидностью дал понять, что он не большой любитель лошадей. Маститый пикадор Сурито еще раз показал свое уменье владеть копьем, проделав, в частности, искусное суэртэ..."
— Олэ! Олэ! — закричал мужчина, сидевший рядом с ним. Крик потонул в реве толпы, и мужчина хлопнул репортера по спине. Тот поднял глаза от блокнота и увидел, что Сурито, как раз под ним, стоя в стременах, перегнулся через голову лошади и вонзил копье в загривок быка; копье торчало во всю длину под острым углом у него из-под мышки,— он держал его почти за наконечник,— и, навалившись всей своей тяжестью, Сурито удерживал быка, и бык рвался кинуться на лошадь, а Сурито, перегнувшись далеко вперед, удерживал его, удерживал и медленно отводил лошадь в сторону, пока она не оказалась в безопасности. Как только лошадь миновала рога, Сурито ослабил нажим, и, когда бык рванулся, треугольное острие копья вспороло бугор мышц между его лопаток; бык, очутившись перед плащом Эрнандеса, кинулся на плащ, и юноша увел его на середину арены.
Сурито, оглаживая свою лошадь, смотрел, как бык кидается за плащом, которым Эрнандес размахивал перед его мордой в ярком свете фонарей под крики толпы.
— Ты видел? — спросил Сурито, обращаясь к Мануэлю.
— Замечательно,— ответил Мануэль.
— Досталось ему от меня,— сказал Сурито.— Посмотри на него.
Кидаясь на плащ, взметнувшийся у самой его морды, бык вдруг упал на колени. Он сразу вскочил на ноги, но Мануэль и Сурито через всю арену увидели струю крови, гладкую и блестящую, на черной лопатке быка.
— Досталось ему от меня,— повторил Сурито.
— Хороший бык,— сказал Мануэль.
— Еще один раз, и я убил бы его.
— Сейчас начнется третий тур,— сказал Мануэль.
— Посмотри на него,— повторил Сурито.
— Мне пора,— сказал Мануэль и побежал в другой конец арены, где появился еще один пикадор; служители, держа лошадь под уздцы и, колотя ее палками по ногам, старались подтащить ее к быку, а бык стоял, опустив голову, нерешительно перебирая копытами.
Сурито пустил свою лошадь шагом и, подъехав поближе, хмурясь, следил за ходом боя.
Наконец бык кинулся, служители бросились бежать к барьеру, пикадор промахнулся, и бык, поддев рогами брюхо лошади, забросил ее себе на спину.
Сурито наблюдал, не упуская ни одной подробности: вот подбежали служители в красных куртках и оттащили пикадора. Пикадор уже на ногах, чертыхается, размахивает руками. Мануэль и Эрнандес держат наготове плащи. А бык, огромный черный бык стоит с лошадью на спине — копыта болтаются, уздечка зацепилась за рога. Черный бык с лошадью на спине шатается на коротких ногах, то вскидывает голову, то опускает ее, стараясь сбросить с себя лошадь; наконец лошадь сброшена, и бык кинулся на плащ, который Мануэль развернул перед его мордой.
Мануэль чувствовал, что бык стал медлительнее. Он терял много крови. По всему боку поблескивала кровь.
Мануэль снова подставил быку плащ. Сейчас кинется,— свирепый, глаза вытаращены, следит за плащом. Мануэль отступил в сторону и, подняв руки, растянул плащ перед мордой быка, готовясь сделать веронику.
Теперь он опять стоял против быка. Да, голова слегка опустилась. Он держит ее ниже. Это все Сурито.
Мануэль взмахнул плащом; сейчас кинется; он ступил в сторону и сделал еще одну веронику. Как страшно наставил рог, думал Мануэль. С него хватит, теперь он начеку. Теперь он подстерегает. Не спускает с меня глаз. Но я каждый раз подставляю ему плащ.
