Владимир Набоков. Отчаяние
Текстъ подготовленъ для некоммерческаго распространенiя Сергeемъ Виницкимъ по репринтному изданiю: Ardis, 1978. Оригинальное изданiе: "Петрополисъ", Берлинъ, 1936. Сохранена орфографiя оригинала (ять Ee, фита Фф, и десятеричное Ii), {номера} страницъ. Исходная кодировка KOI8-C (sawsoft.newmail.ru/Forum/oldrus/).
Владимiръ Набоковъ. Отчаянiе.
(C) 1936 by Vladimir Nabokov {4}
ГЛАВА I.
Если бы я не былъ совершенно увeренъ въ своей писательской силe, въ чудной своей способности выражать съ предeльнымъ изяществомъ и живостью — — Такъ, примeрно, я полагалъ начать свою повeсть. Далeе я обратилъ бы вниманiе читателя на то, что, не будь во мнe этой силы, способности и прочаго, я бы не только отказался отъ описыванiя недавнихъ событiй, но и вообще нечего было бы описывать, ибо, дорогой читатель, не случилось бы ничего. Это глупо, но зато ясно. Лишь дару проникать въ измышленiя жизни, врожденной склонности къ непрерывному творчеству я обязанъ тeмъ — — Тутъ я сравнилъ бы нарушителя того закона, который запрещаетъ проливать красненькое, съ поэтомъ, съ артистомъ... Но, какъ говаривалъ мой бeдный лeвша, философiя выдумка богачей. Долой.
Я, кажется, попросту не знаю, съ чего начать. Смeшонъ пожилой человeкъ, который бeгомъ, съ прыгающими щеками, съ рeшительнымъ топотомъ, догналъ {5} послeднiй автобусъ, но боится вскочить на ходу, и виновато улыбаясь, еще труся по инерцiи, отстаетъ. Неужто не смeю вскочить? Онъ воетъ, онъ ускоряетъ ходъ, онъ сейчасъ уйдетъ за уголъ, непоправимо, — могучiй автобусъ моего разсказа. Образъ довольно громоздкiй. Я все еще бeгу.
Покойный отецъ мой былъ ревельскiй нeмецъ, по образованiю агрономъ, покойная мать — чисто-русская. Стариннаго княжескаго рода. Да, въ жаркiе лeтнiе дни она, бывало, въ сиреневыхъ шелкахъ, томная, съ вeеромъ въ рукe, полулежала въ качалкe обмахиваясь, кушала шоколадъ, и наливались сeнокоснымъ вeтромъ лиловые паруса спущенныхъ шторъ. Во время войны меня, нeмецкаго подданнаго, интернировали, — я только-что поступилъ въ петербургскiй университетъ, пришлось все бросить. Съ конца четырнадцатаго до середины девятнадцатая года я прочелъ тысяча восемнадцать книгъ, — велъ счетъ. Проeздомъ въ Германiю я на три мeсяца застрялъ въ Москвe и тамъ женился. Съ двадцатаго года проживалъ въ Берлинe. Девятаго мая тридцатаго года, уже переваливъ лично за тридцать пять — — Маленькое отступленiе: насчетъ матери я совралъ. По настоящему она была дочь мелкаго мeщанина, — простая, грубая женщина въ грязной кацавейкe. Я могъ бы, конечно, похерить выдуманную исторiю съ вeеромъ, но я нарочно оставляю ее, какъ образецъ одной изъ главныхъ моихъ чертъ: легкой, вдохновенной лживости. Итакъ, говорю я, девятаго мая тридцатаго года я былъ по дeлу въ Прагe. Дeло было шоколадное. Шоколадъ — хорошая вещь. Есть барышни, которыя {6} любятъ только горькiй сортъ, — надменныя лакомки. Не понимаю, зачeмъ беру такой тонъ.
У меня руки дрожатъ, мнe хочется заорать или разбить что-нибудь, грохнуть чeмъ-нибудь объ полъ... Въ такомъ настроенiи невозможно вести плавное повeствованiе. У меня сердце чешется, — ужасное ощущенiе. Надо успокоиться, надо взять себя въ руки. Такъ нельзя. Спокойствiе. Шоколадъ, какъ извeстно, (представьте себe, что слeдуетъ описанiе его производства). На оберткe нашего товара изображена дама въ лиловомъ, съ вeеромъ. Мы предлагали иностранной фирмe, скатывавшейся въ банкротство, перейти на наше производство для обслуживанiя Чехiи, — поэтому-то я и оказался въ Прагe. Утромъ девятаго мая я, изъ гостиницы, въ таксомоторe отправился — — Все это скучно докладывать, убiйственно скучно, — мнe хочется поскорeе добраться до главнаго, — но вeдь полагается же кое-что предварительно объяснить. Словомъ, — контора фирмы была на окраинe города, и я не засталъ кого хотeлъ, сказали, что онъ будетъ черезъ часъ, навeрное...
Нахожу нужнымъ сообщить читателю, что только-что былъ длинный перерывъ, — успeло зайти солнце, опаляя по пути палевыя облака надъ горой, похожей на Фузiяму, — я просидeлъ въ какомъ-то тягостномъ изнеможенiи, то прислушиваясь къ шуму и уханiю вeтра, то рисуя носы на поляхъ, то впадая въ полудремоту, — и вдругъ содрагаясь... и снова росло ощущенiе внутренняго зуда, нестерпимой щекотки, — и такое безволiе, такая пустота. Мнe стоило большого усилiя зажечь лампу и вставить новое перо, — старое {7} расщепилось, согнулось и теперь смахивало на клювъ хищной птицы. Нeтъ, это не муки творчества, это — совсeмъ другое.
Значитъ, не засталъ, и сказали, что черезъ часъ. Отъ нечего дeлать я пошелъ погулять. Былъ продувной день, голубой, въ яблокахъ; вeтеръ, дальнiй родственникъ здeшняго, леталъ по узкимъ улицамъ; облака то и дeло сметали солнце, и оно показывалось опять какъ монета фокусника. Въ скверe, гдe катались инвалиды въ колясочкахъ, бушевала сирень. Я глядeлъ на вывeски, находилъ слово, таившее понятный корень, но обросшее непонятнымъ смысломъ. Пошелъ наугадъ, размахивая руками въ новыхъ желтыхъ перчаткахъ, и вдругъ дома кончились, распахнулся просторъ, показавшiйся мнe вольнымъ, деревенскимъ, весьма заманчивымъ. Миновавъ казарму, передъ которой солдатъ вываживалъ бeлую лошадь, я зашагалъ уже по мягкой, липкой землe, дрожали на вeтру одуванчики, млeлъ на солнцепекe у забора дырявый сапожокъ. Впереди великолeпный крутой холмъ поднимался стeной въ небо. Рeшилъ на него взобраться. Великолeпiе его оказалось обманомъ. Среди низкорослыхъ буковъ и бузины вилась вверхъ зигзагами ступенчатая тропинка. Казалось, вотъ-вотъ сейчасъ дойду до какой-то чудной глухой красоты, но ея все не было. Эта растительность, нищая и неказистая, меня не удовлетворяла, кусты росли прямо на голой землe, и все было загажено, бумажонки, тряпки, отбросы. Со ступеней тропинки, проложенной очень глубоко, некуда было свернуть; изъ земляныхъ стeнъ по бокамъ, какъ пружины изъ ветхой мебели, торчали корни и клочья гнилого мха. Когда я наконецъ дошелъ {8} доверху, тамъ оказались кривые домики, да на веревкe надувались мнимой жизнью подштанники.
Облокотясь на узловатыя перила, я увидeлъ внизу одернутую легкой поволокой Прагу, мрeющiя крыши, дымящiя трубы, дворъ казармы, крохотную бeлую лошадь. Рeшилъ вернуться другимъ путемъ и сталъ спускаться по шоссейной дорогe, которую нашелъ за домишками. Единственной красотой ландшафта былъ вдали, на пригоркe, окруженный голубизной неба круглый, румяный газоемъ, похожiй на исполинскiй футбольный мячъ. Я покинулъ шоссе и пошелъ опять вверхъ, по рeдкому бобрику травы. Унылыя, безплодныя мeста, грохотъ грузовика на покинутой мною дорогe, навстрeчу грузовику — телeга, потомъ велосипедистъ, потомъ въ гнусную радугу окрашенный автомобиль фабрики лаковъ.
Нeкоторое время я глядeлъ со ската на шоссе; повернулся, пошелъ дальше, нашелъ что-то вродe тропинки между двухъ лысыхъ горбовъ и поискалъ глазами гдe бы присeсть отдохнуть. Поодаль, около терновыхъ кустовъ, лежалъ навзничь, раскинувъ ноги, съ картузомъ на лицe, человeкъ. Я прошелъ было мимо, но что-то въ его позe странно привлекло мое вниманiе, — эта подчеркнутая неподвижность, мертво раздвинутыя колeни, деревянность полусогнутой руки. Онъ былъ въ обшарканныхъ плисовыхъ штанахъ и темномъ пиджачкe.
"Глупости, — сказалъ я себe, — онъ спитъ, онъ просто спитъ. Чего буду соваться, разглядывать". И все же я подошелъ и носкомъ моего изящнаго ботинка брезгливо скинулъ съ его лица картузъ.
Оркестръ, играй тушъ! Или лучше: дробь барабана, {9} какъ при задыхающемся акробатическомъ трюкe! Невeроятная минута. Я усомнился въ дeйствительности происходящаго, въ здравости моего разсудка, мнe сдeлалось почти дурно — честное слово, — я сeлъ рядомъ, — дрожали ноги. Будь на моемъ мeстe другой, увидь онъ, что увидeлъ я, его бы можетъ быть прежде всего охватилъ гомерическiй смeхъ. Меня же ошеломила таинственность увидeннаго. Я глядeлъ, — и все во мнe какъ-то срывалось, летало съ какихъ-то десятыхъ этажей. Я смотрeлъ на чудо. Чудо вызывало во мнe нeкiй ужасъ своимъ совершенствомъ, безпричинностью и безцeльностью.
Тутъ, разъ я уже добрался до сути и утолилъ зудъ, не лишнее, пожалуй, слогу своему приказать: вольно — потихоньку повернуть вспять и установить, какое же настроенiе было у меня въ то утро, о чемъ я размышлялъ, когда, не заставь контрагента, пошелъ погулять, ползъ на холмъ, глядeлъ вдаль, на облый румянецъ газоема среди вeтренной синевы майскаго дня. Вернемся, установимъ. Вотъ, безъ цeли еще, я блуждаю, я еще никого не нашелъ. О чемъ я, въ самомъ дeлe, думалъ? То-то и оно, что ни о чемъ. Я былъ совершенно пустъ, какъ прозрачный сосудъ, ожидающiй неизвeстнаго, но неизбeжнаго содержанiя. Дымка какихъ-то мыслей, — о моемъ дeлe, о недавно прiобрeтенномъ автомобилe, о различныхъ свойствахъ тeхъ мeстъ, которыми я шелъ, — дымка этихъ мыслей витала внe меня, а если что и звучало въ просторной моей пустотe, то лишь невнятное ощущенiе какой-то силы, влекущей меня. Одинъ умный латышъ, котораго я знавалъ въ девятнадцатомъ году въ Москвe, сказалъ мнe однажды, что безпричинная задумчивость, {10} иногда обволакивающая меня, признакъ того, что я кончу въ сумасшедшемъ домe. Конечно, онъ преувеличивалъ, — я за этотъ годъ хорошо испыталъ необыкновенную ясность и стройность того логическаго зодчества, которому предавался мой сильно развитый, но вполнe нормальный разумъ. Интуитивныя игры, творчество, вдохновенiе, все то возвышенное, что украшало мою жизнь, можетъ, допустимъ, показаться профану, пускай умному профану, предисловiемъ къ невинному помeшательству. Но успокойтесь, я совершенно здоровъ, тeло мое чисто какъ снаружи, такъ и внутри, поступь легка, я не пью, курю въ мeру, не развратничаю. Здоровый, прекрасно одeтый, очень моложавый, я блуждалъ по только-что описаннымъ мeстамъ, — и тайное вдохновенiе меня не обмануло, я нашелъ то, чего безсознательно искалъ. Повторяю, невeроятная минута. Я смотрeлъ на чудо, и чудо вызывало во мнe нeкiй ужасъ своимъ совершенствомъ, безпричинностью, безцeльностью, но быть можетъ уже тогда, въ ту минуту, разсудокъ мой началъ пытать совершенство, добиваться причины, разгадывать цeль.
Онъ сильно потянулъ носомъ, зыбь жизни побeжала по лицу, чудо слегка замутилось, но не ушло. Затeмъ онъ открылъ глаза, покосился на меня, приподнялся и началъ, зeвая и все недозeвывая, скрести обeими руками въ жирныхъ русыхъ волосахъ.
Это былъ человeкъ моего возраста, долговязый, грязный, дня три не брившiйся; между нижнимъ краемъ воротничка (мягкаго, съ двумя петельками спереди для несуществующей булавки) и верхнимъ краемъ рубашки розовeла полоска кожи. Тощiй конецъ вязанаго галстука свeсился на бокъ, и на груди не {11} было ни одной пуговицы. Въ петлицe пиджака увядалъ пучекъ блeдныхъ фiалокъ, одна выбилась и висeла головкой внизъ. Подлe лежалъ грушевидный заплечный мeшокъ съ ремнями, подлеченными веревкой. Я разсматривалъ бродягу съ неизъяснимымъ удивленiемъ, словно это онъ такъ нарядился нарочно, ради простоватаго маскарада.
"Папироса найдется?" — спросилъ онъ по-чешски, неожиданно низкимъ, даже солиднымъ голосомъ и сдeлалъ двумя разставленными пальцами жестъ куренiя.
Я протянулъ ему мою большую кожаную папиросницу, ни на мгновенiе не спуская съ него глазъ. Онъ пододвинулся, опершись ладонью оземь. Тeмъ временемъ я осмотрeлъ его ухо и впалый високъ.
"Нeмецкiя", — сказалъ онъ и улыбнулся, — показавъ десны; это меня разочаровало, но къ счастью улыбка тотчасъ исчезла (мнe теперь не хотeлось разставаться съ чудомъ).
"Вы нeмецъ?" — спросилъ онъ по-нeмецки, вертя, уплотняя папиросу.
Я отвeтилъ утвердительно и щелкнулъ передъ его носомъ зажигалкой. Онъ жадно сложилъ ладони куполомъ надъ мятущимся маленькимъ пламенемъ. Ногти — черно-синiе, квадратные.
"Я тоже нeмецъ, — сказалъ онъ, выпустивъ дымъ, — то-есть, мой отецъ былъ нeмецъ, а мать изъ Пильзена, чешка".
Я все ждалъ отъ него взрыва удивленiя, — можетъ быть гомерическаго смeха, — но онъ оставался невозмутимъ. Уже тогда я понялъ, какой это оболтусъ. {12} "Да, я выспался", — сказалъ онъ самому себe съ тупымъ удовлетворенiемъ и смачно сплюнулъ.
Я спросилъ: "Вы что — безъ работы?"
Скорбно закивалъ и опять сплюнулъ. Всегда удивляюсь тому, сколько слюны у простого народа.
"Я могу больше пройти, чeмъ мои сапоги", — сказалъ онъ, глядя на свои ноги. Обувь у него была, дeйствительно, неважная.
Медленно перевалившись на животъ и глядя вдаль, на газоемъ, на жаворонка, поднявшагося съ межи, онъ мечтательно проговорилъ:
"Въ прошломъ году у меня была хорошая работа въ Саксонiи, неподалеку отъ границы. Садовничалъ — что можетъ быть лучше? Потомъ работалъ въ кондитерской. Мы каждый день съ товарищемъ послe работы переходили границу, чтобы выпить по кружкe пика. Девять верстъ туда и столько же обратно, оно въ Чехiи дешевле. А одно время я игралъ на скрипкe, и у меня была бeлая мышь".
Теперь поглядимъ со стороны, — но такъ, мимоходомъ, не всматриваясь въ лица, не всматриваясь, господа, — а то слишкомъ удивитесь. А впрочемъ все равно, — послe всего случившагося я знаю, увы, какъ плохо и пристрастно людское зрeнiе. Итакъ: двое рядомъ на чахлой травe. Прекрасно одeтый господинъ, хлопающiй себя желтой перчаткой по колeну, и разсeянный бродяга, лежащiй ничкомъ и жалующiйся на жизнь. Жесткiй трепетъ терновыхъ кустовъ, бeгущiя облака, майскiй день, вздрагивающiй отъ вeтра, какъ вздрагиваетъ лошадиная кожа, дальнiй грохотъ грузовика со стороны шоссе, голосокъ жаворонка въ небe. {13} Бродяга говорилъ съ перерывами, изрeдка сплевывая. То да сё, то да сё... Меланхолично вздыхалъ. Лежа ничкомъ, отгибалъ икры къ заду и опять вытягивалъ ноги.
"Послушайте, — не вытерпeлъ я, — неужели вы ничего не замeчаете?"
Перевернулся, сeлъ. "Въ чемъ дeло?" — спросилъ онъ, и на его лицe появилось выраженiе хмурой подозрительности.
Я сказалъ: "Ты, значитъ, слeпъ".
Секундъ десять мы смотрeли другъ другу въ глаза. Я медленно поднялъ правую руку, но его шуйца не поднялась, а я почти ожидалъ этого. Я прищурилъ лeвый глазъ, но оба его глаза остались открытыми. Я показалъ ему языкъ. Онъ пробормоталъ опять: "Въ чемъ дeло, въ чемъ дeло?"
Было у меня зеркальце въ карманe. Я его далъ ему. Еще только беря его, онъ всей пятерней мазнулъ себя по лицу, взглянулъ на ладонь, но ни крови, ни грязи не было. Посмотрeлся въ блестящее стекло. Пожалъ плечами и отдалъ.
"Мы же съ тобой, болванъ, — крикнулъ я, — мы же съ тобой — ну развe, болванъ, не видишь, ну посмотри на меня хорошенько..."
Я привлекъ его голову къ моей, високъ къ виску, въ зеркальцe запрыгали и поплыли наши глаза.
Онъ снисходительно сказалъ: "Богатый на бeдняка не похожъ, — но вамъ виднeе... Вотъ помню на ярмаркe двухъ близнецовъ, это было въ августe двадцать шестого года или въ сентябрe, нeтъ, кажется, въ августe. Такъ тамъ дeйствительно — ихъ нельзя было {14} отличить другъ отъ друга. Предлагали сто марокъ тому, кто найдетъ примeту. Хорошо, говоритъ рыжiй Фрицъ, и бацъ одному изъ близнецовъ въ ухо. Смотрите, говоритъ, у этого ухо красное, а у того нeтъ, давайте сюда ваши сто марокъ. Какъ мы смeялись!"
Его взглядъ скользнулъ по дорогой блeдно-сeрой матерiи моего костюма, побeжалъ по рукаву, споткнулся о золотые часики на кисти.
"А работы у васъ для меня не найдется?" — освeдомился онъ, склонивъ голову на бокъ.
Отмeчу, что онъ первый, не я, почуялъ масонскую связь нашего сходства, а такъ какъ установленiе этого сходства шло отъ меня, то я находился, по его безсознательному расчету, въ тонкой отъ него зависимости, точно мимикрирующимъ видомъ былъ я, а онъ — образцомъ. Всякiй, конечно, предпочитаетъ, чтобы сказали: онъ похожъ на васъ, — а не наоборотъ: вы на него. Обращаясь ко мнe съ просьбой, этотъ мелкiй мошенникъ испытывалъ почву для будущихъ требованiй. Въ его туманномъ мозгу мелькала, можетъ быть, мысль, что мнe полагается быть ему благодарнымъ за то, что онъ существованiемъ своимъ щедро даетъ мнe возможность походить на него. Наше сходство казалось мнe игрой чудесныхъ силъ. Онъ въ нашемъ сходствe усматривалъ участiе моей воли. Я видeлъ въ немъ своего двойника, то-есть существо, физически равное мнe, — именно это полное равенство такъ мучительно меня волновало. Онъ же видeлъ во мнe сомнительнаго подражателя. Подчеркиваю однако туманность этихъ его мыслей. По крайней тупости своей онъ, разумeется, не понялъ бы моихъ комментарiевъ къ нимъ. {15} "Въ настоящее время ничeмъ помочь тебe не могу, — отвeтилъ я холодно, — но дай мнe свой адресъ". Я вынулъ записную книжку и серебряный карандашъ.
Онъ усмeхнулся: "Не могу сказать, чтобы у меня сейчасъ была вилла. Лучше спать на сeновалe, чeмъ въ лeсу, но лучше спать въ лeсу, чeмъ на скамейкe".
"А все-таки, — сказалъ я, — гдe въ случаe чего можно тебя найти?"
Онъ подумалъ и отвeтилъ: "Осенью я навeрное буду въ той деревнe, гдe работалъ прошлой осенью. Вотъ на тамошнiй почтамтъ и адресуйте. Неподалеку отъ Тарница. Дайте, запишу".
Его имя оказалось: Феликсъ, что значитъ "счастливый". Фамилiю, читатель, тебe знать незачeмъ. Почеркъ неуклюжiй, скрипящiй на поворотахъ. Писалъ онъ лeвой рукой.
Мнe было пора уходить. Я далъ ему десять кронъ. Снисходительно осклабясь, онъ протянулъ мнe руку, оставаясь при этомъ въ полулежачемъ положенiи.
Я быстро пошелъ къ шоссе. Обернувшись, я увидeлъ его темную, долговязую фигуру среди кустовъ: онъ лежалъ на спинe, перекинувъ ногу на ногу и подложивъ подъ темя руки. Я почувствовалъ вдругъ, что ослабeлъ, прямо изнемогъ, кружилась голова, какъ послe долгой и мерзкой оргiи. Меня сладко и мутно волновало, что онъ такъ хладнокровно, будто невзначай, въ разсeянiи, прикарманилъ серебряный карандашъ. Шагая по обочинe, я время отъ времени прикрывалъ глаза и едва не попалъ въ канаву. Потомъ, въ конторe, среди дeлового разговора меня такъ и подмывало вдругъ сообщить моему собесeднику: "Со мною случилась невeроятная вещь. Представьте себe..." {16} Но я ничего не сказалъ и этимъ создалъ прецедентъ тайны. Когда я наконецъ вернулся къ себe въ номеръ, то тамъ, въ ртутныхъ тeняхъ, обрамленный курчавой бронзой, ждалъ меня Феликсъ. Съ серьезнымъ и блeднымъ лицомъ онъ подошелъ ко мнe вплотную. Былъ онъ теперь чисто выбритъ, гладко зачесанные назадъ волосы, блeдно сeрый костюмъ, сиреневый галстукъ. Я вынулъ платокъ, онъ вынулъ платокъ тоже. Перемирiе, переговоры...
Пыль предмeстья набилась мнe въ ноздри. Сморкаясь, я присeлъ на край постели, продолжая смотрeться въ олакрезъ. Помню, что мелкiе признаки бытiя, — щекотка въ носу, голодъ, и потомъ рыжiй вкусъ шницеля въ ресторанe, — странно меня занимали, точно я искалъ и находилъ (и все-таки слегка сомнeвался) доказательства тому, что я — я, что я (средней руки комерсантъ съ замашками) дeйствительно нахожусь въ гостиницe, обeдаю, думаю о дeлахъ и ничаго не имeю общаго съ бродягой, валяющимся сейчасъ гдe-то за-городомъ, подъ кустомъ. И вдругъ снова у меня сжималось въ груди отъ ощущенiя чуда. Вeдь этотъ человeкъ, особенно когда онъ спалъ, когда черты были неподвижны, являлъ мнe мое лицо, мою маску, безупречную и чистую личину моего трупа, — я говорю, трупа только для того, чтобы съ предeльной ясностью выразить мою мысль, — какую мысль? — а вотъ какую: у насъ были тождественныя черты, и въ совершенномъ покоe тождество это достигало крайней своей очевидности, — а смерть это покой лица, художественное его совершенство: жизнь только портила мнe двойника: такъ вeтеръ туманитъ счастiе Нарцисса, такъ входитъ ученикъ въ отсутствiе художника и непрошенной {17} игрой лишнихъ красокъ искажаетъ мастеромъ написанный портретъ. И еще я думалъ о томъ, что именно мнe, особенно любившему и знавшему свое лицо, было легче, чeмъ другому, обратить вниманiе на двойника, — вeдь не всe такъ внимательны, вeдь часто бываетъ, что говоришь "какъ похожи!" о двухъ знакомыхъ между собою людяхъ, которые не подозрeваютъ о подобiи своемъ (и стали бы отрицать его не безъ досады, ежели его имъ открыть). Возможность, однако, такого совершеннаго сходства, какое было между мной и Феликсомъ, никогда прежде мною не предполагалась. Я видалъ схожихъ братьевъ, соутробниковъ, я видалъ въ кинематографe двойниковъ, то-есть актера въ двухъ роляхъ, — какъ и въ нашемъ случаe, наивно подчеркивалась разница общественнаго положенiя: одинъ непремeнно бeденъ, а другой состоятеленъ, одинъ — бродяга въ кепкe, съ расхристанной походкой, а другой — солидный буржуа съ автомобилемъ, — какъ будто и впрямь чета схожихъ бродягъ или чета схожихъ джентльменовъ менeе поражала бы воображенiе. Да, я все это видалъ, — но сходство близнецовъ испорчено штампомъ родственности, а фильмовый актеръ въ двухъ роляхъ никого не обманываетъ, ибо если онъ и появляется сразу въ двухъ лицахъ, то чувствуешь поперекъ снимка линiю склейки. Въ данномъ же случаe не было ни анемiи близнячества (кровь пошла на двоихъ), ни трюка иллюзiониста.
Я желаю во чтобы то ни стало, и я этого добьюсь, убeдить всeхъ васъ, заставить васъ, негодяевъ, убeдиться, — но боюсь, что по самой природe своей, слово не можетъ полностью изобразить сходство двухъ {18} человeческихъ лицъ, — слeдовало бы написать ихъ рядомъ не словами, а красками, и тогда зрителю было бы ясно, о чемъ идетъ рeчь. Высшая мечта автора: превратить читателя въ зрителя, — достигается ли это когда-нибудь? Блeдные организмы литературныхъ героевъ, питаясь подъ руководствомъ автора, наливаются живой читательской кровью; генiй писателя состоитъ въ томъ, чтобы дать имъ способность ожить благодаря этому питанiю и жить долго. Но сейчасъ мнe нужна не литература, а простая, грубая наглядность живописи. Вотъ мой носъ, — крупный, сeвернаго образца, съ крeпкой костью и почти прямоугольной мякиной. Вотъ его носъ, — точь-въ-точь такой же. Вотъ эти двe рeзкiя бороздки по сторонамъ рта и тонкiя, какъ бы слизанныя губы. Вотъ онe и у него. Вотъ скулы... Но это — паспортный, ничего не говорящiй перечень чертъ, и въ общемъ ерундовая условность. Кто-то когда-то мнe сказалъ, что я похожъ на Амундсена. Вотъ онъ тоже похожъ на Амундсена. Но не всe помнятъ Амундсеново лицо, я самъ сейчасъ плохо помню. Нeтъ, ничего не могу объяснить.
Жеманничаю. Знаю, что доказалъ. Все обстоитъ великолeпно. Читатель, ты уже видишь насъ. Одно лицо! Но не думай, я не стeсняюсь возможныхъ недостатковъ, мелкихъ опечатокъ въ книгe природы. Присмотрись: у меня большiе желтоватые зубы, у него они тeснeе, свeтлeе, — но развe это важно? У меня на лбу надувается жила, какъ недочерченная "мысль", но когда я сплю, у меня лобъ такъ же гладокъ, какъ у моего дупликата. А уши... изгибы его раковинъ очень мало измeнены противъ моихъ: спрессованы тутъ, разглажены тамъ. Разрeзъ глазъ одинаковъ, узкiе глаза, {19} подтянутые, съ рeдкими рeсницами, — но они у него цвeтомъ блeднeе. Вотъ, кажется, и всe отличительныя примeты, которыя въ ту первую встрeчу я могъ высмотрeть. Въ тотъ вечеръ, въ ту ночь я памятью разсудка перебиралъ эти незначительныя погрeшности, а глазной памятью видeлъ, вопреки всему, себя, себя, въ жалкомъ образe бродяги, съ неподвижнымъ лицомъ, съ колючей тeнью — какъ за-ночь у покойниковъ — на подбородкe и щекахъ... Почему я замeшкалъ въ Прагe? Съ дeлами было покончено, я свободенъ былъ вернуться въ Берлинъ. Почему? Почему на другое утро я опять отправился на окраину и пошелъ по знакомому шоссе? Безъ труда я отыскалъ мeсто, гдe онъ вчера валялся. Я тамъ нашелъ золотой окурокъ, кусокъ чешской газеты и еще — то жалкое, безличное, что незатeйливый пeшеходъ оставляетъ подъ кустомъ. Нeсколько изумрудныхъ мухъ дополняло картину. Куда онъ ушелъ, гдe провелъ ночь? Праздные, неразрeшимые вопросы. Мнe стало нехорошо на душe, смутно, тягостно, словно все, что произошло, было недобрымъ дeломъ. Я вернулся въ гостиницу за чемоданомъ и поспeшилъ на вокзалъ. У выхода на дебаркадеръ стояли въ два ряда низкiя, удобныя, по спинному хребту выгнутыя скамейки, тамъ сидeли люди, кое-кто дремалъ. Мнe подумалось: вотъ сейчасъ увижу его, спящимъ, съ раскрытыми руками, съ послeдней уцeлeвшей фiалкой въ петлицe. Насъ бы замeтили рядомъ, вскочили, окружили, потащили бы въ участокъ. Почему? Зачeмъ я это пишу? Привычный разбeгъ пера? Или въ самомъ дeлe есть уже преступленiе въ томъ, чтобы какъ двe капли крови походить другъ на друга? {20}
ГЛАВА II.
