Библиотека

Библиотека

Федерико Гарсиа Лорка. Стихи

Стихи о канте хондо.               1921
 Песни.                             1921 - 1924
 Поэт в Нью-Йорке.                  1929 - 1930
 Шесть стихотворений по-галисийски. 1935
 Стихи разных лет.

Федерико Гарсиа Лорка

Книга стихов

1921



	ФЛЮГЕР

	Ветер, летящий с юга,
	ветер, знойный и смуглый,
	моего ты касаешься тела
	и приносить мне,
	крылья раскинув,
	зерна взглядов, налитых соком
	зреющих апельсинов.

Обагряется месяц, и плачут тополя, склонясь пред тобою, только ждать тебя надо подолгу! Я свернул уже ночь моей песни и поставил ее на полку.

Обрати на меня вниманье, если нет и в помине ветра,- сердце, закружись, сердце, закружись! Летящая с севера стужа, медведица белая ветра! Моего ты касаешься тела, и в плаще капитанов бесплотных ты хохочешь над Алигьери и дрожишь от восходов холодных.

Ветер, шлифующий звезды, ты приходишь с таким опозданьем! Потерял я ключи от шкафа, и зарос он мхом первозданным.

Обрати на меня вниманье, если нет и в помине ветра,- сердце, закружись, сердце, закружись! Бризы, гномы и ветры, летящие ниоткуда. Мотыльки распустившейся розы с пирамидальными лепестками, затененные чащей лесною, флейты, поющие в бурю, расстаньтесь со мною! Тяжкие цепи сдавили память мою до боли, и птица, что щебетом звонким умеет расписывать вечер, томится теперь в неволе.

Минувшее невозвратимо, как будто кануло в омут, и в сонме ветров просветленных жалобы не помогут. Не правда ли, тополь, искусник бриза? Жалобы не помогут.

Обрати на меня вниманье, если нет и в помине ветра, - сердце, закружись, сердце, закружись!

	КАК УЛИТКА ОТПРАВИЛАСЬ ПУТЕШЕСТВОВАТЬ И 
	КОГО ОНА ВСТРЕТИЛА В ПУТИ

	   Воздух тихого утра
	как-то по-детски нежен,
	протягивают деревья
	руки свои к земле.
	Колеблющимся туманом
	покрылись поля и посевы,
	и в воздухе ткут шелковинки
	пауки для своих сетей -
	сверкающие дорожки
	на голубом стекле.

А рядом, под тополями, ручей, напевая песню, по зеленой траве бежит, и мирная улитка, мещаночка с тропинки, смиренная простушка, глядит на широкий мир. Вокруг тишина безмятежна. Улитка вздохнула украдкой и, бросив дом и хозяйство, тронулась в путь-дорогу, чтоб край тропинки увидеть.

Ползет себе странница наша и вот набрела на место, где плюш по земле разросся, вплетаясь в крапиву. Чинно сидели там две лягушки, на утреннем солнце грея свои старушечьи кости.

- Все эти новые песни, - ворчала одна лягушка, - поверь, ни гроша не стоят! - Подруга, - ей отвечала другая лягушка, слепая и сильно помятая с виду, - когда я была девчонкой, я верила: бог услышит когда-нибудь нашу песню и сжалится он над нами. С тех пор прожила я долго и уж ни во что не верю и петь совсем перестала...

Так жаловались лягушки и милостыню просили у резвого лягушонка, который с нахальной миной прыгал рядом по травке.

И вот перед темным лесом улитка остановилась. Хочет кричать. Не может. Лягушки к ней подскочили.

- Бабочка это, что ли? - спросила слепая лягушка. - Ты разве не видишь рожки? - подруга ей отвечала. - Это улитка. Скажи нам, улитка,ты издалека?

- Живу я не очень близко и хочу домой поскорее. - Улитки очень трусливы, - сказала слепая лягушка. - Умеешь ты петь? - Не умею, - улитка в ответ. - А молиться? - Меня не учили, нет. - А в вечную жизнь ты веришь? - А что это?

- Это значит жить вечно в реке прозрачной с цветущими берегами, где много прекрасной пищи. - Да что вы? А мне говорила покойная бабушка в детстве, что я после смерти буду ползать по нежным листьям самых высоких деревьев.

- Еретичка была твоя бабка! Мы говорим тебе правду, а не веришь - заставим верить! - разбушевались лягушки.

- Зачем я ушла из дому? - плачет улитка.- Я верю в вечную жизнь, конечно, вы правы... - Тогда лягушки задумчиво удалились, а наша улитка в страхе поспешила в лес углубиться.

Две нищенки, две лягушки застыли подобно сфинксам. Одна из подруг спросила: - Ну, в вечную жизнь ты веришь? - Не верю, - ответила грустно слепая больная лягушка. - Зачем мы тогда улитке сказали, что надо верить? - Затем, что... Сама не знаю, - вздохнула слепая лягушка, - я не могу без волненья слышать, как наши дети квакают, сидя в канаве, и призывают бога...

А бедная улитка вернулась назад. Тропинка пустынна. Горячий ветер застыл в тополях высоких.

И тут повстречалась улитка с красными муравьями, они, суетясь и толкаясь, тащили полуживого муравья, у которого сильно переломаны усики были. Воскликнула наша улитка: - Мурашеньки, остановитесь! За что наказать хотите вашего бедного братца? Расскажите мне, что он сделал? Я вас рассужу справедливо. Ты сам расскажи, не бойся.

Тогда муравей полумертвый сказал тихонько и грустно: - Я, знаете, видел звезды. - Звезды? Что это значит? - кричат муравьи возмущенно. Да и улитка тоже спросила задумчиво: - Звезды? - Да, - муравей отвечает, - я видел звезды, поверьте. Я поднялся высоко, на самый высокий тополь, и тысячи глаз лучистых мою темноту пронзили. - Тогда спросила улитка: - Но что же такое звезды? - А это огни, что сияют над нашею головою. - Но мы их совсем не видим! сердясь, муравьи возражают. А улитка: - Слаба я зреньем, вижу не выше травки. - Тогда муравьи вскричали, усиками вращая: - Тебя мы убьем. Ленив ты и развращен. Ты должен трудиться, не глядя в небо.

- Звезды я видел, звезды, - раненый им отвечает. Тогда изрекла улитка: - Оставьте его, идите своею дорогой, братья. Наверно, ему недолго жить на земле осталось.

Пчела пролетела, разрезав медовыми крыльями воздух. Муравей, умирая, дышит свежей вечерней прохладой и шепчет: - Пришла ты за мною, унеси меня к звездам, пчелка.

Видя, что он уже умер, муравьи разбегаются в страхе.

Улитка, вздохнув украдкой, прочь поползла в смущенье, словно пред ней раскрылась вечность на краткий миг. - Нет у тропинки края, верно, ведет она к звездам, - восклицает она печально. - Только мне до них не дойти. Уж больно я неуклюжа, мне лучше о звездах забыть.

Туман висит над полями, и солнце лучом дрожащим по колокольням дальним под вечерний звон скользит. А мирная улитка, мещаночка с тропинки, в смущенье, с тоскою странной, глядит на широкий мир.

	ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ

	Сегодня чувствую в сердце
	неясную дрожь созвездий,
	но глохнут в душе тумана
	моя тропинка и песня.
	Свет мои крылья ломает,
	и боль печали и знанья
	в чистом источнике мысли
	полощет воспоминанья.

Все розы сегодня белы, как горе мое, как возмездье, а если они не белы, то снег их выбелил вместе. Прежде как радуга были. А снег идет над душою. Снежинки души - поцелуи и целые сцены порою; они во тьме, но сияют для того, кто несет их с собою.

На розах снежинки растают, но снег души остается, и в лапах бегущих лет он саваном обернется.

Тает ли этот снег, когда смерть нас с тобой уносит? Или будет и снег другой и другие - лучшие - розы? Узнаем ли мир и покой согласно ученью Христову? Или навек невозможно решенье вопроса такого?

А если любовь - лишь обман? Кто влагает в нас жизни дыханье, если только сумерек тень нам дает настоящее знанье. Добра - его, может быть, нет,- и Зла - оно рядом и ранит.

Если надежда погаснет и начнется непониманье, то какой же факел на свете осветит земные блужданья?

Если вымысел - синева, что станет с невинностью, с чудом? Что с сердцем, что с сердцем станет, если стрел у любви не будет?

Если смерть - это только смерть, что станет с поэтом бездомным и с вещами, которые спят оттого, что никто их не вспомнит? О солнце, солнце надежд! Воды прозрачность и ясность! Сердца детей! Новолунье! Души камней безгласных! Сегодня чувствую в сердце неясную дрожь созвездий, сегодня все розы белы, как горе мое, как возмездье.

	ВЕСЕННЯЯ ПЕСНЯ

	I

	   Выходят веселые дети
	из шумной школы,
	вплетают в апрельский ветер
	свой смех веселый.
	Какою свежестью дышит
	покой душистый!
	Улица дремлет и слышит
	смех серебристый.

II Иду по садам вечерним, в цветы одетым, а грусть я свою, наверно, оставил где-то. На кладбище, над черепами забывших время, трепещет земля цветами, взросло их семя. И кипарисы, покрыты пыльцою нежной, вперили пустые орбиты в простор безбрежный, качая своей утомленной главой зеленой.

Апрель, ты несешь нам звезды, вешние воды, зажги золотые гнезда в глазах природы!

	МАЛАЯ ПЕСНЯ

	У соловья на крылах
	влага вечерних рос,
	капельки пьют луну,
	свет ее сонных грез.

Мрамор фонтана впитал тысячи мокрых звезд и поцелуи струй.

Девушки в скверах "прощай" вслед мне, потупя взгляд, шепчут. "Прощай" мне вслед колокола говорят. Стоя в обнимку, деревья в сумраке тают. А я, плача, слоняюсь по улице, нелеп, безутешен, пьян печалью де Бержерака и Дон-Кихота, избавитель, спешу на зов бесконечного-невозможного, маятника часов. Ирисы вянут, едва коснется их голос мой, обрызганный кровью заката. У песни моей смешной пыльный наряд паяца. Куда ты исчезла вдруг, любовь? Ты в гнезде паучьем. И солнце, точно паук, лапами золотыми тащит меня во тьму. Ни в чем не знать мне удачи: я сам как Амур-мальчуган, и слезы мои что стрелы, а сердце - тугой колчан.

Мне ничего не надо, лишь боль с собой унесу, как мальчик из сказки забытой, покинутый в темном лесу.

	ЦИКАДА

	Цикада!
	Счастье хмельной
	от света
	умереть на постели земной.

Ты проведала от полей тайну жизни, завязку ее и развязку. И старая фея, та, что слыхала рожденье корней, схоронила в тебе свою сказку.

Цикада! Это счастье и есть - захлебнуться в лазурной крови небес. Свет - это бог. Не затем ли проделана солнцем дыра, чтоб мог он спускаться на землю?

Цикада! Это счастье и есть - в агонии чувствовать весь гнет небес. Перед вратами смерти с понуренной головою, под спущенным стягом ветра идет все живое.

Таинственный говор мыслей. Ни звука... В печали идут облаченные в траур молчанья.

Ты же, пролитый звон, цикада, ты, родник зачарованный лета, умираешь, чтоб причаститься небесному звуку и свету.

Цикада! Счастливая ты, ибо тебя облачил сам дух святой, иже свет, в свои лучи.

Цикада! Звездой певучей ты сверкала над снами луга, темных сверчков и лягушек соперница и подруга. И солнце, что сладостно ранит, налившись полуденной силой, из вихря лучей гробницу над прахом твоим водрузило и сейчас твою душу уносит, чтоб обратить ее в свет. Стань, мое сердце, цикадой, чтобы истек я песней, раненный над полями светом небесной бездны. И та, чей женственный образ был предугадан мной, пусть собственными руками прольет его в прах земной.

И розовым сладким илом пусть кровь моя в поле станет, чтобы свои мотыги вонзали в нее крестьяне.

Цикада! Это счастье и есть - умереть от невидимых стрел лазурных небес.

	ГРУСТНАЯ БАЛЛАДА 

	Маленькая поэма 

	Бедная бабочка сердце мое,
	милые дети с лужайки зеленой.
	Время-паук ее держит в плену,
	крыльев пыльца - горький опыт плененной.

Пел я, бывало, ребенком, как ты, милые дети с лужайки зеленой. Голос мой, ястреб с когтями котенка, в небо взмывал, в его синее лоно. Клича вербену, вербену зовя, как-то бродил в картахенском саду я, и потерял я колечко судьбы, речку из песни минуя.

Стать кавалером и мне довелось. Майский был вечер, прохладный и лунный. Мне показалась загадкой она, синей звездой на груди моей юной. Вербного был воскресенья канун, сердце скакало в звездные дали. Но вместо роз и махровых гвоздик ирисы руки ее обрывали. Сердцем я был беспокоен всегда, милые дети с лужайки зеленой. Ту, что в романсе встретилась мне, ждал я, в мечты погруженный. Ту, что нарвет майских роз и гвоздик, ждал я, - как пелось в романсе. Но почему только дети одни видят ее на Пегасе? Та ли она, кого мы в хороводах с грустью звездой называем, молим, чтоб вышла потанцевать в луг, принаряженный маем?

Мне вспоминается детства апрель, милые дети с лужайки зеленой. В старом романсе однажды ее я повстречал, изумленный.

И по ночам стал печалиться ей, недостижимой, немилый. Слыша мои излиянья, луна губы в усмешке кривила. Кто она - та, что гвоздики сорвет с нежными розами мая? Бедная девочка, замуж ее выдала мачеха злая. Где-то на кладбише в тихой земле спят вместе с ней ее беды... Я же, в любви безответной своей, сердца исчез не изведав, с посохом солнца хочу одолеть недостижимость небесного склона.

Мраком меня укрывает печаль, милые дети с лужайки зеленой. Ныне далекие те времена с нежностью я вспоминаю. Кто она та, что гвоздики сорвет с нежными розами мая?

	ПОТЕМКИ МОЕЙ ДУШИ 

	Потемки моей души
	отступают перед зарею азбук,
	перед туманом книг
	и сказанных слов.

Потемки моей души! Я пришел к черте, за которой прекращается ностальгия, за которой слезы становятся белоснежными, как алебастр.

(Потемки моей души!) Завершается пряжа скорби, но остаются разум и сущность отходящего полудня губ моих, отходящего полудня взоров.

Непонятная путаница закоптившихся звезд расставляет сети моим почти увядшим иллюзиям.

Потемки моей души! Галлюцинации искажают зрение мне, и даже слово "любовь" потеряло смысл.

Соловей мой, соловей! Ты еще поешь?

	ДОЖДЬ

	   Есть в дожде откровенье - потаенная нежность.
	И старинная сладость примиренной дремоты,
	пробуждается с ним безыскусная песня,
	и трепещет душа усыпленной природы.

Это землю лобзают поцелуем лазурным, первобытное снова оживает поверье. Сочетаются Небо и Земля, как впервые, и великая кротость разлита в предвечерье.

Дождь - заря для плодов. Он приносит цветы нам, овевает священным дуновением моря, вызывает внезапно бытие на погостах, а в душе сожаленье о немыслимых зорях, роковое томленье по загубленной жизни, неотступную думу: "Все напрасно, все поздно!" Или призрак тревожный невозможного утра и страдание плоти, где таится угроза.

В этом сером звучанье пробуждается нежность, небо нашего сердца просияет глубоко, но надежды невольно обращаются в скорби, созерцая погибель этих капель на стеклах.

Эти капли - глаза бесконечности - смотрят в бесконечность родную, в материнское око.

И за каплею капля на стекле замутненном, трепеща, остается, как алмазная рана. Но, поэты воды, эти капли провидят то, что толпы потоков не узнают в туманах.

О мой дождь молчаливый, без ветров, без ненастья, дождь спокойный и кроткий, колокольчик убогий, дождь хороший и мирный, только ты - настоящий, ты с любовью и скорбью окропляешь дороги! О мой дождь францисканский, ты хранишь в своих каплях души светлых ручьев, незаметные росы. Нисходя на равнины, ты медлительным звоном открываешь в груди сокровенные розы.

Тишине ты лепечешь первобытную песню и листве повторяешь золотое преданье, а пустынное сердце постигает их горько в безысходной и черной пентаграмме страданья.

В сердце те же печали, что в дожде просветленном, примиренная скорбь о несбыточном часе. Для меня в небесах возникает созвездье, но мешает мне сердце созерцать это счастье.

О мой дождь молчаливый, ты любимец растений, ты на клавишах звучных - утешение в боли, и душе человека ты даришь тот же отзвук, ту же мглу, что душе усыпленного поля!

	ЕСЛИ Б МОГ ПО ЛУНЕ ГАДАТЬ Я

	Я твое повторяю имя
	по ночам во тьме молчаливой,
	когда собираются звезды
	к лунному водопою
	и смутные листья дремлют,
	свесившись над тропою.
	И кажусь я себе в эту пору
	пустотою из звуков и боли,
	обезумевшими часами,
	что о прошлом поют поневоле.

Я твое повторяю имя этой ночью во тьме молчаливой, и звучит оно так отдаленно, как еще никогда не звучало. Это имя дальше, чем звезды, и печальней, чем дождь усталый.

Полюблю ли тебя я снова, как любить я умел когда-то? Разве сердце мое виновато? И какою любовь моя станет, когда белый туман растает? Будет тихой и светлой? Не знаю. Если б мог по луне гадать я, как ромашку, ее обрывая!

	ЭЛЕГИЯ

	Окутана дымкой тревожных желаний,
	идешь, омываясь вечерней прохладой.
	Как вянущий нард эти сумерки плоти,
	увенчанной таинством женского взгляда.

Несешь на губах чистоты неиспитой печаль; в золотой дионисовой чаше бесплодного лона несешь паучка, который заткал твой огонь неугасший в цветущие ткани; ничей еще рот на них раскаленные розы не выжег.

Несешь осторожно в точеных ладонях моточек несбывшихся снов и в притихших глазах горький голод по детскому зову. И там, во владеньях мечты запредельной, виденья уюта и скрип колыбели, вплетенный в напев голубой колыбельной.

Лишь тронь твое тело любовь, как Церера, ты в мир снизошла б со снопами пшеницы; из этой груди, как у девы Марии, могли бы два млечных истока пробиться.

Нетронутый лотос, ничьи поцелуи во мгле этих пламенных бедер не канут, и темные волосы перебирать, как струны, ничьи уже пальцы не станут.

О таинство женственности, словно поле, ты ветер поишь ароматом нектара, Венера, покрытая шалью манильской, вкусившая терпкость вина и гитары.

О смуглый мой лебедь, в чьем озере дремлют кувшинки саэт, и закаты, и звезды, и рыжая пена гвоздик под крылами поит ароматом осенние гнезда.

Никто не вдохнет в тебя жизнь, андалузка, тебя от креста не захочет избавить. Твои поцелуи - в ночи безрассветной среди виноградников спящая заводь.

Но тени растут у тебя под глазами, и в смоли волос пробивается пепел, и грудь расплывается, благоухая, и никнет спины твоей великолепье.

Горишь ты бесплодным огнем материнства, скорбящая дева, печали пучина, высокие звезды ночные, как гвозди, все вогнаны в сердце твое до единой.

Ты - плоть Андалузии, зеркало края, где женщины страстные муки проносят, легко веерами играя. И прячут под пестрой расцветкой нарядов, под сжатой у самого горла мантильей следы полосующих взглядов.

Проходишь туманами Осени, дева, как Клара, Инее или нежная Бланка; тебе же, увитой лозой виноградной, под звуки тимпана плясать бы вакханкой.

Глаза твои, словно угрюмая повесть о прожитой жизни, нескладной и блеклой. Одна среди бедной своей обстановки глядишь на прохожих сквозь мутные стекла. Ты слышишь, как дождь ударяет о плиты убогонькой улочки провинциальной, как колокол где-то звонит одиноко, далекий-далекий, печальный-печальный.

Напрасно ты слушаешь плачущий ветер - никто не встревожит твой слух серенадой. В глазах, еще полных привычного зова, все больше унынья, все больше надсада; но девичье сердце в груди изнуренной все вспыхнуть способно с единого взгляда.

В могилу сойдет твое тело, и ветер умчит твое имя. Заря из земли этой темной взойдет над костями твоими. Взойдут из грудей твоих белых две розы, из глаз - две гвоздики, рассвета багряней, а скорбь твоя в небе звездой возгорится, сияньем сестер затмевая и раня.

	САНТ-ЯГО

	(Наивная баллада)

	    I

	   Нынче ночью прошел Сант-Яго
	по светлым дорожкам неба.
	Это дети, смеясь, рассказали
	тоненьким струйкам речки.

Далеко ли небесный странник держит путь по бескрайним тропинкам? Он едет заре навстречу на коне, что белее снега.

Дети-крошки, резвитесь на воле, раскидайте свой смех по ветру! Мой сосед рассказал про Сант-Яго и про двести рыцарей храбрых в одежде из яркого света с гирляндами звезд зеленых; а конь-то хорош у Сант-Яго, это же месяц двурогий! Мой сосед рассказал мне также, что слышал он сонной ночью серебряный шелест крыльев, в волнах тишины потонувший. Почему же река замолкла? Это ангелы-рыцари скачут.

Дети-крошки, резвитесь на воле, раскидайте свой смех по ветру! В эту ночь луна убывает. Слушайте! Что там, в небе? Почему так сверчки распелись и залаяли вдруг собаки?

- Слушай, бабушка, где ж дорожка? Слушай, бабушка, я не вижу! - Посмотри, ты увидишь: лентой вьется струйка блестящей пыли, серебристое пятнышко в небе покатилось. Ты видишь? - Вижу.

- Слушай, бабушка, где ж Сант-Яго? - Вон он скачет со свитой своею, вон плюмаж на высоком шлеме, жемчуга на кольчуге тонкой, а солнце на грудь его село, а луна поклонилась в ноги.

Всю-то ночь над долиной веют из тумана сплетенные сказки.

Дети-крошки, резвитесь на воле, раскидайте свой смех по ветру! II Та старушка, что в хижине бедной живет на краю деревни, со своим кривым веретенцем, с парочкой черных кошек, в сумерках теплых, сидя со своим чулком у порога, дрожащим голосом, тихо, под шелест листвы потемневшей, рассказывает соседкам и ребятишкам сопливым о том, что в давние годы как-то случилось с нею.

Однажды, такой же ночью, как эта, безветренной, тихой, она увидала Сант-Яго - шел он по землям неба.

- Как, бабушка, был одет он? - спросили два голоса разом.

- Он в бархатной был тунике и с посохом изумрудным.

И лишь на порог вступил он, проснулись мои голубки и крылья свои развернули, а пес мой лизал ему ноги. Был так ласков небесный странник, словно луна зимою, и наполнился дом и сад мой запахом трав душистых.

- Что ж, бабушка, он сказал вам? - спросили два голоса разом.

- Проходя, он мне улыбнулся и звезду в моем сердце оставил.

- А куда ты ее положила? - спросил проказник-мальчишка.

- Да, наверно, она потухла, это ж сказка! - сказали другие.

- Дети, дети, она не погасла, я в душе ту звезду сохранила.

- А в душе - это звезды какие? - Да такие же, как на небе.

- Дальше, бабушка! Что же дальше? Этот странник - куда ушел он?

- Он ушел далеко, за горы, и голубок увел, и собаку. Но мой сад он наполнил жасмином и цветущими розами, дети. И созрел на зеленых ветках виноград, а наутро в амбаре я нашла зерно золотое. Очень добрый был этот странник! - Повезло тебе, бабушка, в жизни! - заключили два голоса разом.

Задремали усталые дети, на поля тишина опустилась.

Дети-крошки, пройдет ли Сант-Яго в ваших снах по туманным тропинкам?

Ночь июльская, ясная ночка! Скачет, скачет Сант-Яго по небу! А тоску, что я в сердце прятал, я развею по белой дорожке, чтобы дети ее потопили в светлых водах реки прозрачной, чтоб сквозь звездную ночь далеко чистый ветер ее развеял.

	АЛМАЗ

	   Острая звезда-алмаз,
	глубину пебес пронзая,
	вылетела птицей света
	из неволи мирозданья.
	Из огромного гнезда,
	где она томилась пленной,
	устремляется, не зная,
	что прикована к вселенной.

Охотники неземные охотятся на планеты - на лебедей серебристых в водах молчанья и света.

Вслух малыши-топольки читают букварь, а ветхий тополь-учитель качает в лад им иссохшею веткой. Теперь на горе далекой, наверно, играют в кости покойники: им так скучно весь век лежать на погосте! Лягушка, пой свою песню! Сверчок, вылезай из щели! Пусть в тишине зазвучат тонкие ваши свирели! Я возвращаюсь домой. Во мне трепещут со стоном голубки - мои тревоги. А на краю небосклона спускается день-бадья в колодезь ночей бездонный!

	НОВЫЕ ПЕСНИ

	Шепчет вечер: "Я жажду тени!"
	Молвит месяц: "Звезд ярких жажду!"
	Жаждет губ хрустальный родник,
	и вздыхает ветер протяжно.

Жажду благоуханий и смеха, песен я жажду новых без лун, и без ирисов бледных, и без мертвых любовей.

Песни утренней, потрясающей грядущего заводи тихие. И надеждою наполняющей рябь речную и мертвую тину.

Песни солнечной и спокойной, исполненной мысли заветной, с непорочностью грусти тревожной и девственных сновидений.

Жажду песни без плоти лирической, тишину наполняющей смехом (стаю слепых голубок, в тайну пущенных смело).

Песни, в душу вещей входящей, в душу ветра летящей, как серна, и, наконец, отдыхающей в радости вечного сердца.

	БАЛЛАДА ИЮЛЬСКОГО ДНЯ

	Серебряные колокольцы
	у волов на шее.

- Дитя из снега и солнца, куда путь держишь?

- Иду нарвать маргариток на луг приветный.

- Но луг отсюда далеко и полон теней.

- Любовь моя не боится теней и ветра.

- Бойся солнца, дитя из солнца и снега.

- В моих волосах погасло оно навеки.

- Белоликая, кто же ты? Твой путь неведом.

- Я из ключей кристальных, из любви вечной.

Серебряные колокольцы у волов на шее.

- А что у тебя на губах так ярко светит?

- Звезда, что зажег любимый в жизни и в смерти.

- А что у тебя на груди острою веткой?

- Меч, что носил любимый в жизни и в смерти.

- А что в глазах твоих черных гордым блеском?

- Мои печальные думы, что ранят сердце.

- Зачем на тебе накидка чернее смерти?

- Ах, вдовушка я, и нету меня грустнее! Грущу я по графу Лавру из детской песни, тому, кто из рола Лавров самый первый.

- Кого же ты ищешь здесь, раз его нету?

- Тело того, кто из Лавров самый первый.

- А может, ты ищешь любовь душой неверной? Если ты ищешь любовь, дай бог, встретишь.

- Люблю я одни звезды в дальнем небе, ищу одного друга в жизни и в смерти.

- Друг твой на дне глубоко, дитя из снега, укрыт гвоздикой и дроком, тоскою вечной.

- О, рыцарь далеких странствий, кипарисной тени, хочу тебе лунною ночью душу вверить.

- Мечтательная Изида, без меда песни, что льешь на уста ребенка свою легенду, тебе я в дар предлагаю нежное сердце, израненное очами других женщин.

- Рыцарь речей любезных, прощай навеки. Ищу я того, кто из Лавров был самый первый.

- Прощай же, спящая роза, цветок весенний, идешь ты к любви верной, а я к смерти.

Серебряные колокольцы у волов на шее.

Пускай истекает кровью мое сердце!

	СОН

	Над прохладным ручьем сердце мое отдыхало.

(Ты заткни воду тенью, паук забвенья!) Сердцу вода родника песню свою сказала.

(Ты заткни воду тенью, паук забвенья!) Бессонное сердце свою любовь рассказало.

(Паук безмолвья, тайной рассказ наполни.) И хмуро вода родника рассказу внимала.

(Паук безмолвья, тайной рассказ наполни.) Опрокинувшись, сердце в свежий родник упало.

(Руки, что белеют далеко, удержите воду потока!) С веселой песней вода мое сердце умчала.

(Руки, что белеют далеко, все уплыло с водой потока!)

	ПЕЙЗАЖ

	Потухшие звезды
	усыпали пеплом холодное лоно
	реки зеленой.

Ручей растрепал свои косы, а тайные гнезда, как в час расплаты, огнем объяты.

Лягушки превратили канаву в дудку, которая фальшивит еще усердней во мгле вечерней.

Из-за горы на просторы неба окорок луны с лицом добродушным выплыл послушно.

Из домика, который окрашен в индиго, звезда луну добродушную дразнит, как мальчик-проказник.

Розовая окраска в наряд свой хрупкий, в наряд, пошитый рукой неумелой, гору одела.

Лавр устал оттого, что надо казаться всезнающим и поэтичным, как лавру прилично.

Вода течет, как текла и прежде, на ходу в прозрачный сон погружаясь и улыбаясь.

Все по привычке здесь горько плачет, и вся округа, хотя и невольно, судьбой недовольна.

Чтобы звучать в унисон с природой, и я говорю - никуда не деться; "О мое сердце!" Но губы мои, мои грешные губы окрашены соком глубокой печали и лучше б молчали.

И этот пейзаж мне не радует сердце, в груди я чувствую холод могилы, и все мне не мило.

О том, что скорбное солнце скрылось, летучая мышь сказать мне успела и прочь улетела.

Отче наш, помилуй любовь! (Плачут рощи - не будет удачи, и тополи плачут.) Я вижу, как в угольном мраке вечернем мои глаза горят в отдаленье, пугая тени.

И мертвую душу мою растрепал я, призвав на помошь паучьи узоры забытых взоров.

Настала ночь, зажигаются звезды, вонзая кинжалы в холодное лоно реки зеленой.

	ВОПРОСЫ

	Сидят на лужайке кузнечики чинно.
	- Что скажешь ты, Марк Аврелий,
	об этих философах с тихой равнины?
	Мысли твои не созрели!

	Река по равнине узоры чертит.
	- Скажи мне, Сократ, что смог
	увидеть ты в водах, несущихся к смерти?
	Твой символ веры убог!

	Осыпались розы и в грязь упали.
	- Скажи мне, святой Хуан,
	о чем лепестки их тебе шептали?
	В сердце твоем - туман!




	СОЛНЦЕ СЕЛО

	Солнце село. Как статуи,
	задумчивы деревья.
	Хлеб скошен.
	Тока опустели.
	Они печальны безмерно.

Облаял пес деревенский все вечернее небо. Оно - как пред поцелуем, и яблоком в нем - Венера.

Москиты - росы пегасы - летают. Стихли ветры. Гигантская Пенелопа ткет ясную ночь из света.

"Спите! Ведь волки близко", - ягнятам овечка блеет. "Подружки, неужто осень?" - цветок поверить не смеет.

Вот-вот пастухи со стадами придут из далеких ущелий, и дети будут резвиться у двери старой таверны, и наизусть будут петься заученные домами любовные куплеты.

	МАДРИГАЛ

	Мой поцелуй был гранатом,
	отверстым и темным,
	твой рот был бумажной
	розой.

А дальше - снежное поле.

Мои руки были железом на двух наковальнях. Тело твое - колокольным закатом.

А дальше - снежное поле.

