Библиотека

Библиотека

Любовь Лукина, Евгений Лукин. Не верь глазам своим

За мгновение до того, как вскочить и заорать дурным голосом, Николай Перстков успел разглядеть многое. То, что трепыхалось в его кулаке, никоим образом не могло сойти за обыкновенного горбатого окунишку. Во-первых, оно было двугорбое, но это ладно, бог с ним... Трагические нерыбьи глаза были снабжены ресницами, на месте брюшных плавников шевелили полупрозрачными пальчиками крохотные ручонки, а там, где у нормального честного окунька располагаются жабры, вздрагивали миниатюрные нежно-розовые, вполне человеческие уши. Правое было варварски разорвано рыболовным крючком — вот где ужас-то!

Николай выронил страшный улов, вскочил и заорал дурным голосом.

В следующий миг ему показалось, что мостки круто выгнулись с явной целью стряхнуть его в озеро, и Николай упал на доски плашмя, едва не угодив физиономией в банку с червями.

Ненатурально красный червяк приподнялся на хвосте, как кобра. Раздув шею, он отважно уставил на Персткова синие микроскопические г_л_а_з_а, и Николай как-то вдруг очутился на берегу — без удочки, без тапочек и частично без памяти.

Забыв моргать, он смотрел на вздыбленные перекошенные мостки, на которых под невероятным углом стояла и не соскальзывала банка с ополоумевшим червяком. Поперек мостков белело брошенное удилище — минуту назад прямой и легкий бамбуковый хлыст, а теперь неясно чей, но скорее всего змеиный, позвоночник с леской на кончике хвоста.

Николай, дрожа, огляделся.

Розоватая береза качнула перламутровыми листьями на длинных, как нити, стеблях.

Небо... Небо сменило цвет — над прудом расплывалась кромешная чернота с фиолетовым отливом. А пруд был светел. В неимоверной прозрачной глубине его просматривались очертания типовых многоквартирных зданий.

Николай охнул и мягко осел на лиловатый песок.

Мир сошел с ума... Мир?

"Это я сошел с ума..." — Грозная истина встала перед Николаем во весь рост — и лишила сознания.

Снять в июле домик на турбазе "Тишина" считалось среди представителей культуры и искусства делом непростым. Но художнику Федору Сидорову (коттедж No9) свойственно было сверхъестественное везение, актеру тюза Григорию Чускому (коттедж No4) — сокрушительное обаяние, а поэту Николаю Персткову (коттедж No5) — тонкий расчет и умение вовремя занять место в очереди.

Молодой Николай Перстков шел в гору. О первом его сборнике "Окоемы" хорошо отозвалась центральная критика. Николай находился в творческом отпуске: работал над второй книгой стихов "Другорядь", поставленной в план местным издательством. Работал серьезно, целыми днями, только и позволяя себе, что посидеть с удочкой у озера на утренней и вечерней зорьке.

Кроме того, вечерами творить все равно было невозможно: где-то около шести раздавался первый аккорд гитары, и над турбазой "Тишина" раскатывался рыдающий баритон Чуского. А куплет спустя многочисленные гости Григория совсем уже пропащими голосами заводили припев: "Ай, нэ, нэ-нэ..." К полуночи хоровое пение выплескивалось из коттеджа No4 и медленно удалялось в сторону пристани...

Беспамятство Николая было недолгим. Очнувшись, он некоторое время лежал с закрытыми глазами и наслаждался звуками. Шелестели березы. В девятом домике (у Сидорова) работал радиоприемник — передавали утреннюю гимнастику. Потом над поэтом зашумели крылья и на березу тяжело опустилась птица. Каркнула.

"Ворона...— с умилением подумал Перстков.— Что же это со мной такое было?" Надо полагать, временное помрачение рассудка. Николай открыл глаза и чуть не потерял сознание вторично. На вершине розоватой березы разевала зубастый клюв какая-то перепончатая мерзость.

Теперь уже не было никакой надежды — он действительно сошел с ума. И полетели, полетели обрывки страшных мыслей о будущем.

Книгу стихов "Другорядь" вычеркнут из плана, потому что творчеством умалишенных занимается совсем другое издательство. На работе скажут: дописался, вот они, стихи, до чего доводят... Тесть... О господи!..

Перстков медленно поднялся с песка.