Я слишкомъ привыкъ смотрeть на себя со стороны, быть собственнымъ натурщикомъ — вотъ почему мой слогъ лишенъ благодатнаго духа непосредственности. Никакъ не удается мнe вернуться въ свою оболочку и по старому расположиться въ самомъ себe, — такой тамъ безпорядокъ: мебель переставлена, лампочка перегорeла, прошлое мое разорвано на клочки.
А я былъ довольно счастливъ. Въ Берлинe у меня была небольшая, но симпатичная квартира, — три съ половиной комнаты, солнечный балконъ, горячая вода, центральное отопленiе, жена Лида и горничная Эльза. По сосeдству находился гаражъ, и тамъ стоялъ прiобрeтенный мной на выплату, хорошенькiй, темно-синiй автомобиль, — двухмeстный. Успeшно, хоть и медлительно, росъ на балконe круглый, натуженный, сeдовласый кактусъ. Папиросы я покупалъ всегда въ одной и той же лавкe, и тамъ встрeчали меня счастливой улыбкой. Такая же улыбка встрeчала жену тамъ, гдe покупались масло и яйца. По субботамъ мы ходили въ кафе или кинематографъ. Мы принадлежали къ сливкамъ мeщанства, — по крайней мeрe такъ могло казаться. Однако, по возвращенiи домой изъ конторы, я не разувался, не ложился на кушетку съ вечерней газетой. Разговоръ мой съ женой не состоялъ исключительно изъ небольшихъ цифръ. Приключенiя моего шоколада притягивали мысль не всегда. Мнe, признаюсь, была не чужда нeкоторая склонность къ богемe. Что касается моего отношенiя къ новой Россiи, то прямо скажу: мнeнiй моей жены я не раздeлялъ. Понятiе {21} "большевики" принимало въ ея крашеныхъ устахъ оттeнокъ привычной и ходульной ненависти, — нeтъ, пожалуй "ненависть" слишкомъ страстно сказано, — это было что-то домашнее, элементарное, бабье, — большевиковъ она не любила, какъ не любишь дождя (особенно по воскресенiямъ), или клоповъ (особенно въ новой квартирe), — большевизмъ былъ для нея чeмъ-то природнымъ и непрiятнымъ, какъ простуда. Обоснованiе этихъ взглядовъ подразумeвалось само собой, толковать ихъ было незачeмъ. Большевикъ не вeритъ въ Бога, — ахъ, какой нехорошiй, — и вообще — хулиганъ и садистъ. Когда я бывало говорилъ, что коммунизмъ въ конечномъ счетe — великая, нужная вещь, что новая, молодая Россiя создаетъ замeчательныя цeнности, пускай непонятныя европейцу, пускай непрiемлемыя для обездоленнаго и обозленнаго эмигранта, что такого энтузiазма, аскетизма, безкорыстiя, вeры въ свое грядущее единообразiе еще никогда не знала исторiя, — моя жена невозмутимо отвeчала: "Если ты такъ говоришь, чтобы дразнить меня, то это не мило". Но я дeйствительно такъ думаю, т. е. дeйствительно думаю, что надобно что-то такое кореннымъ образомъ измeнить въ нашей пестрой, неуловимой, запутанной жизни, что коммунизмъ дeйствительно создастъ прекрасный квадратный мiръ одинаковыхъ здоровяковъ, широкоплечихъ микроцефаловъ, и что въ непрiязни къ нему есть нeчто дeтское и предвзятое, вродe ужимки, къ которой прибeгаетъ моя жена, напрягаетъ ноздри и поднимаетъ бровь (то-есть даетъ дeтскiй и предвзятый образъ роковой женщины) всякiй разъ, какъ смотрится — даже мелькомъ — въ зеркало. {22} Вотъ, не люблю этого слова. Страшная штука. Съ тeхъ поръ, какъ я пересталъ бриться, онаго не употребляю. Между тeмъ упоминанiе о немъ непрiятно взволновало меня, прервало теченiе моего разсказа. (Представьте себe, что слeдуетъ: исторiя зеркалъ.). А есть и кривыя зеркала, зеркала-чудовища; малeйшая обнаженность шеи вдругъ удлиняется, а снизу, навстрeчу ей, вытягивается другая, неизвeстно откуда взявшаяся марципановая нагота, и обe сливаются; кривое зеркало раздeваетъ человeка или начинаетъ уплотнять его, и получается человeкъ-быкъ, человeкъ-жаба, подъ давленiемъ неисчислимыхъ зеркальныхъ атмосферъ, — а не то тянешься, какъ тeсто, и рвешься пополамъ, — уйдемъ, уйдемъ, — я не умeю смeяться гомерическимъ смeхомъ, — все это не такъ просто, какъ вы, сволочи, думаете. Да, я буду ругаться, никто не можетъ мнe запретить ругаться. И не имeть зеркала въ комнатe — тоже мое право. А въ крайнемъ случаe (чего я, дeйствительно, боюсь?) отразился бы въ немъ незнакомый бородачъ, — здорово она у меня выросла, эта самая борода, — и за такой короткiй срокъ, — я другой, совсeмъ другой, — я не вижу себя. Изъ всeхъ поръ претъ волосъ. Повидимому внутри у меня были огромные запасы косматости. Скрываюсь въ естественной чащe, выросшей изъ меня. Мнe нечего бояться. Пустая суевeрность. Вотъ я напишу опять то слово. Олакрезъ. Зеркало. И ничего не случилось. Зеркало, зеркало, зеркало. Сколько угодно, — не боюсь. Зеркало. Смотрeться въ зеркало. Я это говорилъ о женe. Трудно говорить, если меня все время перебиваютъ.
Она между прочимъ тоже была суевeрна. Сухо дерево. {23} Торопливо, съ рeшительнымъ видомъ, плотно сжавъ губы, искала какой-нибудь голой, неполированной деревянности, чтобы легонько тронуть ее своими короткими пальцами, съ подушечками вокругъ землянично-яркихъ, но всегда, какъ у ребенка, не очень чистыхъ ногтей, — поскорeе тронуть, пока еще не остыло въ воздухe упоминанiе счастья. Она вeрила въ сны, — выпавшiй зубъ — смерть знакомаго, зубъ съ кровью — смерть родственника. Жемчуга это слезы. Очень дурно видeть себя въ бeломъ платьe, сидящей во главe стола. Грязь — это богатство, кошка — измeна, море — душевныя волненiя. Она любила подолгу и обстоятельно разсказывать свои сны. Увы, я пишу о ней въ прошедшемъ времени. Подтянемъ пряжку разсказа на одну дырочку.
Она ненавидитъ Ллойдъ-Джорджа, изъ-за него, дескать, погибла Россiя, — и вообще: "Я бы этихъ англичанъ своими руками передушила". Нeмцамъ попадаетъ за пломбированный поeздъ (большевичный консервъ, импортъ Ленина). Французамъ: "Мнe, знаешь, разсказывалъ Ардалiонъ, что они держались по-хамски во время эвакуацiи". Вмeстe съ тeмъ она находитъ типъ англичанина (послe моего) самимъ красивымъ на свeтe, нeмцевъ уважаетъ за музыкальность и солидность и "обожаетъ Парижъ", гдe какъ то провела со мной нeсколько дней. Эти ея убeжденiя неподвижны, какъ статуи въ нишахъ. Зато ея отношенiе къ русскому народу продeлало все-таки нeкоторую эволюцiю. Въ двадцатомъ году она еще говорила: "Настоящiй русскiй мужикъ — монархистъ!". Теперь она говоритъ: "Настоящiй русскiй мужикъ вымеръ". Она мало образована и мало наблюдательна. Мы {24} выяснили какъ-то, что слово "мистикъ" она принимала всегда за уменьшительное, допуская такимъ образомъ существованiе какихъ-то настоящихъ, большихъ "мистовъ", въ черныхъ тогахъ, что-ли, со звeздными лицами. Единственное дерево, которое она отличаетъ, это береза: наша, молъ, русская. Она читаетъ запоемъ, и все — дребедень, ничего не запоминая и выпуская длинныя описанiя. Ходитъ по книги въ русскую библiотеку, сидитъ тамъ у стола и долго выбираетъ, ощупываетъ, перелистываетъ, заглядываетъ въ книгу бокомъ, какъ курица, высматривающая зерно, — откладываетъ, — беретъ другую, открываетъ, — все это дeлается одной рукой, не снимая со стола, — замeтивъ, что открыла вверхъ ногами, поворачиваетъ на девяносто градусовъ, — и тутъ же быстро тянется къ той, которую библiотекарь готовится предложить другой дамe, — все это длится больше часа, а чeмъ опредeляется ея конечный выборъ — не знаю, быть можетъ заглавiемъ. Однажды я ей привезъ съ вокзала пустяковый криминальный романъ въ обложкe, украшенной краснымъ крестовикомъ на черной паутинe, — принялась читать, адски интересно, просто нельзя удержаться, чтобы не заглянуть въ конецъ, — но, такъ какъ это все-бы испортило, она, зажмурясь, разорвала книгу по корешку на двe части и заключительную спрятала, а куда — забыла, и долго-долго искала по комнатамъ ею же сокрытаго преступника, приговаривая тонкимъ голосомъ: "Это такъ было интересно, такъ интересно, я умру, если не узнаю".
Она теперь узнала. Эти все объясняющiя страницы были хорошо запрятаны, но онe нашлись, всe, кромe, быть можетъ, одной. Вообще много чего произошло {25} и теперь объяснилось. Случилось и то, чего она больше всего боялась. Изъ всeхъ примeтъ это была самая жуткая. Разбитое зеркало. Да, такъ оно и случилось, но несовсeмъ обычнымъ образомъ. Бeдная покойница!
Ти-ри-бомъ. И еще разъ — бомъ! Нeтъ, я не сошелъ съ ума, это я просто издаю маленькiе радостные звуки. Такъ радуешься, надувъ кого-нибудь. А я только-что здорово кого-то надулъ. Кого? Посмотрись, читатель, въ зеркало, благо ты зеркала такъ любишь.
Но теперь мнe вдругъ стало грустно, — по-настоящему. Я вспомнилъ вдругъ такъ живо этотъ кактусъ на балконe, эти синiя наши комнаты, эту квартиру въ новомъ домe, выдержанную въ современномъ коробочно - обжулю - пространство - безфинтифлюшечномъ стилe, — и на фонe моей аккуратности и чистоты ералашъ, который всюду сeяла Лида, сладкiй, вульгарный запахъ ея духовъ. Но ея недостатки, ея святая тупость, институтскiе фурирчики въ подушку, не сердили меня. Мы никогда не ссорились, я никогда не сдeлалъ ей ни одного замeчанiя, — какую бы глупость она на людяхъ ни сморозила, какъ бы дурно она ни одeлась. Не разбиралась, бeдная, въ оттeнкахъ: ей казалось, что, если все одного цвeта, цeль достигнута, гармонiя полная, и поэтому она могла нацeпить изумрудно-зеленую фетровую шляпу при платьe оливковомъ или нильской воды. Любила, чтобы все "повторялось", — если кушакъ черный, то уже непремeнно какой-нибудь черный кантикъ или черный бантикъ на шеe. Въ первые годы нашего брака она носила бeлье со швейцарскимъ шитьемъ. Ей ничего не стоило къ воздушному платью надeть плотные осеннiе башмаки, — нeтъ, тайны гармонiи ей были совершенно недоступны, {26} и съ этимъ связывалась необычайная ея безалаберность, неряшливость. Неряшливость сказывалась въ самой ея походкe: мгновенно стаптывала каблукъ на лeвой ногe. Страшно было заглянуть въ ящикъ комода, — тамъ кишeли, свившись въ клубокъ, тряпочки, ленточки, куски матерiи, ея паспортъ, обрeзокъ молью подъeденнаго мeха, еще какiе-то анахронизмы, напримeръ, дамскiя гетры — однимъ словомъ, Богъ знаетъ что. Частенько и въ царство моихъ аккуратно сложенныхъ вещей захаживалъ какой-нибудь грязный кружевной платочекъ или одинокiй рваный чулокъ: чулки у нея рвались немедленно, — словно сгорали на ея бойкихъ икрахъ. Въ хозяйствe она не понимала ни аза, гостей принимала ужасно, къ чаю почему-то подавалась въ вазочкe наломанная на кусочки плитка молочнаго шоколада, какъ въ бeдной провинцiальной семьe. Я иногда спрашивалъ себя, за что, собственно, ее люблю, — можетъ быть, за теплый карiй раекъ пушистыхъ глазъ, за естественную боковую волну въ кое-какъ причесанныхъ каштановыхъ волосахъ, за круглыя, подвижныя плечи, а всего вeрнeе — за ея любовь ко мнe.
Я былъ для нея идеаломъ мужчины: умница, смeльчакъ. Наряднeе меня не одeвался никто, — помню, когда я сшилъ себe новый смокингъ съ огромными панталонами, она тихо всплеснула руками, въ тихомъ изнеможенiи опустилась на стулъ и тихо произнесла: "Ахъ, Германъ..." — это было восхищенiе, граничившее съ какой-то райской грустью.
Пользуясь ея довeрчивостью, съ безотчетнымъ чувствомъ, быть можетъ, что, украшая образъ любимаго ею человeка, иду ей навстрeчу, творю доброе, полезное {27} для ея счастья дeло, я за десять лeтъ нашей совмeстной жизни навралъ о себe, о своемъ прошломъ, о своихъ приключенiяхъ такъ много, что мнe самому все помнить и держать наготовe для возможныхъ ссылокъ — было бы непосильно. Но она забывала все, — ея зонтикъ перегостилъ у всeхъ нашихъ знакомыхъ, исторiя, прочитанная въ утренней газетe, сообщалась мнe вечеромъ приблизительно такъ: "Ахъ, гдe я читала, — и что это было... не могу поймать за хвостикъ, — подскажи, ради Бога", — дать ей опустить письмо равнялось тому, чтобы бросить его въ рeку, положась на расторопность теченiя и рыболовный досугъ получателя. Она путала даты, имена, лица. Понавыдумавъ чего-нибудь, я никогда къ этому не возвращался, она скоро забывала, разсказъ погружался на дно ея сознанiя, но на поверхности оставалась вeчно обновляемая зыбь нетребовательнаго изумленiя. Ея любовь ко мнe почти выступала за ту черту, которая опредeляла всe ея другiя чувства. Въ иныя ночи — лунныя, лeтнiя, — самыя осeдлыя ея мысли превращались въ робкихъ кочевниковъ. Это длилось недолго, заходили онe недалеко; мiръ замыкался опять, — простeйшiй мiръ; самое сложное въ немъ было разыскиванiе телефоннаго номера, записаннаго на одной изъ страницъ библiотечной книги, одолженной какъ разъ тeмъ знакомымъ, которымъ слeдовало позвонить.
Любила она меня безъ оговорокъ и безъ оглядокъ, съ какой-то естественной преданностью. Не знаю, почему я опять впалъ въ прошедшее время, — но все равно, — такъ удобнeе писать. Да, она любила меня, вeрно любила. Ей нравилось разсматривать такъ {28} и сякъ мое лицо: большимъ пальцемъ и указательнымъ, какъ циркулемъ, она мeрила мои черты, — чуть колючее, съ длинной выемкой посрединe, надгубье, просторный лобъ, съ припухлостями надъ бровями, проводила ногтемъ по бороздкамъ съ обeихъ сторонъ сжатаго, нечувствительнаго къ щекоткe, рта. Крупное лицо, непростое, вылeпленное на заказъ, съ блескомъ на маслакахъ и слегка впалыми щеками, которыя на второй день покрывались какъ разъ такимъ же рыжеватымъ на свeтъ волосомъ, какъ у него. А сходство глазъ (правда, неполное сходство) это уже роскошь, — да и все равно они были у него прикрыты, когда онъ лежалъ передо мной, — и хотя я никогда не видалъ воочiю, только ощупывалъ, свои сомкнутыя вeки, я знаю, что они не отличались отъ евойныхъ, — удобное слово, пора ему въ калашный рядъ. Нeтъ, я ничуть не волнуюсь, я вполнe владeю собой. Если мое лицо то и дeло выскакиваетъ, точно изъ-за плетня, раздражая, пожалуй, деликатнаго читателя, то это только на благо читателю, — пускай ко мнe привыкнетъ; я же буду тихо радоваться, что онъ не знаетъ, мое ли это лицо или Феликса, — выгляну и спрячусь, — а это былъ не я. Только такимъ способомъ и можно читателя проучить, доказать ему на опытe, что это не выдуманное сходство, что оно можетъ, можетъ существовать, что оно существуетъ, да, да, да, — какъ бы искусственно и нелeпо это ни казалось.
Когда я вернулся изъ Праги въ Берлинъ, Лида на кухнe взбивала гоголь-моголь... "Горлышко болитъ", — сказала она озабоченно; поставила стаканъ на плиту, отерла кистью желтыя губы и поцeловала мою руку. {29} Розовое платье, розовые чулки, рваные шлепанцы... Кухню наполняло вечернее солнце. Она принялась опять вертeть ложкой въ густой желтой массe, похрустывалъ сахарный песокъ, было еще рыхло, ложка еще не шла гладко, съ тeмъ бархатнымъ оканiемъ котораго слeдуетъ добиться. На плитe лежала открытая потрепанная книга; неизвeстнымъ почеркомъ, тупымъ карандашемъ — замeтка на полe: "Увы, это вeрно" и три восклицательныхъ знака со съeхавшими на-бокъ точками. Я прочелъ фразу, такъ понравившуюся одному изъ предшественниковъ моей жены: "Любовь къ ближнему, проговорилъ сэръ Реджинальдъ, не котируется на биржe современныхъ отношенiй".
"Ну какъ, — хорошо съeздилъ?" — спросила жена, сильно вертя рукояткой и зажавъ ящикъ между колeнъ. Кофейныя зерна потрескивали, крeпко благоухали, мельница еще работала съ натугой и грохоткомъ, но вдругъ полегчало, сопротивленiя нeтъ, пустота...
Я что-то спуталъ. Это какъ во снe. Она вeдь дeлала гоголь-моголь, а не кофе.
"Такъ себe съeздилъ. А у тебя что слышно?"
Почему я ей не сказалъ о невeроятномъ моемъ приключенiи? Я, разсказывавшiй ей уйму чудесныхъ небылицъ, точно не смeлъ оскверненными не разъ устами повeдать ей чудесную правду. А можетъ быть удерживало меня другое: писатель не читаетъ во всеуслышанiе неоконченнаго черновика, дикарь не произноситъ словъ, обозначающихъ вещи таинственныя, сомнительно къ нему настроенныя, сама Лида не любила преждевременнаго именованiя едва свeтающихъ событiй. {30} Нeсколько дней я оставался подъ гнетомъ той встрeчи. Меня странно безпокоила мысль, что сейчасъ мой двойникъ шагаетъ по неизвeстнымъ мнe дорогамъ, дурно питается, холодаетъ, мокнетъ, — можетъ быть уже простуженъ. Мнe ужасно хотeлось, чтобы онъ нашелъ работу: прiятнeе было бы знать, что онъ въ сохранности, въ теплe или хотя бы въ надежныхъ стeнахъ тюрьмы. Вмeстe съ тeмъ я вовсе не собирался принять какiя-либо мeры для улучшенiя его обстоятельствъ, содержать его мнe ни чуть не хотeлось. Да и найти для него работу въ Берлинe, и такъ полномъ дворомыгъ, было все равно невозможно, — и, вообще говоря, мнe почему-то казалось предпочтительнeе, чтобы онъ находился въ нeкоторомъ отдаленiи отъ меня, точно близкое съ нимъ сосeдство нарушило бы чары нашего сходства. Время отъ времени, дабы онъ не погибъ, не опустился окончательно среди своихъ дальнихъ скитанiй, оставался живымъ, вeрнымъ носителемъ моего лица въ мiрe, я бы ему, пожалуй, посылалъ небольшую сумму... Праздное благоволенiе, — ибо у него не было постояннаго адреса; такъ что повременимъ, дождемся того осенняго дня, когда онъ зайдетъ на почтамтъ въ глухомъ саксонскомъ селенiи.
Прошелъ май, и воспоминанiе о Феликсe затянулось. Отмeчаю самъ для себя ровный ритмъ этой фразы: банальную повeствовательность первыхъ двухъ словъ и затeмъ — длинный вздохъ идiотическаго удовлетворенiя. Любителямъ сенсацiй я однако укажу на то, что затягивается, собственно говоря, не воспоминанiе, а рана. Но это — такъ, между прочимъ, безотносительно. Еще отмeчу, что мнe теперь какъ то легче пишется, разсказъ мой тронулся: я уже попалъ {31} на тотъ автобусъ, о которомъ упоминалось въ началe, и eду не стоя, а сидя, со всeми удобствами, у окна. Такъ по утрамъ я eздилъ въ контору, покамeстъ не прiобрeлъ автомобиля.
Ему въ то лeто пришлось малость пошевелиться, — да, я увлекся этой блестящей синей игрушкой. Мы съ женой часто закатывались на весь день за-городъ. Обыкновенно забирали съ собой Ардалiона, добродушнаго и бездарнаго художника, двоюроднаго брата жены. По моимъ соображенiямъ, онъ былъ бeденъ, какъ воробей; если кто-либо и заказывалъ ему свой портретъ, то изъ милости, а не то — по слабости воли (Ардалiонъ бывалъ невыносимо настойчивъ). У меня, и вeроятно у Лиды, онъ бралъ взаймы по полтиннику, по маркe, — и ужъ конечно норовилъ у насъ пообeдать. За комнату онъ не платилъ мeсяцами или платилъ мертвой натурой, — какими-нибудь квадратными яблоками, разсыпанными по косой скатерти, или малиновой сиренью въ набокой вазe съ бликомъ. Его хозяйка обрамляла все это на свой счетъ; ея столовая походила на картинную выставку. Питался онъ въ русскомъ кабачкe, который когда-то "раздраконилъ": былъ онъ москвичъ и любилъ слова этакiя густыя, съ искрой, съ пошлeйшей московской прищуринкой. И вотъ, несмотря на свою нищету, онъ какимъ-то образомъ ухитрился прiобрeсти небольшой участокъ въ трехъ часахъ eзды отъ Берлина, — вeрнeе, внесъ первыя сто марокъ, будущiе взносы его не безпокоили, ни гроша больше онъ не собирался выложить, считая, что эта полоса земли оплодотворена первымъ его платежомъ и уже принадлежитъ ему на вeки вeчные. Полоса была длиной въ двe съ половиной теннисныхъ {32} площадки и упиралась въ маленькое миловидное озеро. На ней росли двe неразлучныя березы (или четыре, если считать ихъ отраженiя), нeсколько кустовъ крушины, да поодаль пятокъ сосенъ, а еще дальше въ тылъ — немного вереска: дань окрестнаго лeса. Участокъ не былъ огороженъ, — на это не хватило средствъ; Ардалiонъ по-моему ждалъ, чтобы огородились оба смежныхъ участка, автоматически узаконивъ предeлы его владeнiй и давъ ему даровой частоколъ; но эти сосeднiя полосы еще не были проданы, — вообще продажа шла туго въ данномъ мeстe: сыро, комары, очень далеко отъ деревни, а дороги къ шоссе еще нeтъ, и когда ее проложатъ неизвeстно.
Первый разъ мы побывали тамъ (поддавшись восторженнымъ уговорамъ Ардалiона) въ серединe iюня. Помню, воскреснымъ утромъ мы заeхали за нимъ, я сталъ трубить, глядя на его окно. Окно спало крeпко. Лида сдeлала рупоръ изъ рукъ и крикнула: "Ардалiо-ша!" Яростно метнулась штора въ одномъ изъ нижнихъ оконъ, надъ вывeской пивной, видъ которой почему-то наводилъ меня на мысль, что Ардалiонъ тамъ задолжалъ немало, — метнулась, говорю я, штора, и сердито выглянулъ какой-то старый бисмаркъ въ халатe.
Оставивъ Лиду въ отдрожавшемъ автомобилe, я пошелъ поднимать Ардалiона. Онъ спалъ. Онъ спалъ въ купальномъ костюмe. Выкатившись изъ постели, онъ молча и быстро надeлъ тапочки, натянулъ на купальное трико фланелевые штаны и синюю рубашку, захватилъ портфель съ подозрительнымъ вздутiемъ, и мы спустились. Торжественно сонное выраженiе мало {33} красило его толстоносое лицо. Онъ былъ посаженъ сзади, на тещино мeсто.
Я дороги не зналъ. Онъ говорилъ, что знаетъ ее, какъ Отче Нашъ. Едва выeхавъ изъ Берлина, мы стали плутать. Въ дальнeйшемъ пришлось справляться: останавливались, спрашивали и потомъ поворачивали посреди невeдомой деревни; маневрируя, наeзжали задними колесами на куръ; я не безъ раздраженiя сильно раскручивалъ руль, выпрямляя его, и, дернувшись, мы устремлялись дальше.
"Узнаю мои владeнiя! — воскликнулъ Ардалiонъ, когда около полудня мы проeхали Кенигсдорфъ и попали на знакомое ему шоссе. — Я вамъ укажу, гдe свернуть. Привeтъ, привeтъ, столeтнiя деревья!"
"Ардалiончикъ, не валяй дурака", — мирно сказала Лида.
По сторонамъ шоссе тянулись бугристыя пустыни, верескъ и песокъ, кое-гдe мелкiя сосенки. Потомъ все это немножко пригладилось — поле какъ поле, и за нимъ темная опушка лeса. Ардалiонъ захлопоталъ снова. На краю шоссе, справа, выросъ ярко-желтый столбъ, и въ этомъ мeстe отъ шоссе исходила подъ прямымъ угломъ едва замeтная дорога, призракъ старой дороги, почти сразу выдыхающейся въ хвощахъ и дикомъ овсe.
"Сворачивайте", — важно сказалъ Ардалiонъ и, невольно крякнувъ, навалился на меня, ибо я затормазилъ.
Ты улыбнулся, читатель. Въ самомъ дeлe — почему бы и не улыбнуться: прiятный лeтнiй день, мирный пейзажъ, добродушный дуракъ-художникъ, придорожный столбъ. О, этотъ желтый столбъ... Поставленный {34} дeльцомъ, продающимъ земельные участки, торчащiй въ яркомъ одиночествe, блудный братъ другихъ охряныхъ столбовъ, которые въ семи верстахъ отсюда, поближе къ деревнe Вальдау, стояли на стражe болeе дорогихъ и соблазнительныхъ десятинъ, — онъ, этотъ одинокiй столбъ, превратился для меня впослeдствiи въ навязчивую идею. Отчетливо-желтый среди размазанной природы, онъ вырасталъ въ моихъ снахъ. Мои видeнiя по немъ орiентировались. Всe мысли мои возвращались къ нему. Онъ сiялъ вeрнымъ огнемъ во мракe моихъ предположенiй. Мнe теперь кажется, что увидeвъ его впервые я какъ бы его узналъ: онъ мнe былъ знакомъ по будущему. Быть можетъ, я ошибаюсь, быть можетъ я взглянулъ на него равнодушно и только думалъ о томъ, чтобы сворачивая не задeть его крыломъ автомобиля, — но все равно: теперь, вспоминая его, не могу отдeлить это первое знакомство съ нимъ отъ его созрeвшаго образа.
Дорога, какъ я уже сказалъ, затерялась, стерлась; автомобиль недовольно заскрипeлъ, прыгая на кочкахъ; я застопорилъ и пожалъ плечами.