Он тряхнул плащом перед мордой быка; сейчас кинется; Мануэль ступил в сторону и повернулся на месте. Слишком близко получилось. Нельзя работать так близко к нему.
Край плаща был мокрый от крови там, где он скользнул по спине быка.
Ну ничего, еще один раз, последний.
Мануэль, лицом к быку, в пятый раз протянул ему плащ. Бык смотрел на него. Неподвижным взглядом, выставив рога, бык смотрел на него, подстерегая.
— Ю-у! — крикнул Мануэль.— Торо! — и, отклонившись назад, взмахнул плащом. Сейчас кинется. Он ступил назад, снова махнул плащом и перевернулся, и бык обежал вокруг него, следуя за плащом, а потом остался ни с чем, застыв на месте, словно завороженный. Мануэль, собрав плащ в правую руку, помахал им перед мордой быка, чтобы показать, что бык оцепенел, и пошел прочь.
Аплодисментов не было.
Мануэль пошел по песку к барьеру, а тем временем Сурито уехал с арены. Пока Мануэль работал с быком, рожок протрубил сигнал к выходу бандерильеро. Сигнал лишь смутно дошел до его сознания. Служители накрывали брезентом двух убитых лошадей и посыпали песок вокруг них опилками.
Мануэль подошел к барьеру выпить воды. Служитель протянул ему тяжелый пористый кувшин.
Фуентес, высокий цыган, стоял наготове, держа в руках пару бандерилий, сложив вместе тонкие красные палочки крючками вперед. Он посмотрел на Мануэля.
— Ступай,— сказал Мануэль.
Цыган выбежал на арену. Мануэль, отставив кувшин, вытирал лицо носовым платком и смотрел на цыгана.
Репортер "Эль Эральдо" нагнулся за бутылкой теплого шампанского, которая стояла у него между ног, отхлебнул и закончил абзац:
"...престарелому Маноло не удалось вызвать аплодисментов серией трафаретных трюков с плащом, после чего начался следующий номер программы".
Бык все еще стоял не двигаясь посреди пустой арены. Фуентес, высокий, прямой, уверенно подходил к быку, раскинув руки, в каждой руке по тонкой красной палочке, держа их кончиками пальцев, выставив острия вперед. Фуентес подходил все ближе, а позади него, немного в стороне, шел другой член куадрильи с плащом. Бык посмотрел на Фуентеса и вышел из оцепенения.
Его глаза впились в остановившегося перед ним цыгана. Тот откинулся назад, и что-то крикнул быку. Потом покрутил бандерильями, и блеск стальных наконечников привлек взгляд быка.
Задрав хвост, бык рванулся вперед.
Он бросился прямо на Фуентеса, не спуская с него глаз. Фуентес стоял неподвижно, откинувшись назад, выставив бандерильи. Когда бык опустил голову для удара, Фуентес еще больше откинулся назад, руки его сошлись над головой, бандерильи опустились под прямым углом, и, подавшись вперед, Фуентес вонзил их в лопатку быка; далеко подавшись вперед над рогами и опираясь на отвесно торчавшие палочки, плотно сдвинув ноги, он пропустил быка мимо себя, слегка отклонившись в сторону.
— Олэ! — закричала толпа.
Бык неистово бодался, высоко подпрыгивая, точно выскакивающая из воды форель. Красные рукоятки бандерилий качались при каждом прыжке.
Мануэль со своего места у барьера заметил, что бык, бодаясь, выставляет вперед правый рог.
— Скажи ему, чтобы следующий раз колол справа,— сказал он одному из юношей, когда тот побежал к Фуентесу с новой парой бандерилий.
Тяжелая рука опустилась на плечо Мануэля.
— Ну как, малыш? — спросил Сурито.
Мануэль молча следил за быком.
Сурито облокотился на барьер и налег на него всей своей тяжестью. Мануэль повернулся к нему.
Ты сегодня в форме,— сказал Сурито.