— Не выйдет! — хрипло сказал он яркому подробному кошмару.— Не полу-чит-ся!

Да, он прекрасно понимает, что сошел с ума. Но остальные об этом не узнают! Никогда! Он им просто не скажет. Какого цвета береза? Белая. Кто это там каркает? А вы что, сами не видите? Ворона! Безумие каким-то образом овладело только зрением поэта, слуху вполне можно было доверять.

И Перстков ринулся к своему коттеджу, где с минуты на минуту должна была проснуться жена.

Два десятка метров пути доставили ему массу неприятных ощущений. Ровная утоптанная тропинка теперь горбилась, проваливалась, шла по синусоиде.

"Это мне кажется,— успокаивал себя Перстков.— Для других я иду прямо".

Пока боролся с тропинкой, не заметил, как добрался до домика. Синий деревянный коттеджик был искажен до неузнаваемости.

Дырки в стене от выпавших сучков — исчезли. И черт бы с ними, с дырками, но теперь на их месте были глаза! Прозревшие доски с любопытством следили за приближающимся Николаем и как-то нехорошо перемигивались.

— Коля! — раздался испуганный крик жены.— Что это такое?

Из-за угла перекошенного коттеджа, держась тонкой лапкой за стену, выбралось кривобокое существо с лиловым лицом. Оно озиралось и что-то боязливо причитало.

Николай замер. Жена (а это, несомненно, была жена), увидев его, взвизгнула и опрометью бросилась за угол.

"Черт возьми! — в смятении подумал Николай.— Что ж у меня, на лбу написано, что я не в себе?" Вбежав в коттедж, он застал жену лежащей ничком на полуопрокинутой, словно бы криво присевшей кровати.

— Вера...— сдавленно позвал он.

Существо глянуло на него, ойкнуло и снова зарылось носом в постель.

— Вера... Понимаешь, какое дело... Я... Со мной...

С каждым его словом лиловое лицо изумленно приподнималось над подушкой. Потом оно повернулось к Николаю и широко раскрыло выразительные, хотя и неодинаковые по размеру глаза.

— Перстков, ты, что ли?

Растерявшись, Николай поглядел почему-то на свои пятнистые ладони. Сначала ему показалось, что вдоль каждого пальца идет ряд белых пуговок. Присмотревшись, он понял, что это присоски. Как на щупальцах у кальмара.

— Господи, ну и рожа! — вырвалось у жены.

— На себя посмотри! — огрызнулся Николай, и существо, ахнув, бросилось к висящему между двух окон зеркалу. Николай нечаянно занял хорошую позицию — ему удалось одновременно увидеть и лиловое лицо, и малиновое его отражение.

Резанул душераздирающий высокий вопль, и лиловая асимметричная жена кинулась на поэта. Тот отпрыгнул, сразу не сообразив, что кидаются вовсе не на него, а в дверной проем... Так кто из них двоих сумасшедший?

На отнимающихся ногах Николай пошел по волнистому полу — к зеркалу. Что он ожидал там увидеть? Привычное свое отражение? Нет, конечно. Но чтобы такое!..

Глаза слиплись в подобие лежачей восьмерки. Рот ороговел — безгубый рот рептилии. На месте худого кадыка висел кожистый дряблый зоб, сильно оттянутый книзу, потому что в нем что-то было — судя по очертаниям, половинка кирпича. Господи, ну и рожа!..

Николай схватился за кирпич и не обнаружил ни кирпича, ни зоба. Тонкая жилистая шея, прыгающий кадык... Вот оно что! Значит, осязанию тоже можно верить. Как и слуху...

Кое-как попав в дверь, Николай вывалился на природу. Небо над головой золотилось и зеленело. Жены видно не было. Откуда-то издали донесся ее очередной взвизг. Надо понимать, еще на что-то наткнулась...

Машинально перешагивая через мнимые пригорки и жестоко спотыкаясь о настоящие, Перстков одолел метров десять и, обессилев, прилег под ивой, которая тут же принялась с ним заигрывать — норовила обнять длинными гибкими ветвями. На ветвях росли опять-таки глаза — томные, загадочные, восточные. Реяли также среди них алые листья странной формы. Эти, складываясь попарно, образовывали подобия полуоткрытых чувственных ртов. Николай был мгновенно ими испятнан.

