Израиль Моисеевич Меттер. Оценщик
Я из мебельного, — сказал Карев. — Вы приглашали оценщика.
Пожилой осанистый мужик впустил его в квартиру. Карев снял свое вымокшее пальто, пристроил его с краю просторной вешалки. И мокрые калоши скинул у самых дверей.
В прихожей было чисто. Хозяин повел его по комнатам, показывая мебель.
Вещи были малоинтересные: платяной шкаф, ясеневый, требующий ремонта, письменный стол, дубовый, с тумбами, кресло, правда, ценное, вольтеровское, на любителя — если его привести в порядок, то оно пройдет в магазине хорошо, быстро. Это кресло Карев не стал особо осматривать, только кинул на него боковой взгляд, вроде оно и не привлекало его вовсе. А шкаф, стол и еще кое-какие случайные мелочи он исследовал подробно, перечисляя вслух их недостатки.
Однако хозяин квартиры и сам не выражал какого-нибудь острого интереса к оценке своей мебели. Он сказал:
— По мне, стояли бы они тут до самой моей смерти. Да вот дочка с мужем надумали заводить новый гарнитур.
— Но вы уполномочены продавать эти вещи? — спросил Карев. Он устал, это была седьмая квартира за сегодняшний день.
— А кто меня уполномочит? — сказал хозяин. — Мебель моя, хочу — продам, хочу — сожгу.
По давней привычке, уже ненужной сейчас, Карев взглянул на него внимательней, прикидывая, что за человек. Ни к каким выводам Карев не пришел — человек как человек. Пенсионер, наверное. Может, отставник, хотя вряд ли.
Да на кой мне черт все это теперь знать.
Поскрипев дверкой шкафа и подвигав перекошенными ящиками письменного стола, чтобы еще раз продемонстрировать их изношенность, Карев назвал цену вещей.
— Окончательно? — спросил хозяин. — Окончательно, — сказал Карев. — А кресло? — С креслом — проблема. Не пойдет оно у нас, наверное. Громоздкое. В новые дома его вносить через окно. — Ну и бог с ним. Я его на помойку выставлю. Добрые люди подберут. — Зачем же на помойку? Десятку могу предложить.
Так они и сговорились. Карев пометил на бумажке все согласованные цены, записал телефон магазина — завтра с утра можно справиться, когда машина придет за мебелью. Внизу он расписался.
Хозяин взял в руки бумажку, всмотрелся в роспись и спросил:
— Это у вас какая буква стоит? — Буква "Я", — ответил Карев. — Меня зовут Яков Степанович. — Понятно, — сказал хозяин. — Здравствуйте, Яков Степанович. — Здравствуйте, — сказал Карев.
— Дай господь памяти, — задумался хозяин. — Под какой же фамилией вы меня последний раз брали?.. Серегин я тогда, кажется, был. — Серегин, Антон? — быстро спросил Карев. — Убей — не помню, может, и Антон... А я вас сразу признал, Яков Степанович: еще вы пальто снимали в прихожей, я подумал — ищет кого-нибудь Яков Степанович. Только не мог взять в толк, зачем вы ко мне-то пришли. Я ведь этими делами с войны не занимаюсь. — Серегин засмеялся. — А под оценщика вы здорово ловчите. Не знавши, не различишь.
Карев сказал:
— Уволился я из милиции, Серегин. Пятый год работаю в мебельном комиссионном. — По болезни?
— Да нет, здоров я. А ты-то на пенсии? — Сто целковых дали. Не жалуюсь... Дочка у меня кончает торговый техникум, зять — экономист. Жить можно, Яков Степанович. Спасибо вам — дали мне тогда чистый паспорт.
— А у тебя почему такая большая пенсия? — спросил Карев. — Ты где работал последнее время? — Шофером-дальнорейсовиком. Водил МАЗ. — Калымил небось?