Мануэль покачал головой. Ему нечего было делать до следующего тура. Цыган хорошо работал бандерильями. Бык будет хорошо подготовлен к следующему туру. Хороший бык. Все, что было до сих пор,— это пустяки. Самый конец, удар шпагой, вот что решит дело. Не то чтобы он очень волновался. Он даже не думал об этом. Но у него было дурное предчувствие. Он стоял у барьера и смотрел на быка, готовясь к следующему туру, обдумывая, как он будет работать с мулетой, утомит быка, сделает его податливым.
Цыган снова шел навстречу быку, шел, вытягивая носки, горделиво, как танцор по бальному залу; красные палочки бандерилий покачивались в такт его шагам. Бык — теперь он не был в оцепенении, — следил за ним, подстерегая его, но ждал, пока он подойдет поближе, чтобы наверняка достать его, всадить в него рога.
Когда Фуентес подошел почти вплотную, бык кинулся на него. Как только бык опустил голову, Фуентес, пятясь, отбежал назад, потом остановился, подался вперед, вытянув руки, поднявшись на носки, и в ту самую секунду, когда рога миновали его, всадил бандерильи в тугой бугор мышц между лопаток быка.
Толпа бешено аплодировала.
— Недолго этот мальчик будет выступать по вечерам,— сказал подручный Ретаны, обращаясь к Сурито.
— Хорошо работает,— сказал Сурито.
— Смотрите, смотрите!
Все трое следили за цыганом.
Фуентес стоял на арене спиной к барьеру. Позади него, по эту сторону барьера, стояли двое из куадрильи, держа наготове плащи, чтобы отвлечь внимание быка.
Бык, высунув язык, тяжело поводя боками, следил за цыганом. Теперь попался, думал бык. Стоит вплотную к красным доскам, на расстоянии короткого прыжка. Бык неотступно следил за ним.
Цыган откинулся, отвел руки назад, держа бандерильи крючками вперед. Он позвал быка, топнул ногой. Бык медлил, выжидая. Он хотел бить наверняка. Хватит с него колючек.
Фуентес подошел ближе к быку. Откинулся назад. Снова позвал быка. Кто-то в толпе предостерегающе крикнул.
— Черт, слишком близко,— сказал Сурито.
— Смотрите, смотрите,— сказал подручный Ретаны.
Откинувшись назад, Фуентес повертел бандерильями, поддразнивая быка, потом высоко подпрыгнул на месте. Как только цыган подпрыгнул, бык, задрав хвост, кинулся на него. Фуентес плавно опустился на носки и, вытянув руки, подавшись вперед всем телом, вонзил бандерильи под прямым углом, ловко уклонившись от правого рога.
Хлопающие по доскам плащи отвлекли внимание быка, и он с размаху всадил рога в барьер.
Цыган под громкие аплодисменты толпы побежал вдоль барьера. Куртка на нем была разодрана — бак задел ее кончиком рога. Фуентес радостно улыбался, показывая прореху зрителям. Он обошел арену кругом. Когда он проходил мимо Сурито, сияя улыбкой, указывая на свою куртку, Сурито улыбнулся.
Последнюю пару бандерилий втыкал кто-то другой. Никто не обращал на него внимания.
Служитель Мануэля всунул палку в красную ткань мулеты, сложил ее и передал через барьер Мануэлю. Потом открыл кожаный футляр, достал шпагу и, не вынимая из ножен, протянул Мануэлю. Мануэль вытащил клинок за красную рукоятку, и ножны, обвиснув, упали.
Он посмотрел на Сурито. Старый пикадор увидел, что Мануэль весь в поту.
— Теперь он от тебя не уйдет, малыш,— сказал Сурито. Мануэль кивнул.
— Он хорошо подготовлен,— сказал Сурито.
— Как раз как надо,— подтвердил служитель.
Мануэль кивнул.
Трубач наверху, под самой крышей, протрубил сигнал к последнему туру, и Мануэль пошел через арену туда, где в одной из темных лож должен был сидеть президент.