На черепе лунно, дырявом и синем, мои "люблю" превратились в соленые сталактиты.

А дальше - снежное поле.

Заплесневели мечты беспечного детства, и просверлила луну моя крученая боль.

А дальше - снежное поле.

Теперь, дрессировщик строгий, я укрощать научился и мечты свои и любовь (этих лошадок слепых).

А дальше - снежное поле.

	КОЛОКОЛ

	Колокол чистозвонный
	в ритме креста и распятья
	одевает раннее утро
	париком из туманов белых
	и струями тихого плача.
	А старый мой друг тополь,
	перепутанный соловьями,
	давно считает мгновенья,
	чтоб в траву
	опустить ветки
	прежде еще, чем осень
	его золотить станет.
	Но глаз моих
	две опоры
	ему не дают гнуться.
	Старый тополь, помедли!
	Не чувствуешь, как древесина
	любви моей расщепилась?
	Прострись на зеленом луге,
	когда душа моя треснет,
	которую вихрь поцелуев
	и слов
	изнемочь заставил
	и разодрал в клочья.

	ЕСТЬ ДУШИ, ГДЕ СКРЫТЫ...

	Есть души, где скрыты
	увядшие зори,
	и синие звезды,
	и времени листья;
	есть души, где прячутся
	древние тени,
	гул прошлых страданий
	и сновидений.

Есть души другие: в них призраки страсти живут. И червивы плоды. И в ненастье там слышится эхо сожженного крика, который пролился, как темные струи, не помня о стонах и поцелуях.

Души моей зрелость давно уже знает, что смутная тайна мой дух разрушает. И юности камни, изъедены снами, на дно размышления падают сами. "Далек ты от бога", - твердит каждый камень.

	СОКРОВЕННАЯ БАЛЛАДА

	   Где оно, сердце того
	школьника, чьи глаза
	первое слово
	по букварю прочитали?
	Черная, черная ночь,
	не у тебя ли?

(Как холодна вода у речного дна.) Губы подростка, которые поцелуй, свежий, как дождь, познали, черная, черная ночь, не у тебя ли?

(Как холодна вода у речного дна.) Первый мой стих. Девочка, взгляд исподлобья, косы на плечи спадали... Черная ночь, это все не у тебя ли?

(Как холодна вода у речного дна.) Сердце мое, что дозрело на древе познанья, сердце, которое змеи кусали, черная, черная ночь, не у тебя ли?

(Как ты нагрета, вода фонтана в разгаре лета.) Замок любви бродячей, немощный замок, в котором заплесневелые тени дремали, черная, черная ночь, не у тебя ли?

(Как ты нагрета, вода фонтана в разгаре лета.) О неизбывная боль! Только пещерный мрак в силах тебя превозмочь. Разве не так, черная, черная ночь?

(Как ты нагрета, вода фонтана в разгаре лета.) О сердце во мраке пещерном! Requiem aeternam!

	СТАРЫЙ ЯЩЕР

	   На узенькой тропинке
	маленький старый ящер
	(родственник крокодила!)
	сидел и думал.
	В своем сюртуке зеленом,
	похожий одновременно
	на дьявола и на аббата,
	подтянут, весьма корректен,
	в воротничке крахмальном,
	глядел он солидно и важно,
	словно старый профессор.
	Эти глаза артиста
	с неудавшеюся карьерой,
	как печально они провожали
	умирающий вечер!

	   Вы только в сумерки, друг мой,
	совершаете ваши прогулки?
	Вы ходите разве без трости,
	дон Ящер? Ведь вы стары,
	и дети в деревне могут
	напугать вас или обидеть.
	Что ищете вы на тропинке,
	близорукий философ?
	Взгляните, разорвано небо
	призрачными тенями
	августовской вечерней прохлады!

	   Вы просите подаянья
	у тускнеющего небосвода?
	Осколок звезды иль каплю
	лазури?
	Вы, может, читали
	стихи Ламартина, хотите
	насладиться серебряной трелью
	певчих птичек?

(Ты смотришь на пламя заката, и глаза твои заблестели - о грозный дракон лягушек! - человеческими огоньками, И плавают челны-мысли, без руля и ветрил, качаясь в подернутых тенью водах твоих зрачков потемневших.) Пришли вы, быть может, в надежде красавицу ящерку встретить, зеленую, словно колос в мае, гибкую, словно былинка над тихой заводью сонной?

Она вас отвергла, я знаю, и покинула ваше поле... О, где ты счастливая младость, любовь в камышах душистых?! Но к черту! Не унывайте! Вы мне симпатичны, право. Девиз: "Я противопоставляю себя змее", - недаром начертан на вашем солидном епископском подбородке.

Уже растворилось солнце в тумане между холмами, по дороге, пыль подымая, двинулось стадо. Пора на покой, дружище, сойдите с тесной тропинки, ступайте домой, и хватит думать! Успеете налюбоваться на звезды и на небо, когда не спеша вас будут есть черви...

Вернитесь в свой дом скорее, под поселком сверчков болтливых! Спокойной вам ночи, друг мой, дон Ящер! Поле уже безлюдно, холмы погрузились в сумрак, и дорога пустынна; лишь время от времени тихо кукует кукушка где-то в тополях темных.

	БАЛЛАДА ТИХОГО СКВЕРА

	   В тишине закатной
	напевают дети.
	Ручей прохладный,
	источник светлый!

	   Дети

	   Что хранишь ты в дивном
	веселом сердце?

Я Перезвон дальный, утонувший в небе.

Дети Вот ты и уходишь из тихого сквера. Ручей прохладный, источник светлый! Что несешь ты в пальцах своих весенних?

Я Кровь алой розы и первоцветы.

Дети Омой их водою нашей старой песни. Ручей прохладный, источник светлый! Что на губах чуешь сочных и свежих?

Я Привкус костей и череп моей смерти.

Дети Испей воды чистой нашей старой песни. Ручей прохладный, источник светлый! Куда ж ты уходишь из тихого сквера?

Я К неведомым магам, к далеким принцессам.

Дети У кого спросил ты дорогу поэтов?

Я У источников светлых из старой песни.

Дети Ну, а землю и море ты оставишь навеки?

Я Наполнилось огоньками мое шелковое сердце, колокольным забытым звоном, пчелами и златоцветом; путь мой лежит далеко, уйду за горные цепи, уйду за шири морские поближе к звездам небесным, буду просить я бога, чтоб мне вернул во владенье древнюю душу ребенка, вскормленную легендой, в шапке с веселым плюмажем, с мечом деревянным детским.

Дети Вот ты и ухолишь из тихого сквера. Ручей прохладный, источник светлый! Открытые очи засохших деревьев плачут мертвой листвою, изранены ветром.

	ПЕРЕПУТЬЕ

	Как больно, что не найду
	свой стих в неведомых далях
	страсти, и, на беду,
	мой мозг чернилами залит!

	Как жалко, что не храню
	рубашки счастливца: кожи
	дубленой, что на броню,
	отлитую солнцем, похожа.

(Перед моими глазами буквы порхают роями.) О, худшая из болей - поэзии боль вековая, болотная боль, и в ней не льется вода живая! Как больно, когда из ключа песен хочешь напиться! О, боль слепого ручья и мельницы без пшеницы! Как больно, не испытав боли, пройти в покое средь пожелтелых трав затерянною тропою! Но горше всего одна боль веселья и грезы - острозубая борона, рыхлящая почву под слезы! (Луна проплывает вдоль горы бумаг средь тумана.) О, истины вечная боль! О, вечная боль обмана!

	ПРЕРВАННЫЙ КОНЦЕРТ

	Гармония ночи глубокой
	разрушена грубо
	луной ледяной и сонной,
	взошедшей угрюмо.

О жабах - ночей муэдзинах - ни слуху ни духу. Ручей, в камыши облаченный, ворчит что-то глухо.

В таверне молчат музыканты. Не слышно ни звука. Играет звезда под сурдинку над зеленью луга.

Уселся рассерженный ветер горе на уступы, и Пифагор, здешний тополь, столетнюю руку занес над виновной луною, чтоб дать оплеуху.

	ВОСТОЧНАЯ ПЕСНЯ

	   Кристаллизованным небом
	вызрело тело граната.
	(Зерна - янтарные звезды,
	пленки - подобья заката.)
	Небо его иссушилось,
	в лапище времени лежа,
	кажется старческой грудью
	в желтом пергаменте кожи.
	И стал черенком лампадки
	сосок, чтоб светить прохожим.

Плод этот - крошечный пчельник, кровью наполнены соты. Женские губы, как пчелки, строят всегда их с охотой. Не потому ли так весел смех его тысячеротый.

Спелый гранат - это сердце, что над посевом стучится, и, зная, как оно гордо, не поклюет его птица. Как человечье, снаружи оно кожурою жестко. Но только пронзи - и брызнет весенней зари полоска. Гранат - сокровище гнома, того, что вел разговоры с девочкой Розой, блуждавшей в чаще дремучего бора. Того, что в яркой одежке и с бородой серебристой. До сей поры еше прячут это сокровище листья. Сколько рубинов и перлов в кубке янтарном таится! В колосе - хлеб наш. В нем слава жизни и смерти Христовой.

Символ терпенья в маслине и постоянства людского.

Яблоко - завязь соблазна, плод, пробудивший земное, капелька времени она, связанная с сатаною.

Плачет цветок оскверненный в сочном ядре апельсина; пламенным золотом стал он, белый в былом и невинный.

Распутством пьяного лета рожден виноград мясистый, но церковь благословеньем хмельной его сок очистит.

Каштаны - очаг вечерний, поленьев треск, запах дыма и память о чем-то давнем, как кроткие пилигримы.

Желуди - детская сказка, что в сердце навеки хранима. Айва золотится кожей, как чистота и здоровье.

Гранат же - небесный кубок, полный священною кровью. То кровь земли,чье тело ручей иглой своей ранил. То кровь голубого ветра, ободранного горами. Кровь моря под острым килем, реки - под напором весел. Гранат - предыстория крови, той, что в себе мы носим. Замысел крови, вмещенной в шар, терпковатый и крепкий. Наш череп и наше сердце напоминает он лепкой.

O спелый гранат, горящий среди зеленой прохлады, плоть от Венериной плоти, смех многошумного сада. Для мотыльков ты солнце, застрявшее в предвечерье, в червей же вселяешь ужас - обжечься боятся черви.

Ты лоно плодов грядущих, ты светоч жизни, планета в небе ручья, цветущем красками позднего лета, вместилище неутолимой страсти земного света.

	ПОЛЕ

	У неба пепельный цвет,
	а у деревьев - белый,
	черные,черные угли -
	жнивье сгорело.
	Покрыта засохшей кровью
	рана заката,
	бумага бесцветная гор
	скомкана, смята.
	Прячется серая пыль
	в овраг придорожный,
	ручьи помутнели, а заводи
	уснули тревожно.
	Колокольчики стада
	звенят несмело,
	водокачка застыла
	и онемела.

У неба пепельный цвет, а у деревьев - белый.

	БАЛЛАДА МОРСКОЙ ВОДЫ

	   Море смеется
	   у края лагуны.
	   Пенные зубы,
	   лазурные губы...

- Девушка с бронзовой грудью, что ты глядишь с тоскою?

- Торгую водой, сеньор мой, водой морскою.

- Юноша с темной кровью, что в ней шумит не смолкая?

- Это вода, сеньор мой, вода морская.

- Мать, отчего твои слезы льются соленой рекою?

- Плачу водой, сеньор мой, водой морскою.

- Сердце, скажи мне, сердце, - откуда горечь такая?

- Слишком горька, сеньор мой, вода морская...

А море смеется у края лагуны. Пенные зубы, лазурные губы.

	ДЕРЕВЬЯ

	Деревья,
	на землю из сини небес
	пали вы стрелами грозными.
	Кем же были пославшие вас исполины?
	Может быть, звездами?

Ваша музыка - музыка птичьей души, божьего взора и страсти горней. Деревья, сердце мое в земле узнают ли ваши суровые корни?

	ЛУНА И СМЕРТЬ

	Зубы кости слоновой
	у луны ущербленной.
	О, канун умиранья!
	Ни былинки зеленой,
	опустелые гнезда,
	пересохшие русла...
	Умирать под луною
	так старо и так грустно!

	Донья Смерть ковыляет
	мимо ивы плакучей
	с вереницей иллюзий -
	престарелых попутчиц.
	И как злая колдунья
	из предания злого,
	продает она краски -
	восковую с лиловой.

А луна этой ночью, как на горе, ослепла - и купила у Смерти краску бури и пепла. И поставил я в сердце с невеселою шуткой балаган без актеров на ярмарке жуткой.

	МАДРИГАЛ

	Твои глаза я увидел
	в детстве далеком и милом.
	Прикасались ко мне твои руки.
	Ты мне поцелуй подарила.

(Все тот же ритм часы отбивают, все те же звезды в небе сияют.) И сердце мое раскрылось, словно цветок под лучами, и лепестки дышали нежностью и мечтами.

(Все тот же ритм часы отбивают, все те же звезды в небе сияют.) А после я горько плакал, как принц из сказки забытой, когда во время турнира ушла от него Эстрельита.

(Все тот же ритм часы отбивают, все те же звезды в небе сияют.) И вот мы теперь в разлуке. Вдали от тебя тоскуя, не вижу я рук твоих нежных и глаз твоих прелесть живую, и только на лбу остался мотылек твоего поцелуя.

(Все тот же ритм часы отбивают, все те же звезды в небе сияют.)

	КОЛОСЬЯ

	  Пшеница отдалась на милость смерти,
	уже серпы колосья режут.
	Склоняет тополь голову в беседе
	с душою ветра, легкой, свежей.

Пшеница хочет одного: молчанья. На солнце отвердев, она вздыхает по той стихийной широте, в которой мечты разбуженные обитают. А день, от света и звучанья спелый, на голубые горы отступает.

Какой таинственною мыслью колосья заняты до боли? И что за ритм мечтательной печали волнует поле?..

На старых птиц похожие колосья взлететь не могут. В их головках стройных из золота литого мозг, черты лица спокойны.

Все думают о том же, размышляя над тайною, глубокой и тяжелой. Живое золото берут из почвы, и жар лучей, как солнечные челы, сосут и одеваются лучами, чтоб стать душой муки веселой.

Вы наполняете меня, колосья, веселою печалью! Придя из дальней глубины веков, вы в Библии звучали; согласным хором лир звените вы, когда вас тишиной коснутся дали.

Растете вы, чтоб накормить людей. А ирисы и маргаритки в поле рождаются всему наперекор. Вы - золотые мумии в неволе. Лесной цветок рождается для сна, для жизни умереть - вот ваша доля.

	РАЗДУМЬЯ ПОД ДОЖДЕМ

	Ливень ласки и грусти прошумел в захолустье,
	дрожь вселил на прощанье в садовые листья.
	Эта почва сырая пахнет руслом покоя,
	сердце мне затопляя нездешней тоскою.

На немом окоеме рвутся плотные тучи. Кто-то капли вонзает в дремотную заводь, кругло-светлые жемчуги всплесков бросает. Огоньки, чья наивность в дрожи вод угасает.

Грусть мою потрясает грусть вечернего сада. Однозвучная нежность переполнила воздух. Неужели, господь, мои муки исчезнут, как сейчас исчезает хрупкий лиственный отзвук?

Это звездное эхо, что хранится в предсердье, станет светом, который мне поможет разбиться. И душа пробудится в чистом виде - от смерти? И все, что в мыслях творится, - в темноте растворится?

О, затих, как счастливый, сад под негой дождливой! В чистоте мое сердце стало отзвуком, эхом разных мыслей печальных и мыслей хрустальных, их плесканье в глубинах - вроде крыл голубиных.

Брезжит солнце. Желтеют бескровные ветви. Рядом бьется тоска с клокотаньем смертельным, и тоскую сейчас о безнежностном детстве, о великой мечте - стать в любви гениальным, о часах, проведенных - как эти! - в печальном созерцанье дождя. Красная Шапочка, по дороге идя... Сказки кончились, я растерялся над бездной, над потоком любви - муть какая-то в звездах.

Неужели, господь, мои муки исчезнут, как сейчас исчезает хрупкий лиственный отзвук?

Снова льет. Ветер призраки гонит вперед.

	КЛЮЧ

	(Отрывок)

	В долине задремали тени,
	ключи запели.

Увидев зимних сумерек пространность, заснуло сердце. О, кто ключи понять сумеет, воды секреты новорожденной, песню, укрытую от зренья духовного, с мелодией сладчайшей, запредельной?..

Ключ распевал, сгибаясь под грузом тени. Я подошел его послушать, но сердце было глухо к пенью.

На целомудренной траве цвели незримые планеты. Глагол земли рождался, зачатый непорочным чревом.

Среди долины рос столетний тополь, его листва зашелестела. Листва заката трепетала, серебряная, как планеты. Средоточьем неба был великий тополь. Нежной, от сумрака неясной ключа мне показалась песня.

Написаны те темные слова на азбуке каких рассветов? Что говорят они далеким звездам? И чьи уста прошепчут это? Душою, господи, я зол. Сжигает огонь греховный тело. Море, что я вместил в себе, утратило свой берег. Маяк твой, господи, погас.

Одно лишь мое сердце морю светит. Но неужели эти тайны ночи, воды секреты таинственны лишь для очей людского разуменья? Неужто сумрак тайн не будоражит долины, горы, бабочек, деревья? Неужто ужас тьмы не ощущают ни камни, ни коренья? Неужто только я глаголю, а чистый ключ сказать свое не смеет?

Но что-то вдруг почувствовал в воде я, и это будоражит... словно ветер в моей душе качает ветви.

Стань деревом! (Вдали мне голос шепчет.) И водопадом хлынули светила на незапятнанное небо.

С печалью и тревогой впечатываюсь в тополь тот столетний, как Дафна, убегающая в страхе от Аполлона сумрака и тени. Душа моя листвою поглотилась, и соком стала кровь моя древесным, а слез моих источник смолою обернулся цепкой. Опустилось в корни сердце, а страсти человечьи покинули меня и убежали, изранив тело.

Увидев зимних сумерек пространность, ломал я ветви и радовался незнакомым ритмам порывов ледяного ветра.

Я ласку крыльев ощущал руками, гнезд нежных трогал тело, и тысячами пчелы полевые ко мне летели. Целый улей золота живого таил я в дряхлых недрах.

Пейзаж и вся земля исчезли. Осталось только небо, и я дыхание горы услышал и звездный шелест.

Поймут ли нежные мои листочки воды секреты? Достигну ли корнями королевства, в котором родилась вода и зреет? К отраженному волнами небу склонивши ветви, смыл листву я в голубом, певучем алмазе светлом и клокотание ключей услышал, как слышал их, когда был человеком. Исполнено неведомого знанья, а также музыки струенье.

Огромнейшие руки воздымая, лицом к голубизне я стоял, исполненный росы, тумана и угасающего света.

Я чувствовал великое томленье, тоску деревьев, желанье устремиться к белым звездам с ветрами вместе. Но из камней мне тихо и печально шепнуло сердце: "Когда тебе слова ключа невнятны, умри и обломай все ветви!" "О боже, вырви из земли меня! Дай слух мне, который воду разумел бы! Дай голос, чтобы он любви во имя похитил у волны секреты пенья. Мне только масла слова не хватает, чтобы маяк твой снова загорелся!" "Стань соловьем!" - послышался мне голос, что был вдали затерян. Ночь не устерегла, и грудь разверзлась, и звезды хлынули потоком светлым. ................................................... ...................................................

	МОРЕ

	   Море, ты - Люцифер
	лазоревых высот,
	за желанье стать светом
	свергнутый небосвод.

На вечное движенье бедный раб осужден, а когда-то, о море, стыл спокойно твой сон.

Но от горьких уныний тебя любовь спасла, ты жизнь дало богине, и глубь твоя поныне девственна и светла.

Страстны твои печали, море сладостных всхлипов, но ты полно не звезд, а цветущих полипов.

Боль твою перенес сатана-великан, по тебе шел Христос, утешал тебя Пан.

Свет Венеры для нас гармония вселенной. Молчи, Екклезиаст! Венера - сокровенный свет души...

...Человек - падший ангел. Прощай, о земля: ты - навек потерянный рай!

	К ЛАВРУ

	На край небосклона, туманный и скорбный,
	шла ночь, набухая звездами и тенью.
	А я, бородатый волшебник преданий,
	я слушал наречья камней и растений.

Я понял признания - тайну печали плющей, кипарисов и жгучей крапивы, узнал сновиденья из повести нарда, пел светлые гимны средь лилий счастливых.

И в древнем лесу, исходя чернотою, открыли мне душу глухие глубины: сосняк, от звучаний и запахов пьяный, согбенные знаньем седые маслины, и мох, оснеженный ночною фиалкой, и высохший тополь - приют муравьиный.

И все говорило так сладостно сердцу, дрожа в паутине, звенящей блаженно, ведь ею вода облекает дремоту, как некоей тканью гармоний вселенной.

И бредили пеньем тяжелые розы, и ткали дубы мне сказания древних, и сдержанной скорби высоких платанов шептал можжевельник о страхах деревни.

Так я постигаю волнение леса: поэму листвы и поэму планеты. Но, кедры, скажите: когда ж мое сердце утихнет в объятьях бессмертного света?! Я знаю любовь твою - лиру, о роза: ведь струны я создал былым своим счастьем. Скажи мне, в какой же затон его кинуть, как люди бросают постылые страсти?! Я знаю напевы твои, кипарис: я брат твой по мраку, твой брат по мученьям. Ведь в недрах у нас так глубоко гнездятся - в тебе - соловьи, а во мне - сожаленья! Я знаю твое чародейство, маслина: ты кровь из земли добываешь для мира. А я добываю биением сердца из мыслей и снов благодатное миро! Вы все превзошли меня вашею песней, лишь я неуверенно пел перед вами. О, если бы вы наконец погасили палящий мне грудь целомудренный пламень! Божественный лавр с недоступной душою, немое навек, благородное диво! Пролей же в мой слух неземное сказанье, глубокую мудрость, свой разум правдивый! Волшебник оркестров и мастер лобзаний, в расцвете молчанья, в обличий строгом возникший из розовой прелести Дафны и мощного сока влюбленного бога! Верховный служитель старинного знанья! Не внемлющий жалобам, важный молчальник! Со мной говорят все лесные собратья, лишь ты не хотел моих песен печальных! Быть может, о мастер гармоний, ты знаешь бесплодную участь - стенанье поэта? И листья твои под влиянием лунным не верят обманам весеннего света?..

Но вкрадчивой нежностью мрака оделась, как черной росою, дорога страданий с высот балдахина к подножию ночи, а ночь тяжело набухала звездами.

	ОСЕННИЙ РИТМ

	Горька позолота пейзажа.
	А сердце слушает жадно.

И сетовал ветер, окутанный влажной печалью: - Я плоть поблекших созвездий и кровь бесконечных далей. Я краски воспламеняю в дремотных глубинах, я взглядами весь изранен ангелов и серафимов. Тоскою и вздохами полнясь, бурлит во мне кровь и клокочет, мечтая дождаться триумфа любви бессмертно-полночной. Я в сгустках сердечной скорби, меня привечают дети, над сказками о королевах парю хрусталями света, качаюсь вечным кадилом плененных песен, заплывших в лазурные сети прозрачного метра.

В моем растворились сердце душа и тело господни, и я притворяюсь печалью, сумеречной и холодной, иль лесом, бескрайним и дальним.

Веду я снов каравеллы в таинственный сумрак ночи, не зная, где моя гавань и что мне судьба пророчит.

Звенели слова ветровые нежнее ирисов вешних, и сердце мое защемило от этой тоски нездешней.

На бурой степной тропинке в бреду бормотали черви: - Мы роем земные недра под грузом тоски вечерней. О том, как трещат цикады и маки цветут - мы знаем, и сами в укромном логе на арфе без струн играем. О, как идеал наш прост, но он не доходит до звезд! А нам бы - мел собирать, и щелкать в лесах, как птицы, и грудью кормить детей, гулять по росе в медунице! Как счастливы мотыльки и все, что луной одеты, кто вяжет колосья в снопы, а розы - в букеты. И счастлив тот, кто, живя в раю, не боится смерти, и счастлив влюбленный в даль крылато-свободный ветер. И счастлив достигший славы, не знавший жалости близких, кому улыбнулся кротко наш братец Франциск Ассизский. Жалкая участь - не понять никогда, о чем толкуют тополя у пруда.

Но им дорожная пыль ответила в дымке вечерней: - Взыскала вас щедро судьба, вы знаете, что вы черви, известны вам от рожденья предметов и форм движенье. Я ж облачком за странником в лучах играю, белая, мне бы в тепле понежиться, да падаю на землю я.

В ответ на жалобы эти деревья сказали устало: - А нам в лазури прозрачной парить с малолетства мечталось. Хотелось летать орлами, но мы разбиты грозою! - Завидовать нам не стоит! - раздался клекот орлиный, лазурь ухватили звезды когтями из ярких рубинов. А звезды сказали: - За нами лазурь схоронилась где-то... - А космос: - Лазурь замкнута надеждой в ларец заветный. - Ему надежда ответила из темного бездорожья: - Сердечко мое, ты бредишь! - И сердце вздохнуло: - О боже! Стоят тополя у пруда, и осень сорвала их листья.

Мерцает серебряной чернью вода средь пыли дорожной и мглистой. А черви уже расползлись кто куда, им что-то, наверное, снится. Орлы укрываются в гнездах меж скал. Бормочет ветер: - Я ритм вечный! - Слышны колыбельные песни в домах, и блеет отара овечья.

На влажном лике пейзажа моршин проступают сети - рубцы от задумчивых взглядов давно истлевших столетий.

Пока отдыхают звезды на темно-лазурных простынях, я сердцем вижу свою мечту и тихо шепчу: - О господи! О господи, кому я молюсь? Кто ты, скажи мне, господи! Скажи, почему нет нежности ходу, и крепко надежде спится, зачем, вобрав в себя всю лазурь, глаза смежают ресницы?

О, как мне хочется закричать, чтоб сльшал пейзаж осенний, оплакать свой путь и свою судьбу, как черви во мгле вечерней. Пускай вернут человеку Любовь, огромную, как лазурь тополевой рощи, лазурь сердец и лазурь ума, лазурь телесной, безмерной мощи.

Пускай мне в руки отмычку дадут - я ею вскрою сейф бесконечности и встречу бесстрашно и мудро смерть, прихваченный инеем страсти и нежности. Хотя я, как дерево, расколот грозой, и крик мой беззвучен, и листьев в помине нет, на лбу моем белые розы цветут, а в чаше вино закипает карминное.

	НОЧНАЯ МЕЛОДИЯ

	Мне так страшно рядом
	с мертвою листвою,
	страшно рядом с полем,
	влажным и бесплодным;
	если я не буду
	разбужен тобою,
	у меня останешься
	ты в сердце холодном.

Чей протяжный голос вдали раздается? О любовь моя! Ветер в окна бьется.

В твоем ожерелье блеск зари таится. Зачем ты покидаешь меня в пути далеком? Ты уйдешь - и будет рыдать моя птица, зеленый виноградник не нальется соком.

Чей протяжный голос вдали раздается? О любовь моя! Ветер в окна бьется.

И ты не узнаешь, снежный мотылек мой, как пылали ярко любви моей звезды. Наступает утро, льется дождь потоком, и с ветвей засохших падают гнезда.

Чей протяжный голос вдали раздается? О любовь моя! Ветер в окна бьется.

	ГНЕЗДО

	Что там во мне таится
	в такой печальный час?
	Кто лес мой, золотой
	и свежий, вырубает?
	Как в зыбком серебре
	зеркал я прочитаю
	то, что речной рассвет
	передо мной расстелет?
	Вяз замысла какого
	в моем лесу повален?
	В каком дожде молчанья
	дрожу я с той поры,
	как умерла любовь
	на берегу печали?
	Лишь терниям лелеять
	то, что во мне родилось?

	ИНАЯ ПЕСНЯ

	Сон навсегда исчез, навек развеян!
	В дождливый этот вечер
	всем сердцем я измерил
	трагедию осенних
	рыдающих деревьев.

О тихую печаль предсмертного смиренья мой голос раздробился. Сон навсегда исчез, навек развеян! Навек! О боже! Снег ложится - беспредельный - на бездорожье жизни моей, и оробело, чтобы застыть и сгинуть, уходит заблужденье.

Вот и вода внушает: сон навсегда исчез, навек развеян! А сон, он бесконечен? Его опора - эхо, сырой туман, а сам туман - усталость снега.

Мое сердцебиенье мне говорит, что сон навек развеян. В дождливый этот вечер всем сердцем я измерил трагедию осенних рыдающих деревьев.

Федерико Гарсиа Лорка

Стихи о канте хондо

1921



	БАЛЛАДИЛИЯ О ТРЕХ РЕКАХ

	   Гвадалквивир струится
	в тени садов апельсинных.
	Твои две реки, Гранада,
	бегут от снегов в долины.

Ах, любовь, ты исчезла навеки! В кудрях у Гвадалквивира пламенеют цветы граната. Одна - кровью, другая - слезами льются реки твои, Гранада.

Ах, любовь, ты прошла, словно ветер! Проложены по Севилье для парусников дороги. По рекам твоим, Гранада, плавают только вздохи.

Ах, любовь, ты исчезла навеки! Гвадалквивир... Колокольня и ветер в саду лимонном. Дауро, Хениль, часовенки мертвые над затоном.

Ах, любовь. ты прошла, словно ветер! Но разве уносят реки огни болотные горя?

Ах, любовь, ты исчезла навеки! Они апельсины и мирты несут в андалузское море.

Ах, любовь, ты прошла, словно ветер!

	ПОЭМА О ЦЫГАНСКОЙ СИГИРИЙЕ

	ПЕЙЗАЖ

	Масличная равнина
	распахивает веер,
	запахивает веер.
	Над порослью масличной
	склонилось небо низко,
	и льются темным ливнем
	холодные светила.
	На берегу канала
	дрожат тростник и сумрак,
	а третий - серый ветер.
	Полным-полны маслины
	тоскливых птичьих криков.
	О, бедных пленниц стая!
	Играет тьма ночная
	их длинными хвостами.

	ГИТАРА

	Начинается
	плач гитары.
	Разбивается
	чаша утра.
	Начинается
	плач гитары.
	О, не жди от нее
	молчанья,
	не проси у нее
	молчанья!
	Неустанно
	гитара плачет,
	как вода по каналам - плачет,
	как ветра над снегами - плачет,
	не моли ее о молчанье!
	Так плачет закат о рассвете,
	так плачет стрела без цели,
	так песок раскаленный плачет

	о прохладной красе камелий.
	Так прощается с жизнью птица
	под угрозой змеиного жала.
	О гитара,
	бедная жертва
	пяти проворных кинжалов!


	КРИК

	Эллипс крика
	пронзает навылет
	молчание гор,

	и в лиловой ночи
	над зелеными купами рощ
	вспыхнет черной радугой он.

А-а-а-а-ай! И упругим смычком крик ударил по туго натянутым струнам, и запела виола ветров.

А-а-а-а-ай! (Люди в пещерах гасят тусклые свечи.) А-а-а-а-ай!

	ТИШИНА

	Слушай, сын, тишину -
	эту мертвую зыбь тишины,
	где идут отголоски ко дну.
	Тишину,
	где немеют сердца,
	где не смеют
	поднять лица.