Лида сказала: "Знаешь, Ардалiоша, мы лучше поeдемъ прямо по шоссе въ Вальдау, — ты говорилъ, тамъ большое озеро, кафе".
"Ни въ коемъ случаe, — взволнованно возразилъ Ардалiонъ. — Во-первыхъ, тамъ кафе только проектируется, а, во-вторыхъ, у меня тоже есть озеро. Будьте любезны, дорогой, — обратился онъ ко мнe, — двиньте дальше вашу машину, не пожалeете".
Впереди, шагахъ въ трехстахъ, начинался сосновый боръ. Я посмотрeлъ туда и, клянусь, почувствовалъ, {35} что все это уже знаю! Да, теперь я вспомнилъ ясно: конечно, было у меня такое чувство, я его не выдумалъ заднимъ числомъ, и этотъ желтый столбъ... онъ многозначительно на меня посмотрeлъ, когда я оглянулся, — и какъ будто сказалъ мнe: я тутъ, я къ твоимъ услугамъ, — и стволы сосенъ впереди, словно обтянутые красноватой змeиной кожей, и мохнатая зелень ихъ хвои, которую противъ шерсти гладилъ вeтеръ, и голая береза на опушкe... почему голая? вeдь это еще не зима, — зима была еще далеко, — стоялъ мягкiй, почти безоблачный день, тянули "зе-зе-зе", срываясь, заики-кузнечики... да, все это было полно значенiя, все это было недаромъ...
"Куда, собственно, прикажете двинуться? Я дороги не вижу".
"Нечего миндальничать, — сказалъ Ардалiонъ. — Жарьте, дорогуша. Ну, да, прямо. Вонъ туда, къ тому просвeту. Вполнe можно пробиться. А тамъ ужъ лeсомъ недалеко".
"Можетъ быть, выйдемъ и пойдемъ пeшкомъ", — предложила Лида.
"Ты права, — сказалъ я, — кому придетъ въ голову украсть новенькiй автомобиль".
"Да это опасно, — тотчасъ согласилась она, — тогда, можетъ быть вы вдвоемъ (Ардалiонъ застоналъ), онъ тебe покажетъ свое имeнiе, а я васъ здeсь подожду, а потомъ поeдемъ въ Вальдау, выкупаемся, посидимъ въ кафе".
"Это свинство, барыня, — съ чувствомъ сказалъ Ардалiонъ. — Мнe же хочется принять васъ у себя, на своей землe. Для васъ заготовлены кое-какiе сюрпризы. Меня обижаютъ". {36} Я пустилъ моторъ и одновременно сказалъ: "Но если сломаемъ машину, отвeчаете вы".
Я подскакивалъ, рядомъ подскакивала Лида, сзади подскакивалъ Ардалiонъ и говорилъ: "Мы сейчасъ (гопъ) въeдемъ въ лeсъ (гопъ), и тамъ (гопъ-гопъ) по вереску пойдетъ легче (гопъ)".
Въeхали. Сначала застряли въ зыбучемъ пескe, моторъ ревeлъ, колеса лягались, наконецъ — выскочили; затeмъ вeтки пошли хлестать по крыльямъ, по кузову, царапая лакъ. Намeтилось впрочемъ что-то вродe тропы, которая то обростала сухо хрустящимъ верескомъ, то выпрастывалась опять, изгибаясь между тeсныхъ стволовъ.
"Правeе, — сказалъ Ардалiонъ, — капельку правeе, сейчасъ прieдемъ. Чувствуете, какой расчудесный сосновый духъ — роскошь! Я предсказывалъ, что будетъ роскошно. Вотъ теперь можно остановиться. Я пойду на развeдку".
Онъ вылeзъ и, вдохновенно вертя толстымъ задомъ, зашагалъ въ чащу.
"Погоди, я съ тобой!" — крикнула Лида, но онъ уже шелъ во весь парусъ, и вотъ исчезъ за деревьями.
Моторъ поцыкалъ и смолкъ.
"Какая глушь, — сказала Лида, — я бы, знаешь, боялась остаться здeсь одна. Тутъ могутъ ограбить, убить, все что угодно".
Дeйствительно, мeсто было глухое. Сдержанно шумeли сосны, снeгъ лежалъ на землe, въ немъ чернeли проплeшины... Ерунда, — откуда въ iюнe снeгъ? Его бы слeдовало вычеркнуть. Нeтъ, — грeшно. Не я пишу, — пишетъ моя нетерпeливая память. Понимайте, какъ хотите, — я не при чемъ. И на желтомъ {37} столбe была мурмолка снeга. Такъ просвeчиваетъ будущее. Но довольно, да будетъ опять въ фокусe лeтнiй день: пятна солнца, тeни вeтвей на синемъ автомобилe, сосновая шишка на подножкe, гдe нeкогда будетъ стоять предметъ весьма неожиданный: кисточка для бритья.
"На какой день мы съ ними условились? — спросила жена.
Я отвeтилъ: "На среду вечеромъ".
Молчанiе.
"Я только надeюсь, что они ее не приведутъ опять", — сказала жена.
"Ну, приведутъ... Не все ли тебe равно?"
Молчанiе. Маленькiя голубыя бабочки надъ тимьяномъ.
"А ты увeренъ, Германъ, что въ среду?"
(Стоитъ ли раскрывать скобки? Мы говорили о пустякахъ, — о какихъ-то знакомыхъ, имeлась въ виду собачка, маленькая и злая, которою въ гостяхъ всe занимались, Лида любила только "большихъ породистыхъ псовъ", на словe "породистыхъ" у нея раздувались ноздри).
"Что же это онъ не возвращается? Навeрное заблудился" .
Я вышелъ изъ автомобиля, походилъ кругомъ. Исцарапанъ.
Лида отъ нечего дeлать ощупала, а потомъ прiоткрыла Ардалiоновъ портфель. Я отошелъ въ сторонку, — не помню, не помню, о чемъ думалъ; посмотрeлъ на хворостъ подъ ногами, вернулся. Лида сидeла на подножкe автомобиля и посвистывала. Мы оба {38} закурили. Молчанiе. Она выпускала дымъ бокомъ, кривя ротъ.
Издалека донесся сочный крикъ Ардалiона. Минуту спустя онъ появился на прогалинe и замахалъ, приглашая насъ слeдовать. Медленно поeхали, объeзжая стволы. Ардалiонъ шелъ впереди, дeловито и увeренно. Вскорe блеснуло озеро.
Его участокъ я уже описалъ. Онъ не могъ мнe указать точно его границы. Ходилъ большими твердыми шагами, отмeривая метры, оглядывался, припавъ на согнутую ногу, качалъ головой и шелъ отыскивать какой-то пень, служившiй ему примeтой. Березы глядeлись въ воду, плавалъ какой-то пухъ, лоснились камыши. Ардалiоновымъ сюрпризомъ оказалась бутылка водки, которую впрочемъ Лида уже успeла спрятать. Смeялась, подпрыгивала, въ тeсномъ палевомъ трико съ двуцвeтнымъ, краснымъ и синимъ, ободкомъ, — прямо крокетный шаръ. Когда вдоволь накатавшись верхомъ на медленно плававшемъ Ардалiонe ("Не щиплись, матушка, а то свалю"), покричавъ и пофыркавъ, она выходила изъ воды, ноги у нея дeлались волосатыми, но потомъ высыхали и только слегка золотились. Ардалiонъ крестился прежде чeмъ нырнуть, вдоль голени былъ у него здоровенный шрамъ — слeдъ гражданской войны, изъ проймы его ужаснаго вытянутаго трико то и дeло выскакивалъ натeльный крестъ мужицкаго образца.
Лида, старательно намазавшись кремомъ, легла навзничь, предоставляя себя въ распоряженiе солнца. Мы съ Ардалiономъ расположились по-близости, подъ лучшей его сосной. Онъ вынулъ изъ печально похудeвшаго портфеля тетрадь ватманской бумаги, карандаши, {39} и черезъ минуту я замeтилъ, что онъ рисуетъ меня.
"У васъ трудное лицо", — сказалъ онъ, щурясь.
"Ахъ, покажи", — крикнула Лида, не шевельнувъ ни однимъ членомъ.
"Повыше голову, — сказалъ Ардалiонъ, — вотъ такъ, достаточно".
"Ахъ покажи", — снова крикнула она погодя.
"Ты мнe прежде покажи, куда ты запендрячила мою водку", — недовольно проговорилъ Ардалiонъ.
"Дудки, — отвeтила Лида. — Ты при мнe пить не будешь".
"Вотъ чудачка. Какъ вы думаете, она ее правда закопала? Я собственно хотeлъ съ вами, сэръ, выпить на брудершафтъ".
"Ты у меня отучишься пить", — крикнула Лида, не поднимая глянцевитыхъ вeкъ.
"Стерва", — сказалъ Ардалiонъ.
Я спросилъ: "Почему вы говорите, что у меня трудное лицо? Въ чемъ его трудность?"
"Не знаю, — карандашъ не беретъ. Надобно попробовать углемъ или масломъ".
Онъ стеръ что-то резинкой, сбилъ пыль суставами пальцевъ, накренилъ голову.
"У меня по-моему очень обыкновенное лицо. Можетъ быть, вы попробуете нарисовать меня въ профиль?"
"Да, въ профиль!" — крикнула Лида (все такъ же распятая на землe).
"Нeтъ, обыкновеннымъ его назвать нельзя. Капельку выше. Напротивъ, въ немъ есть что-то странное. {40} У меня всe ваши линiи уходятъ изъ-подъ карандаша. Разъ, — и ушла".
"Такiя лица, значитъ, встрeчаются рeдко, — вы это хотите сказать?"
"Всякое лицо — уникумъ", — произнесъ Ардалiонъ.
"Охъ, сгораю", — простонала Лида, но не двинулась.
"Но позвольте, при чемъ тутъ уникумъ? Вeдь, во-первыхъ, бываютъ опредeленные типы лицъ, — зоологическiе, напримeръ. Есть люди съ обезьяньими чертами, есть крысиный типъ, свиной... А затeмъ — типы знаменитыхъ людей, — скажемъ, Наполеоны среди мужчинъ, королевы Викторiи среди женщинъ. Мнe говорили, что я смахиваю на Амундсена. Мнe приходилось не разъ видeть носы а ля Левъ Толстой. Ну еще бываетъ типъ художественный, — иконописный ликъ, мадоннообразный. Наконецъ, — бытовые, профессiональные типы..."
"Вы еще скажите, что всe японцы между собою схожи. Вы забываете, синьоръ, что художникъ видитъ именно разницу. Сходство видитъ профанъ. Вотъ Лида вскрикиваетъ въ кинематографe: Мотри, какъ похожа на нашу горничную Катю!"
"Ардалiончикъ, не остри", — сказала Лида.
"Но согласитесь, — продолжалъ я, — что иногда важно именно сходство".
"Когда прикупаешь подсвeчникъ", — сказалъ Ардалiонъ.
Нeтъ нужды записывать дальше этотъ разговоръ. Мнe страстно хотeлось, чтобы дуракъ заговорилъ о двойникахъ, — но я этого не добился. Черезъ нeкоторое {41} время онъ спряталъ тетрадь, Лида умоляла показать ей, онъ требовалъ въ награду возвращенiя водки, она отказалась, онъ не показалъ. Воспоминанiе объ этомъ днe кончается тeмъ, что растворяется въ солнечномъ туманe, — или переплетается съ воспоминанiемъ о слeдующихъ нашихъ поeздкахъ туда. А eздили мы не разъ. Я тяжело и мучительно привязался къ этому уединенному лeсу съ горящимъ въ немъ озеромъ. Ардалiонъ непремeнно хотeлъ познакомить меня съ директоромъ предпрiятiя и заставить меня купить сосeднiй участокъ, но я отказывался, да если и было-бы желанiе купить, я бы все равно не рeшился, — мои дeла пошли тeмъ лeтомъ неважно, все мнe какъ-то опостылeло, скверный мой шоколадъ меня раззорялъ. Но честное слово, господа, честное слово, — не корысть, не только корысть, не только желанiе дeла свои поправить... Впрочемъ, незачeмъ забeгать впередъ.
ГЛАВА III.
Какъ мы начнемъ эту главу? Предлагаю на выборъ нeсколько варiантовъ. Варiантъ первый, — онъ встрeчается часто въ романахъ, ведущихся отъ лица настоящаго или подставного автора: День нынче солнечный, но холодный, все такъ же бушуетъ вeтеръ, ходуномъ ходитъ вeчно-зеленая листва за окнами, почтальонъ идетъ по шоссе задомъ напередъ, придерживая фуражку. Мнe тягостно... {42} Отличительныя черты этого варiанта довольно очевидны: вeдь ясно, что пока человeкъ пишетъ, онъ находится гдe-то въ опредeленномъ мeстe, — онъ не просто нeкiй духъ, витающiй надъ страницей. Пока онъ вспоминаетъ и пишетъ, что-то происходитъ вокругъ него, — вотъ какъ сейчасъ этотъ вeтеръ, эта пыль на шоссе, которую вижу въ окно (почтальонъ повернулся и, согнувшись, продолжая бороться, пошелъ впередъ). Варiантъ прiятный, освeжительный, передышка, переходъ къ личному, это придаетъ разсказу жизненность, особенно когда первое лицо такое же выдуманное, какъ и всe остальныя. То-то и оно: этимъ прiемомъ злоупотребляютъ, литературные выдумщики измочалили его, онъ не подходитъ мнe, ибо я сталъ правдивъ. Обратимся теперь ко второму варiанту. Онъ состоитъ въ томъ, чтобы сразу ввести новаго героя, — такъ и начать главу: Орловiусъ былъ недоволенъ.
Когда онъ бывалъ недоволенъ, или озабоченъ, или просто не зналъ, что отвeтить, онъ тянулъ себя за длинную мочку лeваго уха, съ сeдымъ пушкомъ по краю, — а потомъ за длинную мочку праваго, — чтобъ не завидовало, — и смотрeлъ поверхъ своихъ простыхъ честныхъ очковъ на собесeдника, и медлилъ съ отвeтомъ, и наконецъ отвeчалъ: Тяжело сказать, но мнe кажется — — "Тяжело" значило у него "трудно". Буква "л" была у него какъ лопата.
Опять же и этотъ второй варiантъ начала главы — прiемъ популярный и доброкачественный, — но онъ какъ то слишкомъ щеголеватъ, да и не къ лицу суровому, застeнчивому Орловiусу бойко растворять ворота {43} главы. Предлагаю вашему вниманiю третiй варiантъ: Между тeмъ... (пригласительный жестъ многоточiя).
Въ старину этотъ прiемъ былъ баловнемъ бiоскопа, сирeчь иллюзiона, сирeчь кинематографа. Съ героемъ происходитъ (въ первой картинe) то-то и то-то, а между тeмъ... Многоточiе, — и дeйствiе переносится въ деревню. Между тeмъ... Новый абзацъ: ...по раскаленной дорогe, стараясь держаться въ тeни яблонь, когда попадались по краю ихъ кривые ярко бeленые стволы...
Нeтъ, глупости — онъ странствовалъ не всегда. Фермеру бывалъ нуженъ лишнiй батракъ, лишняя спина требовалась на мельницe. Я плохо представляю себe его жизнь, — я никогда не бродяжничалъ. Больше всего мнe хотeлось вообразить, какое осталось у него впечатлeнiе отъ одного майскаго утра на чахлой травe за Прагой. Онъ проснулся. Рядомъ съ нимъ сидeлъ и глядeлъ на него прекрасно одeтый господинъ, который, пожалуй, дастъ папиросу. Господинъ оказался нeмцемъ. Сталъ приставать, — можетъ быть, несовсeмъ нормаленъ, — совалъ зеркальце, ругался. Выяснилось, что рeчь идетъ о сходствe. Сходство такъ сходство. Я не при чемъ. Можетъ быть, онъ дастъ мнe легкую работу. Вотъ адресъ. Какъ знать, можетъ быть что-нибудь и выйдетъ.
"Послушай-ка ты (разговоръ на постояломъ дворe теплой и темной ночью), какого я чудака встрeтилъ однажды. Выходило, что мы двойники".
Смeхъ въ темнотe: "Это у тебя двоилось въ глазахъ, пьянчуга". {44} Тутъ вкрался еще одинъ прiемъ: подражанiе переводнымъ романамъ изъ быта веселыхъ бродягъ, добрыхъ парней. У меня спутались всe прiемы.
А знаю я все, что касается литературы. Всегда была у меня эта страстишка. Въ дeтствe я сочинялъ стихи и длинныя исторiи. Я никогда не воровалъ персиковъ изъ теплицъ лужскаго помeщика, у котораго мой отецъ служилъ въ управляющихъ, никогда не хоронилъ живьемъ кошекъ, никогда не выворачивалъ рукъ болeе слабымъ сверстникамъ, но сочинялъ тайно стихи и длинныя исторiи, ужасно и непоправимо, и совершенно зря порочившiе честь знакомыхъ, — но этихъ исторiй я не записывалъ и никому о нихъ не говорилъ. Дня не проходило, чтобы я не налгалъ. Лгалъ я съ упоенiемъ, самозабвенно, наслаждаясь той новой жизненной гармонiей, которую создавалъ. За такую соловьиную ложь я получалъ отъ матушки въ лeвое ухо, а отъ отца бычьей жилой по заду. Это ни мало не печалило меня, а скорeе служило толчкомъ для дальнeйшихъ вымысловъ. Оглохшiй на одно ухо, съ огненными ягодицами, я лежалъ ничкомъ въ сочной травe подъ фруктовыми деревьями и посвистывалъ, безпечно мечтая. Въ школe мнe ставили за русское сочиненiе неизмeнный колъ, оттого что я по-своему пересказывалъ дeйствiя нашихъ классическихъ героевъ: такъ, въ моей передачe "Выстрeла" Сильвiо наповалъ безъ лишнихъ словъ убивалъ любителя черешенъ и съ нимъ — фабулу, которую я впрочемъ зналъ отлично. У меня завелся револьверъ, я мeломъ рисовалъ на осиновыхъ стволахъ въ лeсу кричащiя бeлыя рожи и дeловито разстрeливалъ ихъ. Мнe нравилось — и до сихъ поръ нравится — ставить слова въ глупое положенiе, сочетать {45} ихъ шутовской свадьбой каламбура, выворачивать наизнанку, заставать ихъ врасплохъ. Что дeлаетъ совeтскiй вeтеръ въ словe ветеринаръ? Откуда томатъ въ автоматe? Какъ изъ зубра сдeлать арбузъ? Втеченiе нeсколькихъ лeтъ меня преслeдовалъ курьезнeйшiй и непрiятнeйшiй сонъ, — будто нахожусь въ длинномъ коридорe, въ глубинe — дверь, — и страстно хочу, не смeю, но наконецъ рeшаюсь къ ней подойти и ее отворить; отворивъ ее, я со стономъ просыпался, ибо за дверью оказывалось нeчто невообразимо страшное, а именно: совершенно пустая, голая, заново выбeленная комната, — больше ничего, но это было такъ ужасно, что невозможно было выдержать. Съ седьмого класса я сталъ довольно аккуратно посeщать веселый домъ, тамъ пилъ пиво. Во время войны я прозябалъ въ рыбачьемъ поселкe неподалеку отъ Астрахани, и, кабы не книги, не знаю, перенесъ ли бы эти невзрачные годы. Съ Лидой я познакомился въ Москвe (куда пробрался чудомъ сквозь мерзкую гражданскую суету), на квартирe случайнаго прiятеля-латыша, у котораго жилъ, — это былъ молчаливый бeлолицый человeкъ, со стоявшими дыбомъ короткими жесткими волосами на кубическомъ черепe и рыбьимъ взглядомъ холодныхъ глазъ, — по спецiальности латинистъ, а впослeдствiи довольно видный совeтскiй чиновникъ. Тамъ обитало нeсколько людей — все случайныхъ, другъ съ другомъ едва знакомыхъ, — и между прочимъ родной братъ Ардалiона, а Лидинъ двоюродный братъ, Иннокентiй, уже послe нашего отъeзда за что-то разстрeлянный. Собственно говоря, все это подходитъ скорeе для начала первой главы, а не третьей... {46}
Хохоча, отвeчая находчиво, (отлучиться ты очень не прочь!), отъ лучей, отъ отчаянья отчаго, Отчего ты отчалила въ ночь?
Мое, мое, — опыты юности, любовь къ безсмысленнымъ звукамъ... Но вотъ что меня занимаетъ: были ли у меня въ то время какiе-либо преступные, въ кавычкахъ, задатки? Таила-ли моя, съ виду сeрая, съ виду незамысловатая, молодость возможность генiальнаго беззаконiя? Или можетъ быть я все шелъ по тому обыкновенному коридору, который мнe снился, вскрикивалъ отъ ужаса, найдя комнату пустой, — но однажды, въ незабвенный день, комната оказалась не пуста, — тамъ всталъ и пошелъ мнe навстрeчу мой двойникъ. Тогда оправдалось все: и стремленiе мое къ этой двери, и странныя игры, и безцeльная до тeхъ поръ склонность къ ненасытной, кропотливой лжи. Германъ нашелъ себя. Это было, какъ я имeлъ честь вамъ сообщить, девятаго мая, а уже въ iюлe я посeтилъ Орловiуса.
Онъ одобрилъ принятое мной и тутъ же осуществленное рeшенiе, которое къ тому же онъ самъ давно совeтовалъ мнe принять. Недeлю спустя я пригласилъ его къ намъ обeдать. Заложилъ уголъ салфетки с боку за воротникъ. Принимаясь за супъ, выразилъ неудовольствiе по поводу политическихъ событiй. Лида вeтренно спросила его, будетъ ли война, и съ кeмъ. Онъ посмотрeлъ на нее поверхъ очковъ, медля отвeтомъ (такимъ приблизительно онъ просквозилъ въ началe этой главы), и наконецъ отвeтилъ: {47} "Тяжело сказать, но мнe кажется, что это исключено. Когда я молодъ былъ, я пришелъ на идею предположить только самое лучшее ("лучшее" у него вышло чрезвычайно грустно и жирно). Я эту идею держу съ тeхъ поръ. Главная вещь у меня, это — оптимизмусъ".
"Что какъ разъ необходимо при вашей профессiи", — сказалъ я съ улыбкой.
Онъ исподлобья посмотрeлъ на меня и серьезно отвeтилъ:
"Но пессимизмусъ даетъ намъ клiентовъ".
Конецъ обeда былъ неожиданно увeнчанъ чаемъ въ стаканахъ. Лидe это почему-то казалось очень ловкимъ и прiятнымъ. Орловiусъ, впрочемъ, былъ доволенъ. Степенно и мрачно разсказывая о своей старухe-матери, жившей въ Юрьевe, онъ приподнималъ стаканъ и мeшалъ оставшiйся въ немъ чай нeмецкимъ способомъ, т. е. не ложкой, а круговымъ взбалтывающимъ движенiемъ кисти, дабы не пропалъ осeвшiй на дно сахаръ.
Договоръ съ его агентствомъ былъ съ моей стороны дeйствiемъ, я-бы сказалъ, полусоннымъ и странно незначительнымъ. Я сталъ о ту пору угрюмъ, неразговорчивъ, туманенъ. Моя ненаблюдательная жена, и та замeтила нeкоторую во мнe перемeну. "Ты усталъ, Германъ. Мы въ августe поeдемъ къ морю", — сказала она какъ-то среди ночи, — намъ не спалось, было невыносимо душно, даромъ что окно было открыто настежь.
"Мнe вообще надоeла наша городская жизнь", — сказалъ я. Она въ темнотe не могла видeть мое лицо. Черезъ минуту: {48} "Вотъ тетя Лиза, та, что жила въ Иксe, — есть такой городъ — Иксъ? Правда?"
"Есть".
"... живетъ теперь, — продолжала она, — не въ Иксe, а около Ниццы, вышла замужъ за француза-старика, и у нихъ ферма".
Зeвнула.
"Мой шоколадъ, матушка, къ черту идетъ", — сказалъ я и зeвнулъ тоже.
"Все будетъ хорошо, — пробормотала Лида. — Тебe только нужно отдохнуть".
"Перемeнить жизнь, а не отдохнуть", — сказалъ я съ притворнымъ вздохомъ.
"Перемeнить жизнь", — сказала Лида.
Я спросилъ: "А ты бы хотeла, чтобы мы жили гдe-нибудь въ тишинe, на солнцe? чтобы никакихъ дeлъ у меня не было? честными рантье?"
"Мнe съ тобой всюду хорошо, Германъ. Прихватили бы Ардалiона, купили бы большого пса..."
Помолчали.
"Къ сожалeнiю, мы никуда не поeдемъ. Съ деньгами — швахъ. Мнe вeроятно придется шоколадъ ликвидировать".
Прошелъ запоздалый пeшеходъ. Стукъ. Опять стукъ. Онъ, должно быть, ударялъ тростью по столбамъ фонарей.
"Отгадай: мое первое значитъ "жарко" по-французски. На мое второе сажаютъ турка, мое третье — мeсто, куда мы рано или поздно попадемъ. А цeлое — то, что меня разоряетъ".
Съ шелестомъ прокатилъ автомобиль.
"Ну что — не знаешь?" {49} Но моя дура уже спала. Я закрылъ глаза, легъ на-бокъ, хотeлъ заснуть тоже, но не удалось. Изъ темноты навстрeчу мнe, выставивъ челюсть и глядя мнe прямо въ глаза, шелъ Феликсъ. Дойдя до меня, онъ растворялся, и передо мной была длинная пустая дорога: издалека появлялась фигура, шелъ человeкъ, стуча тростью по стволамъ придорожныхъ деревьевъ, приближался, я всматривался, и, выставивъ челюсть и глядя мнe прямо въ глаза, — — онъ опять растворялся, дойдя до меня, или вeрнeе войдя въ меня, пройдя сквозь меня, какъ сквозь тeнь, и опять выжидательно тянулась дорога, и появлялась вдали фигура и опять это былъ онъ. Я поворачивался на другой бокъ, нeкоторое время все было темно и спокойно, — ровная чернота; но постепенно намeчалась дорога — въ другую сторону, — и вотъ возникалъ передъ самымъ моимъ лицомъ, какъ будто изъ меня выйдя, затылокъ человeка, съ заплечнымъ мeшкомъ грушей, онъ медленно уменьшался, онъ уходилъ, уходилъ, сейчасъ уйдетъ совсeмъ, — но вдругъ, обернувшись, онъ останавливался и возвращался, и лицо его становилось все яснeе, и это было мое лицо. Я ложился навзничь, и, какъ въ темномъ стеклe, протягивалось надо мной лаковое черно-синее небо, полоса неба между траурными купами деревьевъ, медленно шедшими вспять справа и слeва, — а когда я ложился ничкомъ, то видeлъ подъ собой убитые камни дороги, движущейся какъ конвейеръ, а потомъ выбоину, лужу, и въ лужe мое, исковерканное вeтровой рябью, дрожащее, тусклое лицо, — и я вдругъ замeчалъ, что глазъ на немъ нeтъ.
"Глаза я всегда оставляю напослeдокъ", — самодовольно cказалъ Ардалiонъ. Держа передъ собой и {50} слегка отстраняя начатый имъ портретъ, онъ такъ и этакъ наклонялъ голову. Приходилъ онъ часто и затeялъ написать меня углемъ. Мы обычно располагались на балконe. Досуга у меня было теперь вдоволь, — я устроилъ себe нeчто вродe небольшого отпуска. Лида сидeла тутъ же, въ плетеномъ креслe, и читала книгу; полураздавленный окурокъ — она никогда не добивала окурковъ — съ живучимъ упорствомъ пускалъ изъ пепельницы вверхъ тонкую, прямую струю дыма; маленькое воздушное замeшательство, и опять — прямо и тонко.
"Мало похоже", — сказала Лида, не отрываясь впрочемъ отъ чтенiя.
"Будетъ похоже, — возразилъ Ардалiонъ. — Вотъ сейчасъ подправимъ эту ноздрю, и будетъ похоже. Сегодня свeтъ какой-то неинтересный".
"Что неинтересно?" — спросила Лида, поднявъ глаза и держа палецъ на прерванной строкe.