В первом ряду заштатный репортер "Эль Эральдо" отпил большой глоток теплого шампанского. Он решил, что не стоит подробно записывать все перипетии боя, он напишет отчет, когда придет в редакцию. Чего ради, в самом деле? Всего-то вечерний бой. Если он что-нибудь пропустит, можно посмотреть в утренних газетах. Он еще раз отхлебнул шампанского. У него свиданье у "Максима" в двенадцать. Да и кто такие, в сущности, эти матадоры? Мальчишки и лодыри. Просто-напросто лодыри. Он спрятал блокнот и посмотрел на Мануэля, который очень одиноко стоял у края арены и размахивал шляпой в знак приветствия в сторону одной из невидимых лож темного амфитеатра. Посреди арены спокойно стоял бык, уставясь в пространство.
— Я посвящаю этого быка вам, сеньор, и мадридской публике, самой просвещенной и самой великодушной во всем мире,— сказал Мануэль. Это была общепринятая формула. Он сказал ее всю. Он мог бы несколько сократить ее для вечернего боя.
Он отвесил поклон в темноту, выпрямился, бросил шляпу через плечо и, держа мулету в левой, а шпагу в правой руке, направился к быку.
Мануэль подходил к быку. Бык смотрел на него; глаза его бегали. Мануэль отметил, что бандерильи свисают с левой лопатки и что из раны от копья Сурито все еще течет блестящая струйка крови. Он отметил, как поставлены ноги быка. Подвигаясь вперед, с мулетой в левой руке и шпагой в правой, он следил за ногами быка. Бык не может кинуться, пока не сдвинет все четыре ноги. Теперь он стоял спокойно, расставив ноги.
Мануэль подходил к быку, следя за его ногами. Все хорошо. Он справится. Нужно заставить быка опустить голову, чтобы можно было перегнуться через рога и убить его. Он не думал о том, как вонзит шпагу, как убьет быка. Он думал только о том, что нужно делать сейчас. Предстоящий бой все же угнетал его. Подвигаясь вперед, следя за ногами быка, он видел и его глаза, влажную морду и широкий разворот выставленных вперед рогов. Вокруг глаз быка были светлые круги. Бык следил глазами за Мануэлем. Он чувствовал, что доберется до этого маленького, с белым лицом.
Мануэль остановился против быка. Втыкая острие шпаги в мулету, перекладывая шпагу в левую руку и натягивая красную ткань, как кливер, он в то же время видел концы рогов; один рог раскололся, когда бык ударил в барьер. Другой был острый, как игла дикобраза. Натягивая мулету, Мануэль заметил красное пятно на белом основании рога. Отмечая все это, он не терял из виду ноги быка. Бык в упор смотрел на Мануэля.
Выжидает, подумал Мануэль. Бережет силы. Нужно вывести его из неподвижности, заставить опустить голову. Главное — заставить опустить голову. Сурито заставил его опустить голову, но он опять поднял ее. Когда я начну гонять его, кровь пойдет из раны, тогда голова опустится.
Держа перед собой мулету, натягивая ее шпагой, Мануэль позвал быка.
Бык смотрел на него.
Мануэль вызывающе откинулся назад и взмахнул туго натянутой мулетой.
Бык увидел мулету. Она была ярко-пунцовая под дуговыми фонарями. Ноги быка сдвинулись.
Вот сейчас. У-ух! Когда бык кинулся, Мануэль, отклонившись в сторону, поднял мулету, так что она прошла над рогами быка и скользнула по его широкой спине от головы до хвоста. Бык боднул только воздух. Мануэль не двинулся с места.
Пройдя под мулетой, бык повернулся, как кошка, огибающая угол, и стал против Мануэля.