— Ты, дура!..— заверещал Перстков, вырываясь из нежных объятий.— Ты что делаешь!..

В соседнем домике кто-то всхрапнул, заворочался, низко пробормотал: "А ну, прекратить немедленно!.." — перевернулся, видно, с боку на бок, и над исковерканной турбазой "Тишина" раскатился раздольный баритональный храп.

Рискуя расшибиться, Николай побежал к коттеджу No4.

Комната была перекошена, как от зубной боли. На койке, упираясь огромными ступнями в стену, спал человек с двумя профилями.

— Гриша, Гриш!..

Спящий замычал.

— Гриша, проснись! — крикнул Николай.

Человек с двумя профилями спустил ноги на пол и сел на койке, не открывая глаз.

— Гриша!

Ведущий актер тюза Григорий Чуский разлепил веки и непонимающе уставился на Персткова.

— Никола,— хрипловато спросил он,— кто это тебя так?

Затем глаза его раскрылись шире и обежали перекошенную комнату. Он посмотрел на хлебный нож, лезвие которого пустило в стол граненые металлические отростки, на странный предмет, представляющий собой помесь пивной кружки с песочными часами,— и затряс профилями.

Потом вскочил и с грохотом устремился к выходу. Двери как не бывало — в стене зиял пролом, что тоже, несомненно, было обманом зрения, и Николай в этом очень быстро убедился, бросившись следом и налетев на косяк.

— Н-ни себе чего!..— выдохнул где-то рядом Чуский.— И это что же, везде так?

— Везде! — крикнул Николай, отрывая руку с присосками от ушибленного лба.

— Н-ни себе чего!..— повторил Чуский, озираясь.

Часть лица, примыкающая к его правому профилю, выглядела испуганной. Часть лица, примыкающая к его левому профилю, выражала изумление и даже любопытство.

— А как все вышло-то?

— Рыбу я ловил! — закричал Перстков.— Пока не клевало — все нормально было! А подсек!..

Турбаза напоминала кунсткамеру. Мало того: через каждые несколько шагов это нагромождение нелепостей преображалось. Наклоненный подобно шлагбауму шест со скворечником над коттеджем э 8 внезапно выпрямился, но зато сам скворечник превратился в розовую витую раковину, насквозь просаженную мощным шипом. От раковины во все стороны мгновенно и беззвучно прокатилась волна изменений, перекашивая небо и деревья, разворачивая домики, заново искажая перспективу.

Как ни странно, актер спотыкался мало. Причина была проста — он почти не глядел под ноги. Николай предпочитал держаться справа, потому что левый профиль Григория доверия не внушал — это был профиль авантюриста.

— Ну что ты все суетишься, Никола! — скрывая растерянность, актер говорил на пугающих низах.— Ну странное что-то стряслось... Но не смертельное же!..

По левую руку его золотился штакетник, местами переходя в узорную чугунную решетку.

— Да как же не смертельное! — задохнулся Перстков.— А книга моя, "Другорядь", теперь не выйдет — это как? А чего мне стоило пробить первый сборник — знаешь?.. Не смертельное... Ты посмотри, что с миром делается! Может, теперь вообще ничего не будет — ни литературы, ни театра!..

Чуский с интересом озирал открывающийся с пригорка вид.

— Театр исчезнуть не может,— машинально изрек он, видимо уловив лишь последние слова Николая.— Театр — вечен.

— Ну, значит, изменится так, что не узнаешь!

— Эва! Огорчил! — всхохотнул внезапно Григорий.— Там не менять — там ломать пора. Особенно в нашем тюзе...

И Перстков усомнился: верить ли слуху.

— Я знаю, почему ты так говоришь! — закричал он.— У тебя с дирекцией трения! А я?.. А мне?..

Острая жалость к себе пронзила Персткова, и он замолчал. Мысль о погибшем сборнике терзала его. Ах, "Другорядь", "Другорядь"... "Моих берез лебяжьи груди..." Какие, к черту, лебяжьи! Где вы видели розовых лебедей?.. Да и не в лебедях дело! Будь они хоть в клеточку — кто теперь станет заниматься сборником стихов Николая Персткова?! Сколько потрачено времени, сил, обаяния!.. Пять лет налаживал знакомства, два года Верку охмурял, одних денег на поездки в Москву ухнул... положительная рецензия — аж от самого Михаила Архангела!..