И еще одинъ кусокъ изъ жизни того лeта хочу предложить твоему вниманiю, читатель. Прощенiя прошу за несвязность и пестроту разсказа, но повторяю, не я пишу, а моя память, и у нея свой нравъ, свои законы. Итакъ, я опять въ лeсу около Ардалiонова озера, но прieхалъ я на этотъ разъ одинъ, и не въ автомобилe, а сперва поeздомъ до Кенигсдорфа, потомъ автобусомъ до желтаго столба. На картe, какъ-то забытой Ардалiономъ у насъ на балконe, очень ясны всe примeты мeстности. Предположимъ, что я держу передъ собой эту карту; тогда Берлинъ, неумeстившiйся на ней, находится примeрно у сгиба лeвой моей руки. На самой картe, въ юго-западномъ углу, продолжается черно-бeлымъ живчикомъ желeзно-дорожный {51} путь, который въ подразумeваемомъ видe идетъ по лeвому моему рукаву изъ Берлина. Живчикъ упирается въ этомъ юго-западномъ углу карты въ городокъ Кенигсдорфъ, а затeмъ черно-бeлая ленточка поворачиваетъ, излучисто идетъ на востокъ, и тамъ — новый кружокъ: Айхенбергъ. Но покамeстъ намъ незачeмъ eхать туда, вылeзаемъ въ Кенигсдорфe. Разлучившись съ желeзной дорогой, повернувшей на востокъ, тянется прямо на сeверъ, къ деревнe Вальдау, шоссейная дорога. Раза три въ день отходитъ изъ Кенигсдорфа автобусъ и идетъ въ Вальдау (семнадцать километровъ), гдe, кстати сказать, находится центръ земельнаго предпрiятiя: пестрый павильончикъ, веселый флагъ, много желтыхъ указательныхъ столбовъ, — одинъ напримeръ со стрeлкой "Къ пляжу", — но еще никакого пляжа нeтъ, а только болотце вдоль большого озера; другой съ надписью "Къ казино", но и его нeтъ, а есть что-то вродe скинiи и зачаточный буфетъ; третiй, наконецъ, приглашающiй къ спортивному плацу, и тамъ дeйствительно выстроены новыя, сложныя, гимнастическiя висeлицы, которыми некому пользоваться, если не считать какого-нибудь крестьянскаго мальчишки, перегнувшагося головой внизъ съ трапецiи и показывающаго заплату на заду; кругомъ же, во всe стороны, участки, — нeкоторые наполовину куплены, и по воскресеньямъ можно видeть толстяковъ въ купальныхъ костюмахъ и роговыхъ очкахъ, сосредоточенно строящихъ хижину; кое-гдe даже посажены цвeты, или стоитъ кокетливо раскрашенная будка-ретирада.
Но мы и до Вальдау не доeдемъ, а покинемъ автобусъ на десятой верстe отъ Кенигсдорфа, у одинокаго {52} желтаго столба. Теперь обратимся опять къ картe: направо, то-есть на востокъ отъ шоссе, тянется большое пространство, все въ точкахъ, — это лeсъ; въ немъ находится то малое озеро, по западному берегу котораго, точно игральныя карты вeеромъ, — дюжина участковъ, изъ коихъ проданъ только одинъ — Ардалiону — (и то условно). Близимся къ самому интересному пункту. Мы вначалe упомянули о станцiи Айхенбергъ, слeдующей послe Кенигсдорфа къ востоку. И вотъ, спрашивается: можно ли добраться пeшкомъ отъ маленькаго Ардалiонова озера до Айхенберга? Можно. Слeдуетъ обогнуть озеро съ южной стороны и дальше — прямо на востокъ лeсомъ. Пройдя лeсомъ четыре километра, мы выходимъ на деревенскую дорогу, одинъ конецъ которой ведетъ неважно куда, — въ ненужныя намъ деревни, другой же приводитъ въ Айхенбергъ.
Жизнь моя исковеркана, спутана, — а я тутъ валяю дурака съ этими веселенькими описаньицами, съ этимъ уютнымъ множественнымъ числомъ перваго лица, съ этимъ обращенiемъ къ туристу, къ дачнику, къ любителю окрошки изъ живописныхъ зеленей. Но потерпи, читатель. Я недаромъ поведу тебя сейчасъ на прогулку. Эти разговоры съ читателемъ тоже ни къ чему. Апарте въ театрe, или красноречивый шипъ: "Чу! Сюда идутъ..."
Прогулка... Я вышелъ изъ автобуса у желтаго столба. Автобусъ удалился, въ немъ остались три старухи, черныхъ въ мелкую горошинку, мужчина въ бархатномъ жилетe, съ косой, обернутой въ рогожу, дeвочка съ большимъ пакетомъ и господинъ въ пальто, со съeхавшимъ на-бокъ механическимъ галстукомъ, съ {53} беременнымъ саквояжемъ на колeняхъ, — вeроятно ветеринаръ. Въ молочаяхъ и хвощахъ были слeды шинъ, — мы тутъ проeзжали, прыгая на кочкахъ, уже нeсколько разъ съ Лидой и Ардалiономъ. Я былъ въ гольфныхъ шароварахъ, или по-нeмецки кникербокерахъ. Я вошелъ въ лeсъ. Я остановился въ томъ мeстe, гдe мы однажды съ женой ждали Ардалiона. Я выкурилъ тамъ папиросу. Я посмотрeлъ на дымокъ, медленно растянувшiйся, затeмъ давшiй призрачную складку и растаявшiй въ воздухe. Я почувствовалъ спазму въ горлe. Я пошелъ къ озеру и замeтилъ на пескe смятую черную съ оранжевымъ бумажку (Лида насъ снимала). Я обогнулъ озеро съ южной стороны и пошелъ густымъ соснякомъ на востокъ. Я вышелъ черезъ часъ на дорогу. Я зашагалъ по ней и пришелъ еще черезъ часъ въ Айхенбергъ. Я сeлъ въ дачный поeздъ. Я вернулся въ Берлинъ.
Однообразную эту прогулку я продeлалъ нeсколько разъ и никогда не встрeтилъ въ лeсу ни одной души. Глушь, тишина. Покупателей на участки у озера не было, да и все предпрiятiе хирeло. Когда мы eздили туда втроемъ, то бывали весь день совершенно одни, купаться можно было хоть нагишомъ; помню, кстати, какъ однажды Лида, по моему требованiю, все съ себя сняла, и очень мило смeясь и краснeя, позировала Ардалiону, который вдругъ обидeлся на что-то, — вeроятно на собственную бездарность, — и бросилъ рисовать, пошелъ на поиски боровиковъ. Меня же онъ продолжалъ писать упорно, — это длилось весь августъ. Не справившись съ честной чертой угля, онъ почему-то перешелъ на подленькую пастель. Я поставилъ себe нeкiй срокъ: окончанiе портрета. Наконецъ запахло {54} дюшессовой сладостью лака, портретъ былъ обрамленъ, Лида дала Ардалiону двадцать марокъ, — ради шику въ конвертe. У насъ были гости, — между прочимъ Орловiусъ, — мы всe стояли и глазeли — на что? На розовый ужасъ моего лица. Не знаю, почему онъ придалъ моимъ щекамъ этотъ фруктовый оттeнокъ, — онe блeдны какъ смерть. Вообще сходства не было никакого. Чего стоила, напримeръ, эта ярко-красная точка въ носовомъ углу глаза, или проблескъ зубовъ изъ подъ ощеренной кривой губы. Все — это — на фасонистомъ фонe съ намеками не то на геометрическiя фигуры, не то на висeлицы. Орловiусъ, который былъ до глупости близорукъ, подошелъ къ портрету вплотную и, поднявъ на лобъ очки (почему онъ ихъ носилъ? они ему только мeшали), съ полуоткрытымъ ртомъ, замеръ, задышалъ на картину, точно собирался ею питаться. "Модерный штиль", — сказалъ онъ наконецъ съ отвращенiемъ и, перейдя къ другой картинe, сталъ такъ же добросовeстно разсматривать и ее, хотя это была обыкновенная литографiя: островъ мертвыхъ.
А теперь, дорогой читатель, вообразимъ небольшую конторскую комнату въ шестомъ этажe безличнаго дома. Машинистка ушла, я одинъ. Въ окнe — облачное небо. На стeнe — календарь, огромная, чeмъ-то похожая на бычiй языкъ, черная девятка: девятое сентября. На столe — очередныя непрiятности въ видe писемъ отъ кредиторовъ и символически пустая шоколадная коробка съ лиловой дамой, измeнившей мнe. Никого нeтъ. Пишущая машинка открыта. Тишина. На страничкe моей записной книжки — адресъ. Малограмотный почеркъ. Сквозь него я вижу наклоненный восковой {55} лобъ, грязное ухо, изъ петлицы виситъ головкой внизъ фiалка, съ чернымъ ногтемъ палецъ нажимаетъ на мой серебряный карандашъ.
Помнится, я стряхнулъ оцeпенeнiе, сунулъ книжку въ карманъ, вынулъ ключи, собрался все запереть, уйти, — уже почти ушелъ, но остановился въ коридорe съ сильно бьющимся сердцемъ... уйти было невозможно... Я вернулся, я постоялъ у окна, глядя на противоположный домъ. Тамъ уже зажглись лампы, освeтивъ конторскiе шкапы, и господинъ въ черномъ, заложивъ одну руку за спину, ходилъ взадъ и впередъ, должно-быть диктуя невидимой машинисткe. Онъ то появлялся, то исчезалъ, и даже разъ остановился у окна, соображая что-то, и опять повернулся, диктуя, диктуя, диктуя. Неумолимый! Я включилъ свeтъ, сeлъ, сжалъ виски. Вдругъ бeшено затрещалъ телефонъ, — но оказалось: ошибка, спутали номеръ. И потомъ опять тишина, и только легкое постукиванiе дождя, ускорявшаго наступленiе ночи.
ГЛАВА IV.
"Дорогой Феликсъ, я нашелъ для тебя работу. Прежде всего необходимо кое-что съ глазу на глазъ обсудить. Собираюсь быть по дeлу въ Саксонiи и, вотъ, предлагаю тебe встрeтиться со мной въ Тарницe, — это недалеко отъ тебя. Отвeчай незамедлительно, согласенъ ли ты въ принципe. Тогда укажу день, часъ и точное мeсто, а на дорогу пришлю тебe денегъ. Такъ какъ я все время въ разъeздахъ, и нeтъ у меня постоянной квартиры, отвeчай: "Ардалiонъ" до востребованiя {56} (слeдуетъ адресъ одного изъ берлинскихъ почтамтовъ). До-свиданiя, жду. (Подписи нeтъ)".
Вотъ оно лежитъ передо мной, это письмо отъ девятаго сентября тридцатаго года, — на хорошей, голубоватой бумагe съ водянымъ знакомъ въ видe фрегата, — но бумага теперь смята, по угламъ смутные отпечатки, вeроятно его пальцевъ. Выходитъ такъ, какъ будто я — получатель этого письма, а не его отправитель, — да въ концe концовъ такъ оно и должно быть: мы перемeнились мeстами.
У меня хранятся еще два письма на такой же бумагe, но всe отвeты уничтожены. Будь они у меня, будь у меня напримeръ то глупeйшее письмо, которое я съ расчитанной небрежностью показалъ Орловiусу (послe чего и оно было уничтожено), можно было бы перейти на эпистолярную форму повeствованiя. Форма почтенная, съ традицiями, съ крупными достиженiями въ прошломъ. Отъ Икса къ Игреку: Дорогой Иксъ, — и сверху непремeнно дата. Письма чередуются, — это вродe мяча, летающаго черезъ сeтку туда и обратно. Читатель вскорe перестаетъ обращать вниманiе на дату, — и дeйствительно — какое ему дeло, написано ли письмо девятаго сентября или шестнадцаго, — но эти даты нужны для поддержанiя иллюзiи. Такъ Иксъ продолжаетъ писать Игреку, а Игрекъ Иксу на протяженiи многихъ страницъ. Иногда вступаетъ какой-нибудь постороннiй Зетъ, — вноситъ и свою эпистолярную лепту, однако только ради того, чтобы растолковать читателю (не глядя, впрочемъ, на него, оставаясь къ нему въ профиль) событiе, которое безъ ущерба для естественности или по какой другой причинe ни Иксъ, ни Игрекъ не могли бы въ письмe разъяснить. {57} Да и они пишутъ не безъ оглядки, — всe эти "Помнишь, какъ тогда-то и тамъ-то..." (слeдуетъ обстоятельное воспоминанiе) вводятся не столько для того, чтобы освeжить память корреспондента, сколько для того, чтобы дать читателю нужную справку, — такъ что въ общемъ картина получается довольно комическая, — особенно, повторяю, смeшны эти аккуратно выписанныя и ни къ чорту ненужныя даты, — и когда въ концe вдругъ протискивается Зетъ, чтобы написать своему личному корреспонденту (ибо въ такомъ романe переписываются рeшительно всe) о смерти Икса и Игрека или о благополучномъ ихъ соединенiи, то читатель внезапно чувствуетъ, что всему этому предпочелъ бы самое обыкновенное письмо отъ налоговаго инспектора. Вообще говоря, я всегда былъ надeленъ недюжиннымъ юморомъ, — даръ воображенiя связанъ съ нимъ; горе тому воображенiю, которому юморъ не сопутствуетъ.
Одну минуточку. Я списывалъ письмо, и оно куда-то исчезло.
Могу продолжать, — соскользнуло подъ столъ. Черезъ недeлю я получилъ отвeтъ (пять разъ заходилъ на почтамтъ и былъ очень нервенъ). Феликсъ сообщалъ мнe, что съ благодарностью принимаетъ мое предложенiе. Какъ часто случается съ полуграмотными, тонъ его письма совершенно не соотвeтствовалъ тону его обычнаго разговора: въ письмe это былъ дрожащiй фальцетъ съ провалами витiеватой хрипоты, а въ жизни — самодовольный басокъ съ дидактическими низами. Я написалъ ему вторично, приложивъ десять марокъ и назначивъ ему свиданiе перваго октября въ пять часовъ вечера у бронзоваго всадника въ концe {58} бульвара, идущаго влeво отъ вокзальной площади въ Тарницe. Я не помнилъ ни имени всадника (какой-то герцогъ), ни названiя бульвара, но однажды, проeзжая по Саксонiи въ автомобилe знакомаго купца, застрялъ въ Тарницe на два часа, — моему знакомому вдругъ понадобилось среди пути поговорить по телефону съ Дрезденомъ, — и вотъ, обладая фотографической памятью, я запомнилъ бульваръ, статую и еще другiя подробности, — это снимокъ небольшой, однако, знай я способъ увеличить его, можно было бы прочесть, пожалуй, даже вывeски, — ибо аппаратъ у меня превосходный.
Мое почтенное отъ шестнадцаго написано отъ руки, — я писалъ на почтамтe, — такъ взволновался, получивъ отвeтъ на мое почтенное отъ девятаго, что не могъ отложить до возможности настукать, — да и особыхъ причинъ стeсняться своихъ почерковъ (у меня ихъ нeсколько) еще не было, — я зналъ, что въ конечномъ счетe получателемъ окажусь я. Отославъ его, я почувствовалъ то, что чувствуетъ, должно быть, полумертвый листъ, пока медленно падаетъ на поверхность воды.
Незадолго до перваго октября какъ-то утромъ мы съ женой проходили Тиргартеномъ и остановились на мостикe, облокотившись на перила. Въ неподвижной водe отражалась гобеленовая пышность бурой и рыжей листвы, стеклянная голубизна неба, темныя очертанiя перилъ и нашихъ склоненныхъ лицъ. Когда падалъ листъ, то навстрeчу ему изъ тeнистыхъ глубинъ воды летeлъ неотвратимый двойникъ. Встрeча ихъ была беззвучна. Падалъ кружась листъ, и кружась стремилось къ нему его точное отраженiе. Я не могъ оторвать {59} взгляда отъ этихъ неизбeжныхъ встрeчъ. "Пойдемъ", — сказала Лида и вздохнула. "Осень, осень, — проговорила она погодя, — осень. Да, это осень". Она уже была въ мeховомъ пальто, пестромъ, леопардовомъ. Я влекся сзади, на ходу пронзая тростью палые листья.
"Какъ славно сейчасъ въ Россiи", — сказала она (то же самое она говорила ранней весной и въ ясные зимнiе дни; одна лeтняя погода никакъ не дeйствовала на ея воображенiе).
"... а есть покой и воля, давно завидная мечтается мнe доля. Давно, усталый рабъ..."
"Пойдемъ, усталый рабъ. Мы должны сегодня раньше обeдать".
"... замыслилъ я побeгъ. Замыслилъ. Я. Побeгъ. Тебe, пожалуй, было бы скучно, Лида, безъ Берлина, безъ пошлостей Ардалiона?"
"Ничего не скучно. Мнe тоже страшно хочется куда-нибудь, — солнышко, волнышки. Жить да поживать. Я не понимаю, почему ты его такъ критикуешь".
"... давно завидная мечтается... Ахъ, я его не критикую. Между прочимъ, что дeлать съ этимъ чудовищнымъ портретомъ, не могу его видeть. Давно, усталый рабъ..."
"Смотри, Германъ, верховые. Она думаетъ, эта тетеха, что очень красива. Ну-же, идемъ. Ты все отстаешь, какъ маленькiй. Не знаю, я его очень люблю. Моя мечта была бы ему подарить денегъ, чтобы онъ могъ съeздить въ Италiю".
"... Мечта. Мечтается мнe доля. Въ наше время бездарному художнику Италiя ни къ чему. Такъ было когда-то, давно. Давно завидная..." {60} "Ты какой-то сонный, Германъ. Пойдемъ чуточку шибче, пожалуйста".
Буду совершенно откровененъ. Никакой особой потребности въ отдыхe я не испытывалъ. Но послeднее время такъ у насъ съ женой завелось. Чуть только мы оставались одни, я съ тупымъ упорствомъ направлялъ разговоръ въ сторону "обители чистыхъ нeгъ". Между тeмъ я съ нетерпeнiемъ считалъ дни. Отложилъ я свиданiе на первое октября, дабы дать себe время одуматься. Мнe теперь кажется, что если бы я одумался и не поeхалъ въ Тарницъ, то Феликсъ до сихъ поръ ходилъ бы вокругъ бронзоваго герцога, присаживаясь изрeдка на скамью, чертя палкой тe земляныя радуги слeва направо и справа налeво, что чертитъ всякiй, у кого есть трость и досугъ, — вeчная привычка наша къ окружности, въ которой мы всe заключены. Да, такъ бы онъ сидeлъ до сегодняшняго дня, а я бы все помнилъ о немъ, съ дикой тоской и страстью, — огромный ноющiй зубъ, который нечeмъ вырвать, женщина, которой нельзя обладать, мeсто, до котораго въ силу особой топографiи кошмаровъ никакъ нельзя добраться.
Тридцатаго вечеромъ, наканунe моей поeздки, Ардалiонъ и Лида раскладывали кабалу, а я ходилъ по комнатамъ и глядeлся во всe зеркала. Я въ то время былъ еще въ добрыхъ отношенiяхъ съ зеркалами. За двe недeли я отпустилъ усы, — это измeнило мою наружность къ худшему: надъ безкровнымъ ртомъ топорщилась темно-рыжеватая щетина съ непристойной проплeшинкой посрединe. Было такое ощущенiе, что эта щетина приклеена, — а не то мнe казалось, что на губe у меня сидитъ небольшое жесткое животное. По {61} ночамъ, въ полудремотe, я хватался за лицо, и моя ладонь его не узнавала. Ходилъ, значитъ, по комнатамъ, курилъ, и изъ всeхъ зеркалъ на меня смотрeла испуганно серьезными глазами наспeхъ загримированная личность. Ардалiонъ въ синей рубашкe съ какимъ-то шотландскимъ галстукомъ хлопалъ картами, будто въ кабакe. Лида сидeла къ столу бокомъ, заложивъ ногу на ногу, — юбка поднялась до поджилокъ, — и выпускала папиросный дымъ вверхъ, сильно выпятивъ нижнюю губу и не спуская глазъ съ картъ на столe. Была черная вeтреная ночь, каждыя нeсколько секундъ промахивалъ надъ крышами блeдный лучъ радiобашни, — свeтовой тикъ, тихое безумiе прожектора. Въ открытое узкое окно ванной комнаты доносился изъ какого-то окна во дворe сдобный голосъ громковeщателя. Въ столовой лампа освeщала мой страшный портретъ. Ардалiонъ въ синей рубашкe хлопалъ картами, Лида облокотилась на столъ, дымилась пепельница. Я вышелъ на балконъ. "Закрой, дуетъ", — раздался изъ столовой Лидинъ голосъ. Отъ вeтра мигали и щурились осеннiя звeзды. Я вернулся въ комнату.
"Куда нашъ красавецъ eдетъ?" — спросилъ Ардалiонъ, неизвeстно къ кому обращаясь.
"Въ Дрезденъ", — отвeтила Лида. Они теперь играли въ дураки.
"Мое почтенiе Сикстинской, — сказалъ Ардалiонъ. — Этого, кажется, я не покрою. Этого, кажется — — Такъ, потомъ такъ, а это я принялъ".
"Ему бы лечь спать, онъ усталъ, — сказала Лида. — Послушай, ты не имeешь права подсматривать, сколько осталось въ колодe, — это нечестно". {62} "Я машинально, — сказалъ Ардалiонъ. — Не сердись, голуба. А надолго онъ eдетъ?"
"И эту тоже, Ардалiоша, эту тоже, пожалуйста, — ты ее не покрылъ".
Такъ они продолжали долго, говоря то о картахъ, то обо мнe, какъ будто меня не было въ комнатe, какъ будто я былъ тeнью или безсловеснымъ существомъ, — и эта ихъ шуточная привычка, оставлявшая меня прежде равнодушнымъ, теперь казалась мнe полной значенiя, точно я и вправду присутствую только въ качествe отраженiя, а тeло мое — далеко.
На другой день, около четырехъ, я вышелъ въ Тарницe. У меня былъ съ собой небольшой чемоданъ, онъ стeснялъ свободу передвиженiя, — я принадлежу къ породe тeхъ мужчинъ, которые ненавидятъ нести что-либо въ рукахъ: щеголяя дорогими кожаными перчатками, люблю на-ходу свободно размахивать руками и топырить пальцы, — такая у меня манера, и шагаю я ладно, выбрасывая ноги носками врозь, — не по росту моему маленькiя, въ идеально чистой и блестящей обуви, въ мышиныхъ гетрахъ, — гетры то-же что перчатки, — онe придаютъ мужчинe добротное изящество, сродное особому кашэ дорожныхъ принадлежностей высокаго качества, — я обожаю магазины, гдe продаются чемоданы, ихъ хрустъ и запахъ, дeвственность свиной кожи подъ чехломъ, — но я отвлекся, я отвлекся, — я можетъ быть хочу отвлечься, — но все равно, дальше, — я, значитъ, рeшилъ оставить сначала чемоданъ въ гостиницe: въ какой гостиницe? Пересeкъ, пересeкъ площадь, озираясь, не только съ цeлью найти гостиницу, а еще стараясь площадь узнать, {63} — вeдь я проeзжалъ тутъ, вонъ тамъ бульваръ и почтамтъ... Но я не успeлъ дать памяти поупражняться, — въ глазахъ мелькнула вывeска гостиницы, — по бокамъ двери стояло по два лавровыхъ деревца въ кадкахъ, — этотъ посулъ роскоши былъ обманчивъ, входившаго сразу ошеломляла кухонная вонь, двое усатыхъ простаковъ пили пиво у стойки, старый лакей, сидя на корточкахъ и виляя концомъ салфетки, зажатой подмышкой, валялъ пузатаго бeлаго щенка, который вилялъ хвостомъ тоже. Я спросилъ комнату, предупредилъ, что у меня будетъ, можетъ быть, ночевать братъ, мнe отвели довольно просторный номеръ съ четой кроватей, съ графиномъ мертвой воды на кругломъ столe, какъ въ аптекe. Лакей ушелъ, я остался въ комнатe одинъ, звенeло въ ушахъ, я испытывалъ странное удивленiе. Двойникъ мой вeроятно, уже въ томъ же городe, что я, ждетъ уже, можетъ быть. Я здeсь представленъ въ двухъ лицахъ. Если бы не усы и разница въ одеждe, служащiе гостиницы — — А можетъ быть (продолжалъ я думать, соскакивая съ мысли на мысль) онъ измeнился и больше не похожъ на меня, и я понапрасну сюда прieхалъ. "Дай Богъ", — сказалъ я съ силой, — и самъ не понялъ, почему я это сказалъ, — вeдь сейчасъ весь смыслъ моей жизни заключался въ томъ, что у меня есть живое отраженiе, — почему же я упомянулъ имя небытнаго Бога, почему вспыхнула во мнe дурацкая надежда, что мое отраженiе исковеркано? Я подошелъ къ окну, выглянулъ, — тамъ былъ глухой дворъ, и съ круглой спиной татаринъ въ тюбетейкe показывалъ босоногой женщинe синiй коврикъ. Женщину я зналъ, и татарина зналъ тоже, и зналъ эти лопухи, собравшiеся {64} въ одномъ углу двора, и воронку пыли, и мягкiй напоръ вeтра и блeдное, селедочное небо; въ эту минуту постучали, вошла горничная съ постельнымъ бeльемъ, и когда я опять посмотрeлъ на дворъ, это уже былъ не татаринъ, а какой-то мeстный оборванецъ, продающiй подтяжки, женщины же вообще не было — но пока я смотрeлъ, опять стало все соединяться, строиться, составлять опредeленное воспоминанiе, — вырастали, тeснясь, лопухи въ углу двора, и рыжая Христина Форсманъ щупала коврикъ, и летeлъ песокъ, — и я не могъ понять, гдe ядро, вокругъ котораго все это образовалось, что именно послужило толчкомъ, зачатiемъ, — и вдругъ я посмотрeлъ на графинъ съ мертвой водой, и онъ сказалъ "тепло", — какъ въ игрe, когда прячутъ предметъ, — и я бы вeроятно нашелъ въ концe концовъ тотъ пустякъ, который, безсознательно замeченный мной, мгновенно пустилъ въ ходъ машину памяти, а можетъ быть и не нашелъ бы, а просто все въ этомъ номерe провинцiальной нeмецкой гостиницы, — и даже видъ въ окнe, — было какъ-то смутно и уродливо схоже съ чeмъ-то уже видeннымъ въ Россiи давнымъ давно, — тутъ, однако, я спохватился, что пора итти на свиданiе, и, натягивая перчатки, поспeшно вышелъ. Я свернулъ на бульваръ, миновалъ почтамтъ. Дулъ вeтеръ, и наискось черезъ улицу летeли листья. Несмотря на мое нетерпeнiе, я, съ обычной наблюдательностью, замeчалъ лица прохожихъ, вагоны трамвая, казавшiеся послe Берлина игрушечными, лавки, исполинскiй цилиндръ, нарисованный на облупившейся стeнe, вывeски, фамилiю надъ булочной, Карлъ Шписъ, — напомнившую мнe нeкоего Карла Шписа, котораго я знавалъ въ волжскомъ поселкe, и {65} который тоже торговалъ булками. Наконецъ въ глубинe бульвара всталъ на дыбы бронзовый конь, опираясь на хвостъ, какъ дятелъ, и, если бъ герцогъ на немъ энергичнeе протягивалъ руку, то при тускломъ вечернемъ свeтe памятникъ могъ бы сойти за петербургскаго всадника. На одной изъ скамеекъ сидeлъ старикъ и поeдалъ изъ бумажнаго мeшочка виноградъ; на другой расположились двe пожилыя дамы; старуха огромной величины полулежала въ колясочкe для калeкъ и слушала ихъ разговоръ, глядя на нихъ круглымъ глазомъ. Я дважды, трижды обошелъ памятникъ, отмeтивъ придавленную копытомъ змeю, латинскую надпись, ботфорту съ черной звeздой шпоры. Змeи, впрочемъ, никакой не было, это мнe почудилось. Затeмъ я присeлъ на пустую скамью, — ихъ было всего полдюжины, — и посмотрeлъ на часы. Три минуты шестого. По газону прыгали воробьи. На вычурной изогнутой клумбe цвeли самые гнусные въ мiрe цвeты — астры. Прошло минутъ десять. Такое волненiе, что ждать въ сидячемъ положенiи не могъ. Кромe того, вышли всe папиросы, курить хотeлось до бeшенства. Свернувъ съ бульвара на боковую улицу мимо черной кирки съ претензiями на старину, я нашелъ табачную лавку, вошелъ, автоматическiй звонокъ продолжалъ зудeть, — я не прикрылъ двери, — "будьте добры", — сказала женщина въ очкахъ за прилавкомъ, — вернулся, захлопнулъ дверь. Надъ ней былъ натюръ-мортъ Ардалiона: трубка на зеленомъ сукнe и двe розы.
"Какъ это къ вамъ...?" — спросилъ я со смeхомъ. Она не сразу поняла, а понявъ отвeтила:
"Это сдeлала моя племянница. Недавно умерла". {66} Что за дичь, — подумалъ я. — Вeдь нeчто очень похожее, если не точь-въ-точь такое, я видeлъ у него, — что за дичь...
"Ладно, ладно, — сказалъ я вслухъ. — Дайте мнe..." — назвалъ сортъ, который курю, заплатилъ и вышелъ.
Двадцать минутъ шестого.