Бык готовился к новой атаке. Его грузная неподвижность исчезла. Мануэль заметил свежую кровь, каплями стекавшую по ноге с черной лопатки. Он вытащил шпагу из мулеты и взял ее в правую руку. Держа мулету в опущенной левой руке, отклонившись влево, он позвал быка. Бык подобрался, не спуская глаз с мулеты. Вот сейчас, подумал Мануэль. У-ух!
Бык кинулся. Мануэль отклонился вправо и, плотно сдвинув ноги, провел мулетой над головой быка, описав корпусом кривую, повторенную шпагой, ярко сверкнувшей под дуговыми фонарями.
Когда паса натурале кончилась, бык снова кинулся, и Мануэль поднял мулету, делая паса де печо. Он стоял неподвижно, а бык вплотную прошел мимо него под поднятой мулетой. Мануэль откинул голову, уклоняясь от гремящих рукояток бандерилий. Горячее черное тело быка коснулось его груди.
Черт, слишком близко, подумал Мануэль. Сурито, перегнувшись через барьер, торопливо сказал что-то цыгану, и тот, подхватив плащ, побежал к Мануэлю. Сурито, низко нахлобучив шляпу, смотрел через арену на Мануэля.
Мануэль снова стоял против быка, держа мулету в опущенной левой руке. Бык, нагнув голову, следил глазами за мулетой.
— Если бы это делал Бельмонте, они бесились бы от восторга,— сказал подручный Ретаны.
Сурито ничего не ответил. Он молча следил за Мануэлем, стоявшим в середине арены.
— Где это хозяин откопал его?—спросил подручный Ретаны.
— В больнице,— сказал Сурито.
Скоро опять туда попадет,— сказал подручный Ретаны.
Сурито повернулся к нему.
— Постучи о дерево,— сказал он, показав на барьер.
— Я же в шутку.
— Постучи о дерево.
Подручный Ретаны наклонился и три раза постучал о барьер.
— Смотри,— сказал Сурито.
В середине арены, под дуговыми фонарями, Мануэль стоял против быка, опустившись на одно колено; он поднял мулету обеими руками, и бык кинулся, задрав хвост.
Мануэль уклонился от рогов и, когда бык снова кинулся, описал мулетой полукруг, и бык упал на колени.
— Да он просто блестящий матадор,— сказал подручный Ретаны.
— Нет,— сказал Сурито.
Мануэль встал, держа мулету в левой, а шпагу в правой руке, и поблагодарил за аплодисменты, донесшиеся из темного амфитеатра.
Бык поднялся на ноги и ждал, низко опустив голову.
Сурито что-то сказал двум другим юношам из куадрильи, они выбежали на середину арены и стали с плащами позади Мануэля. Теперь позади него стояло четверо. Эрнандес следовал за Мануэлем с тех пор, как тот вышел с мулетой. Фуентес, высокий, стройный, стоял, прижав плащ к груди, рассеянным взглядом наблюдая бой. Когда подбежали еще двое, Эрнандес указал им места — одному справа, другому слева. Мануэль один стоял впереди против быка.
Мануэль знаком велел юношам отойти подальше. Медленно отступая, они видели, что лицо его бледно и покрыто потом.
Не понимают они, что ли, что нужно отойти подальше? Нельзя же дразнить плащами быка, когда он уже застыл на месте и готов! Лучше уж не мешали бы, и так нелегко.
Бык стоял неподвижно, расставив ноги, и смотрел на мулету. Мануэль свернул мулету левой рукой. Глаза быка следили за ней. Голова была опущена, но недостаточно низко.
Мануэль подразнил его мулетой. Бык не двинулся. Только глаза следили за ней.
Свинцом налился, подумал Мануэль. Ноги квадратом. Готов. Самое время.
Он мыслил привычными понятиями своего ремесла. Иногда соответствующий термин не сразу приходил на ум, и тогда мысль не складывалась. Его чутье и опыт работали автоматически, а мозг работал медленно, подыскивая слова. Он знал все о быках. Ему не надо было ни о чем думать. Он просто делал то, что от него требовалось. Его глаза все видели, а тело проделывало нужные движения без помощи мысли. Если бы он стал думать, он бы погиб.