	ПОСТУПЬ СИГИРИЙИ

	Бьется о смуглые плечи
	бабочек черная стая.
	Белые змеи тумана
	след заметают.

И небо земное над млечной землею. Идет она пленницей ритма, который настичь невозможно, с тоскою в серебряном сердце, с кинжалом в серебряных ножнах.

Куда ты несешь, сигирийя, агонию певчего тела? Какой ты луне завещала печаль олеандров и мела?

И небо земное над млечной землею.

	СЛЕДОМ

	Смотрят дети,
	дети смотрят вдаль.

Гаснут медленные свечи. И две девушки слепые задают луне вопросы, и уносит к звездам ветер плача тонкие спирали.

Смотрят горы, горы смотрят вдаль.

	А ПОТОМ...

	Прорытые временем
	лабиринты -
	исчезли.
	Пустыня -
	осталась.

Немолчное сердце - источник желаний - иссякло.

Пустыня - осталась.

Закатное марево и поцелуи - пропали.

Пустыня - осталась.

Умолкло, заглохло, остыло, иссякло, исчезло. Пустыня - осталась.

	ПОЭМА О СОЛЕА

	* * *

	Суха земля,
	тиха земля
	ночей
	безмерных.

(Ветер в оливах, ветер в долинах.) Стара земля дрожащих свечек. Земля озер подземных. Земля летящих стрел, безглазой смерти.

(Вихрь в полях, ветерок в тополях.)

	СЕЛЕНЬЕ

	На темени горном,
	на темени голом -
	часовня.
	В жемчужные воды
	столетние никнут
	маслины.
	Расходятся люди в плащах,
	а на башне
	вращается флюгер.
	Вращается денно,
	вращается нощно,
	вращается вечно.

О, где-то затерянное селенье в моей Андалузии слезной...

	ПЕРЕКРЕСТОК

	Восточный ветер.
	Фонарь и дождь.
	И прямо в сердце
	нож.
	Улица -
	дрожь
	натянутого
	провода,
	дрожь
	огромного овода.
	Со всех сторон,
	куда ни пойдешь,
	прямо в сердце -
	нож.

	АЙ!

	Крик оставляет в ветре
	тень кипариса.

(Оставьте в поле меня, среди мрака - плакать.) Все погибло, одно молчанье со мною.

(Оставьте в поле меня, среди мрака - плакать.) Тьму горизонта обгладывают костры.

(Ведь сказал вам: оставьте, оставьте в поле меня, среди мрака - плакать.)

	НЕОЖИДАННОЕ

	Он лег бездыханным на мостовой
	с кинжалом в сердце.
	Его здесь не знает никто живой.
	Как мечется тусклый фонарь,
	мама!

	Как мечется тусклый фонарик
	над мостовой.
	Уже рассветало. Никто живой
	не вздумал прикрыть ему веки,
	и ветер в глаза ему бил штормовой.
	Да, бездыханным на мостовой.
	Да, с кинжалом в сердце.
	Да, не знает никто живой.

	ПЕЩЕРА

	Протяжны рыдания
	в гулкой пещере.

(Свинцовое тонет в багряном.) Цыган вспоминает дороги кочевий.

(Зубцы крепостей за туманом.) А звуки и веки - что вскрытые вены.

(Черное тонет в багряном.) И в золоте слез расплываются стены.

(И золото тонет в багряном.)

	ЗАРЯ

	Колоколам Кордовы
	зорька рада.
	В колокола звонкие
	бей, Гранада.

Колокола слушают из тумана андалузские девушки утром рано и встречают рассветные перезвоны, запевая заветные песни-стоны.

Все девчонки Испании с тонкой ножкой, что на звездочки ранние глядят в окошко и под шалями зыбкими в час прогулки освещают улыбками переулки. Ах, колоколам Кордовы зорька рада, ах, в колокола звонкие бей, Гранада!

	ПОЭМА О ЦЫГАНСКОЙ САЭТЕ

	ЛУЧНИКИ

	Дорогами глухими
	идут они в Севилью.

К тебе, Гвадалквивир. Плащи за их плечами - как сломанные крылья.

О мой Гвадалквивир! Из дальних стран печали идут они веками.

К тебе, Гвадалквивир. И входят в лабиринты любви, стекла и камня.

О мой Гвадалквивир!

	НОЧЬ

	Светляк и фонарик,
	свеча и лампада...

Окно золотистое в сумерках сада колышет крестов силуэты.

Светляк и фонарик, свеча и лампада.

Созвездье севильской саэты.

	СЕВИЛЬЯ

	Севилья - башенка
	в зазубренной короне.

Севилья ранит. Кордова хоронит. Севилья ловит медленные ритмы, и, раздробясь о каменные грани, свиваются они, как лабиринты, как лозы на костре.

Севилья ранит. Ее равнина, звонкая от зноя, как тетива натянутая, стонет под вечно улетающей стрелою Гвадалквивира.

Кордова хоронит. Она сметала, пьяная от далей, в узорной чаше каждого фонтана мед Диониса, горечь Дон-Хуана.

Севилья ранит. Вечна эта рана.

	ПРОЦЕССИЯ

	Идут единороги.
	Не лес ли колдовской за поворотом?
	Приблизились,
	но каждый по дороге
	внезапно обернулся звездочетом.
	И в митрах из серебряной бумаги
	идут мерлины, сказочные маги,
	и вслед волхвам, кудесникам и грандам -
	Сын Человеческий
	с неистовым Роландом.

	ШЕСТВИЕ

	Мадонна в ожерельях,
	мадонна Соледад,
	по морю городскому
	ты в лодке проплыла:
	сама - цветок тюльпана,
	а свечи - вымпела.
	Минуя перекаты
	неистовых рулад,
	от уличных излучин
	и звезд из янтаря,
	мадонна всех печалей
	мадонна Соледад,
	в моря ты уплываешь,
	в далекие моря.

	САЭТА

	Спешите, спешите скорее!
	Христос темноликий
	от лилий родной Галилеи
	пришел за испанской гвоздикой.

Спешите скорее! Испания. В матовом небе светло и пустынно. Усталые реки, сухая и звонкая глина. Христос остроскулый и смуглый идет мимо башен, обуглены пряди, и белый зрачок его страшен.

Спешите, спешите за господом нашим!

	БАЛКОН

	Лола
	поет саэты.
	Тореро встали
	у парапета.
	И брадобрей
	оставил бритву
	и головою
	вторит ритму.
	Среди гераней
	и горицвета
	поет саэты
	та самая Лола,
	та непоседа,
	что вечно глядится
	в воду бассейна.

	РАССВЕТ

	Певцы саэт,
	вы слепы,
	как любовь.

В ночи зеленой стрелами саэт пробит каленый ирисовый след.

Уходит месяц парусом косым. Полны колчаны утренней росы.

Но слепы лучники ах, слепы, как любовь!

	СИЛУЭТ ПЕТЕНЕРЫ

	КОЛОКОЛ

	(Припев)

	На желтой башне
	колокол
	звенит.

На желтом ветре звон плывет в зенит.

Над желтой башней тает звон.

Из пыли бриз мастерит серебряные кили.

	ДОРОГА

	Едут сто конных в черном,
	головы опустив,
	по небесам, простертым
	в тени олив.

Им ни с Севильей, ни с Кордовой встреча не суждена, да и с Гранадой, что с морем разлучена.

Сонно несут их кони, словно не чуя нош, в город крестов, где песню бросает в дрожь.

Семь смертоносных криков всем им пронзили грудь. По небесам упавшим лежит их путь.

	ШЕСТЬ СТРУН

	Гитара,
	и во сне твои слезы слышу.
	Рыданье души усталой,
	души погибшей
	из круглого рта твоего вылетает,
	гитара.
	Тарантул плетет проворно
	звезду судьбы обреченной,
	подстерегая вздохи и стоны,
	плывущие тайно в твоем водоеме
	черном.

	ТАНЕЦ

	В саду петенеры

	В ночи сада,
	выбеленной мелом,
	пляшут шесть цыганок
	в белом.

В ночи сада... Розаны и маки в их венках из крашеной бумаги.

В ночи сада... Будто пламя свечек, сумрак обжигают зубы-жемчуг. В ночи сада, за одной другая, тени всходят, неба достигая.

	СМЕРТЬ ПЕТЕНЕРЫ

	В белом домике скоро отмучится
	петенера, цыганка-разлучница.

Кони мотают мордами. Всадники мертвые. Колеблется, догорая, свеча в ее пальцах нетвердых, юбка ее из муара дрожит на бронзовых бедрах.

Кони мотают мордами. Всадники мертвые. Острые черные тени тянутся к горизонту. И рвутся гитарные струны и стонут.

Кони мотают мордами. Всадники мертвые.

	ФАЛЬСЕТА

	(Погребение петенеры)

	Ай, петенера-цыганка!
	Ай-яй, петенера!
	И место, где ты зарыта,
	забыто, наверно.
	И девушки, у которых
	невинные лица,
	не захотели, цыганка,
	с тобою проститься.
	Шли на твое погребенье
	пропащие люди,
	люди, чей разум не судит,
	а любит,
	шли за тобой, плача,
	по улице тесной.
	Ай-яй, моя петенера,
	цыганская песня!



	DE PROFUNDIS

	Ища от любви защиты,
	спят они, сто влюбленных,
	сухой землей покрыты.
	Красны, далеки-далеки
	дороги Андалузии.
	В Корлове средь олив
	поставят кресты простые,
	чтоб не были позабыты
	те, что навек уснули,
	иша от любви защиты.

	ВОПЛЬ

	На желтой башне
	колокол
	звенит.

На желтом ветре звон плывет в зенит.

Дорогой, обрамленной плачем, шагает смерть в венке увядшем. Она шагает с песней старой, она поет, поет, как белая гитара.

Над желтой башней тает звон.

Из пыли бриз мастерит серебряные кили.

	ДВЕ ДЕВУШКИ

	ЛОЛА

	Лола стирает пеленки,
	волосы подколов.
	Взгляд ее зелен-зелен,
	голос ее - лилов.

Ах, под оливой была я счастливой! Рыжее солнце в канаве плещется около ног, а на оливе воробушек пробует свой голосок.

Ах, под оливой была я счастливой! Когда же у Лолы мыла измылится весь кусок, ее навестят торерильо.

	АМПАРО

	Ампаро!
	В белом платье сидишь ты одна
	у решетки окна

	(между жасмином и туберозой
	рук твоих белизна).

Ты слушаешь дивное пенье фонтанов у старой беседки и ломкие, желтые трели кенара в клетке.

Вечерами ты видишь - в салу дрожат кипарисы и птицы. Пока у тебя из-под рук вышивка тихо струится.

Ампаро! В белом платье сидишь ты одна у решетки окна. О, как трудно сказать: я люблю тебя, Ампаро.

	ЦЫГАНСКИЕ ВИНЬЕТКИ

	ПОРТРЕТ СИЛЬВЕРИО ФРАНКОНЕТТИ

	Медь цыганской струны
	и тепло итальянского дерева -
	вот чем было
	пенье Сильверио.
	Мед Италии к нашим лимонам
	шел в придачу
	и особенный привкус дарил
	его плачу.
	Страшный крик исторгали пучины
	этого голоса.
	Старики говорят - шевелились
	волосы,
	и таяла ртуть
	зеркал.
	Скользя по тонам, никогда
	их не ломал.
	Еше разбивать цветники
	мастер был редкий
	и возводить из тишины
	беседки.
	А ныне его напев
	в последних отзвуках тает,
	чистый и завершенный,
	в последних отзвуках тает.

	ХУАН БРЕВА

	Ростом колосс,
	был он, как девочка,
	тонкоголос.
	Ни с чем не сравнить его трель 
	гибкий
	стебель певучей скорби
	с цветком улыбки.

Ночи Малаги в его пенье лимонной тьмой истекают, и приправила его плач соль морская. Пел он, слепой, как Гомер, и была в его голосе сила беззвездного моря, тоска стиснутого апельсина.

	В КАФЕ

	В зеленых глубинах зеркал
	лампы мерцают устало.

На темном помосте, одна, в глубине застывшего зала, хочет со смертью вести разговор Паррала. Зовет. Но та не являет лица. Зовет ее снова. Сердца, сердца сотрясают рыданья. А в зеркалах,зеленея, колеблются шлейфов шелка, как змеи.

	ПРЕДСМЕРТНАЯ ЖАЛОБА

	С черного неба -
	желтые серпантины.

	В мир я с глазами пришел, о господь
	скорби моей сокровенной; зачем же
	мир покидает незрячая плоть.
	И у меня
	только свеча
	да простыня.

Как я надеялся, что впереди ждет меня свет - всех достойных награда.

Вот я, владыка, - гляди! И у меня только свеча да простыня.

Лимоны,лимоны на ветках лерев, падайте на землю, не дозрев. Раньше иль позже... Вот: у меня только свеча да простыня.

С черного неба - желтые серпантины.

	ЗАКЛИНАНИЕ

	Судорожная рука,
	как медуза, ослепляет
	воспаленный глаз
	лампады.

Туз трефей. Распятье ножниц.

Над кадильным белым дымом есть в ней что-то от крота и бабочки настороженной.

Туз трефей. Распятье ножниц.

В ней невидимое сердце стиснуто. Не видишь? Сердце, чьим ударам вторит ветер.

Туз трефей. Распятье ножниц.

	MEMENTO

	Когда я мир покину,
	с гитарой схороните
	мой прах в песках равнины.

Когда я мир покину среди росистой мяты, у рощи апельсинной.

Пусть мое сердце станет флюгаркой на ветру, когда я мир покину.

Когда умру...

	ТРИ ГОРОДА

	МАЛАГЕНЬЯ

	Смерть вошла
	и ушла
	из таверны.

Черные кони и темные души в ущельях гитары бродят.

Запахли солью и женской кровью соцветия зыби нервной.

А смерть все выходит и входит, выходит и входит...

А смерть все уходит - и все не уйдет из таверны.

	КВАРТАЛ КОРДОВЫ

	Ночь как вода в запруде.
	За четырьмя стенами
	от звезд схоронились люди.
	У девушки мертвой,
	девушки в белом платье,
	алая роза зарылась
	в темные пряди.
	Плачут за окнами
	три соловьиных пары.

И вторит мужскому вздоху открытая грудь гитары.

	ТАНЕЦ

	Танцует в Севилье Кармен
	у стен, голубых от мела,
	и жарки зрачки у Кармен,
	а волосы снежно-белы.

Невесты, закройте ставни! Змея в волосах желтеет, и словно из дали дальней, танцуя, встает былое и бредит любовью давней.

Невесты, закройте ставни! Пустынны дворы Севильи, и в их глубине вечерней сердцам андалузским снятся следы позабытых терний.

Невесты, закройте ставни!

	ШЕСТЬ КАПРИЧЧО

	ЗАГАДКА ГИТАРЫ

	Там, где круг
	перекрестка,
	шесть подруг
	танцевали.
	Три - из плоти,
	три - из стали.
	Давние сны их искали,
	но обнимал их яро
	золотой Полифем.
	Гитара!



	СВЕЧА

	В скорбном раздумье
	желтое пламя свечи!

	Смотрит оно, как факир,
	в недра свои золотые
	и о безветренном мраке
	молит, вдруг затухая.

Огненный аист клюет из своего гнезда вязкие тени ночи и возникает, дрожа, в круглых глазах мертвого цыганенка.

	КРОТАЛО

	Кротало.
	Кротало.
	Кротало.
	Звонкий ты скарабей.

Воздух горячий и пьяный ты в пауке руки раздираешь на лоскутки и задыхаешься в деревянной трели своей.

Кротало. Кротало. Кротало. Звонкий ты скарабей.

	КАКТУС ЧУМБЕРА

	Дикий Лаокоон.

Как ты хорош под молодой луной! Позы играющего в пелоту.

Как ты хорош, угрожающий ветру! Дафна и Атис знают о муке твоей. Несказанной.

	АГАВА

	Окаменелый спрут.

Брюхо горы ты стянул пепельною подпругой. Глыбами завалил ущелья.

Окаменелый спрут.

	КРЕСТ

	Крест.
	(Конечная точка пути.)

	С обочины
	смотрится в воду канавы.
	(Многоточие.)




	СЦЕНА С ПОДПОЛКОВНИКОМ ЖАНДАРМЕРИИ

			Зал в знаменах.

Подполковник. Я подполковник жандармерии.
Сержант. Так точно!
Подполковник. И этого никто не оспорит.
Сержант. Никак нет!
Подполковник. У меня три звезды и двадцать крестов.
Сержант. Так точно!
Подполковник. Меня приветствовал сам архиепископ в мантии с лиловыми кистями. Их
двадцать четыре.
Сержант. Так точно!
Подполковник. Я - подполковник. Подполковник. Я - подполковник жандармерии.

Ромео и Джульетта - лазурь, белизна и золото - обнимаются в табачных кушах сигарной коробки. Военный гладит ствол винтовки, полный подводною мглой. Голос. (снаружи).

Полнолунье, полнолунье в пору сбора апельсинов. Полнолунье над Касорлой, полутьма над Альбайсином.

Полнолунье, полнолунье. Петухи с луны горланят. На луну и дочь алькальда хоть украдкою, да глянет.

Подполковник. Что это?! Сержант. Цыган.

Взглядом молодого мула цыган затеняет и ширит щелки подполковничьих глаз. Подполковник. Я подполковник жандармерии. Цыган. Да. Подполковник. Ты кто такой? Цыган. Цыган. Подполковник. Что значит цыган? Цыган. Что придется. Подполковник. Как тебя звать? Цыган. По имени. Подполковник. Говори толком! Цыган. Цыган. Сержант.Я встретил его, и я его задержал. Подполковник. Где ты был? Цыган. На мосту через реку. Подполковник. Через какую? Цыган. Через любую. Подполковник. И... что ты там делал? Цыган. Колокольню из корицы. Подполковник. Сержант! Сержант. Я, господин жандармский подполковник! Цыган. Я выдумал крылья, чтобы летать, - и летал. Сера и розы на моих губах. Подполковник. Ай! Цыган. Что мне крылья - я летаю и без них! Талисманы и тучи в моей крови. Подполковник. Айй! Цыган. В январе цветут мои апельсины. Подполковник. Айййй! Цыган. И в метели зреют. Подполковник. Айййй! Пум, пим, пам. (Падает мертвый.) Его табачная душа цвета кофе с молоком улетает в окно. Сержант. Караул! Во дворе казармы четверо конвоиров избивают цыгана. ПЕСНЯ ИЗБИТОГО ЦЫГАНА Двадцать и два удара. Двадцать и три с размаху. Меня обряди ты, мама, в серебряную бумагу.

Воды, воды хоть немножко! Воды, где весла и солнце! Воды, сеньоры солдаты! Воды, воды хоть на донце! Ай, полицейский начальник там наверху на диване! Таких платков не найдется, чтоб эту кровь посмывали.




	СЦЕНА С АМАРГО

		Пустошь. 

Голос.
	Амарго.
	Вербная горечь марта.
	Сердце - миндалинкой горькой.
	Амарго.

Входят трое юношей в широкополых шляпах. Первый юноша. Запоздали. Второй. Ночь настигает. Первый. А где этот? Второй. Отстал. Первый (громко). Амарго! Амарго (издалека). Иду! Второй (кричит). Амарго! Амарго (тихо). Иду. Первый юноша. Как хороши оливы! Второй. Да.

Долгое молчание. Первый. Не люблю идти ночью. Второй. Я тоже. Первый. Ночь для того, чтобы спать. Второй. Верно.

Лягушки и цикады засевают пустырь андалузского лета. Амарго - руки на поясе - бредет по дороге. Амарго. А-а-а-ай... Я спрашивал мою смерть... А-а-а-ай...

Горловой крик его песни сжимает обручем сердца тех, кто слышит. Первый юноша. (уже издалека). Амарго! Второй. (еле слышно). Амарго-о-о! Молчание.

Амарго один посреди дороги. Прикрыв большие зеленые глаза, он стягивает вокруг пояса вельветовую куртку. Его обступают высокие горы. Слышно, как с каждым шагом глухо звенят в кармане серебряные часы. Во весь опор его нагоняет всадник. Всадник. (останавливая коня). Доброй вам ночи! Амарго. С богом. Всадник. В Гранаду идете? Амарго. В Гранаду. Всадник. Значит, нам по дороге. Амарго. Возможно. Всадник. Почему бы вам не подняться на круп? Амарго. У меня не болят ноги. Всадник. Я еду из Малаги. Амарго. В добрый час. Всадник. В Малаге у меня братья. Амарго. (угрюмо). Сколько? Всадник. Трое. У них выгодное дело. Торгуют ножами. Амарго. На здоровье. Всадник. Золотыми и серебряными. Амарго. Достаточно, чтобы нож был ножом. Всадник. Вы ничего не смыслите. Амарго. Спасибо. Всадник. Ножи из золота сами входят в сердце. А серебряные рассекают горло, как соломинку. Амарго. Значит, ими не хлеб режут? Всадник. Мужчины ломают хлеб руками. Амарго. Это так.

Конь начинает горячиться. Всадник. Стой! Амарго. Ночь...

Горбатая дорога тянет волоком лошадиную тень. Всадник. Хочешь нож? Амарго. Нет. Всадник. Я ведь дарю. Амарго. Да, но я не беру. Всадник. Смотри, другого случая не будет. Амарго. Как знать. Всадник. Другие ножи не годятся. Другие ножи - неженки и пугаются крови. Наши - как лед. Понял? Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются.

Амарго смолкает. Его правая рука леденеет, словно стиснула слиток золота. Всадник. Красавец нож! Амарго. И дорого стоит? Всадник. Или этот хочешь? (Вытаскивает золотой нож, острие загорается, как пламя свечи.) Амарго. Я же сказал, нет. Всадник. Парень, садись на круп! Амарго. Я не устал.

Конь опять испуганно шарахается. Всадник. Да что это за конь! Амарго. Темень...

Пауза. Всадник. Как я уж говорил тебе, в Малаге у меня три брата. Вот как надо торговать! Один только собор закупил две тысячи ножей, чтобы украсить все алтари и увенчать колокольню. А на клинках написали имена кораблей. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают эти лезвия. Амарго. Красиво. Всадник. Кто спорит! Ночь густеет, как столетнее вино. Тяжелая змея южного неба открывает глаза на восходе, и спящих заполняет неодолимое желание броситься с балкона в гибельную магию запахов и далей. Амарго. Кажется, мы сбились с дороги. Всадник. (придерживая коня). Да? Амарго. За разговором. Всадник. Это не огни Гранады? Амарго. Не знаю. Всадник. Мир велик. Амарго. Точно вымер. Всадник. Твои слова. Амарго. Такая вдруг тоска смертная! Всадник. Это потому, что идешь. Что у тебя за дело? Амарго. Дело? Всадник. И если ты на своем месте, зачем остался на нем? Амарго. Зачем? Всадник. Я вот еду на коне и продаю ножи, а не делай я этого - что изменится? Амарго. Что изменится?

Пауза. Всадник. Добрались до Гранады. Амарго. Разве? Всадник. Смотри, как горят окна! Амарго. Да, действительно... Всадник. Уж теперь-то ты не откажешься подняться на круп. Амарго. Погодите немного... Всадник. Да поднимайся же! Поднимайся скорей! Надо поспеть прежде, чем рассветет... И бери этот нож. Дарю! Амарго. Аааай! Двое на одной лошади спускаются в Гранаду.

Горы в глубине порастают цикутой и крапивой. ПЕСНЯ МАТЕРИ АМАРГО Руки мои в жасмины запеленали сына.

Лезвие золотое. Август. Двадцать шестое.

Крест. И ступайте с миром. Смуглым он был и сирым.

Душно, соседки, жарко - где поминальная чарка?

Крест. И не смейте плакать. Он на луне, мой Амарго.

Федерико Гарсиа Лорка

Первые песни

1922



	ЗАВОДИ

	Мирты.
	(Глухой водоем.)

	Вяз.
	(Отраженье в реке.

Ива. (Глубокий затон.) Сердце. (Роса на зрачке.)

	ВАРИАЦИЯ

	Лунная заводь реки
	под крутизною размытой.

Сонный затон тишины под отголоском-ракитой.

И водоем твоих губ, под поцелуями скрытый.

	ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ

	Ночь на пороге.

	Над наковальнями мрака
	гулкое лунное пламя.

Ночь на пороге. Сумрачный вяз обернулся песней с немыми словами.

Ночь на пороге. Если тропинкою песни ты проберешься к поляне...

Ночь на пороге. ...ночью меня ты оплачешь под четырьмя тополями. Под тополями, подруга. Под тополями.

	МОЛОДАЯ ЛУНА

	Луна плывет по реке.
	В безветрии звезды теплятся.
	Срезая речную рябь,
	она на волне колеблется.
	А молодая ветвь
	ее приняла за зеркальце.

	ЧЕТЫРЕ ЖЕЛТЫЕ БАЛЛАДЫ

	   I

	Дерево на пригорке
	зеленым пятном застыло.

Пастух идет, пастух проходит. Ветви склонив, оливы дремлют, и зной им снится.

Пастух идет, пастух проходит. Ни овец у него, ни собаки, ни посошка, ни милой.

Пастух идет. Он золотистой тенью тает среди пшеницы.

Пастух проходит. II От желтизны земля опьянела.

Пастух, отдохни в тени. Ни облачка в сини небес, ни луны белой.

Пастух, отдохни в тени. Лозы... Смуглянка срезает их сладкие слезы.

Пастух, отдохни в тени. III Среди желтых хлебов пара красных волов. В их движениях ритмы старинных колоколов. Их глаза - как у птиц.

Для туманов рассвета они родились. Между тем брызжет соком ими продетый голубой апельсин раскаленного лета. Оба древни с рожденья, и хозяина оба не знают. Тяжесть крыльев могучих их бока вспоминают. Всегда им, волам, вздыхать по полям Руфи и выискивать брод, вечный брод в те края, хмелея от звезд и рыданья жуя.

Среди желтых хлебов пара красных волов. IV Среди маргариток неба гуляю. Почему-то святым в этот вечер я себя представляю.

Когда молодую луну мне дали, я опять ее отпустил в лиловые дали. И господь наградил меня нимбом и розой из розариев рая.

Среди маргариток неба гуляю. Вот и сейчас иду по небесному полю. Сердца из лукавых сетей выпускаю на волю, мальчишкам дарю золотые монетки, больных исцеляю.

Среди маргариток неба гуляю.

	ПАЛИМПСЕСТЫ

	   I

	 ГОРОД

	Сомкнулся лес столетний
	над городком,
	но сам тот лес столетний
	растет на дне морском.

Посвистывают стрелы и там и тут. И в зарослях кораллов охотники бредут.

Над новыми домами гул сосен вековой с небесной синевою, стеклянной и кривой.

II КОРИДОР Поутру из коридора выходили два сеньора.

(Небо молодое. Светло-золотое.) ...Два сеньора ходят мимо. Были оба пилигримы.

(Небо как горнило. Синие чернила.) ...Ходят, ходят - и ни слова. Были оба птицеловы.

(Небо стало старым. Сделалось янтарным.) ...Два сеньора ходят мерно. Были оба...

Все померкло.

III ПЕРВАЯ СТРАНИЦА Светись, вода! Синее, синь! Как ярок апельсин! Синее, синь! Вода, светись! Как много в небе птиц! Вода. Синева.

Как зелена трава! Небо. Вода.

Как еще рожь молода!

	ЦИФЕРБЛАТ

	Я присел отдохнуть
	в кругу времени.
	Какое тихое
	место!
	В белом кольце
	покой белый,
	и летят звезды,
	и плывут черные цифры,
	все двенадцать.

	ПЛЕННИЦА

	Сгибаются тонкие
	ветки
	под ногами девочки
	жизни.
	Сгибаются тонкие
	ветки.
	В руках ее белых
	зеркало света,
	на лбу ее нежном
	сияние утра.
	Сгибаются тонкие
	ветки.
	В сумерках черных
	она заблудилась
	и плачет росою,
	пленница ночи.
	Сгибаются тонкие
	ветки.

Федерико Гарсиа Лорка

Песни

1921 - 1924



	ТЕОРИИ

	ПЕСНЯ СЕМИ ДЕВУШЕК

	(Теория радуги)

	В семь голосов поют
	семь девушек.

(В небе дуга с образцами заката.) Душа о семи голосах - семь девушек.

(В воздухе белом семь птиц рвутся куда-то.) Вот умирают они, семь девушек.

(Но почему их не девять или не двадцать четыре?) Волны реки их уносят. Пусто в небесной шири.

	СХЕМАТИЧЕСКИЙ НОКТЮРН

	Мята, змея, полуночь.
	Запах, шуршанье, тени.
	Ветер, земля, сиротство.

(Лунные три ступени.)

	* * *

	Хотела бы песня светом стать, -
	ее насквозь в темноте пронизали
	нити из фосфора и луны.
	Что хочется свету, он знает едва ли,
	с собою встречается он и к себе
	возвращается
	из опаловой дали.

	КАРУСЕЛЬ

	 Праздничный день мчится
	на колесах веселья,
	вперед и назад вертится
	на карусели.

Синяя пасха. Белый сочельник.

Будние дни меняют кожу, как змеи, но праздники не поспевают, не умеют.

Праздники ведь, признаться, очень стары, любят в шелка одеваться и в муары.

Синяя пасха. Белый сочельник.

Мы карусель привяжем меж звезд хрустальных, это тюльпан, скажем, из стран дальных.

Пятнистые наши лошадки на пантер похожи. Как апельсины сладки - луна в желтой коже! Завидуешь, Марко Поло? На лошадках дети умчатся в земли, которых не знают на свете.

Синяя пасха. Белый сочельник.

	ВЕСЫ

	День пролетает мимо.
	Ночь непоколебима.

День умирает рано. Ночь - за его крылами.

День посреди бурана. Ночь перед зеркалами.

	РЕФРЕН

	Март улетит,
	не оставив следа.

Но январь в небесах навсегда.

Январь - это звезд вековая метель.

А март - мимолетная тень.

Январь. В моих старых, как небо, зрачках.

Март. В моих свежих руках.

	ОХОТНИК

	   Лес высок!
	Четыре голубки летят на восток.

Четыре голубки летели, вернулись.

Четыре их тени упали, метнулись.

Лес высок? Четыре голубки легли на песок.

	ФАБУЛА

	Единороги и циклопы.

Золотороги, зеленооки. Над берегом, окаймленным громадами гор остроскалых, славят они амальгаму моря, где нет кристаллов.

Единороги и циклопы.

Мощное пламя правит зрачками.

Кто посмеет к рогам разящим приблизиться на мгновенье? Не обнажай, природа, свои мишени!

	* * *

	Август.
	Персики и цукаты,
	и в медовой росе покос.
	Входит солнце в янтарь заката,
	словно косточка в абрикос.

И смеется тайком початок смехом желтым, как летний зной.

Снова август. И детям сладок смуглый хлеб со спелой луной.

	АРЛЕКИН

	Красного солнца сосок.
	Сосок луны голубой.

Торс: половина - коралл, а другая серебро с полумглой.

	СРУБИЛИ ТРИ ДЕРЕВА

	   Стояли втроем.
	(День с топорами пришел.)
	   Остались вдвоем.
	(Отблеск крыльев тень распорол.]
	   Одно всего.
	   Ни одного.
	(Тихий источник гол.)