Не смeя еще вернуться на урочное мeсто, давая еще время судьбe перемeнить программу, еще ничего не чувствуя, ни досады, ни облегченiя, я довольно долго шелъ по улицe, удаляясь отъ памятника, — и все останавливался, пытаясь закурить, — вeтеръ вырывалъ у меня огонь, наконецъ я забился въ подъeздъ, надулъ вeтеръ, — какой каламбуръ! И стоя въ подъeздe, и смотря на двухъ дeвочекъ, игравшихъ возлe, по очереди бросавшихъ стеклянный шарикъ съ радужной искрой внутри, а то — на корточкахъ — подвигавшихъ его пальцемъ, а то еще — сжимавшихъ его между носками и подпрыгивавшихъ, — все для того, чтобы онъ попалъ въ лунку, выдавленную въ землe подъ березой съ раздвоеннымъ стволомъ, — смотря на эту сосредоточенную, безмолвную, кропотливую игру, я почему-то подумалъ, что Феликсъ придти не можетъ по той простой причинe, что я самъ выдумалъ его, что созданъ онъ моей фантазiей, жадной до отраженiй, повторенiй, масокъ, — и что мое присутствiе здeсь, въ этомъ захолустномъ городкe, нелeпо и даже чудовищно.
Вспоминаю теперь оный городокъ, — и вотъ я въ странномъ смущенiи: приводить ли еще примeры тeхъ его подробностей, которыя непрiятнeйшимъ образомъ {67} перекликались съ подробностями, гдe-то и когда-то видeнными мной? Мнe даже кажется, что онъ былъ построенъ изъ какихъ-то отбросовъ моего прошлаго, ибо я находилъ въ немъ вещи, совершенно замeчательныя по жуткой и необъяснимой близости ко мнe: приземистый, блeдно-голубой домишко, двойникъ котораго я видeлъ на Охтe, лавку старьевщика, гдe висeли костюмы знакомыхъ мнe покойниковъ, тотъ же номеръ фонаря (всегда замeчаю номера фонарей), какъ на стоявшемъ передъ домомъ, гдe я жилъ въ Москвe, и рядомъ съ нимъ — такая же голая береза, въ такомъ же чугунномъ корсетe и съ тeмъ же раздвоенiемъ ствола (поэтому я и посмотрeлъ на номеръ). Можно было бы привести еще много примeровъ — иные изъ нихъ такiе тонкiе, такiе — я бы сказалъ — отвлеченно личные, что читателю — о которомъ я, какъ нянька, забочусь — они были бы непонятны. Да и кромe того я несовсeмъ увeренъ въ исключительности сихъ явленiй. Всякому человeку, одаренному повышенной примeтливостью, знакомы эти анонимные пересказы изъ его прошлаго, эти будто бы невинныя сочетанiя деталей, мерзко отдающiя плагiатомъ. Оставимъ ихъ на совeсти судьбы и вернемся, съ замиранiемъ сердца, съ тоской и неохотой, къ памятничку въ концe бульвара.
Старикъ доeлъ виноградъ и ушелъ, женщину, умиравшую отъ водянки, укатили, — никого не было, кромe одного человeка, который сидeлъ какъ разъ на той скамейкe, гдe я самъ давеча сидeлъ, и, слегка поддавшись впередъ, разставивъ колeни, кормилъ крошками воробьевъ. Его палка, небрежно прислоненная къ сидeнiю скамьи, медленно пришла въ движенiе въ тотъ мигъ, какъ я ее замeтилъ, — она поeхала и упала на {68} гравiй. Воробьи вспорхнули, описали дугу, размeстились на окрестныхъ кустахъ. Я почувствовалъ, что человeкъ обернулся ко мнe... Да, читатель, ты не ошибся.
ГЛАВА V.
Глядя въ землю, я лeвой рукой пожалъ его правую руку, одновременно поднялъ его упавшую палку и сeлъ рядомъ съ нимъ на скамью.
"Ты опоздалъ", — сказалъ я, не глядя на него.
Онъ засмeялся. Все еще не глядя, я разстегнулъ пальто, снялъ шляпу, провелъ ладонью по головe, — мнe почему-то стало жарко.
"Я васъ сразу узналъ", — сказалъ онъ льстивымъ, глупо-заговорщичьимъ тономъ.
Теперь я смотрeлъ на палку, оказавшуюся у меня въ рукахъ: это была толстая, загорeвшая палка, липовая, съ глазкомъ въ одномъ мeстe и со тщательно выжженнымъ именемъ владeльца — Феликсъ такой-то, — а подъ этимъ — годъ и названiе деревни. Я отложилъ ее, подумавъ мелькомъ, что онъ, мошенникъ, пришелъ пeшкомъ.
Рeшившись наконецъ, я повернулся къ нему. Но посмотрeлъ на его лицо несразу; я началъ съ ногъ, какъ бываетъ въ кинематографe, когда форситъ операторъ. Сперва: пыльные башмачища, толстые носки, плохо подтянутые; затeмъ — лоснящiеся синiе штаны (тогда были плисовые, — вeроятно сгнили) и рука, держащая {69} сухой хлeбецъ. Затeмъ — синiй пиджакъ и подъ нимъ вязаный жилетъ дикаго цвeта. Еще выше — знакомый воротничекъ, теперь сравнительно чистый. Тутъ я остановился. Оставить его безъ головы, или продолжать его строить? Прикрывшись рукой, я сквозь пальцы посмотрeлъ на его лицо.
На мгновенiе мнe подумалось, что все прежнее было обманомъ, галлюцинацiей, что никакой онъ не двойникъ мой, этотъ дурень, поднявшiй брови, выжидательно осклабившiйся, еще несовсeмъ знавшiй, какое выраженiе принять, — отсюда: на всякiй случай поднятыя брови. На мгновенiе, говорю я, онъ мнe показался такъ же на меня похожимъ, какъ былъ бы похожъ первый встрeчный. Но вернулись успокоившiеся воробьи, одинъ запрыгалъ совсeмъ близко, и это отвлекло его вниманiе, черты его встали по своимъ мeстамъ, и я вновь увидeлъ чудо, явившееся мнe пять мeсяцевъ тому назадъ.
Онъ кинулъ воробьямъ горсть крошекъ. Одинъ изъ нихъ суетливо клюнулъ, крошка подскочила, ее схватилъ другой и улетeлъ. Феликсъ опять повернулся ко мнe съ выраженiемъ ожиданiя и готовности.
"Вонъ тому не попало", — сказалъ я, указавъ пальцемъ на воробья, который стоялъ въ сторонe, безпомощно хлопая клювомъ.
"Молодъ, — замeтилъ Феликсъ. — Видите, еще хвоста почти нeтъ. Люблю птичекъ", — добавилъ онъ съ приторной ужимкой.
"Ты на войнe побывалъ?", — спросилъ я и нeсколько разъ сряду прочистилъ горло, — голосъ былъ хриплый.
"Да, — отвeтилъ онъ, — а что?" {70} "Такъ, ничего. Здорово боялся, что убьютъ, — правда?"
Онъ подмигнулъ и проговорилъ загадочно:
"У всякой мыши — свой домъ, но не всякая мышь выходитъ оттуда".
Я уже успeлъ замeтить, что онъ любитъ пошлыя прибаутки въ рифму; не стоило ломать себe голову надъ тeмъ, какую собственно мысль онъ желалъ выразить.
"Все. Больше нeту, — обратился онъ вскользь къ воробьямъ. — Бeлокъ тоже люблю" (опять подмигнулъ). "Хорошо, когда въ лeсу много бeлокъ. Я люблю ихъ за то, что онe противъ помeщиковъ. Вотъ кроты — тоже".
"А воробьи? — спросилъ я ласково. — Они какъ — противъ?"
"Воробей среди птицъ нищiй, — самый что ни на есть нищiй. Нищiй", — повторилъ онъ еще разъ. Онъ видимо считалъ себя необыкновенно разсудительнымъ и смeтливымъ парнемъ. Впрочемъ, онъ былъ не просто дуракъ, а дуракъ-меланхоликъ. Улыбка у него выходила скучная, — противно было смотрeть. И все же я смотрeлъ съ жадностью. Меня весьма занимало, какъ наше диковинное сходство нарушалось его случайными ужимками. Доживи онъ до старости, — подумалъ я, — сходство совсeмъ пропадетъ, а сейчасъ оно въ полномъ расцвeтe.
Германъ (игриво): "Ты, я вижу, философъ".
Онъ какъ будто слегка обидeлся. "Философiя — выдумка богачей, — возразилъ онъ съ глубокимъ убeжденiемъ. — И вообще, все это пустыя выдумки: религiя, поэзiя... Ахъ, дeвушка, какъ я страдаю, ахъ, {71} мое бeдное сердце... Я въ любовь не вeрю. Вотъ дружба — другое дeло. Дружба и музыка".
"Знаете что, — вдругъ обратился онъ ко мнe съ нeкоторымъ жаромъ, — я бы хотeлъ имeть друга, — вeрнаго друга, который всегда былъ бы готовъ подeлиться со мной кускомъ хлeба, а по завeщанiю оставилъ бы мнe немного земли, домишко. Да, я хотeлъ бы настоящаго друга, — я служилъ бы у него въ садовникахъ, а потомъ его садъ сталъ бы моимъ, и я бы всегда поминалъ покойника со слезами благодарности. А еще — мы бы съ нимъ играли на скрипкахъ, или тамъ онъ на дудкe, я на мандолинe. А женщины... Ну скажите, развe есть жена, которая бы не измeняла мужу?"
"Очень все это правильно. Очень правильно. Съ тобой прiятно говорить. Ты въ школe учился?"
"Недолго. Чему въ школe научишься? Ничему. Если человeкъ умный, на что ему ученiе? Главное — природа. А политика, напримeръ, меня не интересуетъ. И вообще мiръ это, знаете, дерьмо".
"Заключенiе безукоризненно правильное, — сказалъ я. — Да, безукоризненно. Прямо удивляюсь. Вотъ что, умникъ, отдай-ка мнe моментально мой карандашъ!"
Этимъ я его здорово осадилъ и привелъ въ нужное мнe настроенiе.
"Вы забыли на травe, — пробормоталъ онъ растерянно. — Я не зналъ, увижу ли васъ опять..."
"Укралъ и продалъ!" — крикнулъ я, — даже притопнулъ.
Отвeтъ его былъ замeчателенъ: сперва мотнулъ головой, что значило "Не кралъ", и тотчасъ кивнулъ, {72} что значило "Продалъ". Въ немъ, мнe кажется, былъ собранъ весь букетъ человeческой глупости.
"Чортъ съ тобою, — сказалъ я, — въ другой разъ будь осмотрительнeе. Ужъ ладно. Бери папиросу".
Онъ размякъ, просiялъ, видя, что я не сержусь; принялся благодарить: "Спасибо, спасибо... Дeйствительно, какъ мы съ вами похожи, какъ похожи... Можно подумать, что мой отецъ согрeшилъ съ вашей матушкой!" — Подобострастно засмeялся, чрезвычайно довольный своею шуткой.
"Къ дeлу, — сказалъ я, притворившись вдругъ очень серьезнымъ. — Я пригласилъ тебя сюда не для однихъ отвлеченныхъ разговорчиковъ, какъ бы они ни были прiятны. Я тебe писалъ о помощи, которую собираюсь тебe оказать, о работe, которую нашелъ для тебя. Прежде всего, однако, хочу тебe задать вопросъ. Отвeть мнe на него точно и правдиво. Кто я таковъ по твоему мнeнiю?"
Феликсъ осмотрeлъ меня, отвернулся, пожалъ плечомъ.
"Я тебe не загадку задаю, — продолжалъ я терпeливо. — Я отлично понимаю, что ты не можешь знать, кто я въ дeйствительности. Отстранимъ на всякiй случай возможность, о которой ты такъ остроумно упомянулъ. Кровь, Феликсъ, у насъ разная, — разная, голубчикъ, разная. Я родился въ тысячe верстахъ отъ твоей колыбели, и честь моихъ родителей, какъ — надeюсь — и твоихъ, безупречна. Ты единственный сынъ, я — тоже. Такъ что ни ко мнe, ни къ тебe никакъ не можетъ явиться этакiй таинственный братъ, котораго, молъ, ребенкомъ украли цыгане. Насъ не {73} связываютъ никакiя узы, у меня по отношенiю къ тебe нeтъ никакихъ обязательствъ, — заруби это себe на носу, — никакихъ обязательствъ, — все, что собираюсь сдeлать для тебя, сдeлаю по доброй волe. Запомни все это, пожалуйста. Теперь я тебя снова спрашиваю, кто я таковъ по твоему мнeнiю, чeмъ я представляюсь тебe, — вeдь какое-нибудь мнeнiе ты обо мнe составилъ, — неправда-ли? "
"Вы, можетъ быть, артистъ", — сказалъ Феликсъ неувeренно.
"Если я правильно понялъ тебя, дружокъ, ты значитъ, при первомъ нашемъ свиданiи, такъ примeрно подумалъ: Э, да онъ, вeроятно, играетъ въ театрe, человeкъ съ норовомъ, чудакъ и франтъ, можетъ быть знаменитость. Такъ, значитъ?"
Феликсъ уставился на свой башмакъ, которымъ трамбовалъ гравiй, и лицо его приняло нeсколько напряженное выраженiе.
"Я ничего не подумалъ, — проговорилъ онъ кисло. — Просто вижу: господинъ интересуется, ну и такъ далeе. А хорошо платятъ вамъ-то, артистамъ?"
Примeчаньице: мысль, которую онъ подалъ мнe, показалась мнe гибкой, — я рeшилъ ее испытать. Она любопытнeйшей излучиной соприкасалась съ главнымъ моимъ планомъ.
"Ты угадалъ, — воскликнулъ я, — ты угадалъ. Да, я актеръ. Точнeе — фильмовый актеръ. Да, это вeрно. Ты хорошо, ты великолeпно это сказалъ. Ну, дальше. Что еще можешь сказать обо мнe?"
Тутъ я замeтилъ, что онъ какъ то прiунылъ. Моя профессiя точно его разочаровала. Онъ сидeлъ насупившись, держа дымившiйся окурокъ между большимъ {74} пальцемъ и указательнымъ. Вдругъ онъ поднялъ голову, прищурился...
"А какую вы мнe работу хотите предложить?" — спросилъ онъ безъ прежней заискивающей нeжности.
"Погоди, погоди. Все въ свое время. Я тебя спрашивалъ, — что ты еще обо мнe думаешь, — ну-съ, пожалуйста".
"Почемъ я знаю? — Вы любите разъeзжать, — вотъ это я знаю, — а больше не знаю ничего".
Между тeмъ завечерeло, воробьи исчезли давно, всадникъ потемнeлъ и какъ-то разросся. Изъ-за траурнаго дерева безшумно появилась луна, — мрачная, жирная. Облако мимоходомъ надeло на нее маску; остался виденъ только ея полный подбородокъ.
"Вотъ что Феликсъ, тутъ темно и неуютно. Ты, пожалуй, голоденъ. Пойдемъ, закусимъ гдe-нибудь и за кружкой пива продолжимъ нашъ разговоръ. Ладно?
"Ладно", — отозвался онъ, слегка оживившись и глубокомысленно присовокупилъ: — "Пустому желудку одно только и можно сказать" — (перевожу дословно, — по-нeмецки все это у него выходило въ рифмочку).
Мы встали и направились къ желтымъ огнямъ бульвара. Теперь, въ надвигающейся тьмe, я нашего сходства почти не ощущалъ. Феликсъ шагалъ рядомъ со мной, словно въ какомъ-то раздумьe, — походка у него была такая же тупая, какъ онъ самъ.
Я спросилъ: "Ты здeсь въ Тарницe еще никогда не бывалъ?"
"Нeтъ, — отвeтилъ онъ. — Городовъ не люблю. Въ городe нашему брату скучно".
Вывeска трактира. Въ окнe боченокъ, а по сторонамъ {75} два бородатыхъ карла. Ну, хотя бы сюда. Мы вошли и заняли столъ въ глубинe. Стягивая съ растопыренной руки перчатку, я зоркимъ взглядомъ окинулъ присутствующихъ. Было ихъ, впрочемъ, всего трое, и они не обратили на насъ никакого вниманiя. Подошелъ лакей, блeдный человeчекъ въ пенснэ (я не въ первый разъ видeлъ лакея въ пенснэ, но не могъ вспомнить, гдe мнe уже такой попадался). Ожидая заказа, онъ посмотрeлъ на меня, потомъ на Феликса. Конечно, изъ-за моихъ усовъ сходство не такъ бросалось въ глаза, — я и отпустилъ ихъ, собственно, для того, чтобы, появляясь съ Феликсомъ вмeстe, не возбуждать черезчуръ вниманiя. Кажется у Паскаля встрeчается гдe-то умная фраза о томъ, что двое похожихъ другъ на друга людей особаго интереса въ отдeльности не представляютъ, но коль скоро появляются вмeстe — сенсацiя. Паскаля самого я не читалъ и не помню, гдe слямзилъ это изреченiе. Въ юности я увлекался такими штучками. Бeда только въ томъ, что иной прикарманенной мыслью щеголялъ не я одинъ. Какъ то въ Петербургe, будучи въ гостяхъ, я сказалъ: "Есть чувства, какъ говорилъ Тургеневъ, которыя можетъ выразить одна только музыка". Черезъ нeсколько минутъ явился еще гость и среди разговора вдругъ разрeшился тою же сентенцiей. Не я, конечно, а онъ, оказался въ дуракахъ, но мнe вчужe стало неловко, и я рeшилъ больше не мудрить. Все это — отступленiе, отступленiе въ литературномъ смыслe разумeется, отнюдь не въ военномъ. Я ничего не боюсь, все разскажу. Нужно признать: восхитительно владeю не только собой, но и слогомъ. Сколько романовъ я понаписалъ въ молодости, такъ, между {76} дeломъ, и безъ малeйшаго намeренiя ихъ опубликовать. Еще изреченiе: опубликованный манускриптъ, какъ говорилъ Свифтъ, становится похожъ на публичную женщину. Однажды, еще въ Россiи, я далъ Лидe прочесть одну вещицу въ рукописи, сказавъ, что сочинилъ знакомый, — Лида нашла, что скучно, не дочитала, — моего почерка она до сихъ поръ не знаетъ, — у меня ровнымъ счетомъ двадцать пять почерковъ, — лучшiе изъ нихъ, т. е. тe, которые я охотнeе всего употребляю, суть слeдующiе: круглявый: съ прiятными сдобными утолщенiями, каждое слово — прямо изъ кондитерской; засимъ: наклонный, востренькiй, — даже не почеркъ, а почерченокъ, — такой мелкiй, вeтреный, — съ сокращенiями и безъ твердыхъ знаковъ; и наконецъ — почеркъ, который я особенно цeню: крупный, четкiй, твердый и совершенно безличный, словно пишетъ имъ абстрактная, въ схематической манжетe, рука, изображаемая въ учебникахъ физики и на указательныхъ столбахъ. Я началъ было именно этимъ почеркомъ писать предлагаемую читателю повeсть, но вскорe сбился, — повeсть эта написана всeми двадцатью пятью почерками, вперемeшку, такъ что наборщики или неизвeстная мнe машинистка, или наконецъ, тотъ опредeленный, выбранный мной человeкъ, тотъ русскiй писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдетъ срокъ, подумаютъ, быть можетъ, что писало мою повeсть нeсколько человeкъ, — а также весьма возможно, что какой-нибудь крысоподобный экспертъ съ хитрымъ личикомъ усмотритъ въ этой какографической роскоши признакъ ненормальности. Тeмъ лучше.
Вотъ я упомянулъ о тебe, мой первый читатель, о {77} тебe, извeстный авторъ психологическихъ романовъ, — я ихъ просматривалъ, — они очень искусственны, но неплохо скроены. Что ты почувствуешь, читатель-авторъ, когда приступишь къ этой рукописи? Восхищенiе? Зависть? Или даже — почемъ знать? — воспользовавшись моей безсрочной отлучкой, выдашь мое за свое, за плодъ собственной изощренной, не спорю, изощренной и опытной, — фантазiи, и я останусь на бобахъ? Мнe было бы нетрудно принять напередъ мeры противъ такого наглаго похищенiя. Приму ли ихъ, — это другой вопросъ. Мнe, можетъ быть, даже лестно, что ты украдешь мою вещь. Кража — лучшiй комплиментъ, который можно сдeлать вещи. И, знаешь, что самое забавное? Вeдь, рeшившись на непрiятное для меня воровство, ты исключишь какъ разъ вотъ эти компрометирующая тебя строки, — да и кромe того кое-что перелицуешь по своему, (это уже менeе прiятно), какъ автомобильный воръ краситъ въ другой цвeтъ машину, которую угналъ. И по этому поводу позволю себe разсказать маленькую исторiю, самую смeшную исторiю, какую я вообще знаю: Недeли полторы тому назадъ, т. е. около десятаго марта тридцать перваго года, нeкiимъ человeкомъ (или людьми), проходившимъ (или проходившими) по шоссе, а не то лeсомъ (вeроятно — еще выяснится), былъ обнаруженъ у самой опушки и незаконно присвоенъ небольшой синiй автомобиль такой-то марки, такой-то силы (техническiя подробности опускаю). Вотъ собственно говоря, и все.
Я не утверждаю, что всякому будетъ смeшонъ этотъ анекдотъ: соль его не очевидна. Меня онъ разсмeшилъ — до слезъ — только потому, что я знаю {78} подоплеку. Добавлю, что я его ни отъ кого не слышалъ, нигдe не вычиталъ, а строго логически вывелъ изъ факта исчезновенiя автомобиля, факта совершенно превратно истолкованнаго газетами. Назадъ, рычагъ времени!
"Ты умeешь править автомобилемъ?" — вдругъ спросилъ я, помнится, Феликса, когда лакей, ничего не замeтивъ въ насъ особеннаго, поставилъ передъ нами двe кружки пива, и Феликсъ жадно окунулъ губу въ пышную пeну.
"Что?" — переспросилъ онъ, сладостно крякнувъ.
"Я спрашиваю: ты умeешь править автомобилемъ?"
"А какъ же, — отвeтилъ онъ самодовольно. — У меня былъ прiятель шофферъ, — служилъ у одного нашего помeщика. Мы съ нимъ однажды раздавили свинью. Какъ она визжала..."
Лакей принесъ какое-то рагу въ большомъ количествe и картофельное пюре. Гдe я уже видeлъ пенснэ на носу у лакея? Вспомнилъ только сейчасъ, когда пишу это: въ паршивомъ русскомъ ресторанчикe, въ Берлинe, — и тотъ лакей былъ похожъ на этого, — такой же маленькiй, унылый, бeлобрысый.
"Ну вотъ, Феликсъ, мы попили, мы поeли, будемъ теперь говорить. Ты сдeлалъ кое-какiя предположенiя на мой счетъ, и предположенiя вeрныя. Прежде, чeмъ приступить вплотную къ нашему дeлу, я хочу нарисовать тебe въ общихъ чертахъ мой обликъ, мою жизнь, — ты скоро поймешь, почему это необходимо. Итакъ..."
Я отпилъ пива и продолжалъ:
"Итакъ, родился я въ богатой семьe. У насъ былъ домъ и садъ, — ахъ, какой садъ, Феликсъ! Представь {79} себe розовую чащобу, цeлыя заросли розъ, розы всeхъ сортовъ, каждый сортъ съ дощечкой, и на дощечкe — названiе: названiя розамъ даютъ такiя же звонкiя, какъ скаковымъ лошадямъ. Кромe розъ, росло въ нашемъ саду множество другихъ цвeтовъ, — и когда по утрамъ все это бывало обрызгано росой, зрeлище, Феликсъ, получалось сказочное. Мальчикомъ я уже любилъ и умeлъ ухаживать за нашимъ садомъ, у меня была маленькая лейка, Феликсъ, и маленькая мотыга, и родители мои сидeли въ тeни старой черешни, посаженной еще дeдомъ, и глядeли съ умиленiемъ, какъ я, маленькiй и дeловитый, — вообрази, вообрази эту картину, — снимаю съ розъ и давлю гусеницъ, похожихъ на сучки. Было у насъ всякое домашнее звeрье, какъ напримeръ, кролики, — самое овальное животное, если понимаешь, что хочу сказать, — и сердитые сангвиники-индюки, и прелестныя козочки, и такъ далeе, и такъ далeе. Потомъ родители мои разорились, померли, чудный садъ исчезъ, какъ сонъ, — и вотъ только теперь счастье какъ будто блеснуло опять. Мнe удалось недавно прiобрeсти клочокъ земли на берегу озера, и тамъ будетъ разбитъ новый садъ, еще лучше стараго. Моя молодость вся насквозь проблагоухала тьмою цвeтовъ, окружавшей ее, а сосeднiй лeсъ, густой и дремучiй, наложилъ на мою душу тeнь романтической меланхолiи. Я всегда былъ одинокъ, Феликсъ, одинокъ я и сейчасъ. Женщины... — Но что говорить объ этихъ измeнчивыхъ, развратныхъ существахъ... Я много путешествовалъ, люблю, какъ и ты, бродить съ котомкой, — хотя конечно, въ силу нeкоторыхъ причинъ, которыя всецeло осуждаю, мои скитанiя прiятнeе твоихъ. Философствовать не {80} люблю, но все же слeдуетъ признать, что мiръ устроенъ несправедливо. Удивительная вещь, — задумывался ли ты когда-нибудь надъ этимъ? — что двое людей, одинаково бeдныхъ, живутъ неодинаково, одинъ, скажемъ, какъ ты, откровенно и безнадежно нищенствуетъ, а другой, такой же бeднякъ, ведетъ совсeмъ иной образъ жизни, — прилично одeтъ, безпеченъ, сытъ, вращается среди богатыхъ весельчаковъ, — почему это такъ? А потому, Феликсъ, что принадлежатъ они къ разнымъ классамъ, — и если уже мы заговорили о классахъ, то представь себe одного человeка, который зайцемъ eдетъ въ четвертомъ классe, и другого, который зайцемъ eдетъ въ первомъ: одному твердо, другому мягко, а между тeмъ у обоихъ кошелекъ пустъ, — вeрнeе, у одного есть кошелекъ, хоть и пустой, а у другого и этого нeтъ, — просто дырявая подкладка. Говорю такъ, чтобы ты осмыслилъ разницу между нами: я актеръ, живущiй въ общемъ на фуфу, но у меня всегда есть резиновыя надежды на будущее, которыя можно безъ конца растягивать, — у тебя же и этого нeтъ, — ты всегда бы остался нищимъ, если бы не чудо, — это чудо: наша встрeча.
Нeтъ такой вещи, Феликсъ, которую нельзя было бы эксплуатировать. Скажу болeе: нeтъ такой вещи, которую нельзя было бы эксплуатировать очень долго и очень успeшно. Тебe снилась, можетъ быть, въ самыхъ твоихъ заносчивыхъ снахъ двузначная цифра — это предeлъ твоихъ мечтанiй. Нынe же рeчь идетъ сразу, съ мeста въ карьеръ, о цифрахъ трехзначныхъ, — это конечно нелегко охватить воображенiемъ, вeдь и десятка была уже для тебя едва мыслимой безконечностью, {81} а теперь мы какъ бы зашли за уголъ безконечности, — и тамъ сiяетъ сотенка, а за нею другая, — и какъ знать, Феликсъ, можетъ быть зрeетъ и еще одинъ, четвертый, знакъ, — кружится голова, страшно, щекотно, — но это такъ, это такъ. Вотъ видишь, ты до такой степени привыкъ къ своей убогой судьбe, что сейчасъ едва ли улавливаешь мою мысль, — моя рeчь тебe кажется непонятной, странной; то, что впереди, покажется тебe еще непонятнeе и страннeе".
Я долго говорилъ въ этомъ духe. Онъ глядeлъ на меня съ опаской: ему, пожалуй, начинало сдаваться, что я издeваюсь надъ нимъ. Такiе какъ онъ молодцы добродушны только до нeкотораго предeла. Какъ только вспадаетъ имъ на мысль, что ихъ собираются околпачить, вся доброта съ нихъ слетаетъ, взглядъ принимаетъ непрiятно-стеклянный оттeнокъ, ихъ начинаетъ разбирать тяжелая, прочная ярость. Я говорилъ темно, но не задавался цeлью его взбeсить, напротивъ мнe хотeлось расположить его къ себe, — озадачить, но вмeстe съ тeмъ привлечь; смутно, но все же убeдительно, внушить ему образъ человeка, во многомъ сходнаго съ нимъ, — однако фантазiя моя разыгралась, и разыгралась нехорошо, увeсисто, какъ пожилая, но все еще кокетливая дама, выпившая лишнее. Оцeнивъ впечатлeнiе, которое на него произвожу, я на минуту остановился, пожалeлъ было, что его напугалъ, но тутъ же ощутилъ нeкоторую усладу отъ умeнiя моего заставлять слушателя чувствовать себя плохо. Я улыбнулся и продолжалъ примeрно такъ:
"Ты прости меня, Феликсъ, я разболтался, — но мнe рeдко приходится отводить душу. Кромe того, я {82} очень спeшу показать себя со всeхъ сторонъ, дабы ты имeлъ полное представленiе о человeкe, съ которымъ тебe придется работать, — тeмъ болeе, что самая эта работа будетъ прямымъ использованiемъ нашего съ тобою сходства. Скажи мнe, знаешь ли ты, что такое дублеръ? "
Онъ покачалъ головою, губа отвисла, я давно замeтилъ, что онъ дышитъ все больше ртомъ, носъ былъ у него, что-ли, заложенъ.