Все прахом, все!

Ива при виде их затрепетала и словно приподнялась на цыпочки. Даже с двумя профилями Григорий Чуский был неотразим. Узкие загадочные глаза на гибких ветвях влажно мерцали, алые уста змеились в стыдливых улыбках.

— Эк, сколько вас! — оторопело проговорил актер, останавливаясь.

— Ну чего ты, пошли...— заныл Перстков.— Ну ее к черту! Она ко всем пристает...

— А ничего-о...— вместо ответа молвил Григорий.— А, Никола?

И он дерзко подмигнул иве.

— У тебя на роже — два профиля! — с ненавистью процедил Перстков.

— Серьезно? — Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать свое лицо. Подержался за один нос, за другой.

— Почему же два? — возразил он.— Один.

— Это на ощупь! — проскрежетал Перстков.— На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!..

Актер поглядел на него и вздрогнул — видно, очень уж нехороша была внешность поэта.

— Да, братец,— с подкупающей прямотой согласился он.— Морда у тебя, конечно... Особенно поначалу... Но знаешь,— поколебавшись, добавил Григорий,— мне вот уже кажется, что ты всегда такой был...

Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган и кто-то задушевно, по складам запел: ...са-лавь-и жи-вут на све-те и-и прасты-ые си-за-ри-и...

— Это у Федора! — вскричал Чуский.

Актер и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке — глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами.

На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.

— ...Как пре-кра-аа-сен этот ми-ир, па-сма-три-и...— глумилась банка. Судя по всему, это и был тразистор.

— Передачи...— со слезами на глазах шепнул Перстков.— Передачи продолжаются... Значит, в городе все по-прежнему...

— Или кассеты крутятся, а операторы поразбежались,— негромко добавил Григорий.

— Мы передавали эстрадные песни,— сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось...

Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.

На картоне был изображен человек с двумя профилями.

— Это он меня вчера,— пояснил Григорий, увидев рисунок.

— И портрет тоже...— с тоской проговорил Николай.

— А что портрет? — не понял Чуский.

— Портрет, говорю, тоже изменился...

Актер отобрал у поэта картон, всмотрелся.

— Да нет,— с досадой бросил он.— Портрет как раз не изменился.

— Он что, и раньше такой был?

Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.

У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем No8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.

И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников — вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развертки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах... Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!

— Не понимаю...— слабо проговорил Чуский.— Да что он, Господь Бог, черт его дери?..

— Записка, Гриша! — закричал Перстков.— Смотри, записка!

Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: "Гриша! Я на пленэре. Если проснешься и будешь меня искать, ищи за территорией".

Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Федора Сидорова.

Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актер спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.

Взбежав на первый пригорок, Чуский оглянулся. Из обмелевшего пруда пыталась вылезти на песок маленькая трехголовая рептилия.

— Ну конечно, Федька, с-сукин сын! — взревел актер, выбросив массивную длань в сторону озера.— Авангардист доморощенный! Его манера...— Он еще раз посмотрел на беспомощно барахтающуюся рептилию и ворчливо заметил: — А ящерицу он у Босха спер...

Честно говоря, Персткова ни в малейшей степени не занимало, кто там что у кого спер — Сидоров у какого-то Босха или Босх у Сидорова. Несомненно, они приближались к эпицентру. Окрестность обновлялась с каждым шагом, пейзажи так и листались. Вскоре путники почувствовали головокружение, вынуждены были замедлить шаг, а затем и вовсе остановиться.

— Может, вернемся? — сипло спросил Николай.— Заблудимся ведь...

— Я тебе вернусь! — пригрозил Чуский, темнея на глазах.— Ты у меня заблудишься! Ну-ка!..

И они пошли напролом. Мир словно взбурлил: линии прыгали, краски вспыхивали и меркли, предметы гримасничали. Перстков не выдержал и зажмурился. Шагов пять Григорий тащил его за руку, потом бросил. Николай открыл глаза. Пейзаж был устойчив. Они находились в эпицентре.

Посреди идиллической, в меру искаженной полянки за мольбертом стоял вполне узнаваемый Федор Сидоров. Хищное пронзительное око художника стремилось то к изображаемому объекту, то к холсту, увлекая за собой скулу и надбровье. Другое — голубенькое, наивное — было едва намечено и как бы необязательно.