И сейчас, стоя против быка, он сознавал многое одновременно. Вот рога, один расщепленный, другой ровный и острый, нужно стать на линию левого рога, опустить мулету, чтобы бык последовал за ней, сделать короткий и прямой выпад и, нагнувшись над рогами, всадить шпагу по рукоятку в кружок величиной в пятипесовую монету между лопатками быка, почти у самого загривка. Он должен все это сделать и выпрямиться, увернувшись от рогов. Он знал, что должен все это сделать, но думал только одно: "Corto у derecho".
Коротко и прямо, думал он, сворачивая мулету. Коротко и прямо — вытаскивая шпагу из мулеты. Он стал против расщепленного левого рога, перебросил мулету так, что она образовала крест со шпагой, которую он держал на уровне глаз в правой руке, и, поднявшись на носки, нацелился клинком на самую высокую точку между лопатками быка.
Коротко и прямо он бросился на быка.
Толчок — и он почувствовал, что взлетает на воздух. Он нажал на рукоятку, когда его подняло и подбросило, и шпага выскочила у него из рук. Он упал ничком, а бык подбирался к нему, и Мануэль, лежа на земле, отталкивал морду быка ногами в туфлях. Еще и еще, а бык добирался до него, от нетерпения вслепую тыча рогами, толкая его головой, вгоняя рога в песок. Отталкивая быка ногами, словно жонглер, подбрасывающий мяч, Мануэль не давал ему подойти вплотную.
Мануэль почувствовал ветерок, — взметнулись плащи, отвлекающие быка, и потом бык исчез, одним прыжком перескочив через Мануэля. Стало темно, когда бык прошел над ним. Даже не задел.
Мануэль встал и поднял мулету. Фуентес подал ему шпагу. Она согнулась, когда наскочила на лопатку. Мануэль выправил ее о колено и побежал к быку, который стоял возле одной из убитых лошадей. Куртка Мануэля разлетелась под мышкой, там, где она зацепилась за рог.
— Уведи его отсюда! — крикнул Мануэль цыгану. Бык почуял кровь убитой лошади и всадил рога в брезент. Когда он кинулся на плащ Фуентеса, с расщепленного рога свисал брезент, и в публике раздался смех. Бык яростно мотал головой, стараясь сбросить брезент. Эрнандес, забежав сзади, схватил брезент за край и ловко сдернул его с рога
Бык повернул было за брезентом, но вдруг остановился. Он опять занял оборонительную позицию. Мануэль шел к быку с мулетой и шпагой. Подойдя вплотную, он взмахнул мулетой. Бык не двинулся.
Мануэль стал боком к нему, нацеливаясь острием шпаги. Бык был недвижим, точно мертвый, и явно не способен к нападению.
Мануэль поднялся на носки, нацелился стальным острием и кинулся на быка.
Снова толчок. Мануэля отбросило назад, и он с силой ударился о песок. На этот раз нельзя было отбиваться ногами,— бык стоял прямо над ним. Мануэль лежал не шевелясь, положив голову на руки, и бык толкал его рогами. Толкал в спину, в прижатое к песку лицо. Мануэль почувствовал, как рог вошел в песок между его скрещенными руками. Бык, ударил его в поясницу. Лицо Мануэля вдавилось в песок. Бык зацепил рогом рукав куртки и оторвал его напрочь. Захлопали плащи, и бык, оставив Мануэля, последовал за ними.
Мануэль поднялся на ноги, подобрал мулету и шпагу. Потом провел большим пальцем по острию и побежал к барьеру за новой шпагой.
Служитель передал ему шпагу через барьер.
— Вытрите лицо,— сказал он.
Мануэль, снова подбегая к быку, вытер кровь с лица носовым платком. Он не видел Сурито. Где же Сурито?