"Не знаешь, — такъ я тебe объясню. Представь себe, что директоръ кинематографической фирмы, — ты въ кинематографe бывалъ?
"Бывалъ".
"Ну вотъ, — представь себe, значитъ, такого директора... Виноватъ, ты, дружокъ, что-то хочешь сказать?"
"Бывалъ, но рeдко. Ужъ если тратить деньги, такъ на что-нибудь получше".
"Согласенъ, но не всe разсуждаютъ, какъ ты, — иначе не было бы и ремесла такого, какъ мое, — неправда-ли? Итакъ, мой директоръ предложилъ мнe за небольшую сумму, что-то около десяти тысячъ, — это конечно пустякъ, фуфу, но больше не даютъ, — сниматься въ фильмe, гдe герой — музыкантъ. Я кстати самъ обожаю музыку, играю на нeсколькихъ инструментахъ. Бывало, лeтнимъ вечеркомъ беру свою скрипку, иду въ ближнiй лeсокъ... Ну такъ вотъ. Дублеръ, Феликсъ, это лицо, могущее въ случаe надобности замeнить даннаго актера.
Актеръ играетъ, его снимаетъ аппаратъ, осталось доснять пустяковую сценку, — скажемъ, герой долженъ проeхать на автомобилe, — а тутъ возьми онъ, {83} да и заболeй, — а время не терпитъ. Тутъ то и вступаетъ въ свою должность дублеръ, — проeзжаетъ на этомъ самомъ автомобилe, — вeдь ты умeешь управлять, — и когда зритель смотритъ фильму, ему и въ голову не приходитъ, что произошла замeна. Чeмъ сходство совершеннeе, тeмъ оно дороже цeнится. Есть даже особыя организацiи, занимающаяся тeмъ, что знаменитостямъ подыскиваютъ двойниковъ. И жизнь двойника прекрасна, — онъ получаетъ опредeленное жалованiе, а работать приходится ему только изрeдка, — да и какая это работа, — одeнется точь-въ-точь какъ одeтъ герой и вмeсто героя промелькнетъ на нарядной машинe, — вотъ и все. Разумeется, болтать о своей службe онъ не долженъ; вeдь каково получится, если конкуррентъ или какой-нибудь журналистъ проникнетъ въ подлогъ, и публика узнаетъ, что ея любимца въ одномъ мeстe подмeнили. Ты понимаешь теперь, почему я пришелъ въ такой восторгъ, въ такое волненiе, когда нашелъ въ тебe точную копiю своего лица. Я всегда мечталъ объ этомъ. Подумай, какъ важно для меня — особенно сейчасъ, когда производятся съемки, и я, человeкъ хрупкаго здоровья, исполняю главную роль. Въ случаe чего тебя сразу вызываютъ, ты являешься — —"
"Никто меня не вызываетъ, и никуда я не являюсь", — перебилъ меня Феликсъ.
"Почему ты такъ говоришь, голубчикъ?" — спросилъ я съ ласковой укоризной.
"Потому, — отвeтилъ Феликсъ, — что нехорошо съ вашей стороны морочить бeднаго человeка. Я вамъ повeрилъ. Я думалъ, вы мнe предложите честную работу. Я притащился сюда издалека. У меня подметки {84} — смотрите, въ какомъ видe... А вмeсто работы — — Нeтъ, это мнe не подходить".
"Тутъ недоразумeнiе, — сказалъ я мягко. — Ничего унизительнаго или чрезмeрно тяжелаго я не предлагаю тебe. Мы заключимъ договоръ. Ты будешь получать отъ меня сто марокъ ежемeсячно. Работа, повторяю, до смeшного легкая, — прямо дeтская, — вотъ какъ дeти переодeваются и изображаютъ солдатъ, привидeнiя, авiаторовъ. Подумай, вeдь ты будешь получать сто марокъ въ мeсяцъ только за то, чтобы изрeдка, — можетъ быть разъ въ году, — надeть вотъ такой костюмъ, какъ сейчасъ на мнe. Давай, знаешь, вотъ что сдeлаемъ: условимся встрeтиться какъ-нибудь и прорепетировать какую-нибудь сценку, — посмотримъ, что' изъ этого выйдетъ".
"Ничего о такихъ вещахъ я не слыхалъ, и не знаю, — довольно грубо возразилъ Феликсъ. — У тетки моей былъ сынъ, который паясничалъ на ярмаркахъ, — вотъ все, что я знаю, — былъ онъ пьяница и развратникъ, и тетка моя всe глаза изъ-за него выплакала, пока онъ, слава Богу, не разбился на смерть, грохнувшись съ качелей. Эти кинематографы да цирки — —"
Такъ ли все это было? Вeрно-ли слeдую моей памяти, или же, выбившись изъ строя, своевольно пляшетъ мое перо? Что-то уже слишкомъ литературенъ этотъ нашъ разговоръ, смахиваетъ на застeночныя бесeды въ бутафорскихъ кабакахъ имени Достоевскаго; еще немного, и появится "сударь", даже въ квадратe: "сударь-съ", — знакомый взволнованный говорокъ: "и уже непремeнно, непремeнно...", а тамъ и весь мистическiй гарниръ нашего отечественнаго Пинкертона. {85} Меня даже нeкоторымъ образомъ мучитъ, то-есть даже не мучитъ, а совсeмъ, совсeмъ сбиваетъ съ толку и, пожалуй, губитъ меня мысль, что я какъ то слишкомъ понадeялся на свое перо... Узнаете тонъ этой фразы? Вотъ именно. И еще мнe кажется, что разговоръ-то нашъ помню превосходно, со всeми его оттeнками, и всю его подноготную (вотъ опять, — любимое словцо нашего спецiалиста по душевнымъ лихорадкамъ и аберрацiямъ человeческаго достоинства, — "подноготная" и еще, пожалуй, курсивомъ). Да, помню этотъ разговоръ, но передать его въ точности не могу, что-то мeшаетъ мнe, что-то жгучее, нестерпимое, гнусное, — отъ чего я не могу отвязаться, прилипло, все равно какъ если въ потемкахъ нарваться на мухоморную бумагу, — и, главное, не знаешь, гдe зажигается свeтъ. Нeтъ, разговоръ нашъ былъ не таковъ, какимъ онъ изложенъ, — то-есть можетъ быть слова-то и были именно такiя (вотъ опять), но не удалось мнe, или не посмeлъ я, передать особые шумы, сопровождавшiе его, — были какiе-то провалы и удаленiя звука, и затeмъ снова бормотанiе и шушуканiе, и вдругъ деревянный голосъ, ясно выговаривающiй: "Давай, Феликсъ, выпьемъ еще пивца". Узоръ коричневыхъ цвeтовъ на обояхъ, какая-то надпись, обиженно объясняющая, что кабакъ не отвeчаетъ за пропажу вещей, картонные круги, служащiе базой для пива, на одномъ изъ которыхъ былъ косо начертанъ карандашомъ торопливый итогъ, и отдаленная стойка, подлe которой пилъ, свивъ ноги чернымъ кренделемъ, окруженный дымомъ человeкъ, — все это было комментарiями къ нашей бесeдe, столь же безсмысленными, впрочемъ, какъ помeтки на поляхъ {86} Лидиныхъ паскудныхъ книгъ. Если бы тe трое, которые сидeли у завeшеннаго пыльно-кровавой портьерой окна, далеко отъ насъ, если бы они обернулись и на насъ посмотрeли — эти трое тихихъ и печальныхъ бражниковъ, — то они бы увидeли: брата благополучнаго и брата-неудачника, брата, съ усиками надъ губой и блескомъ на волосахъ, и брата бритаго, но не стриженнаго давно, съ подобiемъ гривки на худой шеe, сидeвшихъ другъ противъ друга, положившихъ локти на столъ и одинаково подпершихъ скулы. Такими насъ отражало тусклое, слегка повидимому ненормальное, зеркало, съ кривизной, съ безуминкой, которое вeроятно сразу бы треснуло, отразись въ немъ хоть одно подлинное человeческое лицо. Такъ мы сидeли, и я продолжалъ уговорчиво бормотать, — говорю я вообще съ трудомъ, тe рeчи, которыя какъ будто дословно привожу, вовсе не текли такъ плавно, какъ текутъ онe теперь на бумагу, — да и нельзя начертательно передать мое косноязычiе, повторенiе словъ, спотыканiе, глупое положенiе придаточныхъ предложенiй, заплутавшихъ, потерявшихъ матку, и всe тe лишнiе нечленораздeльные звуки, которые даютъ словамъ подпорку или лазейку. Но мысль моя работала такъ стройно, шла къ цeли такой мeрной и твердой поступью, что впечатлeнiе, сохраненное мной отъ хода собственныхъ словъ, не является чeмъ-то путаннымъ и сбивчивымъ, — напротивъ. Цeль однако была еще далеко; сопротивленiе Феликса, сопротивленiе ограниченнаго и боязливаго человeка, слeдовало какъ-нибудь сломить. Соблазнившись изящной естественностью темы, я упустилъ изъ виду, что эта тема можетъ ему не понравиться, отпугнуть его такъ же естественно, {87} какъ меня она привлекла. Не то, чтобъ я имeлъ хоть малeйшее касательство къ сценe, — единственный разъ, когда я выступалъ, было лeтъ двадцать тому назадъ, ставился домашнiй спектакль въ усадьбe помeщика, у котораго служилъ мой отецъ, и я долженъ былъ сказать всего нeсколько словъ: "Его сiятельство велeли доложить, что сейчасъ будутъ-съ... Да вотъ и они сами идутъ", — вмeсто чего я съ какимъ-то тончайшимъ наслажденiемъ, ликуя и дрожа всeмъ тeломъ, сказалъ такъ: "Его сiятельство придти не могутъ-съ, они зарeзались бритвой", — а между тeмъ любитель-актеръ, игравшiй князя, уже выходилъ, въ бeлыхъ штанахъ, съ улыбкой на радужномъ отъ грима лицe, — и все повисло, ходъ мiра былъ мгновенно пресeченъ, и я до сихъ поръ помню, какъ глубоко я вдохнулъ этотъ дивный, грозовой озонъ чудовищныхъ катастрофъ. Но хотя я актеромъ въ узкомъ смыслe слова никогда не былъ, я все же въ жизни всегда носилъ съ собой какъ-бы небольшой складной театръ, игралъ не одну роль и игралъ отмeнно, — и если вы думаете, что суфлеръ мой звался Выгода, — есть такая славянская фамилья, — то вы здорово ошибаетесь, — все это не такъ просто, господа. Въ данномъ же случаe моя игра оказалась пустой затратой времени, — я вдругъ понялъ, что, продли я монологъ о кинематографe, Феликсъ встанетъ и уйдетъ, вернувъ мнe десять марокъ, — нeтъ, впрочемъ онъ не вернулъ бы, — могу поручиться, — слово "деньги", по-нeмецки такое увeсистое ("деньги" по-нeмецки золото, по-французски — серебро, по-русски — мeдь), произносилось имъ съ необычайнымъ уваженiемъ и даже сладострастiемъ. Но ушелъ бы онъ {88} непремeнно, да еще съ оскорбленнымъ видомъ... По правдe сказать, я до сихъ поръ несовсeмъ понимаю, почему все связанное съ кинематографомъ и театромъ было ему такъ невыносимо противно; чуждо — допустимъ, — но противно? Постараемся это объяснить отсталостью простонародья, — нeмецкiй мужикъ старомоденъ и стыдливъ, — пройдитесь-ка по деревнe въ купальныхъ трусикахъ, — я пробовалъ, — увидите, что будетъ: мужчины остолбенeютъ, женщины будутъ фыркать въ ладошку, какъ горничныя въ старосвeтскихъ комедiяхъ.
Я умолкъ. Феликсъ молчалъ тоже, водя пальцемъ по столу. Онъ полагалъ, вeроятно, что я ему предложу мeсто садовника или шоффера, и теперь былъ сердитъ и разочарованъ. Я подозвалъ лакея, расплатился. Мы опять оказались на улицe. Ночь была рeзкая, пустынная. Въ тучахъ, похожихъ на черный мeхъ, скользила яркая, плоская луна, поминутно скрываясь.
"Вотъ что, Феликсъ. Мы разговоръ нашъ не кончили. Я этого такъ не оставлю. У меня есть номеръ въ гостиницe, пойдемъ, переночуешь у меня".
Онъ принялъ это какъ должное. Несмотря на свою тупость, онъ понималъ, что нуженъ мнe, и что неблагоразумно было бы оборвать наши сношенiя, недоговорившись до чего-нибудь. Мы снова прошли мимо двойника мeднаго всадника. На бульварe не встрeтили ни души. Въ домахъ не было ни одного огня; если бы я замeтилъ хоть одно освeщенное окно, то подумалъ бы, что тамъ кто-нибудь повeсился, оставивъ горeть лампу, настолько свeтъ показался бы неожиданнымъ и противозаконнымъ. Мы молча дошли до гостиницы. Насъ впустилъ сомнамбулъ безъ воротничка. {89} Когда мы вошли въ номеръ, то у меня было опять ощущенiе чего-то очень знакомаго, — но другое занимало мои мысли. Садись. Онъ сeлъ на стулъ, опустивъ кулаки на колeни и полуоткрывъ ротъ. Я скинулъ пиджакъ и, засунувъ руки въ карманы штановъ, бренча мелкой деньгой, принялся ходить взадъ и впередъ по комнатe. На мнe былъ, между прочимъ, сиреневый въ черную мушку галстукъ, который слегка взлеталъ, когда я поворачивался на каблукe. Нeкоторое время продолжалось молчанiе, моя ходьба, вeтерокъ. Внезапно Феликсъ, какъ будто убитый наповалъ, уронилъ голову, — и сталъ развязывать шнурки башмаковъ. Я взглянулъ на его безпомощную шею, на грустное выраженiе шейныхъ позвонковъ, и мнe сдeлалось какъ-то странно, что вотъ буду спать со своимъ двойникомъ въ одной комнатe, чуть ли не въ одной постели, — кровати стояли другъ къ дружкe вплотную. Вмeстe съ тeмъ меня пронзила ужасная мысль, что, можетъ быть, у него какой-нибудь тeлесный недостатокъ, красный крапъ накожной болeзни или грубая татуировка, — я требовалъ отъ его тeла минимумъ сходства съ моимъ, — за лицо я былъ спокоенъ. "Да-да, раздeвайся", — сказалъ я, продолжая шагать. Онъ поднялъ голову, держа въ рукe безобразный башмакъ.
"Я давно не спалъ въ постели, — проговорилъ онъ съ улыбкой (не показывай десенъ, дуракъ), — въ настоящей постели".
"Снимай все съ себя, — сказалъ я нетерпeливо. — Ты вeроятно грязенъ, пыленъ. Дамъ тебe рубашку для спанья. И вымойся".
Ухмыляясь и покрякивая, нeсколько какъ будто {90} стeсняясь меня, онъ раздeлся донага и сталъ мыть подмышками, склонившись надъ чашкой комодообразнаго умывальника. Ловкими взглядами я жадно осматривалъ этого совершенно голаго человeка. Онъ былъ худъ и бeлъ, — гораздо бeлeе своего лица, — такъ что мое сохранившее лeтнiй загаръ лицо казалось приставленнымъ къ его блeдному тeлу, — была даже замeтна черта на шеe, гдe приставили голову. Я испыталъ необыкновенное удовольствiе отъ этого осмотра, отлегло, непоправимыхъ примeтъ не оказалось.
Когда, надeвъ чистую рубашку, выданную ему изъ чемодана, онъ легъ въ постель, я сeлъ у него въ ногахъ и уставился на него съ откровенной усмeшкой. Не знаю, что онъ подумалъ, — но, разомлeвшiй отъ непривычной чистоты, онъ стыдливымъ, сентиментальнымъ, даже просто нeжнымъ движенiемъ, погладилъ меня по рукe и сказалъ, — перевожу дословно: "Ты добрый парень". Не разжимая зубовъ, я затрясся отъ смeха, и тутъ онъ вeроятно усмотрeлъ въ выраженiи моего лица нeчто странное, — брови его полeзли наверхъ, онъ повернулъ голову, какъ птица. Уже открыто смeясь, я сунулъ ему въ ротъ папиросу, онъ чуть не поперхнулся.
"Эхъ ты, дубина! — воскликнулъ я, хлопнувъ его по выступу колeна, — неужели ты не смекнулъ, что я вызвалъ тебя для важнаго, совершенно исключительно важнаго дeла", — и вынувъ изъ бумажника тысячемарковый билетъ, и продолжая смeяться, я поднесъ его къ самому лицу дурака.
"Это мнe?" — спросилъ онъ и выронилъ папиросу: видно пальцы у него невольно раздвинулись, готовясь схватить. {91} "Прожжешь простыню, — проговорилъ я сквозь смeхъ. — Вонъ тамъ, у локтя. Я вижу, ты взволновался. Да, эти деньги будутъ твоими, ты ихъ даже получишь впередъ, если согласишься на дeло, которое я тебe предложу. Вeдь неужели ты не сообразилъ, что о кинематографe я говорилъ такъ, въ видe пробы. Что никакой я не актеръ, а человeкъ дeловой, толковый. Короче говоря, вотъ въ чемъ состоитъ дeло. Я собираюсь произвести кое-какую операцiю, и есть маленькая возможность, что впослeдствiи до меня доберутся. Но подозрeнiя сразу отпадутъ, ибо будетъ доказано, что въ день и въ часъ совершенiя этой операцiи, я былъ отъ мeста дeйствiя очень далеко".
"Кража?" — спросилъ Феликсъ, и что-то мелькнуло въ его лицe, — странное удовлетворенiе...
"Я вижу что ты не такъ глупъ, — продолжалъ я, понизивъ голосъ до шепота. — Ты невидимому давно подозрeвалъ неладное и теперь доволенъ, что не ошибся, какъ бываетъ доволенъ всякiй, убeдившись въ правильности своей догадки. Мы оба съ тобой падки на серебряныя вещи, — ты такъ подумалъ, неправда-ли? А можетъ быть, тебe просто прiятно, что я не чудакъ, не мечтатель съ бзикомъ, а дeльный человeкъ".
"Кража?" — снова спросилъ Феликсъ, глядя на меня ожившими глазами.
"Операцiя во всякомъ случаe незаконная. Подробности узнаешь погодя. Позволь мнe сперва тебe объяснить, въ чемъ будетъ состоять твоя работа. У меня есть автомобиль. Ты сядешь въ него, надeвъ мой костюмъ, и проeдешь по указанной мною дорогe. Вотъ и все. За это ты получишь тысячу марокъ". {92} "Тысячу, — повторилъ за мной Феликсъ. — А когда вы мнe ихъ дадите?"
"Это произойдетъ совершенно естественно, другъ мой. Надeвъ мой пиджакъ, ты въ немъ найдешь мой бумажникъ, а въ бумажникe — деньги".
"Что же я долженъ дальше дeлать?"
"Я тебe уже сказалъ. Прокатиться. Скажемъ такъ: я тебя снаряжаю, а на слeдующiй день, когда самъ то я уже далеко, ты eдешь кататься, тебя видятъ, тебя принимаютъ за меня, возвращаешься, а я уже тутъ какъ тутъ, сдeлавъ свое дeло. Хочешь точнeе? Изволь. Ты проeдешь черезъ деревню, гдe меня знаютъ въ лицо; ни съ кeмъ говорить тебe не придется, это продолжится всего нeсколько минутъ, но за эти нeсколько минутъ я заплачу дорого, ибо онe дадутъ мнe чудесную возможность быть сразу въ двухъ мeстахъ".
"Васъ накроютъ съ поличнымъ, — сказалъ Феликсъ, — а потомъ доберутся и до меня. На судe все откроется, вы меня предадите".
Я опять разсмeялся: "Мнe, знаешь, нравится, дружокъ, какъ это ты сразу освоился съ мыслью, что я мошенникъ".
Онъ возразилъ, что не любитъ тюремъ, что въ тюрьмахъ гибнетъ молодость, что ничего нeтъ лучше свободы и пeнiя птицъ. Говорилъ онъ это довольно вяло и безъ всякой непрiязни ко мнe. Потомъ задумался, облокотившись на подушку. Стояла душная тишина. Я зeвнулъ и, не раздeваясь, легъ навзничь на постель. Меня посeтила забавная думка, что Феликсъ среди ночи убьетъ и ограбитъ меня. Вытянувъ въ бокъ ногу, я шаркнулъ подошвой по стeнe, дотронулся {93} носкомъ до выключателя, сорвался, еще сильнeе вытянулся, и ударомъ каблука погасилъ свeтъ.
"А можетъ быть это все вранье? — раздался въ тишинe его глупый голосъ. — Можетъ быть, я вамъ не вeрю..."
Я не шелохнулся.
"Вранье", — повторилъ онъ черезъ минуту.
Я не шелохнулся, а немного погодя принялся дышать съ безстрастнымъ ритмомъ сна.
Онъ повидимому прислушивался. Я прислушивался къ тому, какъ онъ прислушивается. Онъ прислушивался къ тому, какъ я прислушиваюсь къ его прислушиванiю. Что-то оборвалось. Я замeтилъ, что думаю вовсе не о томъ, о чемъ мнe казалось, что думаю, — попытался поймать свое сознанiе врасплохъ, но запутался.
Мнe приснился отвратительный сонъ. Мнe приснилась собачка, — но не просто собачка, а лже-собачка, маленькая, съ черными глазками жучьей личинки, и вся бeленькая, холодненькая, — мясо не мясо, а скорeе сальце или бланманже, а вeрнeе всего мясцо бeлаго червя, да притомъ съ волной и рeзьбой, какъ бываетъ на пасхальномъ баранe изъ масла, — гнусная мимикрiя, холоднокровное существо, созданное природой подъ собачку, съ хвостомъ, съ лапками, — все какъ слeдуетъ. Она то и дeло попадалась мнe подруку, невозможно было отвязаться, — и когда она прикасалась ко мнe, то это было какъ электрическiй разрядъ. Я проснулся. На простынe сосeдней постели лежала, свернувшись холоднымъ бeлымъ пирожкомъ, все та же гнусная лже-собачка, — такъ впрочемъ сворачиваются личинки, — я застоналъ отъ отвращенiя, {94} — и проснулся совсeмъ. Кругомъ плыли тeни, постель рядомъ была пуста, и тихо серебрились тe широкiе лопухи, которые, вслeдствiе сырости, выростаютъ изъ грядки кровати. На листьяхъ виднeлись подозрительныя пятна, вродe слизи, я всмотрeлся: среди листьевъ, прилeпившись къ мякоти стебля, сидeла маленькая, сальная, съ черными пуговками глазъ... но тутъ ужъ я проснулся по-настоящему.
Въ комнатe было уже довольно свeтло. Мои часики остановились. Должно-быть — пять, половина шестого. Феликсъ спалъ, завернувшись въ пуховикъ, спиной ко мнe, я видeлъ только его макушку. Странное пробужденiе, странный разсвeтъ. Я вспомнилъ нашъ разговоръ, вспомнилъ, что мнe не удалось его убeдить, — и новая, занимательнeйшая мысль овладeла мной. Читатель, я чувствовалъ себя по-дeтски свeжимъ послe недолгаго сна, душа моя была какъ-бы промыта, мнe въ концe концовъ шелъ всего только тридцать шестой годъ, щедрый остатокъ жизни могъ быть посвященъ кое-чему другому, нежели мерзкой мечтe. Въ самомъ дeлe, — какая занимательная, какая новая и прекрасная мысль, — воспользоваться совeтомъ судьбы, и вотъ сейчасъ, сiю минуту, уйти изъ этой комнаты, навсегда покинуть, навсегда забыть моего двойника, да можетъ быть онъ и вовсе непохожъ на меня, — я видeлъ только макушку, онъ крeпко спалъ, повернувшись ко мнe спиной. Какъ отрокъ послe одинокой схватки стыднаго порока съ необыкновенной силой и ясностью говоритъ себe: кончено, больше никогда, съ этой минуты чистота, счастье чистоты, — такъ и я, высказавъ вчера все, все уже впередъ испытавъ, измучившись и насладившись въ полной {95} мeрe, былъ суевeрно готовъ отказаться навсегда отъ соблазна. Все стало такъ просто: на сосeдней кровати спалъ случайно пригрeтый мною бродяга, его пыльные бeдные башмаки, носками внутрь, стояли на полу, и съ пролетарской аккуратностью было сложено на стулe его платье. Что я собственно дeлалъ въ этомъ номерe провинцiальной гостиницы, какой смыслъ былъ дальше оставаться тутъ? И этотъ трезвый, тяжелый запахъ чужого пота, это блeдносeрое небо въ окнe, большая черная муха, сидeвшая на графинe, — все говорило мнe: уйди, встань и уйди.
Я спустилъ ноги на завернувшiйся коврикъ, зачесалъ карманнымъ гребешкомъ волосы съ висковъ назадъ, безшумно прошелъ по комнатe, надeлъ пиджакъ, пальто, шляпу, подхватилъ чемоданъ и вышелъ, неслышно прикрывъ за собою дверь. Думаю, что если бы даже я и взглянулъ невзначай на лицо моего спящаго двойника, то я бы все-таки ушелъ, — но я и не почувствовалъ побужденiя взглянуть, — какъ тотъ же отрокъ, только-что мною помянутый, уже утромъ не удостаиваетъ взглядомъ обольстительную фотографiю, которой ночью упивался.
Быстрымъ шагомъ, испытывая легкое головокруженiе, я спустился по лeстницe, заплатилъ за комнату и, провожаемый соннымъ взглядомъ лакея, вышелъ на улицу. Черезъ полчаса я уже сидeлъ въ вагонe, веселила душу коньячная отрыжка, а въ уголкахъ рта остались соленые слeды яичницы, торопливо съeденной въ вокзальномъ буфетe. Такъ на низкой пищеводной нотe кончается эта смутная глава. {96}
ГЛАВА VI.
Небытiе Божье доказывается просто. Невозможно допустить, напримeръ, что нeкiй серьезный Сый, всемогущiй и всемудрый, занимался бы такимъ пустымъ дeломъ, какъ игра въ человeчки, — да притомъ — и это, можетъ быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлeйшими законами механики, химiи, математики, — и никогда — замeтьте, никогда! — не показывая своего лица, а развe только исподтишка, обиняками, по-воровски — какiя ужъ тутъ откровенiя! — высказывая спорныя истины изъ-за спины нeжнаго истерика. Все это божественное является, полагаю я, великой мистификацiей, въ которой разумeется ужъ отнюдь неповинны попы: они сами — ея жертвы. Идею Бога изобрeлъ въ утро мiра талантливый шелопай, — какъ то слишкомъ отдаетъ человeчиной эта самая идея, чтобы можно было вeрить въ ея лазурное происхожденiе, — но это не значитъ, что она порождена невeжествомъ, — шелопай мой зналъ толкъ въ горнихъ дeлахъ — и право не знаю, какой варiантъ небесъ мудрeе: — ослeпительный плескъ многоочитыхъ ангеловъ или кривое зеркало, въ которое уходитъ, безконечно уменьшаясь, самодовольный профессоръ физики. Я не могу, не хочу въ Бога вeрить, еще и потому, что сказка о немъ — не моя, чужая, всеобщая сказка, — она пропитана неблаговонными испаренiями миллiоновъ другихъ людскихъ душъ, повертeвшихся въ мiрe и лопнувшихъ; въ ней кишатъ древнiе страхи, въ ней звучатъ, мeшаясь и стараясь другъ друга перекричать, неисчислимые голоса, въ ней — глубокая одышка органа, ревъ дьякона, {97} рулады кантора, негритянскiй вой, пафосъ рeчистаго пастора, гонги, громы, клокотанiе кликушъ, въ ней просвeчиваютъ блeдныя страницы всeхъ философiй, какъ пeна давно разбившихся волнъ, она мнe чужда и противна, и совершенно ненужна.