— Сказать по совести, случалось. Но не рядился, брал, сколько дадут. Создавал людям удобство... А вы правда уволились, Яков Степанович, или шутите? — Правда. Серегин покачал головой.
— Такой были работник, это ж поискать! Вы нашего брата разматывали — будь здоров. Известно было: раз попался к Кареву — колись до пупа... По собственному желанию ушли? — По собственному.
— С ума сойти. Вы ж на сегодняшний год уже, наверное, полковник были?
— Майор, — сказал Карев. — Не в званиях дело, Серегин.
— Как посмотреть, — сказал Серегин. — У меня было звание — жулик. А нынче — водитель первого класса. Две большие разницы... Он дотронулся до локтя Карева. — Яков Степанович, сделайте мне уважение: такого человека встретил, охота посидеть с ним. У меня поллитра настояно на калгане, я не алкаш, но раз выпал такой случай...
— Это для чего ж, на калгане? — спросил Карев. — Для желудка.
На улице лил дождь, Карев устал, ему все надоело. — Ладно, — сказал он. — Отметим встречу.
Они пошли на кухню.
Серегин усадил гостя за стол, а сам принялся хозяйничать.
Делал он это суетливо, радостно, но умело. Собрав на столе тарелки, вилки, ножи, он не положил их навалом, а расставил два прибора друг против друга и даже расстелил подле них бумажные салфетки треугольничком.
Поколдовав у плиты, он вынул теплое жаркое в латке, достал из холодильника колбасу, соленые огурцы, сыр.
Карев посмотрел на запотевший графин с коричневой водкой.
— Тут, Серегин, не пол-литра — граммов восемьсот.
— Возможное дело, — сказал Серегин. — Зять доливает, я доливаю, мы не меряем. — И обое лечитесь? — спросил Карев. — Я лечусь, а он — так... Между прочим, Яков Степанович, зятек мой не знает про меня. Вообще-то он парень дельный, только зануда. — А дочь знает? — спросил Карев. — Не вполне. В случае они придут, значит, я вам поставил, чтобы вы мебель оценили подороже... Давайте по первой, Яков Степанович, за встречу.
Калган оказался крепкий, но вкусный. Отсыревшее тело Карева тотчас угрелось, он не ел с утра — день выдался беготливый — и сейчас налег на закуску. Ему было приятно, что против него сидит за столом приветливый, домовитый Серегин — человек, которого он, Карев, кажется, довел до ума. Подробностей серегинской уголовной биографии он уже не помнил, промелькнули лишь какие-то маловразумительные обрывки, однако тот факт, что этот Серегин знал Карева в лучшие его боевые годы, а не мебельным оценщиком, торгашом, растрогал Якова Степановича.
— Значит, говоришь, доволен жизнью? — спросил Карев.
— Я теперь, Яков Степаныч, ударился в религию, — робея, сказал вдруг Серегин.
— Сбалдел, — сказал Карев. — К психиатру тебе надо.
— Вы погодите, Яков Степаныч. Почему именно к психиатру? Вреда от меня людям нету. Вот когда вы сажали меня в тюрьму — вред от меня имелся.
Карев спросил:
— Освежи-ка, Серегин, в моей памяти: ты ведь тогда фармазоном, кукольником был? — Кукольником. — Чисто работал. Помнится, я на тебя месяца три извел, покуда словил.
— Да и не словили бы, Яков Степаныч, кабы мне эта жизнь не опостылела. Карев обиделся:
— Но ты ж все-таки не явился с повинной, а поймали мы тебя!
— Бдительность моя ослабла, — пояснил Серегин. — Устал я. И задумываться начал. А в нашем деле задумываться нельзя... Бабе одной, старухе деревенской, продал я куклу заместо мануфактуры, все деньги у бабы выгреб, вечером проиграл их в очко, и такая меня взяла тоска по себе...
— А не врешь? — спросил Карев. — Уж больно у тебя получается форсисто.