Куадрилья отступила от быка, держа плащи наготове. Бык, утомленный нападением, уже снова стоял неподвижно и грузно.
Мануэль пошел к нему, держа мулету в левой руке. Он остановился и взмахнул ею. Бык не двинулся. Мануэль провел мулетой справа налево, слева направо перед мордой быка. Глаза быка следили за мулетой, поворачиваясь при каждом взмахе, но он не кидался. Он ждал Мануэля.
Мануэль волновался. Ничего нельзя сделать, надо ударить. Коротко и прямо. Он подошел близко к быку, скрестил шпагу с мулетой и кинулся. Вонзая шпагу, он перебросил корпус влево, чтобы избежать острого рога. Бык проскочил мимо него, шпага взлетела вверх, сверкнув под дуговыми фонарями, и упала, красной рукояткой вперед, на песок.
Мануэль подбежал и поднял ее. Она согнулась, и он выпрямил ее о колено.
Когда он бежал к быку, который снова застыл на месте, он поравнялся с Эрнандесом, державшим плащ наготове.
Он из одних костей,— сочувственно сказал Эрнандес.
Мануэль кивнул. Он вытер лицо и спрятал запачканный кровью платок в карман.
Вот он стоит. У самого барьера. Проклятый! Может быть, у него в самом деле одни кости? Может быть, на нем нет ни одного местечка, куда может войти шпага? Черта с два, нет! Он им покажет, что есть.
Мануэль протянул быку мулету, но бык не двинулся. Потом помахал мулетой перед мордой быка. Все напрасно.
Он сложил мулету, вытащил шпагу, стал боком и бросился на быка. Вонзив шпагу, он изо всей силы нажал на рукоять, шпага согнулась, потом высоко подпрыгнула и, перевернувшись в воздухе, упала в толпу. Когда шпага выскочила у него из рук, Мануэль успел увернуться от рогов.
Первые подушки, полетевшие на арену из темноты, не задели его. Потом подушка попала ему в лицо, в окровавленное лицо, обращенное к толпе. Они быстро летели одна за другой. Падали на песок. Кто-то в первом ряду бросил в него пустой бутылкой из-под шампанского. Она ударила Мануэля по ноге. Он стоял, всматриваясь в темноту, откуда все это летело. Потом что-то просвистело в воздухе и упало возле него. Его шпага. Мануэль нагнулся и поднял ее. Он выпрямил шпагу о колено и взмахнул ею перед толпой.
— Благодарю вас,— сказал он.— Благодарю вас.
Ох, мерзавцы! Мерзавцы! Ох, подлые мерзавцы! Он пинком отбросил подушку и побежал к быку.
Вот он стоит. Как ни в чем не бывало. Ну, погоди же, мерзавец!
Мануэль провел мулетой перед черной мордой быка.
Все напрасно.
Не желаешь? Хорошо. Он подошел вплотную и ткнул острым концом мулеты во влажную морду быка.
Бык кинулся. Мануэль отскочил назад, но споткнулся о подушку и, падая, почувствовал, что рог вошел в него, вошел под ребро. Он ухватился обеими руками за рог и поехал задом, крепко зажимая место, куда вошел рог. Бык подбросил его, и он очутился на песке. Он лежал неподвижно. Ничего страшного. Бык не трогал его.
Он встал, кашляя, чувствуя себя разбитым и погибшим. Подлые мерзавцы.!
Шпагу мне! — крикнул он.— Мулету!
Фуентес подошел с мулетой и шпагой. Эрнандес обнял его одной рукой.
— Да ступайте вы в лазарет,— сказал он.— Не валяйте дурака.
Уйди от меня,— сказал Мануэль.— Уйди к черту!
Он вырвался. Эрнандес пожал плечами. Мануэль побежал к быку.
Вот он стоит, грузный, расставив ноги.