Если я не хозяинъ своей жизни, не деспотъ своего бытiя, то никакая логика и ничьи экстазы не разубeдятъ меня въ невозможной глупости моего положенiя, — положенiя раба божьяго, — даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигаетъ и потомъ гаситъ любознательный ребенокъ — гроза своихъ игрушекъ. Но безпокоиться не о чемъ, Бога нeтъ, какъ нeтъ и безсмертiя, — это второе чудище можно такъ же легко уничтожить, какъ и первое. Въ самомъ дeлe, — представьте себe, что вы умерли и вотъ очнулись въ раю, гдe съ улыбками васъ встрeчаютъ дорогiе покойники. Такъ вотъ, скажите на милость, какая у васъ гарантiя, что это покойники подлинные, что это дeйствительно ваша покойная матушка, а не какой-нибудь мелкiй демонъ-мистификаторъ, изображающiй, играющiй вашу матушку съ большимъ искусствомъ и правдоподобiемъ. Вотъ въ чемъ заторъ, вотъ въ чемъ ужасъ, и вeдь игра-то будетъ долгая, безконечная, никогда, никогда, никогда душа на томъ свeтe не будетъ увeрена, что ласковыя, родныя души, окружившiя ее, не ряженые демоны, — и вeчно, вeчно, вeчно душа будетъ пребывать въ сомнeнiи, ждать страшной, издeвательской перемeны въ любимомъ лицe, наклонившемся къ ней. Поэтому я все приму, пускай — рослый палачъ въ цилиндрe, а затeмъ — раковинный гулъ вeчнаго небытiя, но только не пытка безсмертiемъ, только не эти бeлыя, холодныя собачки, увольте, {98} — я не вынесу ни малeйшей нeжности, предупреждаю васъ, ибо все — обманъ, все — гнусный фокусъ, я не довeряю ничему и никому, — и когда самый близкiй мнe человeкъ, встрeтивъ меня на томъ свeтe, подойдетъ ко мнe и протянетъ знакомыя руки, я заору отъ ужаса, я грохнусь на райскiй дернъ, я забьюсь, я не знаю, что сдeлаю, — нeтъ, закройте для постороннихъ входъ въ области блаженства.
Однако, несмотря на мое невeрiе, я по природe своей не унылъ и не золъ. Когда я изъ Тарница вернулся въ Берлинъ и произвелъ опись своего душевнаго имущества, я, какъ ребенокъ, обрадовался тому небольшому, но несомнeнному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовалъ, что, обновленный, освeженный, освобожденный, вступаю, какъ говорится, въ новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеваренiе и синiй автомобиль. Я ощущалъ въ себe поэтическiй, писательскiй даръ, а сверхъ того — крупныя дeловыя способности, — даромъ, что мои дeла шли неважно. Феликсъ, двойникъ мой, казался мнe безобиднымъ курьезомъ, и я бы въ тe дни, пожалуй, разсказалъ о немъ другу, подвернись такой другъ. Мнe приходило въ голову, что слeдуетъ бросить шоколадъ и заняться другимъ, — напримeръ, изданiемъ дорогихъ роскошныхъ книгъ, посвященныхъ всестороннему освeщенiю эроса — въ литературe, въ искусствe, въ медицинe... Вообще во мнe проснулась пламенная энергiя, которую я не зналъ къ чему приложить. Особенно помню одинъ вечеръ, — вернувшись изъ конторы домой, я не засталъ жены, она оставила записку, что ушла въ кинематографъ на первый {99} сеансъ, — я не зналъ, что дeлать съ собой, ходилъ по комнатамъ и щелкалъ пальцами, — потомъ сeлъ за письменный столъ, — думалъ заняться художественной прозой, но только замусолилъ перо да нарисовалъ нeсколько капающихъ носовъ, — всталъ и вышелъ, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общенiя съ мiромъ, — собственное общество мнe было невыносимо, оно слишкомъ возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я къ Ардалiону, — человeкъ онъ съ шутовской душой, полнокровный, презрeнный, — когда онъ наконецъ открылъ мнe (боясь кредиторовъ, онъ запиралъ комнату на ключъ), я удивился, почему я къ нему пришелъ.
"Лида у меня, — сказалъ онъ, жуя что-то (потомъ оказалось: резинку). — Барынe нездоровится, разоблачайтесь".
На постели Ардалiона, полуодeтая, то-есть безъ туфель и въ мятомъ зеленомъ чехлe, лежала Лида и курила.
"О, Германъ, — проговорила она, — какъ хорошо, что ты догадался придти, у меня что-то съ животикомъ. Садись ко мнe. Теперь мнe лучше, а въ кинематографe было совсeмъ худо".
"Недосмотрeли боевика, — пожаловался Ардалiонъ, ковыряя въ трубкe и просыпая черную золу на полъ. — Вотъ ужъ полчаса, какъ валяется. Все это дамскiя штучки, — здорова, какъ корова".
"Попроси его замолчать", — сказала Лида.
"Послушайте, — обратился я къ Ардалiону, — вeдь не ошибаюсь я, вeдь у васъ дeйствительно есть такой натюръ-мортъ, — трубка и двe розы?" {100} Онъ издалъ звукъ, который неразборчивые въ средствахъ романисты изображаютъ такъ: "Гмъ".
"Нeту. Вы что-то путаете синьоръ".
"Мое первое, — сказала Лида, лежа съ закрытыми глазами, — мое первое — большая и непрiятная группа людей, мое второе... мое второе — звeрь по-французски, — а мое цeлое — такой маляръ".
"Не обращайте на нее вниманiя, — сказалъ Ардалiонъ. — А насчетъ трубки и розъ, — нeтъ, не помню, — впрочемъ, посмотрите сами".
Его произведенiя висeли по стeнамъ, валялись на столe, громоздились въ углу въ пыльныхъ папкахъ. Все вообще было покрыто сeрымъ пушкомъ пыли. Я посмотрeлъ на грязныя фiолетовыя пятна акварелей, брезгливо перебралъ нeсколько жирныхъ листовъ, лежавшихъ на валкомъ стулe.
"Во-первыхъ "орда" пишется черезъ "о", — сказалъ Ардалiонъ. — Изволили спутать съ арбой".
Я вышелъ изъ комнаты и направился къ хозяйкe въ столовую. Хозяйка, старуха, похожая на сову, сидeла у окна, на ступень выше пола, въ готическомъ креслe и штопала чулокъ на грибe. "Посмотрeть на картины", — сказалъ я.
"Прошу васъ", — отвeтила она милостиво.
Справа отъ буфета висeло какъ разъ то, что я искалъ, — но оказалось, что это несовсeмъ двe розы и несовсeмъ трубка, а два большихъ персика и стеклянная пепельница.
Вернулся я въ сильнeйшемъ раздраженiи. "Ну что, — спросилъ Ардалiонъ, — нашли?" {101} Я покачалъ головой. Лида уже была въ платьe и приглаживала передъ зеркаломъ волосы грязнeйшей Ардалiоновой щеткой.
"Главное, — ничего такого не eла", — сказала она, суживая по привычкe носъ.
"Просто газы, — замeтилъ Ардалiонъ. — Погодите, господа, я выйду съ вами вмeстe, — только одeнусь. Отвернись, Лидуша".
Онъ былъ въ заплатанномъ, испачканномъ краской малярскомъ балахонe почти до пятъ. Снялъ его. Внизу были кальсоны, — больше ничего. Я ненавижу неряшливость и нечистоплотность. Ей Богу, Феликсъ былъ какъ-то чище его. Лида глядeла въ окно и напeвала, дурно произнося нeмецкiя слова, уже успeвшую выйти изъ моды пeсенку. Ардалiонъ бродилъ по комнатe, одeваясь по мeрe того, какъ находилъ — въ самыхъ неожиданныхъ мeстахъ — разныя части своего туалета.
"Эхъ-ма! — воскликнулъ онъ вдругъ. — Что можетъ быть банальнeе бeднаго художника? Если бы мнe кто-нибудь помогъ устроить выставку, я сталъ бы сразу славенъ и богатъ".
Онъ у насъ ужиналъ, потомъ игралъ съ Лидой въ дураки и ушелъ за-полночь. Даю все это, какъ образецъ весело и плодотворно проведеннаго вечера. Да, все было хорошо, все было отлично, — я чувствовалъ себя другимъ человeкомъ, — освeженнымъ, обновленнымъ, освобожденнымъ, — и такъ далeе, — квартира, жена, балагуры-друзья, прiятный, пронизывающiй холодъ желeзной берлинской зимы, — и такъ далeе. Не могу удержаться и отъ того, чтобы не привести {102} примeра тeхъ литературныхъ забавъ, коимъ я началъ предаваться, — безсознательная тренировка, должно быть, передъ теперешней работой моей надъ сей изнурительной повeстью. Сочиненьица той зимы я давно уничтожилъ, но довольно живо у меня осталось въ памяти одно изъ нихъ. Какъ хороши, какъ свeжи... Музычку, пожалуйста!
Жилъ-былъ на свeтe слабый, вялый, но состоятельный человeкъ, нeкто Игрекъ Иксовичъ. Онъ любилъ обольстительную барышню, которая, увы, не обращала на него никакого вниманiя. Однажды, путешествуя, этотъ блeдный, скучный человeкъ увидeлъ на берегу моря молодого рыбака, по имени Дика, веселаго, загорeлаго, сильнаго, и вмeстe съ тeмъ — о чудо! — поразительно, невeроятно похожаго на него. Интересная мысль зародилась въ немъ: онъ пригласилъ барышню поeхать съ нимъ къ морю. Они остановились въ разныхъ гостиницахъ. Въ первое же утро она, отправившись гулять, увидeла съ обрыва — кого? неужели Игрека Иксовича?? — вотъ не думала! Онъ стоялъ внизу на пескe, веселый, загорeлый, въ полосатой фуфайкe, съ голыми могучими руками (но это былъ Дикъ). Барышня вернулась въ гостиницу, и, трепета полна, принялась его ждать. Минуты ей казались часами. Онъ же, настоящiй Игрекъ Иксовичъ, видeлъ изъ-за куста, какъ она смотритъ съ обрыва на Дика, его двойника, и теперь, выжидая, чтобъ окончательно созрeло ея сердце, безпокойно слонялся по поселку въ городской парe, въ сиреневомъ галстукe, въ бeлыхъ башмакахъ. Внезапно какая-то смуглая, яркоглазая дeвушка въ красной юбкe окликнула его съ порога хижины, — всплеснула руками: "Какъ {103} ты чудно одeтъ, Дикъ! Я думала, что ты просто грубый рыбакъ, какъ всe наши молодые люди, и я не любила тебя, — но теперь, теперь..." Она увлекла его въ хижину. Шопотъ, запахъ рыбы, жгучiя ласки... Протекали часы... я открылъ глаза, мой покой былъ весь облитъ зарею... Наконецъ, Игрекъ Иксовичъ направился въ гостиницу, гдe ждала его та — нeжная единственная, которую онъ такъ любилъ. "Я была слeпа! — воскликнула она, какъ только онъ вошелъ. — И вотъ — прозрeла, увидя на солнечномъ побережьe твою бронзовую наготу. Да, я люблю тебя, дeлай со мной все, что хочешь!" Шопотъ? Жгучiя ласки? Протекали часы? — Нeтъ, увы нeтъ, отнюдь нeтъ. Бeдняга былъ истощенъ недавнимъ развлеченiемъ, и грустно, понуро сидeлъ, раздумывая надъ тeмъ, какъ самъ сдуру предалъ, обратилъ въ ничто свой остроумнeйшiй замыселъ...
Литература неважная, — самъ знаю. Покамeстъ я это писалъ, мнe казалось, что выходитъ очень умно и ловко, — такъ иногда бываетъ со снами, — во снe великолeпно, съ блескомъ, говоришь, — а проснешься, вспоминаешь: вялая чепуха. Съ другой же стороны эта псевдоуайльдовская сказочка вполнe пригодна для печатанiя въ газетe, — редактора любятъ потчевать читателей этакими чуть-чуть вольными, кокетливыми разсказчиками въ сорокъ строкъ, съ элегантной пуантой и съ тeмъ, что невeжды называютъ парадоксъ ("Его разговоръ былъ усыпанъ парадоксами"). Да, пустякъ, шалость пера, но какъ вы удивитесь сейчасъ, когда скажу, что пошлятину эту я писалъ въ мукахъ, съ ужасомъ и скрежетомъ зубовнымъ, яростно облегчая себя и вмeстe съ тeмъ сознавая, что никакое это {104} не облегченiе, а изысканное самоистязанiе, и что этимъ путемъ я ни отъ чего не освобожусь, а только пуще себя разстрою.
Въ такомъ приблизительно расположенiи духа я встрeтилъ Новый Годъ, — помню эту черную тушу ночи, дуру-ночь, затаившую дыханiе, ожидавшую боя часовъ, сакраментальнаго срока. За столомъ сидятъ Лида, Ардалiонъ, Орловiусъ и я, неподвижные и стилизованные, какъ звeрье на гербахъ: — Лида, положившая локоть на столъ и настороженно поднявшая палецъ, голоплечая, въ пестромъ, какъ рубашка игральной карты, платьe; Ардалiонъ, завернувшiйся въ пледъ (дверь на балконъ открыта), съ краснымъ отблескомъ на толстомъ львиномъ лицe; Орловiусъ — въ черномъ сюртукe, очки блестятъ, отложной воротничекъ поглотилъ края крохотнаго чернаго галстука; — и я, человeкъ-молнiя, озарившiй эту картину. Кончено, разрeшаю вамъ двигаться, скорeе сюда бутылку, сейчасъ пробьютъ часы. Ардалiонъ разлилъ по бокаламъ шампанское, и всe замерли опять. Бокомъ и поверхъ очковъ, Орловiусъ глядeлъ на старые серебряные часы, выложенные имъ на скатерть: еще двe минуты. Кто-то на улицe не выдержалъ — затрещалъ и лопнулъ, — а потомъ снова — напряженная тишина. Фиксируя часы, Орловiусъ медленно протянулъ къ бокалу старческую, съ когтями грифона, руку.
Внезапно ночь стала рваться по швамъ, съ улицы раздались заздравные крики, мы по-королевски вышли съ бокалами на балконъ, — надъ улицей взвивались, и бахнувъ, разражались цвeтными рыданiями ракеты, — и во всeхъ окнахъ, на всeхъ балконахъ, въ клиньяхъ и квадратахъ праздничнаго свeта, стояли {105} люди, выкрикивали одни и тe же безсмысленно радостныя слова.
Мы всe четверо чокнулись, я отпилъ глотокъ.
"За что пьетъ Германъ?" — спросила Лида у Ардалiона.
"А я почемъ знаю, — отвeтилъ тотъ. — Все равно онъ въ этомъ году будетъ обезглавленъ, — за сокрытiе доходовъ".
"Фуй, какъ нехорошо, — сказалъ Орловiусъ. — Я пью за всеобщее здоровье".
"Естественно", — замeтилъ я.
Спустя нeсколько дней, въ воскресное утро, пока я мылся въ ваннe, постучала въ дверь прислуга, — она что-то говорила, — шумъ льющейся воды заглушалъ слова, — я закричалъ: "въ чемъ дeло? что вамъ надо?" — но мой собственный крикъ и шумъ воды заглушали то, что Эльза говорила, и всякiй разъ, что она начинала сызнова говорить, я опять кричалъ, — какъ иногда двое не могутъ разминуться на широкомъ, пустомъ тротуарe, — но наконецъ я догадался завернуть кранъ, подскочилъ къ двери, и среди внезапной тишины Эльза отчетливо сказала:
"Васъ хочетъ видeть человeкъ".
"Какой человeкъ?" — спросилъ я и отворилъ на дюймъ дверь.
"Какой-то человeкъ", — повторила Эльза.
"Что ему нужно?" — спросилъ я и почувствовалъ, что вспотeлъ съ головы до пятъ.
"Говоритъ, что по дeлу, и что вы знаете, какое дeло".
"Какой у него видъ?" — спросилъ я черезъ силу.
"Онъ ждетъ въ прихожей", — сказала Эльза. {106} "Видъ какой, — я спрашиваю".
"Бeдный на видъ, съ рукзакомъ", — отвeтила она.
"Такъ пошлите его ко всeмъ чертямъ! — крикнулъ я. — Пускай уберется мгновенно, меня нeтъ дома, меня нeтъ въ Берлинe, меня нeтъ на свeтe!..."
Я прихлопнулъ дверь, щелкнулъ задвижкой. Сердце прыгало до горла. Прошло можетъ быть полминуты. Не знаю, что со мной случилось, но, уже крича, я вдругъ отперъ дверь, полуголый выскочилъ изъ ванной, встрeтилъ Эльзу, шедшую по коридору на кухню.
"Задержите его, — кричалъ я. — Гдe онъ? Задержите!"
"Ушелъ, — ничего не сказалъ и ушелъ".
"Кто вамъ велeлъ...", — началъ я, но не докончилъ, помчался въ спальню, одeлся, выбeжалъ на лeстницу, на улицу. Никого, никого. Я дошелъ до угла, постоялъ, озираясь, и вернулся въ домъ. Лиды не было, спозаранку ушла къ какой-то своей знакомой. Когда она вернулась, я сказалъ ей, что дурно себя чувствую и не пойду съ ней въ кафе, какъ было условлено.
"Бeдный, — сказала она. — Ложись. Прими что-нибудь, у насъ есть салипиринъ. Я, знаешь, пойду въ кафе одна".
Ушла. Прислуга ушла тоже. Я мучительно прислушивался, ожидая звонка. "Какой болванъ, — повторялъ я, — какой неслыханный болванъ!" Я находился въ ужасномъ, прямо-таки болeзненномъ и нестерпимомъ волненiи, я не зналъ, что дeлать, я готовъ былъ молиться небытному Богу, чтобы раздался звонокъ. Когда стемнeло, я не зажегъ свeта, а продолжалъ лежать на диванe и все слушалъ, слушалъ, — онъ {107} навeрное еще придетъ до закрытiя наружныхъ дверей, а если нeтъ, то ужъ завтра или послeзавтра совсeмъ, совсeмъ навeрное, — я умру, если онъ не придетъ, — онъ долженъ придти. Около восьми звонокъ наконецъ раздался. Я выбeжалъ въ прихожую.
"Фу, устала"! — по-домашнему сказала Лида, сдергивая на ходу шляпу и тряся волосами.
Ее сопровождалъ Ардалiонъ. Мы съ нимъ прошли въ гостиную, а жена отправилась на кухню.
"Холодно, странничекъ, голодно", — сказалъ Ардалiонъ, грeя ладони у радiатора.
Пауза.
"А все-таки, — произнесъ онъ, щурясь на мой портретъ, — очень похоже, замeчательно похоже. Это нескромно, но я всякiй разъ любуюсь имъ, — и вы хорошо сдeлали, сэръ, что опять сбрили усы".
"Кушать пожалуйте", — нeжно сказала Лида, прiоткрывъ дверь.
Я не могъ eсть, я продолжалъ прислушиваться, хотя теперь уже было поздно.
"Двe мечты, — говорилъ Ардалiонъ, складывая пласты ветчины, какъ это дeлаютъ съ блинами, и жирно чавкая. — Двe райскихъ мечты: выставка и поeздка въ Италiю".
"Человeкъ, знаешь, больше мeсяца, какъ не пьетъ", — объяснила мнe Лида.
"Ахъ, кстати, — Перебродовъ у васъ былъ?" — спросилъ Ардалiонъ.
Лида прижала ладонь ко рту. "Забула, — проговорила она сквозь пальцы. — Сувсeмъ забула".
"Экая ты росомаха! Я ее просилъ васъ предупредить. Есть такой несчастный художникъ, Васька Перебродовъ, {108} пeшкомъ пришелъ изъ Данцига, — по крайней мeрe говоритъ, что изъ Данцига и пeшкомь. Продаетъ расписные портсигары. Я его направилъ къ вамъ, Лида сказала, что поможете".
"Заходилъ, — отвeтилъ я, — заходилъ, какъ же, и я его послалъ къ чертовой матери. Былъ бы очень вамъ обязанъ, если бы вы не посылали ко мнe всякихъ проходимцевъ. Можете передать вашему коллегe, чтобы онъ больше не утруждалъ себя хожденiемъ ко мнe. Это въ самомъ дeлe странно. Можно подумать, что я присяжный благотворитель. Пойдите къ чорту съ вашимъ Перебродовымъ, я вамъ просто запрещаю!..."
"Германъ, Германъ", — мягко вставила Лида.
Ардалiонъ пукнулъ губами. "Грустная исторiя", — сказалъ онъ.
Еще нeкоторое время я продолжалъ браниться, точныхъ словъ не помню, да это и неважно.
"Дeйствительно, — сказалъ Ардалiонъ, косясь на Лиду, — кажется маху далъ. Виноватъ".
Вдругъ замолчавъ, я задумался, мeшая ложечкой давно размeшанный чай, и погодя проговорилъ вслухъ:
"Какой я все-таки остолопъ".
"Ну, зачeмъ же сразу такъ перебарщивать", — добродушно сказалъ Ардалiонъ.
Моя глупость меня самого развеселила. Какъ мнe не пришло въ голову, что, если бы онъ вправду явился (а уже одно его появленiе было бы чудомъ, — вeдь онъ даже имени моего не знаетъ), съ горничной долженъ былъ бы сдeлаться родимчикъ, ибо передъ нею стоялъ бы мой двойникъ! Теперь я живо представилъ себe, какъ она бы вскрикнула, какъ прибeжала бы {109} ко мнe, какъ, захлебываясь, завопила бы о сходствe... Я бы ей объяснилъ, что это мой братъ, неожиданно прибывшiй изъ Россiи... Между тeмъ, я провелъ длинный, одинокiй день въ безсмысленныхъ страданiяхъ, — и вмeсто того, чтобы дивиться его появленiю, старался рeшить, что случится дальше, — ушелъ ли онъ навсегда или явится, и что у него на умe, и возможно ли теперь воплощенiе моей такъ и непобeжденной, моей дикой и чудной мечты, — или уже двадцать человeкъ, знающихъ меня въ лицо, видeли его на улицe, и все пошло прахомъ. Пораздумавъ надъ своимъ недомыслiемъ, и надъ опасностью, такъ просто разсeявшейся, я почувствовалъ, какъ уже сказалъ, наплывъ веселiя и добросердiя.
"Я сегодня нервенъ. Простите. Честно говоря, я просто не видалъ вашего симпатичнаго Перебродова. Онъ пришелъ некстати, я мылся, и Эльза сказала ему, что меня нeтъ дома. Вотъ: передайте ему эти три марки, когда увидите его, — чeмъ богатъ, тeмъ и радъ, — но скажите ему, что больше дать не въ состоянiи, пускай обратится, напримeръ, къ Давыдову, Владимiру Исаковичу".
"Это идея, — сказалъ Ардалiонъ. — Я и самъ тамъ стрeльну. Пьетъ онъ, между прочимъ, какъ звeрь, Васька Перебродовъ. Спросите мою тетушку, ту, которая вышла за французскаго фермера, — я вамъ разсказывалъ, — очень живая особа, но несосвeтимо скупа. У нея около Феодосiи было имeнiе, мы тамъ съ Васькой весь погребъ выпили въ двадцатомъ году".
"А насчетъ Италiи еще поговоримъ, — сказалъ я, улыбаясь, — да-да, поговоримъ". {110} "У Германа золотое сердце", — замeтила Лида. "Передай-ка мнe колбасу, дорогая", — сказалъ я все съ той же улыбкой.
Я тогда несовсeмъ понималъ, что со мною творилось, — но теперь понимаю: глухо, но буйно — и вотъ: уже неудержимо — вновь наростала во мнe страсть къ моему двойнику. Первымъ дeломъ это выразилось въ томъ, что въ Берлинe появилась для меня нeкая смутная точка, вокругъ которой почти безсознательно, движимый невнятной силой, я началъ замыкать круги. Густая синева почтоваго ящика, желтый толстошинный автомобиль со стилизованнымъ чернымъ орломъ подъ рeшетчатымъ оконцемъ, почтальонъ съ сумой на животe, идущiй по улицe медленно, съ той особой медленностью, какая бываетъ въ ухваткахъ опытныхъ рабочихъ, синiй, прищуренный марочный автоматъ у вокзала и даже лавка, гдe въ конвертахъ съ просвeтомъ заманчиво тeснятся аппетитно смeшанныя марки всeхъ странъ, — все вообще, связанное съ почтой, стало оказывать на меня какое-то давленiе, какое-то неотразимое влiянiе. Однажды, помнится, почти какъ сомнамбулъ, я оказался въ одномъ знакомомъ мнe переулкe, и вотъ уже близился къ той смутной и притягательной точкe, которая стала срединой моего бытiя, — но какъ разъ спохватился, ушелъ, — а черезъ нeкоторое время, — черезъ нeсколько минутъ, а можетъ быть черезъ нeсколько дней, — замeтилъ, что снова, но съ другой стороны, вступилъ въ тотъ переулокъ. Навстрeчу мнe съ развальцемъ шли синiе почтальоны и на углу разбрелись кто куда. Я повернулъ, кусая заусеницы, — я тряхнулъ головой, я еще противился. Главное: вeдь я зналъ, страстнымъ {111} и безошибочнымъ чутьемъ, что письмо для меня есть, что ждетъ оно моего востребованiя, — и зналъ, что рано или поздно поддамся соблазну.
ГЛАВА VII.
Во-первыхъ: эпиграфъ, но не къ этой главe, а такъ, вообще: литература это любовь къ людямъ. Теперь продолжимъ.
Въ помeщенiи почтамта было темновато. У окошекъ стояло по два по три человeка, все больше женщины. Въ каждомъ окошкe, какъ тусклый портретъ, виднeлось лицо чиновника. Вонъ тамъ — номеръ девятый. Я несразу рeшился... Подойдя сначала къ столу посреди помeщенiя — столу, раздeленному перегородками на конторки, я притворился передъ самимъ собой, что мнe нужно кое-что написать, нашелъ въ карманe старый счетъ и на оборотe принялся выводить первыя попавшiяся слова. Казенное перо непрiятно трещало, я совалъ его въ дырку чернильницы, въ черный плевокъ, по блeдному бювару, на который я облокотился, шли, такъ и сякъ скрещиваясь, отпечатки невeдомыхъ строкъ, — иррацiональный почеркъ, минусъ-почеркъ, — что всегда напоминаетъ мнe зеркало, — минусъ на минусъ даетъ плюсъ. Мнe пришло въ голову, что и Феликсъ нeкiй минусъ я, — изумительной важности мысль, которую я напрасно, напрасно до конца не продумалъ. Между тeмъ худосочное перо въ моей рукe писало такiя слова: Не надо, не хочу, хочу, {112} чухонецъ, хочу, не надо, адъ. Я смялъ листокъ въ кулакe, нетерпeливая толстая женщина протиснулась и схватила освободившееся перо, отбросивъ меня ударомъ каракулеваго крупа. Я вдругъ оказался передъ окошкомъ номеръ девять. Большое лицо съ блeдными усами вопросительно посмотрeло на меня. Шопотомъ я сказалъ пароль. Рука съ чернымъ чехольчикомъ на указательномъ пальцe протянула мнe цeлыхъ три письма. Мнe кажется, все это произошло мгновенно, — и черезъ мгновенiе я уже шагалъ по улицe прижимая руку къ груди. Дойдя до ближайшей скамьи, сeлъ и жадно распечаталъ письма.