	НОКТЮРНЫ ИЗ ОКНА

	   I

	Лунная вершина,
	ветер по долинам.

(К ней тянусь я взглядом медленным и длинным.) Лунная дорожка, ветер над луною.

(Мимолетный взгляд мой уронил на дно я.) Голоса двух женщин. И воздушной бездной от луны озерной я иду к небесной.

II В окно постучала полночь, и стук ее был беззвучен.

На смуглой руке блестели браслеты речных излучин.

Рекою душа играла под синей ночною кровлей.

А время на циферблатах уже истекало кровью.

III Открою ли окна, вгляжусь в очертанья и лезвие бриза скользнет по гортани.

С его гильотины покатятся разом слепые надежды обрубком безглазым.

И миг остановится, горький, как цедра, над креповой кистью расцветшего ветра.

IV Возле пруда, где вишня к самой воде клонится, мертвая прикорнула девушка-водяница.

Бьется над нею рыбка, манит ее на плесы. "Девочка", - плачет ветер но безответны слезы.

Косы струятся в ряске, в шорохах приглушенных. Серый сосок от ветра вздрогнул, как лягушонок.

Молим, мадонна моря, - воле вручи всевышней мертвую водяницу на берегу под вишней.

В путь я кладу ей тыквы, пару пустых долбленок, чтоб на волнах качалась - ай, на волнах соленых!

	ПЕСНИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

	КИТАЙСКАЯ ПЕСНЯ В ЕВРОПЕ

	Девушка с веера,
	с веером смуглым,
	идет над рекою
	мостиком круглым.

Мужчины во фраках смотрят, как мил под девушкой мостик, лишенный перил.

Девушка с веера, с веером смуглым, ищет мужчину, чтоб стал ей супругом.

Мужчины женаты на светловолосых, на светлоголосых из белой расы.

Поют для Европы кузнечики вечером.

(Идет по зеленому девушка с веером.) Кузнечики вечером баюкают клевер.

(Мужчины во фраках уходят на север.)

	СЕВИЛЬСКАЯ ПЕСЕНКА

	   В роще апельсинной
	утро настает.
	Пчелки золотые
	ищут мед.

Где ты, где ты, мед?

Я на цветке, вот тут, Исавель.

Там, где растут мята и хмель, (Сел жучок на стульчик золотой, сел его сынок на стульчик голубой.) В роще апельсинной утро настает.

	ПЕЙЗАЖ

	Вечер оделся в холод,
	чтобы с пути не сбиться.

Дети с лучами света к окнам пришли проститься и смотрят, как желтая ветка становится спящей птицей.

А день уже лег и стихнул, и что-то ему не спится. Вишневый румянец вспыхнул на черепице.

	ГЛУПАЯ ПЕСНЯ

	Мама,
	пусть я серебряным мальчиком стану.

Замерзнешь. Сыночек, таким холодней.

Мама, пусть водяным я мальчиком стану.

Замерзнешь. Сыночек, таким холодней.

Мама, вышей меня на подушке своей.

Сейчас. Это будет намного теплей.

	АНДАЛУЗСКИЕ ПЕСНИ

	ПЕСНЯ ВСАДНИКА

	Под луною черной
	запевают шпоры
	на дороге горной...

(Вороной храпящий, где сойдет твой всадник, непробудно спящий?) ...Словно плач заводят. Молодой разбойник уронил поводья.

(Вороной мой ладный, о как горько пахнет лепесток булатный!) Под луною черной заплывает кровью профиль гор точеный.

(Вороной храпящий, где сойдет твой всадник, непробудно спящий?) На тропе отвесной ночь вонзила звезды в черный круп небесный.

(Вороной мой ладный, о как горько пахнет лепесток булатный!) Под луною черной смертный крик протяжный, рог костра крученый...

(Вороной храпящий, где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)

	АДЕЛИНА НА ПРОГУЛКЕ

	У моря нет апельсинов,
	любви у Севильи нет.
	Красавица, дай мне зонтик -
	так ярок слепящий свет!

	Но рожицу - сок лимонный -
	ты скорчишь мне кисло в ответ;
	слова - золотые рыбки -
	мгновенный прочертят след.

У моря нет апельсинов. Ай, любовь!.. Любви у Севильи нет.

	* * *

	- Ежевика, серая кора,
	подари мне ягод, будь добра.

- В терниях окровавленных ветвь, я люблю тебя. А ты? Ответь.

- Языком дай раздавить мне твой плод с его густой зеленой тьмой.

- Всей тоской моих угрюмых терний я голубила б тебя, поверь мне.

- Ежевика, ты куда? - Искать той любви, что ты не можешь дать.

	* * *

	Пошла моя милая к морю
	отливы считать и приливы,
	да повстречала нечаянно
	славную реку Севильи.

Меж колоколом и кувшинкой пяти кораблей качанье, вода обнимает весла, паруса на ветру беспечальны.

Кто смотрит в глубины башни, узорчатой башни Севильи? Как пять золотых колечек, в ответ голоса отзвонили.

Лихое небо вскочило в стремена берегов песчаных, на розовеющем воздухе пяти перстеньков качанье.

	ВЕЧЕР

			(Моя Лусия
			ноги в ручей опустила?)

	   Три необъятных тополя,
	над ними звезда одинокая.

Тишина, лягушачьими криками изъязвленная над затонами, точно тюль, разрисованный лунами зелеными.

Ствол засохшего дерева между двумя берегами расцветал концентрическими кругами.

И мечтал я, на воду глядя, об одной смуглолицей в Гранаде.

	ПЕСНЯ ВСАДНИКА

	Кордова.
	Одна на свете.

Конь мой пегий, месяц низкий, за седлом лежат оливки. Хоть известен путь, а все же не добраться мне до Кордовы.

Над равниной, вместе с ветром, - конь мой пегий, месяц красный. И глядит мне прямо в очи смерть с высоких башен Кордовы.

Ай, далекая дорога! Мчится конь, не зная страха. Я со смертью встречусь прежде, чем увижу башни Кордовы! Кордова. Одна на свете.

	ЭТО ПРАВДА

	Трудно, ах, как это трудно -
	любить тебя и не плакать!

	Мне боль причиняет воздух,
	сердце
	и даже шляпа.

Кому бы продать на базаре ленточку, и гребешок, и белую нить печали, чтобы соткать платок?

Трудно, ах, как это трудно - любить тебя и не плакать!

	* * *

	Деревце, деревцо
	к засухе зацвело.

Девушка к роще масличной шла вечереюшим полем, и обнимал ее ветер, ветреный друг колоколен.

На андалузских лошадках ехало четверо конных, пыль оседала на куртках, на голубых и зеленых. "Едем, красавица, в Кордову!" Девушка им ни слова.

Три молодых матадора с горного шли перевала, шелк отливал апельсином, сталь серебром отливала. "Едем, красотка, в Севилью!" Девушка им ни слова.

Когда опустился вечер, лиловою мглой омытый, юноша вынес из сада розы и лунные мирты. "Радость, идем в Гранаду!" И снова в ответ ни слова.

Осталась девушка в поле срывать оливки в тумане, и ветер серые руки сомкнул на девичьем стане.

Деревце, деревцо к засухе зацвело.

	ТРИ ПОРТРЕТА С ТЕНЯМИ


	   I

	ВЕРЛЕН

	Песня,
	которую я не спою,
	спит у меня на губах.
	Песня,
	которую я не спою.

Светлячком зажглась жимолость в ночи, и клюют росу лунные лучи.

Я уснул и услышал мою песню, которую я не спою.

В ней - движенья губ и речной воды.

В ней - часов, во тьму канувших, следы.

Над извечным днем свет живой звезды.

ВАКХ Ропот зеленый нетронутой плоти. Смоква ко мне потянулась в дремоте.

Черной пантерой напруженной тени ждет она тень моего вдохновенья.

Хочет луна всех собак сосчитать. Сбилась со счета, считает опять.

- Лавровый нимб мой, зеленый и пряный, ночью и днем бередит твои раны.

Ты бы и мне всех желанней была, если б мне сердце другое дала...

...Множась и воплем мне кровь леденя, смоква надвинулась вдруг на меня.

	       II

	ХУАН РАМОН ХИМЕНЕС

	В далях немой белизны -
	снег, тубероза и соль -
	он растерял свои сны.

Путь голубиным пером выстелен там, где одна бродит его белизна.

Мучим мечтою, незряч, слушает, окаменев, внутренней дрожи напев.

Тихая ширь белизны. Там, где прошли его сны, раны лучится побег.

Тихая ширь белизны. Соль, тубероза и снег.

ВЕНЕРА Такой увидел тебя Юна и бездыханна, ты в раковине ложа нагим цветком из света извечного всплывала.

Мир, облаченный в ситец и тени, сквозь стекло печально созерцал твое преображенье.

Юна и бездыханна, со дна любви всплыла ты. А волосы терялись среди простынной пены.

	  III

	ДЕБЮССИ

	Тень моя скользит в реке,
	молчаливая, сырая.

Из нее лягушки звезды, как из сети, выбирают. Тень мне дарит отражений неподвижные предметы.

Как комар, идет - огромный, фиолетового цвета.

Тростниковый свет сверчки позолотой покрывают, и, рекою отраженный, он в груди моей всплывает.

НАРЦИСС - Мальчик! В речку свалишься, утонешь! - Я на дне увидел розу с речкой маленькой в бутоне.

Погляди! Ты видишь птицу? Птица! Желтая какая! Уронил глаза я в воду. - Боже! Отойди от края! - ...Роза, я иду...- И волны детский голос поглотили.

Он исчез. И тут я понял все. Но выразить - бессилен.

	ИГРЫ

	ИРЕНЕ ГАРСИЯ

	      (Служанке)

	   У реки
	пляшут вместе
	топольки.
	А один,

	хоть на нем лишь три листочка,
	пляшет, пляшет впереди.

Эй, Ирена! Выходи! Скоро выпадут дожди, так скорей попляши в саду зеленом! Попляши в саду зеленом! Подыграю струнным звоном.

Ах, как несется речка. Ах ты, мое сердечко! У реки пляшут вместе топольки. А один, хоть на нем лишь три листочка, пляшет, пляшет впереди.

	НА УШКО ДЕВУШКЕ

	Не сказал бы.
	Не сказал бы ни слова.

Но в глазах твоих встретил два деревца шалых.

Из смеха и света, из ветерка золотого. Он качал их.

Не сказал бы. Не сказал бы ни слова.

	* * *

	Проходили люди
	дорогой осенней.

Уходили люди в зелень, в зелень. Петухов несли, гитары - для веселья, проходили царством, где царило семя. Река струила песню, фонтан пел у дороги. Сердце, вздрогни! Уходили люди в зелень, в зелень. И шла за ними осень в желтых звездах. С птицами понурыми, с круговыми волнами, шла, на грудь крахмальную свесив голову. Сердце, смолкни,успокойся! Проходили люди, и шла за ними осень.

	ДЕРЕВО ПЕСЕН

	Все дрожит еще голос,
	одинокая ветка,
	от минувшего горя
	и вчерашнего ветра.

Ночью девушка в поле тосковала и пела - и ловила ту ветку, но поймать не успела.

Ах, луна на ущербе! А поймать не успела. Сотни серых соцветий оплели ее тело.

И сама она стала, как певучая ветка, дрожью давнего горя и вчерашнего ветра.

	* * *

	   Апельсин и лимоны.

Ай, разбилась любовь со звоном.

Лимон, апельсины.

Ай, у девчонки, у девчонки красивой.

Лимоны.

(А солнце играло с травой зеленой.) Апельсины.

(Играло с волною синей.)

	УЛИЦА НЕМЫХ

	   За стеклом окошек неподвижных
	девушки улыбками играют.

(На струнах пустых роялей пауки-акробаты.) Назначают девушки свиданья, встряхивая косами тугими.

(Язык вееров, платочков и взглядов.) Кавалеры отвечают им, цветисто взмахивая черными плащами.

	ЛУННЫЕ ПЕСНИ

	ЛУНА ВОСХОДИТ

	Когда встает луна, -
	колокола стихают
	и предстают тропинки
	в непроходимых дебрях.

Когда встает луна, землей владеет море и кажется, что сердце - забытый в далях остров.

Никто в ночь полнолунья не съел бы апельсина, - едят лишь ледяные зеленые плоды.

Когда встает луна в однообразных ликах - серебряные деньги рыдают в кошельках.

	ДВЕ ВЕЧЕРНИХ ЛУНЫ

		I

	   Луна мертва, мертва луна,
	но воскресит ее весна.

И тополя чело овеет ветер с юга.

И сердца закрома наполнит жатва вздохов.

И травяные шапки покроют черепицу.

Луна мертва, мертва луна, но воскресит ее весна.

II Напевает вечер синий колыбельную апельсинам.

И сестренка моя поет: - Стала земля апельсином. Хнычет луна: - И мне хочется стать апельсином.

- Как бы ты ни алела, как бы ни сокрушалась, не быть тебе даже лимоном. Вот жалость!

	ОН УМЕР НА РАССВЕТЕ

	У ночи четыре луны,
	а дерево - только одно,
	и тень у него одна,
	и птица в листве ночной.

Следы поцелуев твоих ищу на теле. А речка целует ветер, к нему прикасаясь еле.

В ладони несу твое "нет", которое ты дала мне, как восковой лимон с тяжестью камня.

У ночи четыре луны, а дерево - только одно. Как бабочка, сердце иглой к памяти пригвождено.

	ПЕРВАЯ ГОДОВЩИНА

	По лбу моему ты ступаешь.
	Какое древнее чувство!

	Зачем мне теперь бумага,
	перо и мое искусство?

Ты с красным ирисом схожа и пахнешь степной геранью.

Чего, лунотелая, ждешь от моего желанья?

	ВТОРАЯ ГОДОВЩИНА

	Луна вонзается в море
	длинным лучистым рогом.

Зеленый и серый единорог, млеюший и потрясенный. Небо по воздуху, словно лотос огромный, плывет.

(И ты проходишь одна в последнем сумраке ночи.)

	ЦВЕТОК

	Ива дождя,
	плакучая, легла.

О лунный свет Над белыми ветвями!

	ЭРОТ С ТРОСТОЧКОЙ

	ЛУСИЯ МАРТИНЕС

	Лусия Мартинес,
	сумрак багряного шелка.

Твои бедра льются, как вечер, чтобы свет свой во мраке спрятать, и сиянье твоих магнолий потайные смуглят агаты.

Я пришел, Лусия Мартинес, створки губ твоих вскрыть губами, расчесать зубцами рассвета волос твоих черное пламя.

Так хочу и затем пришел я. Сумрак багряного шелка.

	ИНТЕРЬЕР

	Не хочу я ни лавров, ни крыльев.
	Белизна простыни,
	где раскинулась ты, обессилев!
	Не согрета ни сном,
	ни полуденным жаром, нагая,
	ускользаешь, подобно кальмарам,
	глаза застилая
	черной мглою дурманною,
	Кармен!



	СЕРЕНАДА

	При луне у речной долины
	полночь влагу в себя вбирает,
	и на лунной груди Лолиты
	от любви цветы умирают.

От любви цветы умирают.

Ночь нагая поет в долине на мостах, летящих над мартом. Осыпает себя Лолита и волнами, и нежным нардом.

От любви цветы умирают.

Эта ночь серебра и аниса сверкает на крышах голых. Серебро зеркал и водопадов, анис твоих бедер белых.

От любви цветы умирают.

	ЗАПРЕДЕЛЬНОСТЬ

	СЦЕНА

	Высокие стены.
	Широкие реки.

ФЕЯ Пришла я с кольцом обручальным, которое деды носили. Сто рук погребенных о нем тосковали в могиле.

Я В руке моей призрак колечка - и я прикасаюсь смятенно к соцветьям бесчисленных пальцев. Кольца не надену.

Широкие реки. Высокие стены.

	НЕДОМОГАНИЕ И НОЧЬ

	   Щур
	в деревьях темных.
	Ночь. Бормотанье неба
	и лепет ветра.

Объясняют трое пьяниц в нелепом танце траур и вино, и звезды оловянные кружатся на своей оси. Щур в деревьях темных.

Боль в висках приглушена гирляндами минут.

Ты все молчишь. А трое пьяных по-прежнему горланят.

Простегивает гладкий шелк твоя простая песня. Щур. Чур, чур, чур, чур. Щур.

	НЕМОЙ МАЛЬЧИК

	Мальчик искал свой голос,
	спрятанный принцем-кузнечиком.
	Мальчик искал свой голос
	в росных цветочных венчиках.

- Сделал бы я из голоса колечко необычайное, мог бы я в это колечко спрятать свое молчание.

Мальчик искал свой голос в росных цветочных венчиках, а голос звенел вдалеке, одевшись зеленым кузнечиком.

	ОБРУЧЕНИЕ

	Оставьте кольцо
	в затоне.

(Дремучая ночь на плечи уже мне кладет ладони.) Сто лет я живу на свете. Оставьте. Напрасны речи! Не спрашивайте без проку. Закиньте кольцо в затоку.

	ПРОЩАНЬЕ

	Если умру я -
	не закрывайте балкона.

Дети едят апельсины. (Я это вижу с балкона.) Жницы сжинают пшеницу. (Я это слышу с балкона.) Если умру я - не закрывайте балкона.

	САМОУБИЙСТВО

	     (Возможно, это стряслось из-за незнанья
	     тебя, геометрия)

	  Юноша стал забываться.
	Полдень. Пробило двенадцать.

И наполнялось тряпичными лилиями сердце и перебитыми крыльями.

И у себя на губах он заметил слово, которое было последним.

С рук словно слезли перчатки, и на пол пепел, пушистый и вкрадчивый, падал.

А за балконом виднелась башня. Вот он сливается с этой башней.

Маятник замер, и время смотрело мимо него циферблатом без стрелок.

И различил он на белом диване тени простертой своей очертанье.

Некий юноша, геометрически-резкий, вскинул топор - и зеркало вдребезги.

И из-за зеркала влага густого мрака заполнила призрак алькова.

	ЛЮБОВЬ

	ПЕСЕНКА ПЕРВОГО ЖЕЛАНИЯ

	На зеленом рассвете
	быть сплошным сердцем.
	Сердцем.

А на спелом закате - соловьем певчим. Певчим.

(Душа, золотись померанцем. Душа, любовью отсвечивай.) На цветущем рассвете быть собой, а не встречным. Сердцем.

На опавшем закате голосом с ветки. Певчим.

Душа, золотись померанцем. Душа, любовью отсвечивай.

	МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ

	Четыре граната
	в салу под балконом.

(Сорви мое сердце зеленым.) Четыре лимона уснут под листвою.

(И сердце мое восковое.) Проходят и зной и прохлада, Пройдут - и ни сердца, ни сада.

	ОТГОЛОСОК

	Уже распустился
	подснежник зари.

(Помнишь сумерки полночи летней?) Разливает луна свой нектар ледяной.

(Помнишь августа взгляд последний?)

	ИДИЛЛИЯ

	Не проси - ни словом, ни видом
	я секретов весны не выдам.

Потому что для них давно я - словно вечнозеленая хвоя.

Сотни пальцев, тонких и длинных, тычут с веток во сто тропинок.

Не скажу я тебе, мое диво, отчего так река ленива.

Но вместит моя песня немо глаз твоих светло-серое небо.

Закружи меня в пляске долгой, только хвои побойся колкой.

Закружи ты меня на счастье в звонкой нории, полной страсти.

Ай! Не место мольбам и обидам, - я секретов весны не выдам.

	ГРАНАДА И 1850

	Я слышу, как за стеною
	струя бежит за струей.

Рука лозы виноградной - и в ней луча острие, и хочет луч дотянуться туда, где сердце мое.

Плывут облака дремотно в сентябрьскую синеву. И снится мне, что родник я и вижу сон наяву.

	ПРЕЛЮДИЯ

	И тополя уходят -
	но след их озерный светел.

И тополя уходят - но нам оставляют ветер.

И ветер умолкнет ночью, обряженный черным крепом.

Но ветер оставит эхо, плывущее вниз по рекам.

А мир светляков нахлынет - и прошлое в нем потонет.

И крохотное сердечко раскроется на ладони.

	* * *

	В глубинах зеленого неба
	зеленой звезды мерцанье.
	Как быть, чтоб любовь не погибла?
	И что с нею станет?

С холодным туманом высокие башни слиты. Как нам друг друга увидеть? Окно закрыто.

Сто звезд зеленых плывут над зеленым небом, не видя сто белых башен, покрытых снегом.

И, чтобы моя тревога казалась живой и страстной, я должен ее украсить улыбкой красной.

	СОНЕТ

	   Вздыхая, ветер ночи, призрак странный, -
	он отливает серебром надменно, -
	раскрыл края моей старинной раны;
	он улетел, желанье неизменно.

Жизнь в язву превратит любовь так рано, и хлынут кровь и чистый свет из плена; в ней, как в щели, гнездо среди тумана найдет немеющая Филомена.

О, нежный шум в ушах! На землю лягу, бездушные цветы оберегая, - я тем служу твоей красе, как благу.

И пожелтеют воды, пробегая, и выпьет кровь мою - живую влагу душистая трава береговая.

	ПЕСНИ ДЛЯ ОКОНЧАНИЯ

	НА ИНОЙ ЛАД

	Костер долину вечера венчает
	рогами разъяренного оленя.
	Равнины улеглись. И только ветер
	по ним еще гарцует в отдаленье.

Кошачьим глазом, желтым и печальным, тускнеет вогдух, дымно стекленея. Иду сквозь ветви следом за рекою, и стаи веток тянутся за нею.

Все ожило припевами припевов, все так едиьо, памятно и дико... И на границе тростника и ночи так странно, что зовусь я Федерико.

	ПЕСНЯ О НОЯБРЕ И АПРЕЛЕ

	От небесного мела
	стали глаза мои белы.

Чтобы не блек, взгляду дарю желтый цветок.

Тщетно. Все тот же он - стылый, бесцветный.

(Но поет, возле сердца летая, душа, полнозвучная и золотая.) Под небесами апреля глаза мои засинели.

Одушевленней их сделаю, приблизив к ним розу белую.

Напрасно усилие - не сливается с белым синее.

(И молчит, возле сердца летая, душа, безразличная и слепая.)

	* * *

	Куда ты бежишь, вода?

К бессонному морю с улыбкой уносит меня река.

Море, а ты куда?

Я вверх по реке поднимаюсь, ищу тишины родника.

Тополь, что будет с тобой?

Не спрашивай лучше... Буду дрожать я во мгле голубой! Чего у воды хочу я, чего не хочу найти?

(Четыре на тополе птицы сидят, не зная пути.)

	ОБМАНЧИВОЕ ЗЕРКАЛО

	 Птицей не встревожена
	ветка молодая.

Жалуется эхо без слез, без страданья. Человек и Чаща.

Плачу у пучины горькой. А в моих зрачках два поющих моря.

	САД В МАРТЕ

	   Яблоня!
	В ветвях твоих - птицы и тени.

Мчится моя мечта, к ветру летит с луны.

Яблоня! Твои руки оделись в зелень.

Седые виски января в марте еще видны.

Яблоня... (потухший ветер).

Яблоня... (большое небо).

	ДВА МОРЯКА НА БЕРЕГУ 

	    I

	Он из Китайского моря
	привез в своем сердце рыбку.

Порою она бороздит глубины его зрачков.

Моряк, он теперь забывает о дальних, дальних тавернах.

Он смотрит в воду.

II Он когда-то о многом поведать мог. Да теперь растерялись слова. Он умолк.

Мир полновесный. Кудрявое море. Звезды и в небе и за кормою.

Он видел двух пап в облачениях белых и антильянок бронзовотелых.

Он смотрит в воду.

	ПЕСНЯ СУХОГО АПЕЛЬСИННОГО ДЕРЕВА

	   Отруби поскорей
	тень мою, дровосек,
	чтоб своей наготы
	мне не видеть вовек!

	   Я томлюсь меж зеркал:
	день мне облик удвоил,
	ночь меня повторяет
	в небе каждой звездою.

О, не видеть себя! И тогда мне приснится: муравьи и пушинки - мои листья и птицы.

Отруби поскорей тень мою, дровосек, чтоб своей наготы мне не видеть вовек!

	ПЕСНЯ УХОДЯЩЕГО ДНЯ

	   Сколько труда мне стоит,
	день, отпустить тебя!
	Уйдешь ты, полный мною,
	придешь, меня не зная.
	Сколько труда мне стоит
	в груди твоей оставить
	возможные блаженства
	мгновений невозможных!

	   По вечерам Персей
	с тебя срывает цепи,
	и ты несешься в горы,
	себе изранив ноги.
	Тебя не зачаруют
	ни плоть моя, ни стон мои,
	ни реки, где ты дремлешь
	в покое золотистом.

С Восхода до Заката несу твой свет округлый. Твой свет великий держит меня в томленье жгучем. Сколько труда мне стоит с Восхода до Заката нести тебя, мой день, и птиц твоих, и ветер!

Федерико Гарсиа Лорка

Цыганское романсеро

1924 - 1927

Перевод А. Гелескула



	РОМАНС О ЛУНЕ, ЛУНЕ

	Луна в жасминовой шали
	явилась в кузню к цыганам.
	И сморит, смотрит ребенок,
	и смутен взгляд мальчугана.
	Луна закинула руки
	и дразнит ветер полночный
	своей оловянной грудью,
	бесстыдной и непорочной.
	- Луна, луна моя, скройся!
	Если вернутся цыгане,
	возьмут они твое сердце
	и серебра начеканят.
	- Не бойся, мальчик, не бойся,
	взгляни, хорош ли мой танец!
	Когда вернутся цыгане,
	ты будешь спать и не встанешь.
	- Луна, луна моя, скройся!
	Мне конь почудился дальний.
	- Не трогай, мальчик, не трогай
	моей прохлады крахмальной!

	Летит по дороге всадник
	и бьет в барабан округи.
	На ледяной наковальне
	сложены детские руки.

Прикрыв горделиво веки, покачиваясь в тумане, из-за олив выходят бронза и сон - цыгане.

Где-то сова зарыдала - Так безутешно и тонко! За ручку в темное небо луна уводит ребенка.

Вскрикнули в кузне цыгане, эхо проплакало в чащах... А ветры пели и пели за упокой уходящих.

	ПРЕСЬОСА И ВЕТЕР

	Пергаментною луною
	Пресьоса звенит беспечно,
	среди хрусталей и лавров
	бродя по тропинке млечной.
	И, бубен ее заслыша,
	бежит тишина в обрывы,
	где море в недрах колышет
	полуночь, полную рыбы.
	На скалах солдаты дремлют
	в беззвездном ночном молчанье
	на страже у белых башен,
	в которых спят англичане.
	А волны, цыгане моря,
	играя в зеленом мраке,
	склоняют к узорным гротам
	сосновые ветви влаги...

Пергаментною луною Пресьоса звенит беспечно. И обортнем полночным к ней ветер спешит навстречу. Встает святым Христофором нагой великан небесный - маня колдовской волынкой, зовет голосами бездны. - О, дай мне скорей, цыганка, откинуть подол твой белый! Раскрой в моих древних пальцах лазурную розу тела! Пресьоса роняет бубен и в страхе летит, как птица. За нею косматый ветер с мечом раскаленным мчится.

Застыло дыханье моря, забились бледные ветви, запели флейты ущелий, и гонг снегов им ответил.

Пресьоса, беги, Пресьоса! Все ближе зеленый ветер! Пресьоса, беги, Пресьоса! Он ловит тебя за плечи! Сатир из звезд и туманов в огнях сверкающей речи...

Пресьоса, полная страха, бежит по крутым откосам к высокой, как сосны, башне, где дремлет английский консул. Дозорные бьют тревогу, и вот уже вдоль ограды, к виску заломив береты, навстречу бегут солдаты. Несет молока ей консул, дает ей воды в бокале, подносит ей рюмку водки - Пресьоса не пьет ни капли. Она и словечка молвить не может от слез и дрожи.

А ветер верхом на кровле, хрипя, черепицу гложет.

	СХВАТКА

	В токе враждующей крови
	над котловиной лесною
	нож альбасетской работы
	засеребрился блесною.
	Отблеском карты атласной
	луч беспощадно и скупо
	высветил профили конных
	и лошадиные крупы.
	Заголосили старухи
	в гулких деревьях сьерры.
	Бык застарелой распри
	ринулся на барьеры.
	Черные ангелы носят
	воду, платки и светильни.
	Тени ножей альбасетских
	черные крылья скрестили.
	Под гору катится мертвый
	Хуан Антонио Монтилья.
	В лиловых ирисах тело,
	над левой бровью - гвоздика.
	И крест огня осеняет
	дорогу смертного крика.

Судья с отрядом жандармов идет масличной долиной. А кровь змеится и стонет немою песней змеиной. - Так повелось, сеньоры, с первого дня творенья. В Риме троих недочтутся и четверых в Карфагене.

Полная бреда смоковниц и отголосков каленых, заря без памяти пала к ногам израненных конных. И ангел черней печали тела окропил росою. Ангел с оливковым сердцем и смоляною косою.

	СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС

	Любовь моя, цвет зеленый.
	Зеленого ветра всплески.
	Далекий парусник в море,
	далекий конь в перелеске.
	Ночами, по грудь в тумане,
	она у перил сидела -
	серебряный иней взгляда
	и зелень волос и тела.
	Любовь моя, цвет зеленый.
	Лишь месяц цыганский выйдет,
	весь мир с нее глаз не сводит -
	и только она не видит.

Любовь моя, цвет зеленый. Смолистая тень густеет. Серебряный иней звездный дорогу рассвету стелет. Смоковница чистит ветер наждачной своей листвою. Гора одичалой кошкой встает, ощетиня хвою. Но кто придет? И откуда? Навеки все опустело - и снится горькое море ее зеленому телу.

- Земляк, я отдать согласен коня за ее изголовье, за зеркало нож с насечкой ц сбрую за эту кровлю. Земляк, я из дальней Кабры иду, истекая кровью. - Будь воля на то моя, была бы и речь недолгой. Да я-то уже не я, и дом мой уже не дом мой. - Земляк, подостойней встретить хотел бы я час мой смертный - на простынях голландских и на кровати медной. Не видишь ты эту рану от горла и до ключицы? - Все кровью пропахло, парень, и кровью твоей сочится, а грудь твоя в темных розах и смертной полна истомой. Но я-то уже не я, и дом мой уже не дом мой. - Так дай хотя бы подняться к высоким этим перилам! О дайте, дайте подняться к зеленым этим перилам, к перилам лунного света над гулом моря унылым! И поднялись они оба к этим перилам зеленым. И след остался кровавый. И был от слез он соленым. Фонарики тусклой жестью блестели в рассветной рани. И сотней стеклянных бубнов был утренний сон изранен.

Любовь моя, цвет зеленый. Зеленого ветра всплески. И вот уже два цыгана стоят у перил железных. Полынью, мятой и желчью дохнуло с дальнего кряжа. - Где же, земляк, она, - где же горькая девушка наша? Столько ночей дожидалась! Столько ночей серебрило темные косы, и тело, и ледяные перила! С зеленого дна бассейна, качаясь, она глядела - серебряный иней взгляда и зелень волос и тела. Баюкала зыбь цыганку, ц льдинка луны блестела.

И ночь была задушевной, как тихий двор голубиный, когда патруль полупьяный вбежал, сорвав карабины... Любовь моя, цвет зеленый. Зеленого ветра всплески. Далекий парусник в море, далекий конь в перелеске.