Поражала также рука, держащая кисть,— сухая, мощная, похожая на крепкий старый корень.

В остальном же Федор почти не изменился, разве что полнота его слегка увеличилась, а рост слегка уменьшился. Пожалуй, это было эффектно: нечто мягкое, округлое, из чего грубо и властно проросли Рука и Глаз.

Сидоров вдохновенно переносил на холст часть тропинки, скрупулезно заменяя камушки глазами и не замечая даже, что в траве и впрямь рассыпаны не камушки, а глаза и что сам он, наверное, впервые в жизни не творит, но рабски копирует натуру.

Актер и поэт подошли, храня угрожающее молчание. Федор — весь в работе — рассеянно глянул на них.

— Привет, мужики! Меня ищете?

— Тебя! — многообещающе пробасил Григорий.

Художник удивился, опустил кисть и уставился на соседей по турбазе. Пауза тянулась и тянулась. Линзообразно поблескивающее синее око Федора отражало то сдвоенный профиль Чуского, то зоб Персткова.

— Мужики! — обретя дар речи, проговорил художник.— Что это с вами?

— Он спрашивает! — загремел Григорий, но Федор уже ничего не слышал. Незначительный левый глаз его увеличился до размеров правого. Художник завороженно оглядывался: розовый березняк, тысячеокий, словно Аргус, кустарник, черное небо над светлым прудом...

— Не прикидывайся! — закричал Перстков.— Твоя работа, твоя!

Рука с кисточкой, взмыв на уровень синего ока, заслонила сначала верхнюю часть лица Персткова, затем нижнюю.

— Ай, как найдено!..— еле слышно выдохнул художник.— Характер-то как схвачен, а?.. Гриша, ты не поверишь, но я его видел именно так!

— Так?! — страшно вскрикнул Перстков, тыча себя пальцем в кадык.— Вот так, да?!

Он угодил в яремную ямку и закашлялся.

Григорий, не тратя больше слов, двинулся на Федора, и тонкое чутье художника подсказало тому, что сейчас его будут бить.

— Мужики, вы сошли с ума! — вскричал он, прячась за мольберт.— Вы что же, думаете, что это я? Что мне такое под силу?

Григорий остановился. Стало слышно, как Перстков сипит: "...плевать мне, как ты там меня видел!.. Мне главное, чтобы другие меня так не видели!.." Григорий задумался. Они стояли на поляне, подобной огромному солнечному зайчику, над ними прозрачно зеленел зенит, а с тропинки на них с интересом смотрел праздно лежащий глаз, из-за обилия ресниц похожий на ежика.

Так что был резон в словах Сидорова, был.

— Хотя...— ошеломленно сказал художник.— Почему, собственно, не под силу?

— Ты что сделал с миром, шизофреник? — просипел Перстков, держась за горло.

Синее око Федора мистически вспыхнуло.

— Мужики,— сказал он.— Есть гипотеза.

И далее — с трепетом: — Что, если видение мира — условность? А, мужики? Простая условность! Принято видеть мир таким и только таким. Принято, понимаете? Но художник... Художник все видит по-своему! И он влияет на людское восприятие своими картинами. Мало-помалу, капля по капле...

Праздно лежащий посреди тропинки глаз давно уже усиленно подмигивал Чускому и Персткову: слушайте, мол, слушайте — мудрые вещи мужик говорит.

— ...И вот в один прекрасный миг, мужики, происходит качественный скачок! Все начинают видеть мир таким, каким его раньше видел один лишь художник!.. Творец!..

Перстков растерянно оглянулся на Чуского и оробел. Григорий Чуский стоял рядом — чугунный, зеленоватый. Земля под ним высыхала и трескалась от неимоверной тяжести. Таким, надо полагать, видел Федор Сидоров своего друга в данный момент. Наконец актер шевельнулся, вновь обретая более или менее человеческую окраску.

— Да вы кто такой будете, Феденька? — бурно дыша, проговорил он.— Врубель — не повлиял! Сикейрос — не повлиял! Федор повлиял, Сидоров!..

— А это? — Рука с кисточкой, похожая на крепкий старый корень, очертила широкий полукруг, и Чуский оцепенел вторично, пофрагментно зеленея и превращаясь в чугун.

— Да здесь же ничего на месте не стоит! — К Персткову вернулся голос.— Шаг шагнешь — все другим делается!