— Зачем мне нынче врать? — сказал Серегин. — Совершенно незачем. А тут еще на допросе вы попали в самую мою больную точку. У кого, спросили, воруешь, Серегин? У неимущих воруешь?..
— Что-то ты путаешь, Серегин, — сказал Карев. — Не мог я так говорить. Откуда в нашей стране неимущие? Наверное, сказал: воруешь деньги, заработанные трудом.
— Не путаю, Яков Степаныч. Под заработанные трудом я б тогда не раскололся. Я под неимущих раскололся. Это меня и проняло.
Врет, подумал Карев. Жулики — народ сентиментальный, любят о себе думать красиво. Устал — это возможно, бывает, конечно, — устают.
— Ну и в чем же заключается твоя религия? — спросил Карев. — Сектант ты, что ли? — Нет, — сказал Серегин. — Зачем. — Это хорошо. А то на сектантов статья, кажется, есть, не помню номера.
— Объяснить вам свою религию я не могу, — сказал Серегин. — У меня нету таких слов, чтобы кто-нибудь понимал их до глубины.
— Ишь ты, — сказал Карев. — Умный какой: придумал себе персональную веру. И помогает она тебе?
— Помогает, Яков Степаныч. У меня от нее покой на душе.
— Покой у тебя, Серегин, от твоей пенсии, а не от веры. Отыми у тебя пенсию, ты и в церковь перестанешь ходить.
— А я в нее и так не хожу, Яков Степаныч. Моя вера домашняя: где я, там и она со мной. — Хорошо, — сказал Карев. — Допустим.
Калган начал одолевать его.
Внезапный интерес к своему давнишнему подследственному, а нынче совершенно неизвестному ему человеку разбирал Карева все острее. Да и взболтнулась в его душе вся та муть, которую он уже давно не допускал до своего сознания.
— Вот ты говоришь — покой. А если тебя обидеть? Ну, например, по работе взяли бы да крепко обидели?
— А я б не обиделся, — сказал Серегин. — От меня зависит.
— Ты мне голову не морочь, — раздражился Карев: он теперь легко выходил из себя. — Как это возможно не обидеться, если тебя именно обижают?.. Я вон в угрозыске протрубил тридцать пять лет, сам говоришь — неплохой был работник...
— Замечательный были работник, Яков Степаныч, — сказал Серегин. — Я вас век не забуду.
— Ты-то вот не забыл, хоть и срок из моих рук имел, а Санька Горелов сегодняшний день встретит меня на улице, к фуражке не приложится своей белой ручкой...
Карев в сердцах выпил.
— Закусите "краковской", Яков Степаныч, — жалея его, предложил Серегин и вежливо спросил: — Это какой же Санька? Который по ювелирным магазинам работал?
— Да нет, — буркнул Карев, он жевал колбасу, не чувствуя ее вкуса. — У тебя все жулики на уме... К вашему сведению, Александр Юрьевич Горелов получил нынешний год полковника.
И на кой бес я тут рассоплился, досадливо сверкнуло в голове Карева, но остановиться он уже не мог: слежавшаяся в нем за долгие годы боль самовозгорелась вдруг, как торф. И не в калгане был избыток температуры, подпаливший эту давнюю боль.
— Мой отдел в Управлении знаешь как ребята называли? Штучным. Мы простых дел не расследовали. И Санька этот талант был, сукин сын. Я в него вбил все, что знал, все, что умел! Он же пришел ко мне после юридического слепым щенком — в оперативной работе ни черта не петрил, протокола допроса не умел оформить... Боже же ты мой, как я его любил!..
— Уж очень вы переживаете, Яков Степаныч, — сказал Серегин. — Желаете, я вам заварю крепкого чайку?
Карев помотал отяжелевшей головой.