	ЦЫГАНКА-МОНАХИНЯ

	Безмолвье мирта и мела.
	И мальвы в травах ковровых.
	Она левкой вышивает
	на желтой ткани покрова.
	Кружится свет семиперый
	над серою сетью лампы.
	Собор, как медведь цыганский,
	ворчит, поднимая лапы.
	А шьет она так красиво!
	Склонись над иглой в экстазе,
	всю ткань бы она покрыла
	цветами своих фантазий!
	Какие банты магнолий
	в росинках блесток стеклянных!
	Как лег на складки покрова
	узор луны и шафрана!
	Пять апельсинов с кухни
	дохнули прохладой винной.
	Пять сладостных ран Христовых
	из альмерийской долины.
	В ее зрачках раздвоившись,
	куда-то всадник проехал.
	Тугую грудь колыхнуло
	последним отзвуком эха.
	И от далеких нагорий
	с дымною мглой по ущельям
	сжалось цыганское сердце,
	полное, медом и хмелем.
	О, как равнина крутая
	сотнею солнц заплескала!
	О, как, сознанье туманя,
	вздыбились реки и скалы!..
	Но снова цветы на ткани,
	и свет предвечерья кроткий
	в шахматы с ветром играет
	возле оконной решетки.

	НЕВЕРНАЯ ЖЕНА

	И в полночь на край долины
	увел я жену чужую,
	а думал - она невинна...

То было ночью Сант-Яго, и, словно сговору рады, в округе огни погасли и замерцали цикады. Я сонных грудей коснулся, последний проулок минув, и жарко они раскрылись кистями ночных жасминов. А юбки, шурша крахмалом, в ушах у меня дрожали, как шелковые завесы, раскромсанные ножами. Врастая в безлунный сумрак, ворчали деревья глухо, и дальним собачьим лаем за нами гналась округа...

За голубой ежевикой у тростникового плеса я в белый песок впечатал ее смоляные косы. Я сдернул шелковый галстук. Она наряд разбросала. Я снял ремень с кобурою, она - четыре корсажа. Ее жасминная кожа светилась жемчугом теплым, нежнее лунного света, когда скользит он по стеклам. А бедра ее метались, как пойманные форели, то лунным холодом стыли, то белым огнем горели. И лучшей в мире дорогой до первой утренней птицы меня этой ночью мчала атласная кобылица...

Тому, кто слывет мужчиной, нескромничать не пристало, и я повторять не стану слова, что она шептала. В песчинках и поцелуях она ушла на рассвете. Кинжалы трефовых лилий вдогонку рубили ветер.

Я вел себя так, как должно, цыган до смертного часа. Я дал ей ларец на память и больше не стал встречаться, запомнив обман той ночи у края речной долины,- она ведь была замужней, а мне клялась, что невинна.

	РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ

	Петух зарю высекает,
	звеня кресалом каленым,
	когда Соледад Монтойя
	спускается вниз по склонам.
	Желтая медь ее тела
	пахнет конем и туманом.
	Груди, черней наковален,
	стонут напевом чеканным.
	- Кого, Соледад, зовешь ты
	и что тебе ночью надо?
	- Зову я кого зовется,-
	не ты мне вернешь утрату.
	Искала я то, что ищут,-
	себя и свою отраду.
	- О Соледад, моя мука!
	Ждет море коней строптивых,
	и кто удила закусит -
	погибнет в его обрывах.
	- Не вспоминай о море!
	Словно могила пустая,
	стынут масличные земли,
	черной тоской порастая.
	- О Соледад, моя мука!
	Что за тоска в этом пенье!
	Плачешь ты соком лимона,
	терпким от губ и терпенья.
	- Что за тоска!.. Как шальная
	бегу и бьюсь я о стены,
	и плещут по полу косы,
	змеясь от кухни к постели.
	Тоска!.. Смолы я чернее
	ц черной тьмою одета.
	О юбки мои кружевные!
	О бедра мои - страстоцветы!
	- Омойся росой зарянок,
	малиновою водою,
	и бедное свое сердце
	смири, Соледад Монтойя...-

	Взлетают певчие реки
	на крыльях неба и веток.
	Рожденный день коронован
	медовым тыквенным цветом.
	Тоска цыганского сердца,
	усни, сиротство изведав.
	Тоска заглохших истоков
	и позабытых рассветов...

	САН-МИГЕЛЬ

	ГРАНАДА

	Склоны, и склоны, и склоны -
	и на горах полусонных
	мулы и тени от мулов,
	грузные, словно подсолнух.

В вечных потемках ущелий взгляд их теряется грустно. Хрустом соленых рассветов льются воздушные русла.

У белогривого неба ртутные очи померкли, дав холодеющей тени успокоение смерти.

В холод закутались реки, чтобы никто их не тронул. Дикие голые реки, склоны, и склоны, и склоны...

Вверху на башне старинной в узорах дикого хмеля гирляндой свеч опоясан высокий стан Сан-Мигеля. В окне своей голубятни по знаку ночи совиной ручной архангел рядится в пернатый гнев соловьиный. Дыша цветочным настоем, в тоске по свежим полянам эфеб трехтысячной ночи поет в ковчеге стеклянном.

Танцует ночное море поэму балконов лунных. Сменила тростник на шепот луна в золотых лагунах.

Девчонки, грызя орехи, идут по камням нагретым. Во мраке крупы купальщиц Подобны медным планетам. Гуляет знать городская, и дамы с грустною миной, смуглея, бредят ночами своей поры соловьиной. И в час полуночной мессы, слепой, лимонный и хилый, мужчин и женщин с амвона корит епископ Манилы.

Один Сан-Мигель на башне покоится среди мрака, унизанный зеркалами и знаками зодиака,- владыка нечетных чисел и горних миров небесных в берберском очарованье заклятий и арабесок.

	САН-РАФАЭЛЬ

	КОРДОВА

	   I

	Смутно уходят упряжки
	в край тишины тростниковой
	мимо омытого влагой
	римского торса нагого.
	Гвадалквивирские волны
	стелют их в зеркале плесов
	меж гравированных листьев
	и грозовых отголосков.
	И возле старых повозок,
	в ночи затерянных сиро,
	поют, вышивая, дети
	про вечную горечь мира.
	Но Кордове нет печали
	до темных речных дурманов,
	и как ни возводит сумрак
	архитектуру туманов -
	не скрыть ее ног точеных
	нетленный и чистый мрамор.
	И хрупким узором жести
	дрожат лепестки флюгарок
	на серой завесе бриза
	поверх триумфальных арок.
	И мост на десять ладов
	толкует морские вести,
	пока контрабанду вносят
	по старой стене в предместья...

II Одна лишь речная рыбка иглой золотой сметала Кбрдову ласковых плавней с Кордовой строгих порталов.

Сбрасывают одежды дети с бесстрастным видом, тоненькие Мерлины, ученики Товита, они золотую рыбку коварным вопросом бесят: не краше ли цвет муската, чем пляшущий полумесяц? Но рыбка их заставляет, туманя мрамор холодный, перенимать равновесье у одинокой колонны, где сарацинский архангел, блеснув чешуей доспеха, когда-то в волнах гортанных обрел колыбель и эхо...

Одна золотая рыбка в руках у красавиц Кордов: Кордовы, зыблемой в водах, и горней Кордовы гордой.

	САН-ГАБРИЭЛЬ

	СЕВИЛЬЯ

	   I

	Высокий и узкобедрый,
	стройней тростников лагуны,
	идет он, кутая тенью
	глаза и грустные губы;
	поют горячие вены
	серебряною струною,
	а кожа в ночи мерцает,
	как яблоки под луною.
	И туфли мерно роняют
	в туманы лунных цветений
	два такта грустных и кратких
	как траур облачной тени.
	И нет ему в мире равных -
	ни пальмы в песках кочевий,
	ни короля на троне,
	ни в небе звезды вечерней.
	Когда над яшмовой грудью
	лицо он клонит в моленье,
	ночь на равнину выходит,
	чтобы упасть на колени.
	И недруга ив плакучих,
	властителя бликов лунных,
	архангела Габриэля
	в ночи заклинают струны.
	- Когда в материнском лоне
	послышится плач дитяти,
	припомни цыган бродячих,
	тебе подаривших платье!


	   II

	Анунсиасьон де лос Рейес
	за городской стеною
	встречает его, одета
	лохмотьями и луною.

И с лилией и улыбкой перед нею в поклоне плавном предстал Габриэль - архангел, Хиральды прекрасный правнук. Таинственные цикады по бисеру замерцали. А звезды по небосклону рассыпались бубенцами.

- О Сан-Габриэль, к порогу меня пригвоздило счастьем! Сиянье твое жасмином скользит по моим запястьям. - С миром, Анунсиасьон, о смуглое чудо света! Дитя у тебя родится прекрасней ночного ветра. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресветлый! Заткать бы мне твое ложе гвоздикой и горицветом! - С миром, Анунсиасьон, звезда под бедным нарядом! Найдешь ты в груди сыновней три раны с родинкой рядом. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресветлый! Как ноет под левой грудью, теплом молока согретой! - С миром, Анунсиасьон, о мать царей и пророчиц! В дороге светят цыганам твои горючие очи.

Дитя запевает в лоне у матери изумленной. Дрожит в голосочке песня миндалинкою зеленой. Архангел восходит в небо ступенями сонных улиц... А звезды на небосклоне в бессмертники обернулись.

	КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО 
	НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ

	Антоньо Торрес Эредья,
	Камборьо сын горделивый,
	в Севилью смотреть корриду
	шагает с веткою ивы.
	Смуглее луны зеленой,
	шагает, высок и тонок.
	Блестят над глазами кольца
	его кудрей вороненых.
	Лимонов на полдороге
	нарезал он в час привала
	и долго бросал их в воду,
	пока золотой не стала.
	И где-то на полдороге,
	под тополем на излуке,
	ему впятером жандармы
	назад заломили руки.

Медленно день уходит поступью матадора и плавным плащом заката обводит моря и долы. Тревожно чуют оливы вечерний бег Козерога, а конный ветер несется в туман свинцовых отрогов. Антоньо Торрес Эредья, Камборьо сын горделивый, среди пяти треуголок шагает без ветки ивы...

Антоньо! И это ты? Да будь ты цыган на деле, здесь пять бы ручьев багряных, стекая с ножа, запели! И ты еще сын Камборьо? Подкинут ты в колыбели! Один на один со смертью, бывало, в горах сходились.

Да вывелись те цыгане! И пылью ножи покрылись...

Открылся засов тюремный, едва только девять било. А пятеро конвоиров вином подкрепили силы.

Закрылся засов тюремный, едва только девять било... А небо в ночи сверкало, как круп вороной кобылы!

	СМЕРТЬ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО

	Замер за Гвадалквивиром
	смертью исторгнутый зов.
	Взмыл окровавленный голос
	в вихре ее голосов.
	Рвался он раненым вепрем,
	бился у ног на песке,
	взмыленным телом дельфина
	взвился в последнем броске;
	вражеской кровью омыл он
	свой кармазинный платок.
	Но было ножей четыре,
	и выстоять он не мог.
	И той порой, когда звезды
	ночную воду сверлят,
	когда плащи-горицветы
	во сне дурманят телят,
	древнего голоса смерти
	замер последний раскат.

Антоньо Торрес Эредья, прядь - вороненый виток, зеленолунная смуглость, голоса алый цветок! Кто ж напоил твоей кровью гвадалквивирский песок? - Четверо братьев Эредья мне приходились сродни. То, что другому прощалось, мне не простили они - и туфли цвета коринки, и то, что кольца носил, а плоть мою на оливках с жасмином бог замесил. - Ай, Антоньито Камборьо, лишь королеве под стать! Вспомни пречистую деву - время пришло умирать. - Ай, Федерико Гарсиа, оповести патрули! Я, как подрезанный колос, больше не встану с земли.

Четыре багряных раны - и профиль, как изо льда. Живая медаль, которой уже не отлить никогда. С земли на бархат подушки его кладет серафим. И смуглых ангелов руки зажгли светильник над ним. И в час, когда четверо братьев вернулись в город родной, смертное эхо затихло гвадалквивирской волной.

	ПОГИБШИЙ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ

	- Что там горит на террасе,
	так высоко и багрово?
	- Сынок, одиннадцать било,
	пора задвинуть засовы.
	- Четыре огня все ярче -
	и глаз отвести нет мочи.
	- Наверно, медную утварь
	там чистят до поздней ночи.

Луна, чесночная долька, тускнея от смертной боли, роняла желтые кудри на желтые колокольни. По улицам кралась полночь, стучась у закрытых ставней, а следом за ней собаки гнались стоголосой стаей, и винный янтарный запах на темных террасах таял. Сырая осока ветра и старческий шепот тени под ветхою аркой ночи будили гул запустенья.

Уснули волы и розы. И только в оконной створке четыре луча взывали, как гневный святой Георгий. Грустили невесты-травы, а кровь застывала коркой, как сорванный мак, сухою, как юные бедра, горькой. Рыдали седые реки, в туманные горы глядя, и в замерший миг вплетали обрывки имен и прядей. А ночь квадратной и белой была от стен и балконов. Цыгане и серафимы коснулись аккордеонов.

- Если умру я, мама, будут ли знать про это? Синие телеграммы ты разошли по свету!..

Семь воплей, семь ран багряных, семь диких маков махровых разбили тусклые луны в залитых мраком альковах. И зыбью рук отсеченных, венков и спутанных прядей бог знает где отозвалось глухое море проклятий. И в двери ворвалось небо лесным рокотаньем дали. А в ночь с галерей высоких четыре луча взывали.

	РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО

	Как сиро все и устало!
	Два конских ока огромных
	и два зрачка моих малых
	ни в даль земную не смотрят,
	ни в те края, где на челнах
	уплывший сон поднимает
	тринадцать вымпелов черных.
	Мои бессонные слуги,
	они все смотрят с тоскою
	на север скал и металлов,
	где призрак мой над рекою
	колоду карт ледяную
	тасует мертвой рукою...

Тугие волы речные в осоке и остролистах бодали мальчишек, плывших на лунах рогов волнистых. А молоточки пели сомнамбулическим звоном, что едет бессонный всадник верхом на коне бессонном.

Двадцать шестого июня судьи прислали бумагу. Двадцать шестого июня сказано было Амарго: - Можешь срубить олеандры за воротами своими. Крест начерти на пороге и напиши свое имя. Взойдет над тобой цикута и семя крапивы злое, и в ноги сырая известь вонзит иглу за иглою. И будет то черной ночью в магнитных горах высоких, где только волы речные пасутся в ночной осоке.

Учись же скрещивать руки, готовь лампаду и ладан и пей этот горный ветер, холодный от скал и кладов. Два месяца тебе сроку до погребальных обрядов.

Мерцающий млечный меч Сант-Яго из ножен вынул. Прогнулось ночное небо, глухой тишиною хлынув.

Двадцать шестого июня глаза он открыл - и снова закрыл их, уже навеки, августа двадцать шестого... Люди сходились на площадь, где у стены на каменья сбросил усталый Амарго груз одинокого бденья. И как обрывок латыни, прямоугольной и точной, уравновешивал смерть край простыни непорочной.

	РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ

	Их копи черньш-черны,
	и черен их шаг печатный.
	На крыльях плащей чернильных
	блестят восковые пятна.
	Надежен свинцовый череп -
	заплакать жандарм не может;
	въезжают, стянув ремнями
	сердца из лаковой кожи.
	Нолуночны и горбаты,
	несут они за плечами
	песчаные смерчи страха,
	клейкую мглу молчанья.
	От них никуда не деться -
	скачут, тая в глубинах
	тусклые зодиаки
	призрачных карабинов.

О звонкий цыганский город! Ты флагами весь увешан. Желтеют луна и тыква, играет настой черешен. И кто увидал однажды - забудет тебя едва ли, город имбирных башен, мускуса и печали! Ночи, колдующей ночи синие сумерки пали. В маленьких кузнях цыгане солнца и стрелы ковали. Плакал у каждой двери израненный конь буланый. В Хересе-де-ла-Фронтера петух запевал стеклянный. А ветер, горячий и голый, крался, таясь у обочин, в сумрак, серебряный сумрак ночи, колдующей ночи.

Иосиф с девой Марией к цыганам спешат в печали - она свои кастаньеты на полпути потеряли. Мария в бусах миндальных, как дочь алькальда, нарядна; плывет воскресное платье, блестя фольгой шоколадной. Иосиф машет рукою, откинув плащ златотканый, а следом - Педро Домек и три восточных султана. На кровле грезящий месяц дремотным аистом замер. Взлетели огни и флаги над сонными флюгерами. В глубинах зеркал старинных рыдают плясуньи-тени. В Хересе-де-ла-Фронтера - полуночь, роса и пенье.

О звонкий цыганский город! Ты флагами весь украшен... Гаси зеленые окна - все ближе черные стражи! Забыть ли тебя, мой город! В тоске о морской прохладе ты спишь, разметав по камню не знавшие гребня пряди...

Они въезжают попарно - а город поет и пляшет. Бессмертников мертвый шорох врывается в патронташи. Они въезжают попарно, спеша, как черные вести. И связками шпор звенящих мерещатся им созвездья.

А город, чуждый тревогам, тасует двери предместий... Верхами сорок жандармов въезжают в говор и песни. Часы застыли на башне под зорким оком жандармским. Столетний коньяк в бутылках прикинулся льдом январским. Застигнутый криком флюгер забился, слетая с петель. Зарубленный свистом сабель, упал под копыта ветер.

Снуют старухи цыганки в ущельях мрака и света, мелькают сонные пряди, мерцают медью монеты. А крылья плащей зловещих вдогонку летят тенями, и ножницы черных вихрей смыкаются за конями...

У Вифлеемских ворот сгрудились люди и кони. Над мертвой простер Иосиф израненные ладони. А ночь полна карабинов, и воздух рвется струною. Детей пречистая дева врачует звездной слюною. И снова скачут жандармы, кострами ночь засевая, и бьется в пламени сказка, прекрасная и нагая. У юной Росы Камборьо клинком отрублены груди, они на отчем пороге стоят на бронзовом блюде. Плясуньи, развеяв косы, бегут, как от волчьей стаи, и розы пороховые взрываются, расцветая... Когда же пластами пашнп легла черепица кровель, заря, склонясь, осенила холодный каменный профиль...

О мой цыганский город! Прочь жандармерия скачет черным туннелем молчанья, а ты - пожаром охвачен. Забыть ли тебя, мой город! В глазах у меня отныне пусть ищут твой дальний отсвет. Игру луны и пустыни.

	ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ РОМАНСА

	МУЧЕНИЯ СВЯТОЙ ОЛАЙИ

	ПАНОРАМА МЕРИДЫ

	На улице конь играет,
	и по ветру бьется грива.
	Зевают и кости мечут
	седые солдаты Рима.
	Ломает гора Минервы
	иссохшие пальцы тисса.
	Вода взлетит над обрывом -
	и вниз, как мертвая птица.
	Рваные ноздри созвездий
	на небосводе безглазом
	ждут только трещин рассвета,
	чтоб расколоться разом.
	Брань набухает кровью.
	Вспугнутый конь процокал.
	Девичий стон разбился
	брызгами алых стекол.
	Свищет точильный камень,
	и рвется огонь из горна.
	Быки наковален стонут,
	сгибая металл упорно.
	И Мерилу день венчает
	короной из роз и терна.

КАЗНЬ Взбегает нагая зелень ступеньками зыбкой влаги. Велит приготовить консул поднос для грудей Олайи. Жгутом зеленые вены сплелись в отчаянном вздохе. В веревках забилось тело, как птица в чертополохе.

И пальцы рук отсеченных еще царапают плиты, словно пытаясь сложиться в жалкий обрубок молитвы, а из багровых отверстий, где прежде груди белели, видны два крохотных неба и струйка млечной капели. И кровь ветвится по телу, а пламя водит ланцетом, срезая влажные ветви на каждом деревце этом, - словно в строю серолицем, в сухо бряцающих латах, желтые центурионы шествуют мимо распятых... Бушуют темные страсти, и консул поступью гордой поднос с обугленной грудью проносит перед когортой.

ГЛОРИЯ Снег оседает волнисто. С дерева виснет Олайя. Инистый ветер чернеет, уголь лица овевая. Полночь в упругих отливах. Шею Олайя склонила. Наземь чернильницы зданий льют равнодушно чернила. Черной толпой манекены заполонили навеки белое поле и ноют болью немого калеки. Снежные хлопья редеют. Снежно белеет Олайя. Конницей стелется никель, пику за пикой вонзая. Светится чаша Грааля на небесах обожженных, над соловьями в дубравах и голосами в затонах. Стеклами брызнули краски. Белая в белом Олайя. Ангелы реют над нею и повторяют: - Святая...

	НЕБЫЛИЦА О ДОНЕ ПЕДРО И ЕГО КОНЕ

	РОМАНС С РАЗМЫТЫМ ТЕКСТОМ

	Едет верхом дон Педро
	вниз по траве пригорка.
	Ай, по траве пригорка
	едет и плачет горько!
	Не подобрав поводья,
	бог весть о чем тоскуя,
	едет искать по свету
	хлеба и поцелуя.
	Ставни, скрипя вдогонку,
	спрашивают у ветра,
	что за печаль такая
	в сердце у дона Педро...

На дно затоки уплыли строки. А по затоке плывет, играя, луна - и с высот небесных завидует ей вторая. Мальчик с песчаной стрелки смотрит на них и просит: - Полночь, ударь в тарелки! ...Вот незнакомый город видит вдали дон Педро. Весь золотой тот город, справа и слева кедры. Не Вифлеем ли? Веет мятой и розмарином. Тает туман на кровлях. И к воротам старинным цокает конь по плитам, гулким, как тамбурины. Старей и две служанки молча открыли двери.

- "Нет", - уверяет тополь, а соловей не верит...

Под водою строки плывут чередою. Гребень воды качает россыпи звезд и чаек. Сна не тревожит ветер гулом гитарной деки. Только тростник и помнит то, что уносят реки.

...Старец и две служанки, взяв золотые свечи, к белым камням могильным молча пошли под вечер. Бедного дона Педро спутник по жизни бранной, конь непробудно спящий замер в тени шафранной. Темный вечерний голос плыл по речной излуке.; Рог расколол со звоном единорог разлуки. Вспыхнул далекий город, рухнул, горящий. Плача побрел изгнанник, точно незрячий. Подняли звезды вьюгу. Правьте, матросы, к югу...

Под водою слова застыли. Голоса затерялись в иле. И среди ледяных соцветий - ай! - дон Педро лягушек тешит, позабытый всеми на свете.

	ФАМАРЬ И АМНОН

	Луна отраженья ишет,
	напрасно кружа по свету, -
	лишь пепел пожаров сеют
	тигриные вздохи лета.
	Как нервы, натянут воздух,
	подобный ожогу плети,
	и блеянье шерстяное
	колышет курчавый ветер.
	Пустыня к небу взывает
	рубцами плеч оголенных,
	от белых звезд содрогаясь,
	как от иголок каленых.

Ночами снится Фамари, что в горле - певчие птицы, и снятся льдистые бубны и звуки лунной цевницы. И гибким пальмовым ветром встает нагая при звездах, моля, чтоб жаркое тело осыпал инеем воздух. На плоской кровле дворцовой поет под небом пустыни. И десять горлинок снежных в ногах царевны застыли.

И наяву перед нею вырос Амнон на ступени, смоль бороды задрожала, пеною чресла вскипели. Из-за решетки глядит он полными жути глазами. Стоном стрелы на излете вздох на губах ее замер... А он, рукой исхудалой обвив железные прутья, в луну впивается взглядом и видит сестрины груди.

В четвертом часу под утро в постель он лег, обессилев, пустые стены терзая глазами, полными крыльев. Тяжелый рассвет хоронит под бурым песком селенья - на миг приоткроет розу, на миг процветет сиренью. Колодцев тугие вены в кувшины сливают эхо. В изгибах корней замшелых шипит, извиваясь, эфа. Амнон на кровати стонет, затихнет на миг - и снова спаленное бредом тело обвито плющом озноба.

Фамарь голубою тенью, в немой тишине немая, вошла - голубей, чем вена, тиха, как туман Дуная.

- Фамарь, зарей незакатной сожги мне грешные очи! Моею кровью горючей твой белый шелк оторочен. - Оставь, оставь меня, брат мой, и плеч губами не мучай - как будто осы и слезы роятся стайкою жгучей! - Фамарь, концы твоих пальцев, как завязь розы, упруги, а в пене грудей высоких две рыбки просятся в руки...

Сто царских коней взбесились - качнулась земля от гула. Лозинку под ливнем солнца до самой земли пригнуло. Рука впивается в косы, шуршит изодранной тканью. И струйки теплым кораллом текут по желтому камню.

О, как от дикого крика все на земле задрожало. Как над сумятицей туник заполыхали кинжалы. Мрачных невольников тени по двору мечутся немо. Поршнями медные бедра ходят под замершим небом. А над Фамарью цыганки, простоволосы и босы, еле дыша, собирают капли растерзанной розы. Простыни в запертых спальнях метит кровавая мета. Светятся рыбы и грозди - влажные всплески рассвета.

Насильник от царской кары уходит верхом на муле. Напрасно вдогонку стрелы нубийцы со стен метнули. Забили в четыре эха полков голубые луны. И ножницы взял Давид - и срезал на арфе струны.

Федерико Гарсиа Лорка

Поэт в Нью-Йорке

1929 - 1930



	СТИХИ ОБ ОДИНОЧЕСТВЕ В КОЛУМБИЙСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

	ВОЗВРАЩЕНИЕ С ПРОГУЛКИ

	Я в этом городе раздавлен небесами.
	И здесь, на улицах с повадками змеи,
	где ввысь растет кристаллом косный камень,
	пусть отрастают волосы мои.

Немое дерево с культями чахлых веток, ребенок, бледный белизной яйца, лохмотья луж на башмаках, и этот беззвучный вопль разбитого лица, тоска, сжимающая душу обручами, и мотылек в чернильнице моей...

И, сотню лиц сменивший за сто дней, - я сам, раздавленный чужими небесами.

	1910

	(Интермедия)

	Те глаза мои девятьсот десятого года
	еще не видали ни похоронных шествий,
	ни поминальных пиршеств, после которых
					     плачут,
	ни сутулых сердец, на морского конька похожих.

Те глаза мои девятьсот десятого года видели белую стену, у которой мочились дети, морду быка да порою - гриб ядовитый и по углам, разрисованным смутной луною, дольки сухого лимона в четкой тени бутылок.

Те глаза мои все еще бродят по конским холкам, по ковчегу, в котором уснула Святая Роза, по крышам любви, где заломлены свежие руки, по заглохшему саду, где коты поедают лягушек.

Чердаки, где седая пыль лепит мох и лица, сундуки, где шуршит молчанье сушеных раков, уголки, где столкнулся сон со своею явью. Там остались и те глаза.

Я не знаю ответов. Я видел, что все в этом мире искало свой путь и в конце пустоту находило.

В нелюдимых ветрах - заунывность пустого пространства, а в глазах моих - толпы одетых, но нет под одеждами тел!

	ИСТОРИЯ И КРУГОВОРОТ ТРЕХ ДРУЗЕЙ

	Эмилио,
	Энрике
	и Лоренсо.

Все трое леденели: Энрике - от безвыходной постели, Эмилио - от взглядов и падений, Лоренсо - от ярма трущобных академий.

Эмилио, Энрике и Лоренсо.

Втроем они сгорали: Лоренсо - от огней в игорном зале, Эмилио - от крови и от игольной стали, Энрике - от поминок и фотографий в стареньком журнале. И всех похоронили: Лоренсо - в лоне Флоры, Эмилио - в недопитом стакане, Энрике - в море, в пустоглазой птиие, в засохшем таракане.

Один, второй и третий. Из рук моих уплывшие виденья - китайские фарфоровые горы, три белоконных тени, три снежных дали в окнах голубятен, где топчет кочет стайку лунных пятен.

Эмилио, Энрике и Лоренсо. Три мумии с мощами мух осенних, с чернильницей, запакощенной псами, и ветром ледяным, который стелет снега над материнскими сердцами, - втроем у голубых развалин рая, где пьют бродяги, смертью заедая.

Я видел, как вы плакали и пели и как исчезли следом, развеялись в яичной скорлупе, в ночи с ее прокуренным скелетом, в моей тоске среди осколков лунной кости, в моем веселье, с пыткой схожем, в моей душе, завороженной голубями, в моей безлюдной смерти с единственным запнувшимся прохожим.

Пять лун я заколол над заводью арены - и пили веера волну рукоплесканий. Теплело молоко у рожениц - и розы их белую тоску вбирали лепестками, Эмилио, Энрике и Лоренсо. Безжалостна Диана, но груди у нее воздушны и высоки. То кровь оленья поит белый камень, то вдруг оленьи сны проглянут в конском оке.

Но хрустнули обломками жемчужин скорлупки чистой формы - и я понял, что я приговорен и безоружен. Обшарили все церкви, все кладбища и клубы, искали в бочках, рыскали в подвале, разбили три скелета, чтоб выковырять золотые зубы.

Меня не отыскали. Не отыскали? Нет. Не отыскали. Но помнят, как последняя луна вверх по реке покочевала льдиной и море - в тот же миг - по именам припомнило все жертвы до единой.

	НЕГРЫ

	НРАВ И РАЙ НЕГРОВ

	Ненавистны им птичьи тени
	в белой наледи щек холеных
	и раздоры огня и ветра
	в облицованных льдом салонах.

Ненавистны платки прощаний, лук без цели и звук без эха и запрятанные колючки в алой мякоти злачного смеха.

Их манит синева безлюдий, колокольная поступь бычья, и прилива кривая пляска, и лукавой луны обличья.

Тайновидцы следов и соков, сетью искр они будят болота и хмелеют от горькой прохлады своего первобытного пота.

Ибо там, в синеве хрустящей без червей и следов лошадиных, где над яйцами страуса стелется вечность и колышется танец дождинок, в синеве изначальной, где ночь не боится рассвета, где походкой сомнамбул верблюды туманов бегут от нагого кочевника-ветра, там, где сладко траве над тугими телами стелиться, где рядится в кораллы чернильная скорбь вековая и под связками раковин меркнут усопшие лица, - разверзается танец, из мертвого пепла вставая.

	ОДА КОРОЛЮ ГАРЛЕМА

	Своей поварешкой
	он на кухне глаза вырывал крокодилам
	и непослушных обезьян лупил по заду.
	Своей поварешкой.

Спал вечный огонь в сердцевине кремней искрометных, и скарабеи, пьянея от вкуса аниса, совсем забывали тусклый мох деревенский.

Черный старик, поросший грибами, шел отрешенно в потемки, где плакали нефы, а король поварешкой скрипел и скрипел, и цистерны с протухшей водой прибавлялись.

Розы бежали по лезвию бритвенной гибкости ветра, и на помойках в шафранной пыли маленьких белок терзали дети, пылая пятнистым румянцем зверства.

Мы должны перейти мосты и покрыться черным румянцем, чтобы запах легочной тьмы наотмашь хлестнул теплотой ананаса по нашим бескровным лицам.