— Но ведь и раньше так было! Иной угол зрения — иная картина!

— Неправда!

— Было-было, уверяю тебя! Как художник говорю!

— А ну, тихо вы! — дьяконски гаркнул Чуский.— Подумать дайте!..

Минуты две он думал. Потом спросил отрывисто: — Ты полагаешь, это надолго?

Сидоров развел неодинаковыми руками. Он был счастлив.

— Боюсь, что надолго, Гриша. Предыдущий-то мир, сам знаешь, сколько существовал...

В перламутрово-розовом березняке раздалось карканье, и слипшиеся на переносице глаза Персткова радостно вытаращились.

— Гри-ша! — приплясывая, завопил он.— Кому ты поверил? На слух-то мир — прежний! На ощупь — прежний!..

Похожий на ежика глаз встревоженно уставился с тропинки на Федора. Тот задумался, но лишь на секунду.

— Не все же сразу,— резонно возразил он.— Сначала, видимо, должно приспособиться зрение...

Перстков отступал от него, слабо отмахиваясь, как от призрака.

— ...потом — слух, ну и в последнюю очередь — осяза...

— Врешь!! — исступленно закричал Перстков. Он прыгнул вперед, и его легкий кулачок, описав дугу, непрофессионально ударился в округлую скулу художника.

Небо шарахнулось от земли и стало насыщенно-синим. Березы побледнели. Линия штакетника распрямилась.

— У-у-у!..— с ненавистью взвыл Перстков, опуская пятку на праздно лежащий посреди тропинки глаз.

В следующий миг поэт уже прыгал на одной ножке. Осязание говорило, что в босую подошву вонзился крепкий, прокаленный на солнце репей. Николай вырвал его, хотел отшвырнуть...

Репей! Это был именно репей, а никакой не глаз! Николай стремительно обернулся и увидел, что у Григория Чуского снова всего один профиль. Синие домики за оградой выстроились по ранжиру, как прежде. Чары развеялись! Колдовство кончилось!.. Или нет? Или еще один шаг — и все опять исказится?

Шаг... другой... третий...

— А-а! — демонски возопил Перстков.— Получил по морде? Ну и где он теперь, твой мир, а?!

Выражение лица Чуского непрерывно менялось, и Григорий делался похож то на левую, то на правую свою ипостась. Сидоров все еще держался за скулу.

— Что? Ушибли, да? — пятясь, выкрикивал Перстков.— Синяк будет, да?.. Будет-будет, не сомневайся!.. Ты меня так видел? А я тебя так вижу!..

"Да ведь это же я! — холодея, осознал он вдруг.— Я ударил, и все кончилось! Нет-нет, совпадения быть не может... Это мой удар все изменил!.." После таких мыслей Перстков уже не имел права пятиться. Он выпрямился, повернулся к ним спиной и твердым шагом двинулся вдоль штакетника. Но непривычно плоская земля подворачивалась под ноги, и Николай дважды споткнулся на ровном месте.

Тем не менее сквозь ворота под фанерным щитом с надписью "Турбаза "Тишина" он прошел, как сквозь триумфальную арку.

Возле коттеджа No9 пришлось прислониться к деревянной стенке домика и попридержать ладонью прыгающие ребра. Он смотрел на пыльную зеленую траву, на серый скворечник над коттеджем No8, на прямые рейки штакетника, и, право, слеза навертывалась.

"Гипноз,— сообразил он.— Вот что это такое было! Просто массовый гипноз. Этот проходимец всех нас загипнотизировал... и себя за компанию..." Да, но где гарантия, что все это не повторится?

"Пусть только попробует! — с отвагой подумал Перстков, оттолкнувшись плечом от коттеджа.— Еще раз получит!.." Опасения его оказались напрасны. Хотя Николай и ссылался неоднократно в стихах на нечеловеческую мощь своих предков ("Мой прадед ветряки ворочал, что не под силу пятерым..."), сложения он был весьма хрупкого. Но, как видим, хватило даже его воробьиного удара, чтобы какой-то рычажок в мозгу Федора Сидорова раз и навсегда встал на свое место. Отныне с миром Федора можно будет познакомиться, лишь посетив очередную выставку молодых художников. Там, на картоне и холстах, художник будет смирный, ручной, никому не грозящий помешательством или, скажем, крушением карьеры.