Ну, погоди, мерзавец! Мануэль вытащил шпагу из мулеты, нацелился и бросился на быка. Он почувствовал, что клинок вошел до отказа. По самую рукоять. Все пять пальцев ушли в рану. Он стоял над быком, и руке было горячо от крови быка.
Потом бык стал валиться на бок, увлекая его за собой. Мануэль отступил на шаг и смотрел, как бык падал — сначала медленно, потом вдруг перевернулся, задрав все четыре ноги.
Мануэль поднял к толпе руку, теплую от крови быка.
Ну, погодите, мерзавцы! Он хотел заговорить, но кашель помешал ему. Душило что-то горячее. Он поискал глазами мулету. Нужно пойти и приветствовать президента. К черту президента! Он сел на песок и уставился на убитого быка. Все четыре ноги задраны. Толстый язык высунулся. Что-то ползает по его брюху и между ногами. Там, где волос редкий. Мертвый бык. К черту быка! К черту всех! Он хотел встать, но опять закашлялся. Он снова опустился на песок. Кто-то подошел и поднял его.
Его унесли в лазарет — бегом пробежали по песку, постояли у ворот, пропуская упряжку мулов, потом шли по темному проходу, потом с кряхтеньем тащили вверх по лестнице и наконец положили.
Врач и двое санитаров в белых халатах дожидались его. Его положили на операционный стол. Разрезали на нем рубашку. Мануэль очень устал. В груди жгло, как огнем. Он закашлялся, и что-то прижали к его губам. Все очень суетились вокруг него.
Электрический свет бил прямо в глаза. Мануэль закрыл глаза.
Он услышал тяжелые шаги по лестнице. Потом перестал слышать. Потом услыхал далекий шум. Это толпа. Ну что ж, второго быка придется убить кому-нибудь другому. Они уже разрезали всю его рубашку. Врач улыбнулся ему. А вот и Ретана.
— Здравствуй, Ретана,— сказал Мануэль. Он не услышал своего голоса.
Ретана улыбнулся ему и что-то сказал. Мануэль не расслышал.
Сурито стоял возле стола и, нагнувшись, смотрел, как работает врач. Он был в костюме пикадора, но без шляпы.
Сурито что-то сказал ему, Мануэль не расслышал.
Сурито говорил с Ретаной. Один из санитаров улыбнулся и передал Ретане ножницы. Ретана передал их Сурито. Сурито что-то сказал Мануэлю. Он не расслышал.
К черту операционный стол! Не в первый раз ему лежать на операционном столе. Он не умрет. Если бы он умирал, тут был бы священник.
Сурито что-то говорил ему, подняв ножницы. Вот оно что! Они хотят отрезать его косичку. Они хотят отрезать его колету.
Он сел на операционном столе. Врач отступил назад, рассерженный. Мануэль почувствовал, что кто-то схватил его за плечи.
— Ты этого не сделаешь, Манос,— сказал Мануэль. Он вдруг ясно услышал голос Сурито.
— Успокойся,— сказал Сурито.— Не сделаю. Я пошутил.
— Я был в форме,— сказал Мануэль.— Мне просто не повезло. Вот и все.
Мануэль лег на спину. Что-то положили ему на лицо. Все это знакомо. Он глубоко вдыхал привычный запах. Он устал. Он очень, очень устал. Потом маску сняли с его лица.
— Я был в форме,— слабым голосом проговорил Мануэль.— Я был в блестящей форме.
Ретана посмотрел на Сурито и пошел к дверям.
— Я останусь с ним,— сказал Сурито.
Ретана пожал плечами.
Мануэль открыл глаза и посмотрел на Сурито.
— Скажи сам, разве я не был в форме, Манос? — спросил он, с надеждой глядя на Сурито.
— Еще бы,— сказал Сурито.— Ты был в блестящей форме. Санитар наложил маску на лицо Мануэля, и он глубоко вдыхал знакомый запах. Сурито неуклюже стоял возле стола, наблюдая.