Мы должны убить белокурого, который торгует водкой, и всех друзей и сообщников яблока и песка, мы должны кулаком ударить по кипящим сгусткам фасоли, - пусть король Гарлема поет, пусть поет со своим народом, и в длинной шеренге тесной, под асбестом луны небесной, крепко пусть крокодилам спится, и пусть никто не рискнет усомниться в красоте бесконечной, вечной поварешек, щеток, и терок, и котлов, и кастрюль, и конфорок на черных-пречерных кухнях.

О Гарлем! О Гарлем! О Гарлем! Никакая тоска на земле не сравнима со взором твоим угнетенным, не сравнима с кровью твоею, сотрясаемой в недрах затменья, с яростью глухонемой, во мраке - совсем гранатовой, и с твоим королем великим, задыхающимся в ливрее.

Зияла в полуночной тверди глубокая трещина, и замерли там саламандры из кости слоновой. Молодые американки были беременны одновременно детьми и деньгами, а кавалеры изнемогали на крестах ленивой зевоты.

Это они. Это они у подножья вулканов пьют и пьют серебристое виски и глотают, глотают кусочки сердца на ледяных медвежьих горах.

Этой ночью король Гарлема беспощадной своей поварешкой на кухне глаза вырывал крокодилам и непослушных обезьян лупил по заду. Своей поварешкой.

Плакали негры, теряясь в калейдоскопе солнечных зонтиков и золотистых солнц, щеголяли мулаты, смертельно тоскуя по белому телу, и от ветра туманило зеркала и упругие вены рвало у танцоров.

Черные,черные, черные, черные.

Ваша ночь опрокинута навзничь, и могучая кровь не имеет выхода. Нет румянца. Есть кровь под кожей, гранатовая от ярости, кровь, живая на красных шипах ножевых и в груди у природы кровной, во мраке теней от клешней и терний луны, в небесах горящей как рак.

Кровь, которая ищет на тысяче древних дорог запыленные кости, и пепел белесый, и арки небес, коченеющих ночью, где бродят безмолвные толпы планет вдоль пляжей пустынных, со всячиной всякой, забытой людьми и потерянной здесь.

Кровь, сатанински медленно следящая краем глаза, сок, отжатый из дрока, темный нектар подземный, кровь, от которой ветер, в ямке застряв, ржавеет, кровь, которая может рассасывать мотыльков на оконных стеклах.

Эта кровь - на подходе, и скоро по крышам, решеткам балконным явится с яростным стоном, чтоб жечь полыханьем зловещим хлорофилл белокурых женщин, рокотать в изголовьях кроватей, рядом с белой бессонницей раковин, и устроить всемирный потоп - в желтый час, на рассвете табачного цвета.

Да, бежать и бежать, бежать и скорей запираться на чердаках небоскребов, прижиматься к темным углам, потому что душа этих дебрей в каждую щелку проникнет и оставит на вашем теле отпечаток легчайший тьмы величайшей и печаль, которая будет дешевле полинялой перчатки и розы фальшивой.

И тогда в безмолвии мудром повара, и официанты, и все, кто своим языком зализывает раны миллионеров, ищут черного короля - на улицах и перекрестках, где витает призрак селитры.

Южный древесный ветер, втянутый в черный омут, гнилые лодки выплевывает и в плечи вонзает иглы; южный ветер, носильщик, погонщик шелухи, букварей, окурков и вольтовых дуг, в которых - кремированные осы.

Забвенье - три крошечных капли чернил на стекляшке монокля, любовь - единственный образ, незримый на плоскости камня. Сплетались над облаками пестики с лепестками, но стебли кишели в бездне - и ни единой розы.

Справа, слева, с юга и севера, со всех четырех сторон вырастает стена, непосильная для крота и сверла водяного. Не ищите в ней, негры, трещин - там все та же глухая маска.

Ищите под гул ананаса великое солнце в зените. Солнце, скользящее в лиственной гуще с трезвым знаньем, что нимфа не встретится в чаще, солнце, крушащее цифры и числа, но вовек не спугнувшее хрупкого сна, солнце, покрытое татуировкой, солнце, плывущее вниз по реке, мычащее, жадных кайманов дразнящее.

Черные, черные, черные, черные.

Зебра, и мул, и змея не бледнеют, когда умирают. И лесоруб никогда не уловит мгновение смерти в стоне деревьев, которые он убивает. Так пускай до поры укрывает ваши черные корни древесная тень короля, замрите, и ждите, и дайте крапивам, цикутам и терниям острым вскарабкаться выше, на самые крыши всех высочайших домов.

Тогда, о негры, тогда, тогда-то вы сможете яростно целовать колеса быстрых велосипедов, совать глазастые микроскопы в потемки беличьих дупел узких, и, наконец, ничего не боясь, плясать исступленно и всласть наплясаться, а в тростниках, высоко в облаках, наш Моисей обескровится в терниях.

О Гарлем маскарадный! О Гарлем, перепуганный насмерть толпой безголовых костюмов! Я слышу твой рокот, я слышу твой рокот за кроной деревьев и ребрами лифтов, за серыми каплями слез, где тонут автомобили, их зубастые автомобили, я слышу твой рокот за трупами лошадей, за тьмой преступлений мелких, за твоим королем великим и глубоко несчастным, - с бородой, впадающей в море.

	ПОКИНУТАЯ ЦЕРКОВЬ

	(Баллада о великой войне)

	У меня был сын. Его звали Хуан.
	У меня был сын.
	На страстной он пропал среди арок.
	Помню, как он играл
			на последних ступеньках мессы,
	жестяное ведерко кидая священнику в сердце.
	Я стучался во все могилы. Сын мой! Сын мой!
	Я вынул куриную лапку из-за края луны и понял,
	что любовь моя стала рыбкой -
	там, куда уплывают повозки.
	У меня была милая.
	У меня была мертвая рыбка под пеплом кадильниц.
	У меня было целое море... Боже мой!
				    У меня было море!
	Я хотел зазвонить с колокольни,
				но черви точил" плоды,
	и горелые спички
	глодали весеннее жито.
	Видел я, как прозрачный журавль алкоголя
	расклевывал черные лбы умиравших солдат,
	и видел палатки,
	где пускали по кругу стакан со слезами.
	В анемонах причастия обрету я тебя, мое сердце,
	когда сильные руки священника
	поднимут вола и мула,
	отпугнув от морозной чаши полночных жаб.
	У меня был сын, и мой сын был сильным,
	но мертвые все же сильнее
			     и могут обгладывать небо.
	Был бы сын мой медведем,
	не боялся б я хитрых кайманов,
	не глядел, как солдаты насилуют море,
	причалив его к деревьям.
	Был бы сын мой медведем!
	От холодного мха я забьюсь под брезент.
	Я же знаю - дадут мне рукав или галстук,
	но к середине мессы все равно я сломаю руль
	и взмоет с камней безумье пингвинов и чаек,
	заставляя всех спящих и поющих
				  под окнами вторить:
	у него был сын.
	Сын его, сын,
	он был только его и больше ничей,
				       это был его сын!
	Его сын.

	УЛИЦЫ И СНЫ

	ПЛЯСКА СМЕРТИ

	Призрак! Взгляните - призрак!
	Призрак с берегов Африки летит в кварталы
	Нью-Йорка!

	Где же горькие деревья перца
	с маленькими фосфорными бутонами?
	Где верблюды с усталой плотью
	и волны света, проткнутые лебединым клювом?

Взгляните, все высохло: колосья ослепли, и звери сплющились, заржавело железо на высоких мостах, и пробковая тишина разлилась вокруг.

Взгляните, все мертвые звери собрались вместе, пронзенные острым светом дня; гиппопотам вытянул лапу с копытом из пепла, а во рту у газели зацвела повилика.

А в тишине, увядшей и пустынной, пляшет раздавленный призрак. Позади - пески половины мира, впереди - ртуть другой половины, где не всходит солнце.

Призрак! Взгляните - призрак! Песок пустыни и страх крокодиловой бездны летит над Нью-Йорком! * Известковая тишина сковала пустое небо, где звучат голоса рабов, погибших в земле плантаций, чистое небо, бесстрастное и пустое, и цветы затерялись в его невидимых далях. Здесь подрезаны самые нежные стебли песен, здесь соки деревьев стали мертвой резиной, здесь последние тихие звезды сметает хвостом ветер, разбивая в куски зеркала света.

Когда плакали голые люди у стен холодных и директор банка смотрел на манометр, измеряющий жестокое молчанье монеты, призрак появился на Уолл-стрите.

Ничего удивительного, что смерть для своей пляски выбрала этот крематорий с желтыми глазами. Ведь сфинкс и несгораемый ящик одинаково могут заморозить сердце каждого голодного ребенка. Здесь энергия машин топчет энергию природы, совершенно не зная, что обе они родились из света солнца. Ведь если колесо забудет, что оно - механизм, оно весело запоет рядом с копытами лошадей; а если пламя растопит лед проектов, небу придется бежать от живого сияния окон.

Нет, уверяю вас, смерть выбрала хорошее место для своей пляски. Призрак будет плясать среди потоков крови, в ураганах золота, между колоннами цифр, под стон безработных, что воют безлунной ночью. О Америка, дикая, бесстыдная, злая, распростертая на границе снегов! Призрак! Взгляните - призрак! Волны тины и грязи ползут над Нью-Йорком! * Я стоял на балконе, сражаясь с луной. Целые стаи окон впивались зубами в лицо ночи. Облака пили сок моих глаз, как телята. И длинными веслами ветер бил в покрытые пеплом стекла Бродвея. Капля крови засохла на ветке луны, похожая на мертвый цветок яблони, пастухи пригнали ветер равнины, и он дрожал раздавленной медузой.

Нет, это не мертвые пляшут в пляске смерти. Нет, я уверен. Мертвые тихо лежат и грызут свои пальцы. Это те, другие, пляшут под звуки скрипки, на которой играет смерть-призрак. Те, другие, опьяневшие от серебра, холодные люди, вырастающие на перекрестке голых ног и огней колючих, ищущие червей в панорамах лестниц, пьющие в своих банках слезы девочек мертвых, жрущие на углах осколки зари небесной.

Хватит плясать, Папа! Довольно, хватит плясать, Папа! Довольно плясать, Король! Довольно плясать, миллионеры с голубыми зубами, тощие балерины в колоколах соборов, собиратели изумрудов, безумцы и содомиты! Ведь с вами пляшет только один призрак, только старый призрак в кровавых лохмотьях, только, только призрак! Знайте, кобры будут шипеть на последних этажах небоскребов, чертополох и крапива будут дрожать на улицах и балконах, биржа превратится в груду камней, поросших мохом, придут лианы вслед за огнем ружей, и очень скоро, очень скоро, очень скоро, о Уолл-стрит! Призрак! Смотрите - призрак! Как он плюется ядом трав ядовитых в бесформенное лицо Нью-Йорка!

	ПАНОРАМА ТОЛПЫ, КОТОРУЮ РВЕТ

	(Сумерки на Кони-Айленд)

	Впереди шла жирная женщина,
	на ходу вырывая корни и топча размокшие
					      бубны,
	шла - и толстые губы
	выворачивали наизнанку издохших медуз.
	Жирная ведьма, врагиня луны,
	шла по вымершим этажам
	и кидалась в углы,
	чтобы выплюнуть маленький череп голубки,
	и клубила угар над банкетами гиблых времен,
	и звала к себе сдобного беса
				  с небесных задворков,
	и цедила тоску фонарей в центрифугу метро.
	Это трупы, я знаю, трупы
	и останки слезящихся кухонь, в песок зарытых,
	мертвецы, и фазаны, и яблоки канувших лет -
	они-то и хлынули горлом.

Уже замаячили гулкие джунгли рвоты, пустотелые женщины с тающим воском детей у закисших деревьев, среди суматошной прислуги и соленых тарелок под арфой слюны. Не поможет, малыш. Извергайся. Ничто не поможет, ибо это не рвота гусара на груди проститутки, не отрыжка кота, невзначай проглотившего жабу. Нет. Это трупы скребут земляными руками кремневую дверь, за которой гниют десерты.

Жирная женщина шла впереди, и шли с нею люди пивных, кораблей и бульваров. Тошнота деликатно тряхнула свой бубен над девичьей стайкой, молившей луну о защите. О, боже, как тошно! Зрачки у меня не мои, взгляд раздет догола алкоголем и дрожит на ветру, провожая невидимый флот с анемоновой пристани. Я защищаюсь зрачками, налитыми черной водою, куда не заглянет заря, - я, безрукий поэт, погребенный под толпою, которую рвет, я, молящий о верном коне, чтоб содрать этот липкий лишайник.

Но жирная женщина все еще шла впереди, и люди искали аптеки с настоем тропической горечи. Лишь тогда, когда подняли флаг и забегали первые псы, город хлынул к портовой ограде.

	ГОРОД В БЕССОНИЦЕ

	(Ноктюрн Бруклинского моста)

	Никому не уснуть в этом небе. Никому не уснуть.
	Никому.
	Что-то выследил лунный народец и кружит
					     у хижин.
	Приползут игуаны и будут глодать бессонных,
	а бегущий с разорванным сердцем
			       на мостовой споткнется
	о живого наймана, равнодушного к ропоту звезд.

Никому не уснуть в этом мире. Никому не уснуть. Никому. Есть покойник на дальнем погосте, - он жалуется три года, что трава не растет на коленях, а вчера хоронили ребенка, и так он заплакал, что даже созвали собак заглушить его плач.

Не сновидение жизнь. Бейте же, бейте тревогу! Мы падаем с лестниц, вгрызаясь во влажную землю, или всходим по лезвию снега со свитой мертвых пионов. Но нет ни сна, ни забвенья. Только живое тело. Поцелуй заплетает губы паутиной кровавых жилок, и кто мучится болью, будет мучиться вечно, и кто смерти боится, ее пронесет на плечах.

Будет день, и кони войдут в кабаки, и муравьиные орды хлынут на желтое небо в коровьих глазах. И еще будет день - воскреснут засохшие бабочки, и мы, у немых причалов, сквозь губчатый дым увидим, как заблестят наши кольца, и с языка хлынут розы.

Тревога! Тревога! Тревога! И того, кто корпит над следами зверей и ливней, и мальчика, который не знает, что мост уже создан, и плачет, и мертвеца, у которого ничего уже не осталось - лишь голова и ботинок, - надо всех привести к той стене, где ждут игуаны и змеи, где ждет медвежья челюсть и сухая рука ребенка, где щетинится в синем ознобе верблюжья шкура.

Никому не уснуть в этом небе. Никому не уснуть. Никому. А если кому-то удастся, - плетьми его, лети мои, плетьми его бейте! Пусть вырастет лес распахнутых глаз и горьких горящих ран. Никому не уснуть в этом мире. Никому не уснуть. Я сказал - никому не уснуть. А если на чьих-то висках загустеет мох, - откройте все люки, пускай при луне увидит фальшивый хрусталь, отраву и черепа театров.

	СЛЕПАЯ ПАНОРАМА НЬЮ-ЙОРКА

	Если это не птицы,
	покрытые гарью,
	если это не стоны, громящие окна свадьбы,
	тогда это, верно, хрупкие дети ветра,
	которые свежей кровью поят заскорузлый
					     сумрак.
	Нет, это не птицы,
	потому что мгновенье - и птицы станут волами;
	это могут быть камни, белые в полнолунье,
	и всегда - это дети, истекшие кровью
	до того, как судья приподнимет завесу.
	Все знают боль, которая дружит со смертью,
	но боль настоящая не обитает в душах,
	и в воздухе нет ее, и нет ее в нашей жизни,
	и в этих задымленных кубах.
	Настоящая боль,
		   та, что все заставляет проснуться, -
	это крохотный, вечно горящий ожог
	в безвинных глазах неизвестных миров.

Забытые платья так давят на плечи, что небо порой их сгоняет в шершавое стадо. А умершие от родов узнают перед смертью, что каждый шум - это камень, и каждый след - это сердце.

Мы забываем, что есть у мысли задворки, где заживо съеден философ червями и сбродом. Но слабоумные дети отыскивают по кухням маленьких ласточек на костылях, знающих слово "любовь".

Нет, это не птицы. Птицы не воплощают мутный озноб болота. И это не жажда зверства, гнетущая ежечасно, не лязг самоубийства, бодрящий нас на рассвете. Это воздушный взрыватель - и весь мир в нас становится болью, это атом живого пространства, созвучного скорости света, это смутная лесенка, где облака отдыхают от вечного гвалта, бурлящего в бухтах крови. Сколько искал я этот ожог, никому не дающий заснуть, а находил лишь матросов, распятых на парапете, и хрупких детенышей неба, засыпанных снегом. А настоящая боль оставалась где-то, где каменели рыбы, внутри бревна задыхаясь, на пустошах неба, чуждого древности статуй и пламенной дружбе вулканов.

Нет и в голосе боли. Одни только зубы, но зубы замолкнут, разъединенные крепом. Нет в голосе боли. И только земля остается. Земля, где всегда есть двери, открытые в рай плодов.

	РОЖДЕСТВО

	Ищет вымя пастух, и к ослепшей коптилке
	льнут седые овчарки кудлатой метели.
	Восковое дитя с камышовой подстилки
	протянуло ладонь стебельком иммортели.

Чу... Шажки обмороженных ног муравьиных. Рассекли небеса две кровавых полоски. Чрево беса разверзлось - и в зимних долинах студенистой медузой дрожат отголоски.

Запевает по-волчьи зеленое пламя, у костров муравьиное утро теснится. Сновиденья луны шелестят веерами, и живому быку изрешеченный снится.

Три слезы на лице у младенца застыли. В сене видит Иосиф три терния медных. И плывет над пеленками эхо пустыни, гул оборванных арф и молений предсмертных.

А рождественский снег по Манхэттену веет над готической скорбью, подделанной грубо. И насупленный Лютер ведет по Бродвею слабоумных святош и хохлатых керубов.

	ЗАРЯ

	У зари над Нью-Йорком
	четыре ослизлых опоры
	и вороньи ветра,
	береляшие затхлую воду.

У зари над Нью-Йорком ступени безвыходных лестниц, где в пыли она ищет печальный рисунок фиалки.

Восходит заря, но ничьих она губ не затеплит - немыслимо завтра и некуда деться надежде. Голодные деньги порой прошумят над бульваром, спеша расклевать позабытого в парке ребенка, И кто пробудился, тот чувствует каждым суставом, что рая не будет и крохи любви не насытят, что снова смыкается тина законов и чисел, трясина бесцветной игры и бесплодного пота.

Рассвет умирает, глухой от кандального лязга, в содоме заносчивых знаний, отринувших землю. И снова, кренясь от бессонницы, тянутся люди, как будто прибитые к суше кровавым потопом.

	СТИХИ ОЗЕРА ЭДЕМ-МИЛС

	ДВОЙНАЯ ПОЭМА ОЗЕРА ЭДЕМ

			Наше стадо пасется, и ветер веет.
						Гарсиласо

	Древний, мой прежний, голос
	не глотал загустевшие, горькие соки.
	Вижу - он лижет и лижет мне ноги
	в зарослях влажной, хрупчайшей осоки.

Ай, прежний голос любви моей, ай, голос правды моей, ай, голос моей распахнутой раны, - в те дни с языка моего струились розы вселенной - все до единой, и даже не снилось травинке невинной хладнокровное хрупанье челюсти длинной, лошадиной! Ныне кровью моей допьяна напиваются, напиваются кровью угрюмого детства, а глаза мои разбиваются на свирепом ветру сиротства, в сатурналиях алюминия, пьяных воплей и святотатства.

Отпустите меня, отпустите в мир, где Ева ест муравейник и Адам оплодотворяет перламутровых рыб туманных. Пропусти, человечек с рожками, добрый гений вьюнковых звений, дай дорогу в долину божественных пеней, райских сальто и райских летаний.

Мне ведомы самая тайная сущность, и цель сокровенная ржавой иголки, и магический ужас в глазах, что, проснувшись, видят сами себя на глазурной тарелке.

Не надо ни сна, ни блаженства, - всего лишь, о голос божественный, всего лишь нужна свобода, моя любовь человечья, которая терпит увечья в беспросветных воронках ветра. Моя любовь человечья! Все акулы охотятся друг за другом, ветер вцепится скоро в сонных листьев изнанку. О древний голос! Языком своим выжги мой теперешний голос - порошок и жестянку.

Буду плакать, ведь хочется, хочется плакать, так заплакать, как мальчику с парты последней, потому что я не травинка, не поэт, не скелет, закутанный в мякоть, а лишь сердце, смертельно раненное, стон - на стоны иного мира, боль - на боль вселенной соседней.

Повторять свое имя и плакать, - роза, детство, над озером сизым зелень елки и жилки простора, - говорить свою правду и плакать, правду сердца, способного плакать, ради правды - убить иронию и подсказки литературы.

Нет, не требую, нет, - я ведь только хотел бы, чтобы вольный мой голос лизал мои руки. В лабиринте бессовестных ширм затерялось бумажкой мое сиротливое тело, и его добивают луна и часы, на которых от пепла стекло поседело.

Так сказал я тогда. Так сказал я тогда, когда все поезда остановлены были Сатурном, и туманы, и Сновиденья, и Смерть искали меня в двойной неприкаянности. Искали меня в двойной неприкаянности там, где грустно мычат коровы на хрупких ногах бесплотных, как ноги пажей прозрачных; и где грустно парит мое тело между призрачной двойней между тою и этою чашей весов.

	ЖИВОЕ НЕБО

	Я искал
	и не плачу, хотя не найду никогда.
	Среди пересохших камней и пустых насекомых
	не увижу сражение солнца с живыми телами.

Я вернусь к изначальному миру столкновений, приливов и гулов, к истокам новорожденных, туда, где поверхности нет, где увижу, как то, что искал, обретет свою белую радость, когда улечу, исчезая в любви и песках.

Туда не проникнет иней зрачков угасших и стоны деревьев, которые губит шашень. Там очертанья переплелись так тесно, что каждая форма - только залог движенья.

И не пробиться там через рой соцветий - зубы, как сахар, в воздухе растворятся. И не погладить папоротник ладонью - оледенит ее ужас слоновой кости.

Там, под корнями и в сердцевине ветра, так очевидна истина заблуждений, никелевый пловец, стерегущий волны, сонных коров розоватые женские ноги.

Я искал и не плачу, хотя не найду никогда. Я вернусь к изначальному, влажному трепету мира и увижу, как то, что искал, обретет свою белую радость, когда улечу, исчезая в любви и песках.

Улетаю - навеки юный - над пустотой кроватей, над стайкой бризов и севших на мель баркасов. Дрожанье удара, толчок о крутую вечность и любовь - наконец, беспробудная. Любовь! Любовь наяву!

	НА ФЕРМЕ

	МАЛЫШ СТЭНТОН

	- Do you like me?
	- Yes, and you?
	- Yes, yes.(1)

	Стоит остаться мне одному -
	и снова со мной твои десять лет,
	три слепых коня,
	дюжина твоих рожиц, укрытых под синяками,
	и морозная мелкая дрожь на листах кукурузы.
	Стэнтон, мальчик мой, Стэнтон!
	Ровно в полночь из комнаты вышел рак,
	окликая пустые улитки рецептов,
	непоседливый рак с ледяной бахромою
					термометров
	и мечтою плода, чтоб его расклевал соловей.
	И теперь в этом доме
	ночью бредят беленые стены,
	а на досках загона и крестах перелеска
	появляются пятна ожога.

Моя тоска кровоточила вечерами, когда твои веки были подобны стенам, когда твои руки были подобны странам, а тело мое становилось эхом бурьяна. Смертная мука искала свои лохмотья - пыльный саван, изодранный псами, - и шел ты за нею, ни разу не дрогнув, до самых ворот непроглядного омута. Маленький Стэнтон, глупый и чудный звереныш, с матерью, взломанной сельскими кузнецами, с парой братьев своих - старший съеден уже муравьями - перед бешеным раком, который сорвался с цепи! Есть няньки, которые к детским губам подносят замшелые реки и стойкую горечь там, где черные женщины делят крысиные норы. Ибо любит толпа видеть горлиц в помойной яме, и я знаю, чего они жаждут, - те, кто нам наступает на пальцы.

Твое незнание, мальчик, было твоим бастионом. В тот день, когда рак зашвырнул тебя в угол спальни, где в эпидемию умерли гости, и раскрыл свою рваную розу из колких стекол и дряблых пальцев, чтобы замазать тиной зрачки плывущих, - в тот лень ты искал в бурьяне мою кончину, позеленелую боль в повилике страха. А недобро притихший рак, чтоб улечься с тобою, разбрызгал по простыням контуры красных пейзажей и поставил на гроб снежный кустик окиси бора. Укройся в лесу, малыш, со своей иудейской арфой, укройся в лесу, чтоб учиться синим словам, которые спят в облаках, желудях, черепашках, в ленивых щенятах, в металле и ветре, которые дремлют в бессонных фиалках и замерших каплях и учат, мой мальчик, тому, что забыто твоим народом.

Когда забурлит война, на пороге кухни я оставлю твоей собаке кусочек сыра. Тогда твои десять лет станут той листвой, что слетает на лица мертвых, станут розами хрупкой серы на груди моего рассвета. А я, мой маленький Стэнтон, один, позабытый всеми, касаясь губами твоих увядших улыбок, войду в изваянья зеленых химер Малярии.

(1)Ты меня любишь? - Да, а ты? - Да, да (англ.).

	КОРОВА

	Забили на рассвете.
	Кровь из ноздрей текла по небосклону,
	а по рогам ручьи вились и ветви.

На рот ее пчелиный слюна свисала длинными усами. И белый вой раскачивал долины.

В румянце дня и в пастбищном бальзаме шли мертвые коровы и живые, мыча с полузакрытыми глазами.

Мыча траве багровой и парню, наточившему наваху, что пробил час обгладывать корову.

Уже бледнели звезды и жилы под ножами. А в воздухе копыта все дрожали.

Чтобы луна узнала и знали ночи желтые отроги: ушла корова, сгинув по дороге.

Мыча о милосердье, ушла на свалку смерзшегося неба, где пьяницы закусывают смертью.

	ДЕВОЧКА, УТОНУВШАЯ В КОЛОДЦЕ

	(Гранада и Ньюбург)

	Статуи глаз боятся с их чернотой могильной,
	но замогильней воды, которым не выйти к морю.
	Не выйти к морю.

Бежали по стенам люди, ломая тростник рыболовов. Скорее! Сюда! Спешите! И булькали в тине звезды. ...не выйти к морю.

Падая в мою память - капля, звезда, омега, - все плывешь ты, слезинка, краем конского глаза. ...не выйти к морю.

И никто тебе в сумраке не подарит ни далей без границ заостренных, ни алмазного завтра. ...не выйти к морю.

В пору, когда тоскуют о тишине подушек, сердце твое немое бьется в оправе перстня. ...не выйти к морю.

Вечна ты и нетленна в каждой умершей капле, шедшей на бой с корнями за роковым сиротством. ...не выйти к морю.

Уже бегут по откосу! Всплыви, привстань над водою! И каждый блик на запястье стальным звеном обовьется! ...не выйти к морю.

Но тянешь ты в глубь колодца повитые мхом ручонки, негаданная русалка в неведенье непорочном. ...не выйти к морю.

Не выйти, не выйти к морю. Вода замерла на месте и слышит, как тяжко дышат ее бесструнные скрипки, вода на лестнице пыток, вода подземелий мертвых, которой не выйти к морю.

	ВВЕДЕНИЕ В СМЕРТЬ

	МАЛЕНЬКАЯ БЕСКОНЕЧНАЯ ПОЭМА

	Сбиться с дороги -
	это слиться с метелью,
	а слиться с метелью -
	это двадцать столетий пасти могильные травы.

Сбиться с дороги - это встретиться с женщиной, которая режет по два петуха в секунду и не боится света, а свет - петушиного крика, задушенного метелью.

А когда метель задохнется - пробудится южный ветер, но и ветры стонов не слышат - и поэтому снова пасти нам могильные травы.

Я видел, как два колоска воскового цвета, мертвые, хоронили гряду вулканов, и видел, как два обезумевшие ребенка отталкивали, рыдая, зрачки убийцы.

И я знаю, что два - не число и числом не станет, это только тоска вдвоем со своею тенью, это только гитара, где любовь хоронит надежду, это две бесконечности, недоступные друг для друга. и еще это стены мертвых и напрасная боль воскрешенья. Цифра два ненавистна мертвым, но она баюкает женщин, и они пугаются света, а свет - петушиного крика, петухам же в метели не спится, и поэтому вечно пасти нам могильные травы.

	НОКТЮРН ПУСТОТЫ

	   Чтобы знал я, что все невозвратно,
	   чтоб сорвал с пустоты одеянье,
	   дай, любовь моя, дай мне перчатку,
	   где лунные пятна,
	   ту, что ты потеряла в бурьяне!

	Только ветер исторгнет улитку,
	у слона погребенную в легких,
	только ветер червей заморозит
	в сердцевине рассветов и яблок.
	Проплывают бесстрастные лица
	под коротеньким ропотом дерна,
	и смутней мандолины и сердца
	надрывается грудь лягушонка.

Над безжизненной площадью в лавке голова замычала коровья, и в тоске по змеиным извивам раскололись кристальные грани.

Чтобы знал я, что все пролетело, сохрани мне твой мир пустотелый! Небо слез и классической грусти. Чтобы знал я, что все пролетело! Там, любовь моя, в сумерках тела, - сколько там поездов под откосом, сколько мумий с живыми руками, сколько неба, любовь, сколько неба! Камнем в омут и криком заглохшим покидает любовь свою рану. Стоит нам этой раны коснуться, на других она брызнет цветами! Чтобы знал я, что все миновало, чтобы всюду зияли провалы, протяни твои руки из лавра! Чтобы знал, я, что все миновало. Сквозь тебя, сквозь меня катит волны свои пустота, на заре проступая прожилками крови, мертвой гипсовой маской, в которой застыла мгновенная мука пронзенной луны.

Посмотри, как хоронится все в пустоту. И покинутый пес, и огрызки от яблок. Посмотри, как тосклив ископаемый мир, не нашедший следа своих первых рыданий.

На кровати я слушал, как шепчутся нити, - и пришла ты, любовь, осенить мою кровлю. Муравьенок исчезнет - ив мире пустеет, но уходишь ты, плача моими глазами.

Не в глазах моих, нет, - ты сейчас на помосте и в четыре реки оплетаешь запястья в балагане химер, где цепная луна на глазах детворы пожирает матроса.

Чтобы знал я, что нет возврата, недотрога моя и утрата, не дари мне на память пустыни - все и так пустотою разъято! Горе мне, и тебе, и ветрам! Ибо нет и не будет возврата.

	ПРОСТРАНСТВО С ДВУМЯ МОГИЛАМИ И АССИРИЙСКОЙ СОБАКОЙ

	Встань, товарищ,
	и вслушайся в вой
	ассирийского пса.

Мальчик мой, отплясали три гнома саркомы. Остались сургучные горы и бурые простыни дремлющей боли. Конский глаз подкатился к горлу, и такими холодными стали звезды, что луна раскромсала Венерину гору, своей пепельной кровью размыв погосты. Проснись, товарищ, пока не вздохнули горы и пока еще травы над сердцем не слишком высоки. Ты полон морской водой, но забудь про это. Я знал одного ребенка - взамен язычка у него было перышко сойки, мы любили друг друга, а жили внутри стилета. Привстань. И прислушайся. Вой - это длинный и сизый язык. Он, лизнув, оставляет муравейники страха и приторно-пряную мякоть. Не высовывай корни наружу. Он лижет леса. Приближается. Стонет. Старайся во сне не заплакать.