Из-за штакетника послышались голоса, и воинственность Персткова мгновенно испарилась.

— Куда он делся? — рычал издали Григорий.— Ива... Перспектива... Башку сверну!..

Федор неразборчиво отвечал ему дребезжащим тенорком.

— Ох и дурак ты, Федька! — гневно гудел Чуский, надо полагать, целиком теперь принявший сторону Сидорова.— Ох дура-ак!.. Ты кого оправдываешь? Да это же все равно, что картину изрезать!..

Николай неосторожно выглянул из-за домика, и Григорий вмиг оказался у штакетника, явно намереваясь перемахнуть ограду и заняться Перстковым вплотную.

Спасение явилось неожиданно в лице двух верхоконных милиционеров, осадивших золотисто-рыжих своих дончаков перед самым мольбертом.

— Что у вас тут происходит?

— Пока ничего...— нехотя отозвался Чуский.

— А кто Перстков?

Николай навострил уши.

— Да есть тут один...— Григорий с видимым сожалением смотрел на домик, за которым прятался поэт, и легонько пошатывал одной рукой штакетник, словно примеривался выломать из него хорошую, увесистую рейку.

— Супруга его в опорный пункт прибегала, на пристань,— пояснил сержант.— Слушайте, ребята, а она как... нормальная?

— С придурью,— хмуро сказал Григорий.— Что он — что она.

— Понятно...— Сержант засмеялся.— Турбаза, говорит, заколдована!..

Второй милиционер присматривался к Федору.

— А что это у вас вроде синяк?

— Да на мольберт наткнулся...— ни на кого не глядя, расстроенно отвечал Федор. Он собирал свои причиндалы. Даже издали было заметно, как у него дрожат руки.

Судя по диалогу, до пристани Федор "не достал". Видимо, пораженная зона включала только турбазу и окрестности.

— С колдовством вроде разобрались,— сказал веселый сержант.— Так и доложим... А то там дамочка эта назад идти боится.

Нет, к черту эту турбазу, к черту оставшуюся неделю... Вот только Вера с пристани вернется — и срочно сматывать удочки! Кстати, об удочке... Он ее бросил на мостках.

"Надо забрать,— спохватился Перстков.— А то штакетник до воды не достает, проходи кто угодно по берегу да бери..." И Николай торопливо зашагал по тропинке к пруду, вновь и вновь упиваясь сознанием того, что все в порядке, что мир — прежний, что книга стихов "Другорядь" обязательно будет издана, что жена у него — никакая не лиловая, хотя на это-то как раз наплевать, потому что полюбил он ее не за цвет лица — Вера была дочерью крупного местного писателя... что сам он — пусть не красавец, но вполне приличный человек, что береза...

Николай остановился. Ствол березы был слегка розоват. Опять?! Огляделся опасливо. Нет-нет, вокруг был его мир — мир Николая Персткова: синие домики, за ними — еще домики, за домиками — штакетник... А ствол березы — белый и только белый! Лебяжий! Николай всмотрелся. На стволе по-прежнему лежал тонкий розоватый оттенок.

Перстков перевел взгляд на суставчатое удилище, брошенное поперек мостков. Оно было очень похоже на змеиный позвоночник.

— Чертовщина...— пробормотал поэт, отступая.

Последствия гипноза? Только этого ему еще не хватало!

Николай повернулся и побежал к своему коттеджу. Дом глазел на него всеми сучками и дырками от сучков.

"Да это зараза какая-то! — в панике подумал Николай.— Так раньше не было!.." Мир Федора не исчез! Он прятался в привычном, выглядывал из листвы, подстерегал на каждом шагу. Он гнездился теперь в самом Персткове.

Григорий Чуский поджидал поэта на крыльце с недобрыми намерениями, но, увидев его, растерялся и отступил, потому что в глазах Персткова был ужас.

Тяжело дыша, Николай остановился перед зеркалом.

Из зеркала на него глянуло нечто смешное и страшноватое. Он увидел торчащий кадык, словно у него в горле полкирпича углом застряло, растянутый в бессмысленной злобной гримаске тонкогубый рот, близко посаженные напряженные глаза. Он увидел лицо человека, способного ради благополучия своего — ударить, убить, растоптать...

Будь ты проклят, Федор Сидоров!

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я