— И на что, дурак, польстился? На холуйскую должность: перешел от меня к начальнику Управления писать доклады. Башка у него сработала куда положено. И наружность подходящая: костюм пошил себе в модном ателье, завел очки на здоровые глаза, модельные туфельки. Выступит где-нибудь на совещании в исполкоме, в гороно или в редакциях, а там ахают: ах, как выросли кадры милиции! Начальнику приятно — он растил. Да и удобно — Санька сочиняет речи, статьи, обобщает опыт, и все научно, с цитатами из трудов. Ловит-то жуликов нынче не он, а обобщает — он... И стал я, Серегин, нынче негож. Комиссовали меня, подпал под сокращение. Процент роста я им снижаю. Кабы мне кто-нибудь пятнадцать лет назад подсказал, что Санька меня продаст, я бы тому человеку плюнул в глаза...
— Вас один человек продал, Яков Степаныч, — сказал Серегин, — а Иисуса Христа — двенадцать любимых апостолов. Это уж, наверное, так заведено, Яков Степаныч. Предать они предали, а веру его, учение его людям понесли. Даже взять Иуду. Не было бы Иуды, не было бы и подвига Христова, и был бы он обыкновенная личность. Сезонник, плотник.
— Слушай, Серегин, — улыбнулся Карев, — неужели ты веришь во всю эту хреновину?
— Верю, — сказал Серегин. — Две тыщи лет моей вере.
— Значит, согласно твоей вере, и Гитлера прощать надо?
— Гитлера — не надо, — сказал Серегин. — А как же ты разбираешься: кого — надо, а кого — не надо?
— Совестью своей, Яков Степаныч. Душой. — Интересно! Ты своей совестью судишь, я, значит, своей, и выходит на поверку — самосуд? Анархия?.. А бог твой при чем же?
— Он при всем, — ответил Серегин.
— Какая же у него получается роль? — спросил Карев. — Наплодил на земле людей, они друг дружке вцепляются в глотку, жгут, режут. За давешнюю Великую Отечественную двадцать миллионов душ извели!.. А он — что?
Серегин подумал немного и сказал:
— Вопрос знакомый, Яков Степаныч: я от него сам сколько ночей не спавши. И сейчас отвечу. Бог в наши людские дела не мешается, доверяет нам. А человек должен сам за себя отвечать, все ж таки мы люди, а не звери, и почему это с господа надо взыскивать за нашу подлость?
— Ну, а его-то роль, я у тебя спрашиваю? Наблюдатель он, что ли?
— Он наблюдает, — подтвердил Серегин.
Карев устало зевнул.
— Не пыльная у него работенка, Серегин. На такую должность и я гож...
Серегин собрался было ответить, но из прихожей донесся стук входной двери и неразборчивые голоса — женский, мужской. Быстро подхватившись, он вышел из кухни; дверь за собой плотно прикрыл.
Карев уже остыл от спора и от своей размозолевшей обиды.
Пора было собираться домой.
Немножко-то на душе полегчало.
Из прихожей послышался строгий мужской голос: — А вы точно не продешевили, батя? Мебель-то ведь сейчас подорожала.
И кроткий, тихий ответ Серегина: — Да какая же это мебель, Костя? Рухлядь.
И тут же вступил женский голос: — Где я теперь достану корень калгана? Могли бы и чаю попить. Водку брала, "Экстру", по четыре двенадцать...
Карев вышел в прихожую. В наступившем молчании он надел свое пальтецо, калоши и, не глядя на молодых людей, сказал старику:
— Спасибо за угощение, хозяин... А насчет кресла у меня вышла ошибка: поставим его в магазине за тридцать.
Когда дверь за ним захлопнулась, Серегин, прищурившись, посмотрел на своих родственников и сказал: — Ну и гады же вы! Хорошего человека обидели..
А дождь на улице припустил еще усердней, Карев вымок тотчас наново и шел не разбирая пути.
Ничуть он на этих людей не обиделся и только жалел Серегина за его темноту.
А насчет Саньки Горелова — да ну его, Саньку...
Горчичники надо на ночь поставить — в груди сипит, — чаю с медом выпить.
Ох и погодка, так твою...