Встань, товарищ, и вслушайся в вой ассирийского пса.

	РУИНА

	Зов без ответа.
	Бродячий узник собственного тела.
	Таким был облик ветра.

Луна над головою внезапно превратилась в конский череп, и воздух вызрел черною айвою.

В пустой оконной раме рассыпала свои бичи и звезды борьба воды с песками.

И видел я, как травы шли на приступ, и бросил им ягненка - и ягненок заплакал на зубах у стрелолиста.

Взъерошивая перья и скорлупки, внутри повисшей капли кружился прах растерзанной голубки.

И, не меняя цвета, отары туч лениво наблюдали единоборство камня и рассвета.

А травы шли. Все ближе и все ближе. Любовь моя, они вспороли небо и, как ножи, царапают по крыше.

Любимая, дай руки! Мы в осаде. По рваному стеклу разбитых окон кровь разметала слипшиеся пряди.

Одни лишь мы, любовь моя, остались. Отдай же свой скелет на волю ветра. Одни лишь мы, любовь моя, остались.

На волю ветра, сирый мой ребенок! Найдем, любовь, найдем, пока не поздно, хоть тени наших лиц непогребенных!

	ЗЕМЛЯ И ЛУНА

	Я остаюсь с голубым человечком,
	который ворует у ласточек яйца.
	Я остаюсь с полуголым ребенком
	под каблуками бруклинских пьяниц.
	С теми, кто молча уходит под арки,
	с веточкой вен, разгибающей пальцы.

Земля единственная. Земля. Земля для скатерти окрыленной, для затуманенный зрачков тумана, для свежих ран и для влажных мыслей. Земля для всего, что ее покидает.

Не разметенный по ветру пепел, не губы мертвых в корнях деревьев. Земля нагая в тоске по небу и стаи китов за ее спиною.

Земля беспечальна, она плывет бестревожно, я вижу ее в ребенке и в тех, кто уходит под арки. Живи, земля моей крови! Как папоротник, ты пляшешь и чертишь, пуская по ветру, профили фараонов.

Я остаюсь с этой женщиной снежной, в которой девственный мох догорает, я остаюсь с этой бруклинской пьянью, с голым ребенком под каблуками. Я остаюсь с растерзанным следом неторопливой трапезы волчьей.

Но катится с лестниц низринутая луна, и города возводит из голубого талька, заполоняет пустошь мраморными ногами и оставляет пол стульями белые хлопья смеха.

О Диана, Диана, о пустая Диана! Выпуклый отзвук, где обезумели пчелы. За беглой любовью - долгая проба смерти, и никогда - твое тело, неуязвимое в беге.

Это Земля. О, господи! Земля, ведь искал я землю. Лицо, закрытое далью, гул сердца и край могилы. Боль, которая глохнет, любовь, которая гаснет, и башня отверстой крови с обугленными руками.

А луна поднималась и снова падала с лестниц, засыпая глазницы своей восковой чечевицей, серебристыми метлами била детей на причале и стирала мой Облик, уже на границе пространств.

	ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГОРОД

	НЬЮ-ЙОРК

	(Описание и обвинение)

	Если они умножают -
	то умножают капли крови животных.
	Если они делят -
	то делят капли крови людей.
	Если они складывают -
	то складывают реки крови.
	Эти реки бегут с песней
	по спальням далеких окраин
	и, превращаясь в цемент, серебро или ветер,
	вливаются в лживый рассвет Нью-Йорка.
	Существуют горы, я знаю.
	И телескопы, чтоб смотреть в небо.
	Я знаю. Но я не приехал смотреть в небо.
	Я приехал, чтоб видеть кровь,
	текущую по приводным ремням,
	кипящую вместе с водой у плотин.
	Каждый день убивают в Нью-Йорке
	три миллиона уток,
	пять миллионов свиней,
	две тысячи голубок - любимое блюдо
	этого бьющегося в агонии города,
	миллион коров,
	миллион баранов
	и миллион петухов звонких,
	что по утрам раскалывают небо песней.
	Лучше, нож наточив, мчаться,
	забыв обо всем, в охоте дикой,
	бросая любимых собак под зубы зверя,
	чем видеть, как на рассвете
				   ползут по Нью-Йорку
	бесконечные обозы молока,
	бесконечные обозы крови,
	обозы роз, разорванных в клочья
	фабрикантами парфюмерных фабрик.
	Утки и голуби,
	бараны и свиньи
	льют свою кровь по каплям,
	чтоб капли можно было умножать.
	И мычанье тощих коров,
	из которых выжаты все соки,
	наполняет ужасом долину,
	где Гудзон упивается маслом нефти.
	Я обвиняю всех,
	кто забыл о другой половине мира,
	неискупимой и неискупленной,
	воздвигающей цементные громады
	мышцами своих сердец,
	биение которых пробьет стены
	в час последнего суда.
	Я плюю вам в лицо.
	И та половина мира слышит меня,
	поедая свой хлеб, распевая песни,
	с душою чистой, как у маленьких нищих,
	роющих прутиком кучи отбросов,
	где гниют крылья мух.
	Это не ад, это улица.
	Это не смерть, это фруктовая лавка.
	Я вижу необозримые миры
	в сломанной лапке котенка,
	раздавленного вашим блестящим авто,
	я слышу, как червь сосет сердце
	маленьких девочек голодных.
	Это кипенье, броженье, дрожанье земное.
	Это сама земля плывет
			     сквозь конторские цифры.
	Что прикажете делать?
			    Подкрашивать эту картину?
	Воспевать любовь, забыв,
				 что вы ее превратили
	в фотографии желтые, доски гробов
				    и плевки чахотки?
	Нет, нет, нет! Я обвиняю!
	Я обвиняю проклятье
	пустых контор с закрытыми дверями,
	где не слышна агония страданья,
	куда не проникает воздух леса!
	Я себя отдаю охотно
	на съеденье тощим коровам,
	что оглашают мычаньем долину,
	где Гудзон упивается маслом нефти.

	ИУДЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ

	Веселый озноб побежал к напряженным
				 канатам причальным,
	и калитку толкнул иудей, с тем застенчивым
	трепетом зябким, которым дышит изнанка
	серебряного латука.
	Крещеные спали, как дети,
	и вода ворковала голубкой,
	и доска маячила цаплей,
	и свинец превратился в колибри,
	и живые, еще не усопшие узы огня
	наслаждались вечерними сальто
				   могильной цикады.

Крещеные плыли, как дети, а толпились у стен иудеи - в единственном сердце голубки всем хотелось укрыться скорее. Крещеные дочери пели, а иудейки смотрели, на желтую смерть смотрели единственным глазом фазаньим, ужасающе остекленелым от вселенской тоски пейзажей. Хирурги бросают на никель резиновые перчатки, как только в ногах почувствуют вздрогнувшие покойники ужас иного света, света луны погребенной. В бездонный покой госпитальный ползут нерушимые боли, и покойники молча уходят, сбросив будничной крови лохмотья. Леденящая готика инея, пение скрипок и стоны, лопнувшее терпение крохотного растения, - все то, чья печаль осенняя омывает последние склоны, гасло в угольной тьме цилиндров, шляп, наполненных тьмой монотонной. Одиночество синих травинок, на росу нагоняющих ужас, и ведущие к жесткому ветру белоснежные мраморы арок потрясали своим безмолвием, тишиной, многократно разбитой сонным топотом мертвых людей.

Калитку толкнул иудей, он был иудеем и не был причалом, а к нему приплывали снежные лодки и плавно взбирались по лесенкам сердца: снежные лодки, вестники мести для водяного, который их топит, снежные лодки, могильные лодки, кто увидит - потом ничего не увидит.

Крешеные спали, как дети, а иудей смирно занял свои носилки. Три тысячи иудеев в кошмаре своих лабиринтов плакали безутешно, потому что они пытались разделить на всех иудеев половину голубки, и у кого-то было колесико часовое, еще у кого-то - туфелька с говорящими червяками, еще у кого-то - лирика, скрипка, дожди вечерние, еще у кого-то - один коготок соловьенка живого, а половина голубки стонала, кровь проливая и сознавая, что кровь - не ее, а чужая.

Веселый озноб танцевал на сырых куполах дребезжащих, и мрамор луны отражал равнодушно пепел фамилий и смятые ленты. И те приходили, кто ест, прячась от нас за колоннами, и ослы с белозубыми мордами, и костоправы искусные. В море зеленых подсолнухов так жалобно плакало кладбище и было единым ропотом, и было единым стоном всех тряпичных губ и картонных. И крещеные спали, словно дети, когда, смежая веки безусловно навеки, молча вскрыл свои собственные вены иудей, услышав первые стоны.

	* * *

	Луна наконец запнулась о белый косяк табуна.
	Луч лилового света, отпрянув от раны,
	спроецировал на небо сцену
	обрезания мертвых младенцев.

Кровь текла по горам, и спешили к ней ангелы, но зефирными были чаши - и кровь потекла в башмаки. Колченогая свора зажгла свои трубки, и от запаха жженого рога посерели губы несчастных, которых рвало в подворотнях. А с юга засушливой ночи долетали протяжные крики - это свечи луны задымились на бедрах коней. Портняжка, кроивший пурпур, заманил к себе трех блаженных и, заперши двери, в окно им показывал череп. Три блаженных тем временем утешали верблюда, который боялся, что к утру непременно застрянет в игольном ушке. Крест был поднят, и гвозди вбиты. Гвозди, вбитые в кость так, что звезды ржавели от крови. Все глаза отвели - и тогда небеса оголились и раздался неслыханный голос, а фарисеи сказали: - У проклятой коровы, наверно, разбухло вымя. - Горожане захлопнули двери, и ринулся дождь, возомнив, что размочит сердца, мутный вечер наполнился хрустом и треском, и незримые плотники стали обтесывать город.

- Проклятая эта корова, наверно, взбесилась, - продолжали твердить фарисеи. Но кровь поднялась до колен, и нечистые духи пузырили болотную воду над стенами храма. Все явственней было спасенье - от этой жизни. И луна омывала ожоги коней. Распевая псалмы, выходили на свет лихорадки, и лягушки зажгли очаги по речным берегам. - Эта чертова, чертова, чертова эта корова спать не даст, - фарисеи твердили и шли по домам, по дороге пиная пьяных и плевок за плевком избавляясь от привкуса жертвы. А за ними, печально блея, бежала кровь.

И на том завершилось, и проснулась земля, разливая дрожащие дымные реки.

	БЕГСТВО ИЗ НЬЮ-ЙОРКА

	МАЛЕНЬКИЙ ВЕНСКИЙ ВАЛЬС

	Десять девушек едут Веной.
	Плачет смерть на груди гуляки,
	Есть там лес голубиных чучел
	и заря в антикварном мраке.
	Есть там залы, где сотни окон
	и за ними деревьев купы...
	О, возьми этот вальс,
	этот вальс, закусивший губы.

Этот вальс, этот вальс, полный смерти, мольбы и вина, где шелками играет волна.

Я люблю, я люблю, я люблю, я люблю тебя там, на луне, и с увядшею книгой в окне, и в укромном гнезде маргаритки, и в том танце, что снится улитке... Так порадуй теплом этот вальс с перебитым крылом.

Есть три зеркала в венском зале, где губам твоим вторят дали. Смерть играет на клавесине и танцующих красит синим и на слезы наводит глянец. А над городом - тени пьяниц... О, возьми этот вальс, на руках умирающий танец.

Я люблю, я люблю, мое чудо, я люблю тебя вечно и всюду, и на крыше, где детство мне снится, и когда ты поднимешь ресницы, а за ними, в серебряной стуже, - старой Венгрии звезды пастушьи и ягнята и лилии льда... О, возьми этот вальс, этот вальс "Я люблю навсегда".

Я с тобой танцевать буду в Вене в карнавальном наряде реки, в домино из воды и тени. Как темны мои тростники!.. А потом прощальною данью я оставлю эхо дыханья в фотографиях и флюгерах, поцелуи сложу перед дверью - и волнам твоей поступи вверю ленты вальса, скрипку и прах.

	ВАЛЬС НА ВЕТВЯХ

	Раз,
	и два,
	и три -
	листья мелькнули в окне.
	Рыбка плывет по луне.
	Не спит река,
	но века
	море поет во сне.
	Лес
	отпевает принцесс.
	Мгла ему свечи зажгла.
	Вторит монашка в дупле.
	Девочка ждет на ветле.
	Звякнула шишками ель,
	ищет пернатую трель.
	Но кровью истек соловей
	в певчей печали своей.
	И все печальнее мне,
	потому что и раз,
	и два,
	и три
	листья проплыли в окне.
	И скрипач с головой из стекла
	и картонная скрипка, и мгла,
	и свеченье снегов и седин
	с целым миром
	один на один.
	Тени мертвых и мрамор немой!
	Муравейник рассвета зимой!
	Где-то молится лес,
	отпевая принцесс,
	где-то мед на цветке.
	Лягушата в реке.
	Приближается сумрак
	в лавровом венке.
	Станет небо для ветра
	высоким плетнем,
	и гонимые ветки
	запляшут на нем
	по одной
	над луной,
	и вдвоем
	над ручьем,
	и втроем, и по-прежнему врозь,
	чтобы мрамору крепче спалось.

	ПОЭТ ПРИЕЗЖАЕТ В ГАВАНУ

	СОН КУБИНСКИХ НЕГРОВ

	Если ночь будет лунной,
	поеду в Сантьяго-де-Куба,
	поеду в Сантьяго.
	Запрягу вороные буруны
	и поеду в Сантьяго.
	Заколышется лунное пламя.
	Поеду в Сантьяго.
	Когда пальмы замрут журавлями,
	поеду в Сантьяго.
	Когда станет медузой коряга,
	поеду в Сантьяго.
	Поеду в Сантьяго
	с Фонсекою рыжеволосым.
	Поеду в Сантьяго.
	К Ромео, Джульетте и розам
	поеду в Сантьяго.
	О Куба! О, ритмы сухого гороха!
	Поеду в Сантьяго.
	О, гибкое пламя, зеленая кроха!
	Поеду в Сантьяго.
	Кайманы. Табак. Тростниковые струны.
	Поеду в Сантьяго.
	Ведь я говорил, что поеду в Сантьяго -
	запрягу вороные буруны
	и поеду в Сантьяго.
	Шпоры бриза и рома.
	Поеду в Сантьяго.
	Кораллы и дрема.
	Поеду в Сантьяго.
	Песок и прилив бездыханный.
	Поеду в Сантьяго.
	Белый зной. Восковые бананы.
	Поеду в Сантьяго.
	Зеленый твой сахар,
	о Куба! О, радуга вздоха и праха!
	Поеду в Сантьяго.

Федерико Гарсиа Лорка

Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу

1935

Перевод М. Зенкевича

I

УДАР БЫКА И СМЕРТЬ

	  Било пять часов пополудни.
	Было точно пять часов пополудни.
	Принес простыню крахмальную мальчик
	в пятом часу пополудни.
	И корзину с известью негашеной -
	в пятом часу пополудни.
	А над всем этим - смерть,
	    одна только смерть
	в пятом часу пополудни.

  	Вата взлетела, подхвачена ветром,
	в пятом часу пополудни.
	Стекло и никель посеяла окись
	в пятом часу пополудни.
	Голубка вступила в бой с леопардом
	в пятом часу пополудни.
	И было бедро пропорото рогом
	в пятом часу пополудни.
	И гулко ударил большой колокол
	в пятом часу пополудни.
	Трезвон хлороформа и дымной крови
	в пятом часу пополудни.
	В трауре улиц безмолвные толпы
	в пятом часу пополудни.
	А сердце быка так яростно билось
	в пятом часу пополудни.
	Когда заморозились капли пота
	в пятом часу пополудни
	и стала арена желтее йода
	в пятом часу пополудни,
	то смерть положила личинки в рану
	в пятом часу пополудни.
	Било пять часов пополудни,
	было точно пять часов пополудни.

	  Помост катафалка, вместо кровати,
	в пятом часу пополудни.
	Могилой флейты ему зазвучали
	в пятом часу пополудни.
	Наполнился мозг его ревом бычьим
	в пятом часу пополудни.
	Агония радугой расцветилась
	в пятом часу пополудни.
	Гангрена выткала траурный бархат
	в пятом часу пополудни.
	Хоботы ириса в зелени паха -
	в пятом часу пополудни.
	От давки народной звенели стекла
	в пятом часу пополудни.
	В пятом часу пополудни.
	О, мрачные пять часов пополудни!
	Было мрачно в пять часов пополудни!

 

II

ПРОЛИТАЯ КРОВЬ

	     Не хочу ее я видеть!

	  Пусть луна взойдет багровей.
	О, засыпьте лужи крови
	на песке, где пал Игнасьо!

	     Не хочу ее я видеть!

	  Пусть луна открыта настежь,
	кони облачные серы,
	тускло светится арена,
	лозы воткнуты в барьеры.

Не хочу ее я видеть! Пусть воспоминанье меркнет. Детской белизне жасминной дайте знать об этой смерти! Не хочу ее я видеть! Грустным языком оближет мира старого корова на песке арены лужу пролитой горячей крови. Дикие быки Гисандо - полусмерть и полукамень - промычат с тоски, что надо землю попирать веками. Нет, не хочу ее я видеть! По ступеням вверх Игнасьо с ношей смерти шед устало, он искал рассвет, но тщетно - в эту ночь не рассветало. Он искал свой образ твердый, тело, полное здоровья, а нашел он - распростертый - только брел свой, смытый кровью. На нее смотреть не стану! Не хочу я видеть струйки, бьющие, как из фонтана, льющиеся алым светом на зеленый плющ, на руки жаждущей толпы под тентом. Кто там крикнул, чтоб взглянул я? Все равно смотреть не стану! Он не дрогнул пред рогами, не закрыл он глаз, не крикнул, только ужас материнский встал окаменелым ликом, и донесся зов потайный с ветром пастбищ бесконечных к облачным быкам небесным, к пастухам туманов млечных! Гранда не было в Севилье, кто б сравнился с ним в отваге, не было такого сердца, нет другой подобной шпаги! В нем текла рекою львиной чудодейственная сила и его картинный облик торсом мраморным взносила. Андалузский дивный воздух облекал его в сиянье, смех его струился нардом остроумья, обаянья. Он великий был тореро! Горец, как любил он горы! Как с колосьями был нежен! Как вонзал он твердо шпоры! Как он ласков был с росою! Как прекрасен на арене! Пред последней бандерильей тьмы не пал он на колени! Сном заснул он бесконечным. Мхи зеленые и травы раздвигают, словно пальцы, черепа цветок кровавый. По лугам, холмам зеленым льется кровь его, как песня, льется по рогам склоненным и душою не воскреснет, тысячью копыт топочет, разливается все шире, лужею сравняться хочет с звездной тьмой в Гвадалквивире. О, средь белых стен испанских черные быки печали! Вены вскрытые Игнасьо соловьями зазвучали! Нет! Не хочу ее я видеть! Не вместить ее в потире, ласточек таких нет в мире, чтоб ее по капле выпить, инея - чтоб заморозить, песен нет таких и лилий. Хрусталей нет, чтоб закрыли серебром кровавость розы. Нет, не хочу ее я видеть!

 

III

ПРИСУТСТВУЮЩЕЕ ТЕЛО

	  Камень - это лоб, где стонут сонмы сновидений
	без змеистых вод, без льдистых мрачных кипарисов.

Камень - как спина, что носит вечным грузом время, и деревья слез, и ленты млечные созвездий.

Серые дожди сбегают торопливо к рекам, изрешеченные руки нежно поднимая, чтоб дорогой не поймал их камень распростертый, не сломал их членов хрупких, не впитал их крови! Камень жадно собирает семена и капли, ласточек костяк летучий и скелеты волчьи; он не даст певучих звуков, пламени, кристаллов, он дает одни арены, серые арены.

Благородный наш Игнасьо распростерт на камне. Он скончался. Что с ним стало? На лицо взгляните: словно смерть его натерла бледно-желтой серой, голова его темнеет, как у минотавра.

Он скончался. Дождь проникнул в рот его открытый. Вылетел из сжатых легких воздух, как безумный, а любовь его, питаясь снежными слезами, греется в лазури горной отдаленных пастбищ.

Что там шепчут? Здесь почило тленье и безмолвье, перед нами только тело в тяжком испаренье. Прежде в этой четкой форме соловьи звучали, а теперь она покрыта синью дыр бездонных.

Кто наморщил саван? Лживы все слова и речи, здесь, в углу, никто не плачет, не заводит песни, шпорами коня не колет и змеи не гонит. Я хочу увидеть взглядом широко открытым пред собою это тело, только не в покое.

Я хочу людей увидеть с голосом, как трубы, укрощающих уздою лошадей и реки; я хочу людей увидеть с костяком звенящим и с певучим ртом, где солнце искрится кремнями.

Здесь хочу я их увидеть. Перед этим камнем. Перед этим торсом бледным с торсом перебитым. Я хочу, чтоб эти люди указали выход для Игнасьо-паладина, связанного смертью.

Пусть укажут эти люди плач такой широкий, чтоб он тек в туманах нежных светлою рекою, чтоб без бычьего пыхтенья яростно-двойного по реке той плыл Игнасьо охладелым телом.

Чтоб река та затерялась на арене круглой, на луне, что притворилась светлым,кротким агнцем; чтоб река исчезла в ночи рыбьего безмолвья, затерялась в белой чаще дымов отвердевших.

Нет, лица его платками вы не закрывайте, чтобы не привык он к смерти,в нем самом сокрытой. Спи, Игнасьо, и не чувствуй жаркого мычанья. Мчись, лети, покойся с миром. Так умрет и море.

 

IV

ОТСУТСТВУЮЩАЯ ДУША

	  Ты чужд быку, смоковнице, и коням,
	и муравьям у твоего порога.
	Тебя не знает вечер и ребенок, -
	ушел ты навсегда, навеки умер.

Ты чужд хребту иссеченному камня, атласу черному, в котором тлеешь. Ты чужд своим немым воспоминаньям, - ушел ты навсегда, навеки умер.

Придет к нам осень с гроздьями тумана, улитками и снежными горами. Никто в твой взор не взглянет светлым взором, - ушел ты навсегда, навеки умер.

Да, потому что ты навеки умер, как мертвые, оставившие землю, как мертвые, которых забывают средь кучи мусора и псов издохших.

Пусть чужд ты всем. Тебя я воспеваю. Я сохраню твой мужественный облик, и зрелость опыта, и жадность к смерти, вкус терпкий губ твоих и привкус грусти в веселой смелости твоих порывов.

Родится ли когда иль не родится с судьбой такою бурной андалузец? О красоте твоей пою со стоном, и грустно шелестит в оливах ветер.

Федерико Гарсиа Лорка

Шесть стихотворений по-галисийски

1935

Перевод Ф. Кельина



	МАДРИГАЛ ГОРОДУ САНТЬЯГО

 	  Дождик идет в Сантьяго,
	сердце любовью полно.
	Белой камелией в небе
	светится солнца пятно.

Дожлик идет в Сантьяго: ночи такие темны. Трав серебро и грезы лик закрывают луны.

Видишь, на камни улиц падает тонкий хрусталь. Видишь, как шлет тебе море с ветром и мглу и печаль.

Шлет их тебе твое море, солнцем Сантьяго забыт; только с утра в моем сердце капля дождя звенит.

	РОМАНС ПРЕЧИСТОЙ ДЕВЫ И ЕЕ ЛАДЬИ

	   Это праздник, праздник ночью,
	праздник маленькой Пречистой
	и ее ладьи!

	   Дева росту небольшого,
	серебром блестит корона,
	племенных быков четверка
	впряжена в ее повозку.

А стеклянные голубки дождь несли с собою в горы, сквозь туманы сонм усопших устремился в тесный город.

О Пречистая! Ты лаской кроткий взор согрей коровий, убери цветами плащ свой, сняв их с савана усопшей.

Над Галисией высоко в небесах восходят зори, и Пречистая дорогу направляет в дом свой, к морю.

Это праздник, праздник ночью, праздник маленькой Пречистой и ее падьи!

	ПЕСНЯ О МАЛЕНЬКОМ РАССЫЛЬНОМ

	В Буэнос-Айресе есть волынка,
	та волынка над рекой Ла-Платой.
	Норд на ней играет, влажным
	серым ртом к ней прикасаясь.
	Бедный парень Рамон де Сисмунди!
	Там, на улице Эсмеральды,
	грязь, и весь он испачкан грязью,
	пылью ящиков и прилавков.
	Вдоль по улицам бесконечным,
	по зеленому берегу пампы
	той порой галисийцы гуляли,
	о долинах нездешних вздыхая.
	Бедный парень Рамон ле Сисмунди!
	Он в волнах услыхал муиньейру,
	между тем как пасла его память
	семь быков луны туманной.
	Шел по берегу он речному,
	шел по берегу он Ла-Платы,
	там, где ивы и кони немые
	вод стекло в этот час ломали.
	Но не слышал он стона волынки,
	великана волынщика в небе
	не заметил со ртом крылатым.
	Бедный парень Рамон де Сисмунди!
	Хоть по берегу шел он Ла-Платы,
	лишь увидел он дня угасанье
	да багровую стену заката.

	НОКТЮРН МАЛЕНЬКОГО УТОПЛЕННИКА

	   По берегу к броду пойдем мы безмолвно
	взглянуть на подростка, что бросился в волны.

	   Воздушной тропою, безмолвно, пока
	его в океан не умчала река.

	   Душа в нем рыдала от раны несносной,
	баюкали бедную травы и сосны.

Луна над горою дожди разметала, и лилии повсюду она разбросала.

У бледного рта, что улыбкою светел, камелией черной качается ветер.

Покиньте луга вы и горы! Безмолвно глядите: вот тот, кого приняли водны.

Вы, темные люди, - в дорогу, пока его в океан не умчала река.

Белеют там в небе туманы сплошные, там исстари бродят быки водяные.

Ах, как под зеленой луной, средь долин, над Силем деревьев звенит тамбурин! Скорее же, парни, скорей! Глубока, его в океан увлекает река!

	КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ РОСАЛИИ КАСТРО, УСОПШЕЙ

	  Встань, подруга моя дорогая!
	Петухи новый день возвещают.
	Встань, любимая, снова!
	Слышишь? Ветер мычит коровой.

	  Ходят плуги между тем
	из Сантьяго в Вифлеем.

В тонкой серебряной лодке ангел в Сантьяго плывет, из Вифлеема в той лодке скорбь Галисии везет.

Галисии тихой, чьи мертвенны дали, поросшие густо травою печали, и той же травой поросло твое ложе, и черные волны волос твоих тоже, - волос, что к далеким морям бегут, где тучи-голубки гнездо свое вьют.

Встань, подруга моя дорогая! Петухи новый день возвещают. Встань, любимая, снова! Слышишь? Ветер мычит коровой.

	ПЛЯШЕТ ЛУНА В САНТЬЯГО

	   Посмотри, как застыл,
	побелел тот влюбленный!

	   Это пляшет луна
	   над долиною мертвых.

В ночь теней и волков он застыл, как они, стал он черным.

Ах! Все пляшет луна над долиною мертвых.

Конь из камня, кем ранен он был, в царство сна охраняя входы?

Это все луна, луна над долиною мертвых! Стекла серые туч, кто сквозь них взором облачным глянет мне в очи?

Это все луна, луна над долиною мертвых.

Снится золото мне цветов, умереть мне дозволь на ложе.

Нет! Луна безмолвно пляшет над долиною мертвых.

Дочка! Вдруг я побелела, видно, ветер стал холодным! То не ветер: грустит луна над долиною мертвых.

Кто ревет, как бык огромный, кто под небом глухо стонет?

Нет, не бык: луна, луна над долиною мертвых.

Да, луна в венце из дрока, да, луна, луна, что пляшет, пляшет, пляшет, вечно пляшет над долиною мертвых!

Федерико Гарсиа Лорка

Диван Тамарита

1936

Перевод А. Гелескула



	ГАЗЕЛЛЫ

	I

	ГАЗЕЛЛА О НЕЖДАННОЙ ЛЮБВИ

	Не разгадал никто еще, как сладко
	дурманит это миртовое лоно.
	Не знал никто, что белыми зубами
	птенца любви ты мучишь затаенно.

Смотрели сны персидские лошадки на лунном камне век твоих атласных, когда тебя, соперницу метели, четыре ночи обвивал я в ласках.

Как семена прозрачные, взлетали над гипсовым жасмином эти веки. Искал я в сердце мраморные буквы, чтобы из них сложить тебе - навеки, навеки: сад тоски моей предсмертной, твой силуэт, навек неразличимый, и кровь твоя, пригубленная мною, и губы твои в час моей кончины.

	II

	ГАЗЕЛЛА О ПУГАЮЩЕЙ БЛИЗОСТИ

	Я хочу, чтоб воды не размыли тины.
	Я хочу, чтоб ветер не обрел долины.

Чтобы слепли ночи и прозреть не смели, чтоб не знало сердце золотого хмеля, чтобы вол шептался с лебедой вечерней, чтоб, не видя света, умирали черви, чтобы зубы череп оголил в оскале, чтоб желтел их отблеск и на белой шали.

Я слежу, как бьется ночь полуживая, раненой гадюкой полдень обвивая.

Зелен яд заката, но я выпью зелье. Я пройду сквозь арки, где года истлели.

Только пе слепи ты чистой наготою - как игла агавы в лозах над водою.

Дай тоской забыться на планете дальней - но не помнить кожи холодок миндальный.

	III

	ГАЗЕЛЛА ОБ ОТЧАЯВШЕЙСЯ ЛЮБВИ

	Не опускается мгла,
	чтобы не смог я прийти
	и чтобы ты не смогла.

Все равно я приду - и пускай скорпионом впивается зной.

Все равно ты придешь, хоть бы хоть бы губы сжигал тебе дождь соляной.

Не подымается мгла, чтобы не смог я прийти и чтобы ты не смогла.

Я приду, бросив жабам изглоданный мой огнецвет.

Ты придешь лабиринтами ночи, где выхода нет.

Не опускается мгла, не подымается мгла, чтобы я без тебя умирал, чтобы ты без меня умерла.

	IV

	ГАЗЕЛЛА О СКРЫТНОЙ ЛЮБВИ

	В венок я вплел тебе вербену
	лишь ради колокола Велы.

	Гранада, затканная хмелем,
	луной отсвечивала белой.

Сгубил я сад мой в Картахене лишь ради колокола Велы. Гранада раненою серной за флюгерами розовела.

И ради колокола Велы я этой ночью до рассвета горел в огне твоего тела, горел, и чье оно - не ведал.

	V

	ГАЗЕЛЛА О МЕРТВОМ РЕБЕНКЕ

	Каждую ночь в моей Гранаде,
	каждую ночь умирает ребенок.
	Каждую ночь вода садится
	поговорить о погребенных.

Есть два ветра - мглистый и ясный. Крылья мертвых - листья бурьяна. Есть два ветра - фазаны на башнях и закат - как детская рана.

Ни пушинки голубя в небе - только хмель над каменной нишей. Ни крупинки неба на камне над водой, тебя схоронившей.

Пала с гор водяная глыба. Затосковали цветы и кони. И ты застыл, ледяной архангел, под синей тенью моей ладони.

	VI

	ГАЗЕЛЛА О ГОРЬКОМ КОРНЕ

	На свете есть горький корень
	и тысячи окон зорких.

Нельзя и рукой ребенка разбить водяные створки.

Куда же, куда идешь ты? Есть небо пчелиных оргий - прозрачная битва роя - и горький тот корень.

Горький.

С изнанки лица в подошвы стекает осадок боли, и поет обрубок ночи со свежей слезой на сколе.

Любовь моя, враг мой смертный, грызи же свой горький корень.

	VII

	ГАЗЕЛЛА О ВОСПОМИНАНИИ

	Останься хоть тенью милой,
	но память любви помилуй -

	черешневый трепет нежный
	в январской ночи кромешной.

Со смертью во сне бредовом живу под одним я кровом.

И слезы вьюнком медвяным на гипсовом сердце вянут.

Глаза мои бродят сами, глаза мои стали псами.

Всю ночь они бродят садом меж ягод, налитых ядом.

Дохнет ли ветрами стужа - тюльпаном качнется ужас, а сумерки зимней рани темнее больной герани.

И мертвые ждут рассвета за дверью ночного бреда.

И дым пеленает белый долину немого тела.

Под аркою нашей встречи горят поминально свечи.

Развейся же тенью милой, но память о ней помилуй.

	VIII

	ГАЗЕЛЛА О ТЕМНОЙ СМЕРТИ

	Хочу уснуть я сном осенних яблок
	и ускользнуть от сутолоки кладбищ.
	Хочу уснуть я сном того ребенка,
	что все мечтал забросить сердце в море.

Не говори, что кровь жива и в мертвых, что просят пить истлевшие их губы. Не повторяй, как больно быть травою, какой змеиный рот у новолунья.

Пускай усну нежданно, усну на миг, на время, на столетья, но чтобы знали все, что я не умер, что золотые ясли - эти губы, что я товарищ западного ветра, что я большая тень моей слезинки.

Вы на заре лицо мое закройте, чтоб муравьи мне глаз не застилали. Сырой водой смочите мне подошвы, чтоб соскользнуло жало скорпиона.

Ибо хочу уснуть я - но сном осенних яблок - и научиться плачу, который землю смоет. Ибо хочу остаться я в том ребенке смутном, который вырвать сердце хотел в открытом море.

	IX

	ГАЗЕЛЛА О ЧУДЕСНОЙ ЛЮБВИ

	Огонь и гипс
	безжалостной пустыни,
	была ты в сердце влагой на жасмине.

Огонь и блеск безжалостного неба, была ты в сердце шелестами снега.

Пустырь и небо руки мне сковали.

Пустыни неба раны бичевали.

	X

	ГАЗЕЛЛА О БЕГСТВЕ

	Я не раз затеривался в море,
	с памятью, осыпанной цветами,
	с горлом, полным нежности и боли.
	Я не раз затеривался в море,
	как в сердцах детей я затерялся.

Нет ночей, чтоб отзвук поцелуя не будил безгубые улыбки. Нет людей, чтоб возле колыбели конских черепов не вспоминали.

Ведь одно отыскивают розы - лобной кости лунные рельефы. И одно умеют наши руки - подражать корням захороненным.

Как в сердцах детей я затерялся, я не раз затеривался в море. Мореход слепой, ищу я смерти, полной сокрушительного света.

	XII

	ГАЗЕЛЛА ОБ УТРЕННЕМ РЫНКЕ

	   Я под аркой Эльвиры
	   буду ждать на пути,
	   чтоб узнать твое имя
	   и, заплакав, уйти.

	Что за луны льдом озерным
	на лице твоем застыли?
	Как в заснеженной пустыне
	твой костер собрать по зернам?
	Твой хрусталь колючим терном
	кто задумал оплести?..

Я под аркой Эльвиры буду ждать на пути, чтобы взгляд твой пригубить и, заплакав, уйти. Ранит голос твой весенний среди рыночного крика! Сумасшедшая гвоздика, затерявшаяся в сене! Как близка ты в отдаленье, а вблизи - не подойти...

Я под аркой Эльвиры буду ждать на пути, чтобы бедер коснуться и, заплакав, уйти.

	КАСЫДЫ 

	I

	КАСЫДА О РАНЕННОМ ВОДОЮ

	Хочу спуститься в глубь колодца,
	хочу подняться лестницей крутою,
	чтобы увидеть сердце,
	ужаленное темною водою.

Теряя силы, бредил мальчик в венке из инея и крови. Ключи, колодцы и фонтаны клинки скрестили в изголовье. О вспышки страсти, всплески лезвий, о белой смерти пение ночное! О желтый прах сыпучего рассвета среди пустыни зноя! Один на свете, бредил мальчик с уснувшим городом в гортани. Прожорливую тину заклинало приснившихся фонтанов бормотанье. Агония дугою выгибалась и, выпрямляясь, холодела. Сплелись двумя зелеными дождями агония и тело.

Хочу спуститься в глубь колодца, и черпать смерти снадобье густое, и впитывать ее замшелым сердцем, чтобы найти пронзенного водою..

	II

	КАСЫДА О ПЛАЧЕ

	Я захлопнул окно,
	чтоб укрыться от плача,
	но не слышно за серой стеной
	ничего, кроме плача.

Не расслышать ангелов рая, мало сил у собачьего лая, звуки тысячи скрипок на моей уместятся ладони.

Только плач - как единственный ангел, только плач - как единая свора, плач - как первая скрипка на свете, захлебнулся слезами ветер и вокруг - ничего, кроме плача.

	III

	КАСЫДА О ВЕТВЯХ

	В Тамарите - сады и своры,
	и собаки свинцовой масти
	ждут, когда опустеют ветви,
	ждут, когда их сорвет ненастье.

Есть там яблоня в Тамарите, грозди слез ее ветви клонят. Соловей там гасит рыданья, а фазан их пепел хоронит.

Не печалятся только ветви - одного они с нами склада: в дождь не верят и спят так сладко, словно каждая стала садом.

На коленях качая воду, ждали осени две долины. Шло ненастье слоновьим шагом, частокол топча тополиный.

В Тамарите печальны дети, и всю ночь они до восхода ждут, когда облетят мои ветви, ждут, когда их сорвет непогода.

	IV

	КАСЫДА О ПРОСТЕРТОЙ ЖЕНЩИНЕ

	Видеть тебя нагой - это вспомнить землю.
	Ровную землю, где ни следа подковы.
	Землю без зелени, голую суть земную,
	замкнутую для времени: грань алмаза.

Видеть тебя нагою - постигнуть жажду ливня, который плачет о хрупкой плоти, и ощутить, как море дрожит и молит, чтобы звезда скатилась в его морщины.

Кровь запоет по спальням, и станет эхом, и тишину расколет клинком зарницы - но не тебе дознаться, в каких потемках спрячется сердце жабы и сон фиалки.

Бедра твои - как корни в борьбе упругой, губы твои - как зори без горизонтов. Скрытые в теплых розах твоей постели, мертвые рты кричат, дожидаясь часа.

	V

	КАСЫДА О БЕЗДОМНОМ СНЕ

	Жасмин и бык заколотый. Светает.
	Булыжник. Арфа. Карта. Полудрема.
	Быком жасмина девушка рядится,
	а бык - исчадьем сумрака и рева.

Будь это небо маленьким ребенком, полночи бы жасмином расцветало и бык нашел бы синюю арену с неуязвимым сердцем у портала.

Но это небо - стойбище слоновье, жасмин - вода, но тронутая кровью, а девушка - ночной букет забытый, у подворотни брошенный на плиты.

Жасмин и бык. И люди между ними в пустотах сна подобны сталактитам. Слоны и облака сквозят в жасмине, и девичий скелет - в быке убитом.

	VI

	КАСЫДА О НЕДОСЯГАЕМОЙ РУКЕ

	Я прошу всего только руку,
	если можно, раненую руку.
	Я прошу всего только руку,
	пусть не знать ни сна мне, ни могилы.

Только б алебастровый тот ирис, горлицу, прикованную к сердцу, ту сиделку, что луну слепую в ночь мою последнюю не впустит.

Я прошу одну эту руку, что меня обмоет и обрядит. Я прошу одну эту руку, белое крыло моей смерти.

Все иное в мире - проходит. Млечный след и отсвет безымянный. Все - иное; только ветер плачет о последней стае листопада.

	VII

	КАСЫДА О РОЗЕ

	Роза,
	уже становясь неземною,
	искала не утренний проблеск -
	искала иное.

Не жаждала света, ни тьмы не просила, ни зноя - рубеж полусна-полуяви, искала иное.

Роза, застыв под луною, на небе искала не розу - искала иное.

	VIII

	КАСЫДА О ЗОЛОТОЙ ДЕВУШКЕ

	В воде она застыла -
	и тело золотое
	затон позолотило.

Лягушками и тиной пугало дно речное. Пел воздух соловьиный и бредил белизною. Ночь таяла в тумане, серебряном и светлом, за голыми холмами под сумеречным ветром.

А девушка вздыхала, над заводью белея, и заводь полыхала.

Заря горела ясно, гоня стада коровьи, и, мертвая, угасла с венками в изголовье. И соловьи рыдали с горящими крылами, а девушка в печали расплескивала пламя.

И тело золотое застыло цаплей белой над золотой водою.

	IX

	КАСЫДА О СМУТНЫХ ГОРЛИЦАХ

	Две горлицы в листьях лавра
	печалились надо мною.
	Одна из них была солнцем,
	другая была луною.
	Спросил я луну: "Сестрица,
	где тело мое зарыли?" -
	"Над сердцем моим", - сказала,
	а солнце раскрыло крылья.
	И я вдалеке увидел,
	по пояс в земле шагая,-
	две снежных орлицы взмыли,
	п девушка шла нагая.
	Спросил я у них: "Сестрицы,
	где тело мое зарыли?" -
	"Над сердцем", - луна сказала,
	а солнце сложило крылья.
	И я двух нагих голубок
	увидел в тени орлиной -
	и были одна другою,
	и не было ни единой.

Федерико Гарсиа Лорка

Стихи разных лет



	ЭТО - ПРОЛОГ

	   В этой книге всю душу
	я хотел бы оставить.
	Эта книга со мною
	на пейзажи смотрела
	и святые часы прожила.

Как больно за книги! Нам дают они в руки и розы, и звезды, и медленно сами уходят.

Как томительно видеть те страданья и муки, которыми сердце свой алтарь украшает! Видеть призраки жизней, что проходят - и тают, обнаженное сердце на бескрылом Пегасе; видеть жизнь, видеть смерть, видеть синтез вселенной: встречаясь в пространстве, сливаются вместе они.

Стихотворная книга - это мертвая осень; стихи - это черные листья на белой земле, а читающий голос - дуновение ветра: он стихи погружает в грудь людей, как в пространство.

Поэт - это дерево с плодами печали: оно плачет над тем, что любит, а листья увяли.

Поэт - это медиум природы и жизни, - их величие он раскрывает при помощи слов.

Поэт понимает все, что непонятно, и ненависть противоречий называет он дружбой.

Он знает: все тропы равно невозможны, и поэтому ночью по ним он спокойно идет.

По книгам стихов, среди роз кровавых, печально проходят извечные караваны; они родили поэта, и он вечерами плачет, окруженный созданьями собственных вымыслов.

Поэзия - горечь, мед небесный, - он брызжет из невидимых ульев, где трудятся души.

Она - невозможность, что внезапно возможна. Это арфа, но струны - пламена и сердца.

Она - жизнь, по которой мы проходим с тоскою, надеясь, что кормчий без руля проведет наш корабль.

Стихотворные книги - это звезды, что в строгой тишине проплывают по стране пустоты и пишут на небе серебром свои строки.

О глубокое горе - и навек, без исхода! О страдальческий голос поющих поэтов! Я хотел бы оставить в этой книге всю душу...

	ПЕСНЯ ЛЮБВИ

	Песня любая -
	заводь
	любви.

Звезда голубая - заводь времен, завязь эпох.

А заводь крика - чуть слышный вздох.

	* * *

	Я чувствую,
	как в жилах
	у меня,
	расплавив сердце раскаленной страстью,
	струится ток багряного огня.

Так погаси же, женщина, пожар.

Ведь если в нем все выгорит дотла, одна зола взойдет на пепелище, одна зола...

	* * *

	Потупив взор, но воспаряя мыслью,
	я брел и брел...
	И по тропе времен
	металась жизнь моя, желавшая желаний.
	Пылила серая дорога, но однажды
	  увидел я цветущий луг
	  и розу,
	  наполненную жизнью, и мерцанием,
	  и болью.

Ты, розовая женщина, - как роза: ведь и ее девичье тело обвенчали с твоим тончайшим запахом разлуки, с тоской неизречимой по печали.

	САД СМУГЛЯНОК

	  (Фрагменты)

	ПОРТИК

	В серебряные барабаны
	бьют
	струи фонтана.

Ткут полотна ветра листья и лозы, подкрашивают ароматом дикие розы.

И с ними в ладу паук обращает луну в звезду.

ВСТРЕЧА Мария - Утоли мои печали, тебя мне видеть довелось в лимонной роще, где пели струи источника слез. Ты лучшая из роз! Мария - Утоли мои печали, тебя мне видеть довелось. Твои глаза хрусталей светлее, туманы кос. Ты лучшая из роз! Мария - Утоли мои печали, тебя мне видеть довелось. Где та перчатка лунного цвета и первых рос? Ты - лучшая из роз! ЛИМОННАЯ РОЩА Лимонная роща. Зов моих младенческих снов.

Лимонная роша. В гнездах янтарных грудей твой воздух.

Лимонная роща. В чаще ты бризы морские нянчишь.

Лимонная роща. Сад апельсиновый. Без чувств, недугом сломленный и обескровленный.

Лимонная роща. Не ты ли видала, как взмахом руки любовь мою подрубили.

Лимонная роща. Любовь моя детская, сердца тоска без роз и без посошка.

Лимонная роща.

	СЮИТА ВОДЫ

	СТРАНА

	В черной, черной воде
	деревья погребены,
	маргаритки
	и маки.

По дороге, выжженной солнцем, идут три вола.

А по воздуху летит соловей - сердце дерева.

ДРОЖЬ Я сохранил бы в памяти, как сувенир серебряный, частицу глыбы росной.

Среди равнин безлесных прозрачный пруд светлеется, родник потухший.

АКАЦИЯ Кто срубил длинный стебель луны? (Нам оставил корни подводные.) Как легко могли бы мы срезать белоснежные венчики акации вечной! КРИВАЯ Снова с букетом ириса я тебя оставляю, прощаясь. Любовь моей ночи! И вдовушкой звездного света тебя нахожу, встречая...

Властитель сумрачных бабочек! Я иду по своей дороге. Через тысячу лет меня ты увидишь. Любовь моей ночи! По тропинке лазурной, властитель сумрачных звезд, я своей дорогой последую. Пока не вместится в сердце мое вселенная.

УЛЕЙ Мы жили в сотах стеклянных улья, воздушного улья! Целовались мы сквозь стекло.

Замечательная тюрьма, ворота которой - луна! СЕВЕР Холодные звезды висят над дорогами.

Проходят люди и звери по дымным лесистым тропам. И тихо вздыхают хижины, когда заря занимается.

Раздается хряск топора.

Горы, леса, хутора сотрясаются, как цистерны. Под уларами топора! ЮГ Юг, мираж, отражение.

Можно сказать что угодно: апельсин или звезда, русло реки или небо.

О, стрела, стрела! Юг - это стрела золотая, блуждающая над ветром.

ВОСТОК Гамма благоуханий, ниспадающая на юг (ансамблем полутонов).

ЗАПАД Гамма лунных сияний, возрастающая на север (двенадиатииветная).

	СЮИТА ЗЕРКАЛ

	СИМВОЛ

	У Христа
	по зеркалу.
	в каждой руке.
	Дрожит его лик
	и множится.
	А черные взгляды
	сердцем его
	полнятся.
	Верую!



	ОГРОМНОЕ ЗЕРКАЛО

	Мы живем
	под зеркалом огромным.
	Человек - живая лазурь!
	Осанна!



	БЛИК

	Донья Луна.
	(Может, ртуть пролилась?)
	Навряд ли.
	Что за мальчик засветил
	ее фонарик?
	Мелькнет мотылек,
	и все погрузится во мрак.
	Молчите... тишина!
	Ведь этот светляк -
	луна.

ЛУЧИ Все вокруг - раскрытый веер. Брат, открой свои объятья. Бог - лишь точка впереди.

ОТЗВУК Птица поет от одиночества. Воздух множится. Мы слышим не ушами, а зеркалами.

ЗЕМЛЯ Все мы ходим по зеркалу незрячему, по стеклу прозрачному. Если б ирисы росли лепестками вниз, если б розаны цвели лепестками вниз, если б корни видели звезды и высь, а умерший спал с открытыми глазами, 'все мы явили бы - лебедями.

ФАНТАЗИЯ За гладью зеркальной - погасшие звезды и девочка-радуга, спящая крепко.

За гладью зеркальной - покой бесконечный, гнездовье затиший бескрылых и вечных.

Зеркальная гладь - это мумия водная, ты в полночь закроешься ракушкой света.

Зеркальная гладь - первородные росы, упавшая в вечер раскрытая книга и эхо, ставшее плотью.

СИНТОИЗМ Золотые колокольчики. Пагода - дракон. Дзинь, дзинь, дзинь над рисовым простором. Родник изначальный, источник правды. А где-то вдали - розовые цапли и вулкан увядший.

ГЛАЗА В них столько тропинок, распахнутых настежь. Там - два перекрестка тенистых и влажных. Смерть - частая гостья с полей этих тайных. (Срезает садовницей слезные маки.) В зрачках горизонтов вовек не отыщешь. В глазах мы блуждаем, как в девственной сельве. И в замок "Войдешь, а назад не воротишься" проходим по радужной оболочке. О, мальчик безлюбый, да спасет тебя бог от зарослей красных плюща. Елена, ты галстуки вышиваешь, но бойся захожего странника.

НАЧАЛО Адам и Ева. Стараньями змия разбилось зеркало на сотню осколков. А камнем яблоко было.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ СПЯЩЕМУ ЗЕРКАЛУ Баю-бай, не бойся взглядов беспокойных. Баюшки-баю.

Сон не потревожат бабочка ночная, слово, или фраза, или луч-пролаза из замочной шелки. Баюшки-баю.

Ты похоже, зеркало, на мое сердечко. Сад мой, где любовь Ждет со мною встречи.

Спи себе спокойно, пробудись же, если на губах моих умрет поцелуй последний.

ВОЗДУХ Бременеющий радугами воздух разбивает над листьями зеркала в звезды.

СМЯТЕНИЕ Неужели сердце мое - это сердце твое? Кто же мысли мои отражает? Кто мне эту страсть беспочвенную внушает? Почему мой наряд меняет цвета? Все - скрещение дорог на свете. Отчего же ты видишь на небе столько звезд? Брат, это ты или я? И чьи это руки так охладели? Я вижу себя в огнях зарницы, и людской муравейник в сердце моем копошится.

ПОКОЙ Филин устал размышлять, очки протирает со вздохом, светляк катится кубарем под гору, падучие звезды мерцают. А филин, хохлясь, крыльями бьет и о чем-то мечтает.

	БЕЗНАДЕЖНАЯ ПЕСНЯ

	Сливаются реки,
	свиваются травы.

А я развеян ветрами.

Войдет благовещенье в дом к обрученным, и девушки встанут утрами и вышьют сердца свои шелком зеленым.

А я развеян ветрами.

	ИЗВЕЧНЫЙ УГОЛ

	Земля и небо,
	извечный угол
	(а биссектрисой
	пусть ветер будет).

Дорога и небо, гигантский угол (а биссектрисой желанье будет).

	ТОПОЛЬ И БАШНЯ

	Тень живого великолепья
	и тень столетий.

Тень певуче-зеленая и тень, с землей обрученная.

Камень и ветер смотрят врагами, тень и камень.

	ПЕСНЯ

	Пора проститься с сердцем однозвучным,
	с напевом безупречнее алмаза -
	без вас, боровших северные ветры,
	один останусь сиро и безгласо.

Полярной обезглавленной звездою.

Обломком затонувшего компаса.

	СИРЕНА И КАРАБИНЕР 

	  (Отрывки)

	Впечатанная в сумрак трехгранная олива,
	и треугольный профиль взметнувшая волна...
	И розовое небо на западе залива
	напряжено, как будто купальщика спина.

Дельфин проделал "мостик", резвясь в воде вечерней, и крылья расправляют, как птицы, корабли. Далекий холм сочится бальзамом и свеченьем, а лунный шар неслышно отчалил от земли.

У пристани матросы запели на закате... Шумит бамбук в их песнях, в припевах стынет снег, и светятся походы по ненадежной карте в глазах, глядящих хмуро из-под опухших век.

Вот взвился голос горна, впиваясь звуком нервным, как в яблочную мякоть, в пунцовый небосвод... Тревожный голос меди, сигнал карабинерам на бой с пиратским флагом и со стихией вол.

Ночь кобылицей черной ворвется в тишь залива, толкнув в латинский парус нерасторопный челн, - и море, что вздыхало, как грация, стыдливо, внезапно страсть познает в гортанных стонах волн.

О тающие в танце средь луга голубого, примите дар мой, музы, и услужите мне: пусть девять ваших песен в единственное слово сольются голосами в небесной вышине!

	ЭСТАМП НЕБА 

	   Звезды
	ни с кем не помолвлены.

Ни с кем! А такие красивые! Они ждут поклонника, чтоб он их отвез в их Венецию, идеально счастливую.

Они каждую ночь подходят к решеткам оконным - тысяча этажей на небе! - и подают сигналы влюбленным в морях темноты, где сами тонут.

Но, девушки, подождите, чтоб я умер, и утром, рано, вас похищу одну за другою на кобылице тумана.

	ТРИ РАССКАЗА ПРО ВЕТЕР

		I

	Был красным ветер вдалеке,
	зарей зажженный.
	Потом струился по реке -
	зеленый.
	Потом он был и синь и желт.
	А после -
	тугою радугой взошел
	над полем.

II Запружен ветер, как ручей. Объяты дрожью и водоросли тополей, и сердце - тоже. Неслышно солнце за зенит склонилось в небе... Пять пополудни. Ветер спит. И птицы немы.

III Как локон, вьется бриз, как плющ, как стружка - завитками. Проклевывается, как ключ в лесу под камнем. Бальзамом белым напоит ущелье он до края и будет биться о гранит, изнемогая.

	ШКОЛА

	Учитель

	Кто замуж выходит
	за ветер?

Ребенок Госпожа всех желаний на свете.

Учитель Что дарит ей к свадьбе ветер?

Ребенок Из золота вихри и карты всех стран на свете.

Учитель А что она ему дарит?

Ребенок Она в сердце впускает ветер.

Учитель Скажи ее имя.

Ребенок Ее имя держат в секрете. (За окном школы - звездный полог.)

	ОДИНОЧЕСТВО

	В ПАМЯТЬ ЛУИСА ДЕ ЛЕОН

			Красота недоступная!
			Ищет ли мир это белое,
			вечное и завершенное небытие?

					Хорхе Гильен

	Погруженное в мысли свои неизменно,
	одиночество реет над камнем смертью, заботой,
	где, свободный и пленный,
	застыл в белизне полета
	раненный холодом свет, напевающий что-то.

Не имеющее архитектуры одиночество в стиле молчанья! Поднимаясь над рощею хмурой, ты стираешь незримые грани, и они никогда твою темную плоть не поранят.

В твоей глубине позабыты крови моей лихорадочный трепет, мой пояс, узором расшитый, и разбитые цепи, и чахлая роза, которую смяли песчаные степи.

Цветок моего пораженья! Над глухими огнями и бледной тоскою, когда затухает движенье и узел разрублен незримой рукою, от тебя растекаются тонкие волны покоя.

В песне протяжной лебедь свою белизну воспевает; голос прохладный и влажный льется из горла его и взлетает над тростником, что к воде свои стебли склоняет.

Украшает розою белой берег реки божество молодое, роща запела, звучанье природы удвоив и музыку листьев сливая с журчащей водою, Бессмертники хором у неба бессмертия просят и своим беспокойным узором ранят взоры колосьев и на карту печали свои очертанья наносят.

Арфа, ее золотые рыданья охвачены страстью одною - отыскать в глубине мирозданья (о звуки, рожденные хрупкой весною!), отыскать, одиночество, царство твое ледяное.

Но по-прежнему недостижимо ты для раненых звуков с их кровью зеленой, и нет высоты обозримой, и нет глубины покоренной, откуда к тебе доносились бы наши рыданья и стоны.

	НА СМЕРТЬ ХОСЕ ДЕ СИРИА-И-ЭСКАЛАНТЕ

	Кто скажет теперь, что жил ты на свете?
	Врывается боль в полумрак озаренный.
	Два голоса слышу - часы и ветер.
	Заря без тебя разукрасит газоны.

Бред пепельно-серых цветов на рассвете твой череп наполнит таинственным звоном. О, светлая боль и незримые сети! Небытие и луны корона! Корона луны! И своей рукою я брошу цветок твой в весенние воды, и вдаль унесется он вместе с рекою.

Тебя поглотили холодные своды; и память о мире с его суетою сотрут, о мой друг, бесконечные годы.

	СОНЕТ

	На стылых мхах, мерцающих уныло,
	мой профиль не изменит очертаний;
	в нем, зеркале безгрешном, пульс чеканный
	недремлющее слово преломило.

И если струны струй и плющ бескрылый - лишь бренной плоти символ первозданный, мой профиль станет на гряде песчаной причудливым безмолвьем крокодила.

И пусть язык агоний голубиных познает вкус не пламени, а дрока, растущего в урочищах пустынных, - как символ силы, сломленной до срока, останусь я в измятых георгинах и в стеблях трав, растоптанных жестоко.

	СОНЕТ

	Я боюсь потерять это светлое чудо,
	что в глазах твоих влажных застыло в молчанье,
	я боюсь этой ночи, в которой не буду
	прикасаться лицом к твоей розе дыханья.

Я боюсь, что ветвей моих мертвая груда устилать этот берег таинственный станет; я носить не хочу за собою повсюду те плоды, где укроются черви страданья.

Если клад мой заветный взяла ты с собою, если ты моя боль, что пощады не просит, если даже совсем ничего я не стою, - пусть последний мой колос утрата не скосит и пусть будет поток твой усыпан листвою, что роняет моя уходящая осень.

	ПОЭТ ПРОСИТ СВОЮ ЛЮБОВЬ, ЧТОБЫ ОНА ЕМУ НАПИСАЛА

	   Любовь глубинная, как смерть, как весны,
	напрасно жду я писем и решений;
	цветок увял, и больше нет сомнений:
	жить, потеряв себя в тебе, несносно.

Бессмертен воздух. Камень жесткий, косный не знает и не избегает тени. Не нужен сердцу для его борений мед ледяной, - луна им поит сосны.

Я выстрадал тебя. Вскрывая вены в бою голубки с тигром, змей с цветами, я кровью обдавал твой стан мгновенно.

Наполни же мой дикий бред словами иль дай мне жить в ночи самозабвенной, в ночи души с неведомыми снами.

	ПЕСНЯ О МАЛЕНЬКОЙ СМЕРТИ

	Мшистых лун неживая равнина
	и ушедшей под землю крови.
	Равнина крови старинной.

Свет вчерашний и свет грядущий. Тонких трав неживое небо. Свет и мрак, над песком встающий.

В лунном мареве смерть я встретил. Неживая земная равнина. Очертанья маленькой смерти.

На высокой кровле собака. И рукою левою косо пересек я сухих цветов прерывистые утесы.

Над собором из пепла - ветер. Свет и мрак, над песком встающий. Очертанья маленькой смерти.

Смерть и я - на виду у смерти. Человек одинокий, и рядом очертанья маленькой смерти.

И луны неживая равнина. И колеблется снег и стонет за дверьми, в тишине пустынной.

Человек - и что же? Все это: человек одинокий, и рядом смерть. Равнина. Дыханье света.

	НОЧНАЯ ПЕСНЯ АНДАЛУЗСКИХ МОРЯКОВ

	   От Кадиса до Гибралтара
	дорога бежала.
	Там все мои вздохи море
	в пути считало.

Ах, девушка, мало ли кораблей в гавани Малаги! От Кадиса и до Севильи сады лимонные встали. Деревья все мои вздохи в пути считали.

Ах, девушка, мало ли кораблей в гавани Малаги! От Севильи и до Кармоны ножа не достанешь. Серп месяца режет воздух, и воздух уносит рану.

Ах, парень, волна моего уносит коня! Я шел мимо мертвых градирен, и ты, любовь, позабылась. Кто хочет сердце найти, пусть спросит, как это случилось.

Ах, парень, волна моего уносит коня! Кадис, сюда не ходи, здесь море тебя догонит. Севилья, встань во весь рост, иначе в реке утонешь.

Ах, девушка! Ах, парень! Дорога бежала. Кораблей в гавани мало ли! А на площади холодно стало!

	ОМЕГА 

	(Стихи для мертвых) 

	Травы.
	Я отсеку себе правую руку.
	Терпенье.
	Травы.
	У меня две перчатки: из шелка и ртути.
	Терпенье.
	Травы!
	Не плачь. И молчи.
	  Пусть никто нас не слышит.

Терпенье. Травы! Едва распахнулись двери - упали статуи наземь. Тра-а-а-вы!!

	КОЛЫБЕЛЬНАЯ 

	(Мерседес, мертвой) 

	Ты не дышишь, уснувши.
	Из дубовых досок твоя лодка на суше.
	Спи, принцесса страны нездешней.
	Твое тело белеет в ночи кромешной.
	Твое тело, как земля, ледяное.
	Спи. Проходит рассвет стороною.

Ты уплываешь, уснувши. Из тумана и сна твоя лодка на суше.

	ПЕСНЯ 

	   - Если ты услышишь: плачет
	горький олеандр сквозь тишину,
	что ты сделаешь, любовь моя?
	- Вздохну.

- Если ты увидишь, что тебя свет зовет с собою, уходя, что ты сделаешь, любовь моя? - Море вспомню я.

- Если под оливами в саду я скажу тебе: "Люблю тебя", - что ты сделаешь, любовь моя? - Заколю себя.

	ЧЕРНЫЕ ЛУНЫ

	Над берегом черные луны,
	и море в агатовом свете.
	Вдогонку мне плачут
	мои нерожденные дети.
	Отеи, не бросай нас, останься!
	У младшего сложены руки...
	Зрачки мои льются.
	Поют петухи по округе.
	А море вдали каменеет
	под маской волнистого смеха.
	Отец, не бросай нас!..
	   И розой
	рассыпалось эхо.

	ТИХИЕ ВОДЫ

	Глаза мои к низовью
	плывут рекою...
	С печалью и любовью
	плывут рекою...
	(Отсчитывает сердце
	часы покоя.)

	Плывут сухие травы
	дорогой к устью...
	Светла и величава
	дорога к устью...
	(Не время ли в дорогу,
	спросило сердце с грустью.)




	ПРОЩАНЬЕ

	Прощаюсь
	у края дороги.

Угадывая родное, спешил я на плач далекий - а плакали надо мною.

Прощаюсь у края дороги.

Иною, нездешней дорогой уйду с перепутья будить невеселую память о черной минуте. Не стану я влажною дрожью звезды на восходе.

Вернулся я в белую рощу беззвучных мелодий.

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я