Поставьте тамъ памятникъ, — напримeръ желтый столбъ. Пусть будетъ отмeчена вещественной вeхой эта минута. Я сидeлъ и читалъ, — и вдругъ меня сталъ душить нежданный и неудержимый смeхъ. Господа, то были письма шантажнаго свойства! Шантажное письмо, за которымъ можетъ быть никто и никогда не придетъ, шантажное письмо, которое посылается до востребованiя и подъ условнымъ шифромъ, то-есть съ откровеннымъ признанiемъ, что отправитель не знаетъ ни адреса, ни имени получателя — это безумно смeшной парадоксъ! Въ первомъ изъ этихъ трехъ писемъ — отъ середины ноября, — шантажный мотивъ еще звучалъ подъ сурдинкой. Оно дышало обидой, оно требовало отъ меня объясненiй, — пишущiй поднималъ брови, готовый впрочемъ улыбнуться своей высокобровой улыбкой, — онъ не понималъ, онъ очень хотeлъ понять, почему я велъ себя такъ таинственно, ничего не договорилъ, скрылся посреди ночи... Нeкоторыя все-же подозрeнiя у него были, — но онъ еще не желалъ играть въ открытую, былъ {113} готовъ эти подозрeнiя утаить отъ мiра, ежели я поступлю, какъ нужно, — и съ достоинствомъ выражалъ свое недоумeнiе, и съ достоинствомъ ждалъ отвeта. Все это было до-нельзя безграмотно и вмeстe съ тeмъ манерно, — эта смeсь и была его стилемъ. Въ слeдующемъ письмe — отъ конца декабря (какое терпeнiе: ждалъ мeсяцъ!) — шантажная музычка уже доносилась гораздо отчетливeе. Уже ясно было, отчего онъ вообще писалъ. Воспоминанiе о тысячемарковомъ билетe, объ этомъ сeро-голубомъ видeнiи, мелькнувшемъ передъ его носомъ и вдругъ исчезнувшемъ, терзало душу, вожделeнiе его было возбуждено до крайности, онъ облизывалъ сухiя губы, не могъ простить себe, что выпустилъ меня и со мной — обольстительный шелестъ, отъ котораго зудeло въ кончикахъ пальцевъ. Онъ писалъ, что готовъ встрeчаться со мной снова, что многое за это время обдумалъ, — но что если я отъ встрeчи уклонюсь или просто не отвeчу, то онъ принужденъ будетъ... и тутъ распласталась огромная клякса, которую подлецъ поставилъ нарочно — съ цeлью меня заинтриговать, — ибо самъ совершенно не зналъ, какую именно объявить угрозу. Наконецъ, третье письмо, январьское, было для Феликса настоящимъ шедевромъ. Я его помню подробнeе другихъ, такъ какъ нeсколько дольше другихъ оно у меня пребывало... "Не получивъ отвeта на мои прежнiя письма, мнe начинаетъ казаться, что пора-пора принять извeстныя мeры, но все-жъ-таки я вамъ даю еще мeсяцъ на размышленiя, послe чего обращусь въ такое мeсто, гдe ваши поступки будутъ вполнe и полностью оцeнены, а если и тамъ симпатiи не встрeчу, ибо кто неподкупенъ, то прибeгну къ воздeйствiю {114} особаго рода, что вообразить я всецeло предоставляю вамъ, такъ какъ считаю, что когда власти не желаютъ да и только карать мошенниковъ, долгъ всякаго честнаго гражданина учинить по отношенiю къ нежелательному лицу такой разгромъ и шумъ, что поневолe государство будетъ принуждено реагировать, но входя въ ваше личное положенiе, я готовъ по соображенiямъ доброты и услужливости отъ своихъ намeренiй отказаться и никакого грохота не дeлать подъ тeмъ условiемъ, что вы въ теченiе сего мeсяца пришлете мнe, пожалуйста, довольно большую сумму для покрытiя всeхъ тревогъ, мною понесенныхъ, размeръ которой оставляю на ваше почтенное усмотрeнiе". Подпись: "Воробей", а ниже — адресъ провинцiальнаго почтамта.
Я долго наслаждался этимъ послeднимъ письмомъ, всю прелесть котораго едва-ли можетъ передать посильный мой переводъ. Мнe все нравилось въ немъ — и торжественный потокъ словъ, не стeсненныхъ ни одной точкой, и тупая, мелкая подлость этого невиннаго на видъ человeка, и подразумeваемое согласiе на любое мое предложенiе, какъ бы оно ни было гнусно лишь бы пресловутая сумма попала ему въ руки. Но главное, что доставляло мнe наслажденiе, — наслажденiе такой силы и полноты, что трудно было его выдержать, — состояло въ томъ, что Феликсъ самъ, безъ всякаго моего принужденiя, вновь появлялся, предлагалъ мнe свои услуги, — болeе того, заставлялъ меня эти услуги принять и, дeлая все то, что мнe хотeлось, при этомъ какъ бы снималъ съ меня всякую отвeтственность за роковую послeдовательность событiй.
Я трясся отъ смeха, сидя на той скамьe, — о поставьте {115} тамъ памятникъ — желтый столбъ — непремeнно поставьте! Какъ онъ себe представлялъ, этотъ балда: что его письма будутъ какимъ-то телепатическимъ образомъ подавать мнe вeсть о своемъ прибытiи? что, чудомъ прочтя ихъ, я чудомъ повeрю въ силу его призрачныхъ угрозъ? А вeдь забавно, что я дeйствительно почуялъ появленiе его писемъ за окошкомъ номеръ девять и дeйствительно собирался отвeтить на нихъ, — точно впрямь убоясь ихъ угрозъ, — то-есть исполнялось все, что онъ по неслыханной, наглой глупости своей предполагалъ, что исполнится. И сидя на скамьe, и держа эти письма въ горячихъ своихъ объятiяхъ, я почувствовалъ, что замыселъ мой намeтился окончательно, что все готово или почти готово, — не хватало двухъ-трехъ штриховъ, наложенiе которыхъ труда не представляло. Да и что такое трудъ въ этой области? Все дeлалось само собой, все текло и плавно сливалось, принимая неизбeжныя формы — съ того самаго мига, какъ я впервые увидeлъ Феликса, — ахъ, развe можно говорить о трудe, когда рeчь идетъ о гармонiи математическихъ величинъ, о движенiи планетъ, о планомeрности природныхъ законовъ? Чудесное зданiе строилось какъ бы помимо меня, — да, все съ самаго начала мнe пособляло, — и теперь, когда я спросилъ себя, что' напишу Феликсу, я понялъ, безъ большого впрочемъ удивленiя, что это письмо уже имeется въ моемъ мозгу, — готово, какъ тe поздравительныя телеграммы съ виньеткой, которыя за извeстную приплату можно послать новобрачнымъ. Слeдовало только вписать въ готовый формуляръ дату, — вотъ и все.
Поговоримъ о преступленiяхъ, объ искусствe преступленiя, {116} о карточныхъ фокусахъ, я очень сейчасъ возбужденъ. Конанъ Дойль! Какъ чудесно ты могъ завершить свое творенiе, когда надоeли тебe герои твои! Какую возможность, какую тему ты профукалъ? Вeдь ты могъ написать еще одинъ послeднiй разсказъ, — заключенiе всей шерлоковой эпопеи, эпизодъ, вeнчающiй всe предыдущiе: убiйцей въ немъ долженъ былъ бы оказаться не одноногiй бухгалтеръ, не китаецъ Чингъ, и не женщина въ красномъ, а самъ Пименъ всей криминальной лeтописи, самъ докторъ Ватсонъ, — чтобы Ватсонъ былъ бы, такъ сказать, виноватсонъ... Безмeрное удивленiе читателя! Да что Дойль, Достоевскiй, Лебланъ, Уоллесъ, что всe великiе романисты, писавшiе о ловкихъ преступникахъ, что всe великiе преступники, не читавшiе ловкихъ романистовъ! Всe они невeжды по сравненiю со мной. Какъ бываетъ съ генiальными изобрeтателями, мнe конечно помогъ случай (встрeча съ Феликсомъ), но этотъ случай попалъ какъ разъ въ формочку, которую я для него уготовилъ, этотъ случай я замeтилъ и использовалъ, чего другой на моемъ мeстe не сдeлалъ бы. Мое созданiе похоже на пасьянсъ, составленный напередъ: я разложилъ открытыя карты такъ, чтобы онъ выходилъ навeрняка, собралъ ихъ въ обратномъ порядкe, далъ приготовленную колоду другимъ, — пожалуйста, разложите, — ручаюсь, что выйдетъ! Ошибка моихъ безчисленныхъ предтечей состояла въ томъ, что они разсматривали самый актъ, какъ главное и удeляли больше вниманiя тому, какъ потомъ замести слeды, нежели тому, какъ наиболeе естественно довести дeло до этого самаго акта, ибо онъ только одно звено, одна деталь, одна строка, онъ долженъ естественно {117} вытекать изъ всего предыдущаго, — таково свойство всeхъ искусствъ. Если правильно задумано и выполнено дeло, сила искусства такова, что, явись преступникъ на другой день съ повинной, ему бы никто не повeрилъ, — настолько вымыселъ искусства правдивeе жизненной правды.
Все это, помнится, промелькнуло у меня въ головe именно тогда, когда я сидeлъ на скамьe съ письмами въ рукахъ, — но тогда было одно, теперь — другое; я бы внесъ теперь небольшую поправку, а именно ту, что, какъ бываетъ и съ волшебными произведенiями искусства, которыхъ чернь долгое время не признаетъ, не понимаетъ, коихъ обаянiю не поддается, такъ случается и съ самымъ генiально продуманнымъ преступленiемъ: генiальности его не признаютъ, не дивятся ей, а сразу выискиваютъ, что бы такое раскритиковать, охаять, чeмъ бы такимъ побольнeе уязвить автора, и кажется имъ, что они нашли желанный промахъ, — вотъ они гогочутъ, но ошиблись они, а не авторъ, — нeтъ у нихъ тeхъ изумительно зоркихъ глазъ, которыми снабженъ авторъ, и не видятъ они ничего особеннаго тамъ, гдe авторъ увидeлъ чудо.
Посмeявшись, успокоившись, ясно обдумавъ дальнeйшiя свои дeйствiя, я положилъ третье, самое озорное, письмо въ бумажникъ, а два остальныхъ разорвалъ на мелкiе клочки, бросилъ ихъ въ кусты сосeдняго сквера, при чемъ мигомъ слетeлось нeсколько воробьевъ, принявъ ихъ за крошки. Затeмъ, отправившись къ себe въ контору, я настукалъ письмо къ Феликсу съ подробными указанiями, куда и когда явиться, приложилъ двадцать марокъ и вышелъ опять. Мнe всегда трудно разжать пальцы, держащiе письмо надъ {118} щелью — это вродe того, какъ прыгнуть въ холодную воду или въ воздухъ съ парашютомъ, — и теперь мнe было особенно трудно выпустить письмо, — я, помнится, переглотнулъ, зарябило подъ ложечкой, — и, все еще держа письмо въ рукe, я пошелъ по улицe, остановился у слeдующаго ящика, и повторилась та же исторiя. Я пошелъ дальше, все еще нагруженный письмомъ, какъ бы сгибаясь подъ бременемъ этой огромной бeлой ноши, и снова черезъ кварталъ увидeлъ ящикъ. Мнe уже надоeла моя нерeшительность — совершенно безпричинная и безсмысленная въ виду твердости моихъ намeренiй, — быть можетъ, просто физическая, машинальная нерeшительность, нежеланiе мышцъ ослабнуть, — или еще, какъ сказалъ бы марксистскiй комментаторъ (а марксизмъ подходитъ ближе всего къ абсолютной истинe, да-съ), нерeшительность собственника, все немогущаго, такая ужъ традицiя въ крови, разстаться съ имуществомъ, — при чемъ въ данномъ случаe имущество измeрялось не просто деньгами, которыя я посылалъ, а той долей моей души, которую я вложилъ въ строки письма. Но какъ бы тамъ ни было, я колебанiя свои преодолeлъ, когда подходилъ къ четвертому или пятому ящику, и зналъ съ той же опредeленностью, какъ знаю сейчасъ, что напишу эту фразу, зналъ, что ужъ теперь навeрное опущу письмо въ ящикъ — и даже сдeлаю потомъ этакiй жестикъ, побью ладонь о ладонь, точно могли къ перчаткамъ пристать какiя то пылинки отъ этого письма, уже брошеннаго, уже не моего, и потому и пыль отъ него тоже не моя, дeло сдeлано, все чисто, все кончено, — но письма я въ ящикъ все-таки не бросилъ, а замеръ, еще согбенный подъ ношей, глядя {119} исподлобья на двухъ дeвочекъ, игравшихъ возлe меня на панели: онe по очереди кидали стеклянно-радужный шарикъ, мeтя въ ямку, тамъ, гдe панель граничила съ землей. Я выбралъ младшую, — худенькую, темноволосую, въ клeтчатомъ платьицe, какъ ей не было холодно въ этотъ суровый февральскiй день? — и, потрепавъ ее по головe, сказалъ ей: "Вотъ что, дeтка, я плохо вижу, очень близорукъ, боюсь, что не попаду въ щель, — опусти письмо за меня вонъ въ тотъ ящикъ". Она посмотрeла, поднялась съ корточекъ, у нея лицо было маленькое, прозрачно-блeдное и необыкновенно красивое, взяла письмо, чудно улыбнулась, хлопнувъ длинными рeсницами, и побeжала къ ящику. Остального я не доглядeлъ, а пересeкъ улицу, — щурясь, (это слeдуетъ отмeтить), какъ будто дeйствительно плохо видeлъ, и это было искусство ради искусства, ибо я уже отошелъ далеко. На углу слeдующей площади я вошелъ въ стеклянную будку и позвонилъ Ардалiону: мнe было необходимо кое-что предпринять по отношенiю къ нему, я давно рeшилъ, что именно этотъ въeдливый портретистъ — единственный человeкъ, для меня опасный. Пускай психологи выясняютъ, навела ли меня притворная близорукость на мысль тотчасъ исполнить то, что я насчетъ Ардалiона давно задумалъ, или же напротивъ постоянное воспоминанiе о его опасныхъ глазахъ толкнуло меня на изображенiе близорукости. Ахъ, кстати, кстати... она подрастетъ, эта дeвочка, будетъ хороша собой и вeроятно счастлива, и никогда не будетъ знать, въ какомъ диковинномъ и страшномъ дeлe она послужила посредницей, — а впрочемъ возможно и другое: судьба, нетерпящая такого безсознательнаго, наивнаго {120} маклерства, завистливая судьба, у которой самой губа не дура, которая сама знаетъ толкъ въ мелкомъ жульничествe, жестоко дeвочку эту покараетъ, за вмeшательство, а та станетъ удивляться, почему я такая несчастная, за что мнe это, и никогда, никогда, никогда ничего не пойметъ. Моя же совeсть чиста. Не я написалъ Феликсу, а онъ мнe, не я послалъ ему отвeтъ, а неизвeстный ребенокъ.
Когда я пришелъ въ скромное, но прiятное кафе, напротивъ котораго, въ скверe, бьетъ въ лeтнiе вечера и какъ будто вертится муаровый фонтанъ, остроумно освeщаемый снизу разноцвeтными лампами (а теперь все было голо и тускло, и не цвeлъ фонтанъ, и въ кафе толстыя портьеры торжествовали побeду въ классовой борьбe съ бродячими сквозняками, — какъ я здорово пишу и, главное, спокоенъ, совершенно спокоенъ), когда я пришелъ Ардалiонъ уже тамъ сидeлъ и, увидeвъ меня, поднялъ по-римски руку. Я снялъ перчатки, бeлое шелковое кашнэ и сeлъ рядомъ съ Ардалiономъ, выложивъ на столъ коробку дорогихъ папиросъ.
"Что скажете новенькаго?" — спросилъ Ардалiонъ, всегда говорившiй со мной шутовскимъ тономъ. Я заказалъ кофе и началъ примeрно такъ:
"Кое-что у меня для васъ дeйствительно есть. Послeднее время, другъ мой, меня мучитъ сознанiе, что вы погибаете. Мнe кажется, что изъ-за матерiальныхъ невзгодъ и общей затхлости вашего быта талантъ вашъ умираетъ, чахнетъ, не бьетъ ключемъ, все равно какъ теперь зимою не бьетъ цвeтной фонтанъ въ скверe напротивъ".
"Спасибо за сравненiе, — обиженно сказалъ Ардалiонъ. {121} — Какой ужасъ... хорошенькое освeщенiе подъ монпансье. Да и вообще — зачeмъ говорить о талантe, вы же не понимаете въ искусствe ни кiя".
"Мы съ Лидой не разъ обсуждали, — продолжалъ я, игнорируя его пошлое замeчанiе, — незавидное ваше положенiе. Мнe кажется, что вамъ слeдовало бы перемeнить атмосферу, освeжиться, набраться новыхъ впечатлeнiй".
"При чемъ тутъ атмосфера", — поморщился Ардалiонъ.
"Я считаю, что здeшняя губитъ васъ, — значитъ при чемъ. Эти розы и персики, которыми вы украшаете столовую вашей хозяйки, эти портреты почтенныхъ лицъ, у которыхъ вы норовите поужинать — —"
"Ну ужъ и норовлю..."
"— — все это можетъ быть превосходно, даже генiально, но — простите за откровенность — какъ то однообразно, вынуждено. Вамъ слeдовало бы пожить среди другой природы, въ лучахъ солнца, — солнце другъ художниковъ. Впрочемъ, этотъ разговоръ вамъ повидимому неинтересенъ. Поговоримъ о другомъ. Скажите, напримeръ, какъ обстоитъ дeло съ вашимъ участкомъ?"
"А чортъ его знаетъ. Мнe присылаютъ какiя-то письма по-нeмецки, я бы попросилъ васъ перевести, но скучно, да и письма эти либо теряю, либо рву. Требуютъ кажется добавочныхъ взносовъ. Лeтомъ возьму и построю тамъ домъ. Они ужъ тогда не вытянутъ изъ подъ-него землю. Но вы что-то говорили, дорогой, о перемeнe климата. Валяйте, — я слушаю".
"Ахъ зачeмъ же, вамъ это неинтересно. Я говорю резонныя вещи, а вы раздражаетесь". {122} "Христосъ съ вами, — съ чего бы я сталъ раздражаться? Напротивъ, напротивъ..."
"Да нeтъ, зачeмъ же".
"Вы, дорогой, упомянули объ Италiи. Жарьте дальше. Мнe нравится эта тема".
"Еще не упоминалъ, — сказалъ я со смeхомъ. — Но разъ вы уже сказали это слово... Здeсь, между прочимъ, довольно уютно. Вы, говорятъ, временно перестали...?" — я многозначительно пощелкалъ себя по шеe.
"Онаго больше не потребляю. Но сейчасъ, знаете, я бы чего-нибудь такого за компанiю... Соснакъ изъ легкихъ виноградныхъ винъ... Нeтъ, шучу".
"Да, не нужно, это ни къ чему, меня все равно напоить невозможно. Вотъ значитъ, какiя дeла. Охъ, плохо я сегодня спалъ... Охъ-о-хохъ. Ужасная вещь безсонница", — продолжалъ я, глядя на него сквозь слезы. — "Охъ... Простите, раззeвался".
Ардалiонъ, мечтательно улыбаясь, игралъ ложечкой. Его толстое лицо съ львиной переносицей было наклонено, и рыжiя вeки въ бородавкахъ рeсницъ полуприкрывали его возмутительно яркiе глаза. Вдругъ, блеснувъ на меня, онъ сказалъ:
"Если бы я съeздилъ въ Италiю, то дeйствительно написалъ бы роскошныя вещи. Изъ выручки за нихъ я бы сразу погасилъ свой долгъ".
"Долгъ? У васъ есть долги?" — спросилъ я насмeшливо.
"Полно-те, Германъ Карловичъ, — проговорилъ онъ, впервые кажется назвавъ меня по имени-отчеству, — вы же понимаете, куда я гну. Одолжите мнe сотенку, {123} другую, и я буду молиться за васъ во всeхъ флорентiйскихъ церквахъ".
"Вотъ вамъ пока-что на визу, — сказалъ я, распахнувъ бумажникъ. — Только сдeлайте это немедленно, а то пропьете. Завтра же утромъ пойдите".
"Дай лапу", — сказалъ Ардалiонъ.
Нeкоторое время мы оба молчали, — онъ отъ избытка мало интересныхъ мнe чувствъ, я потому, что дeло было сдeлано, говорить же было не о чемъ.
"Идея, — вдругъ воскликнулъ Ардалiонъ, — почему бы вамъ, дорогой, не отпустить со мной Лидку, вeдь тутъ тощища страшная, барынькe нужны развлеченiя. Я, знаете, если поeду одинъ... Она вeдь ревнючая, — ей все будетъ казаться, что гдe-то нализываюсь. Право же, отпустите ее со мной на мeсяцъ, а?"
"Можетъ быть, погодя прieдетъ, — оба прieдемъ, — я тоже давно мечтаю о небольшомъ путешествiи. Ну-съ, мнe нужно итти. Два кофе, — все, кажется".
ГЛАВА VIII.
На слeдующiй день спозаранку — не было еще девяти — я отправился на одну изъ центральныхъ станцiй подземной дороги и тамъ у выхода занялъ стратегическую позицiю. Черезъ ровные промежутки времени изъ каменныхъ нeдръ вырывалась наружу очередная партiя людей съ портфелями — вверхъ по лeстницe, шаркая, топая, иногда со звякомъ стукался носокъ о металлъ объявленiя, которымъ какая-то фирма {124} находитъ умeстнымъ облицовывать подъемъ ступеней. На предпослeдней, спиной къ стeнe, держа передъ собою шляпу (кто былъ первый генiальный нищiй, примeнившiй шляпу къ своей профессiи?), нарочито сутулился пожилой оборванецъ. Повыше стояли, увeшанные плакатами, газетчики въ шутовскихъ фуражкахъ. Былъ темный жалкiй день; несмотря на гетры, у меня мерзли ноги. Наконецъ, ровно безъ пяти девять, какъ я и расчитывалъ, появилась изъ глубины фигура Орловiуса. Я тотчасъ повернулся и медленно пошелъ прочь. Орловiусъ перегналъ меня, оглянулся, оскалилъ свои прекрасные, но фальшивые зубы. Встрeча вышла какъ бы случайной, что мнe и нужно было.
"Да, по пути, — отвeтилъ я на его вопросъ. — Хочу зайти въ банкъ".
"Собачья погода, — сказалъ Орловiусъ, шлепая рядомъ со мной. — Какъ поживаетъ ваша супруга?"
"Спасибо, благополучно".
"А у васъ все идетъ хорошо?" — учтиво продолжалъ онъ.
"Не очень. Нервное настроенiе, безсонница, всякiе пустяки, которые прежде забавляли бы меня, а теперь раздражаютъ".
"Кушайте лимоны", — вставилъ Орловiусъ.
"Прежде забавляли бы, а теперь раздражаютъ. Вотъ напримeръ — —" я усмeхнулся и высунулъ бумажникъ "— — получилъ я дурацкое шантажное письмо, и оно какъ-то повлiяло на меня. Кстати, прочтите, — курьезно".
Орловiусъ остановился и близко придвинулъ листокъ къ очкамъ. Пока онъ читалъ, я разсматривалъ {125} витрину, гдe торжественно и глупо бeлeли двe ванны и разные другiе туалетные снаряды, — а рядомъ былъ магазинъ гробовъ, и тамъ тоже все было торжественно и глупо.
"Однако, — сказалъ Орловiусъ. — Знаете ли вы, кто это написалъ?"
Я положилъ письмо обратно въ бумажникъ и отвeтилъ, посмeиваясь:
"Да, конечно знаю. Проходимецъ. Служилъ когда-то у знакомыхъ. Ненормальный, даже просто безумный субъектъ. Вбилъ себe въ голову, что я лишилъ его какого-то наслeдства, — знаете, какъ это бываетъ, — навязчивая идея, и ничeмъ ея не вышибешь".
Орловiусъ подробно объяснилъ мнe, какую опасность безумцы представляютъ для общества, и спросилъ, не собираюсь ли я обратиться въ полицiю.
Я пожалъ плечами. "Ерунда, въ общемъ не стоитъ объ этомъ говорить. Что вы думаете о рeчи канцлера, — читали?"
Мы продолжали итти рядомъ, мирно бесeдуя о внeшней и внутренней политикe. У дверей его конторы я по правилу русской вeжливости сталъ снимать перчатку.
"Вы нервозны, это плохо, — сказалъ Орловiусъ. — Прошу васъ, кланяйтесь вашей супругe".
"Поклонюсь, поклонюсь. Только знаете, — я вамъ завидую, что вы неженаты".
"Какъ такъ?" — спросилъ Орловiусъ.
"А такъ. Тяжело касаться этого, но бракъ мой несчастливъ. Моя супруга сердце имeетъ зыбковатое, да и есть у нея привязанность на сторонe, — да, легкое {126} и холодное существо, такъ что не думаю, чтобъ она долго плакала, если бы со мною... если бы я... Однако, простите, все это очень личныя печали"
"Кое-что я давно наблюдалъ", — сказалъ Орловiусъ, качая головой, глубокомысленно и сокрушенно.
Я пожалъ его шерстяную руку, мы разстались. Вышло великолeпно. Такихъ людей, какъ Орловiусъ, весьма легко провести, ибо порядочность плюсъ сентиментальность какъ разъ равняется глупости. Готовый всякому сочувствовать, онъ не только сталъ тотчасъ на сторону благороднаго любящаго мужа, когда я оклеветалъ мою примeрную жену, но еще рeшилъ про себя, что самъ кое-что замeтилъ, "наблюдалъ" — какъ онъ выразился. Мнe было бы презанятно узнать, что этотъ подслeповатый оселъ могъ замeтить въ нашихъ безоблачныхъ отношенiяхъ. Да, вышло великолeпно. Я былъ доволенъ. Я былъ бы еще болeе доволенъ, кабы не заминка съ визой. Ардалiонъ съ помощью Лиды заполнилъ анкетные листы, но оказалось, что онъ визу получитъ не раньше, чeмъ черезъ двe недeли. Оставалось около мeсяца до девятаго марта, — въ крайнемъ случаe, я всегда могъ написать Феликсу о перемeнe даты.
Наконецъ — въ послeднихъ числахъ февраля — Ардалiону визу поставили, и онъ купилъ себe билетъ. Кромe денегъ на билетъ, я далъ ему еще двeсти марокъ. Онъ рeшилъ eхать перваго марта, — но вдругъ выяснилось, что успeлъ онъ деньги кому-то одолжить и принужденъ ждать ихъ возвращенiя. Къ нему будто-бы явился прiятель, схватился за виски и простоналъ: "если я къ вечеру не добуду двухсотъ марокъ, все погибло". Довольно таинственный случай; Ардалiонъ {127} говорилъ, что тутъ "дeло чести", — я же питаю сильнeйшее недовeрiе къ туманнымъ дeламъ, гдe замeшана честь, причемъ, замeтьте, не своя, голодранцева, а всегда честь какого то третьяго или даже четвертаго лица, имя котораго хранится въ секретe. Ардалiонъ будто бы деньги ему далъ, и тотъ поклялся, что вернетъ ихъ черезъ три дня, — обычный срокъ у этихъ потомковъ феодаловъ. По истеченiи сего срока Ардалiонъ пошелъ должника разыскивать и, разумeется, нигдe не нашелъ. Въ ледяномъ бeшенствe я спросилъ, какъ его зовутъ. Ардалiонъ помялся и сказалъ: "Помните, тотъ, который къ вамъ разъ заходилъ". Я, какъ говорится, свeта не взвидeлъ.
Успокоившись, я, пожалуй, и возмeстилъ бы ему убытокъ, если бы дeло не усложнялось тeмъ, что у меня самого денегъ было въ обрeзъ, — а мнe слeдовало непремeнно имeть при себe нeкоторую сумму. Я сказалъ ему, что пусть eдетъ такъ какъ есть, съ билетомъ и нeсколькими марками въ карманe, — потомъ дошлю. Онъ отвeтилъ, что такъ и сдeлаетъ, но еще обождетъ денька два, авось деньги вернутся. Дeйствительно, третьяго марта онъ сообщилъ мнe по телефону, что долгъ ему возвращенъ, и что завтра вечеромъ онъ eдетъ. Четвертаго оказалось, что Лида, у которой почему-то хранился Ардалiоновъ билетъ, не можетъ теперь вспомнить, куда его положила. Ардалiонъ мрачно сидeлъ въ прихожей и повторялъ: "Ну что жъ, значитъ — не судьба". Издали доносился стукъ ящиковъ, неистовое шерошенiе бумаги, — это Лида искала билетъ. Черезъ часъ Ардалiонъ махнулъ рукой и ушелъ. Лида сидeла на постели, плача навзрыдъ. Пятаго утромъ она нашла билетъ среди грязнаго {128} бeлья, приготовленнаго для прачки, а шестого мы поeхали Ардалiона провожать.
Поeздъ отходилъ въ 10.10. Стрeлка часовъ дeлала стойку, нацeливаясь на минуту, вдругъ прыгала на нее, и вотъ уже нацeливалась на слeдующую. Ардалiона все не было. Мы ждали у вагона съ надписью "Миланъ". "Въ чемъ дeло? — причитывала Лида. — Почему его нeтъ, я безпокоюсь". Вся эта идiотская канитель съ Ардалiоновымъ отъeздомъ меня такъ бeсила, что теперь я боялся разжать зубы, — иначе со мной бы тутъ же на вокзалe сдeлался какой-нибудь припадокъ. Къ намъ подошли двое мизерныхъ господъ, — одинъ въ синемъ макинтошe, другой въ русскомъ пальто съ облeзлымъ барашковымъ воротникомъ, — и, минуя меня, любезно поздоровались съ Лидой.
"Почему его нeтъ? Какъ вы думаете?" — спросила Лида, глядя на нихъ испуганными глазами и держа на отлетe букетикъ фiалокъ, который она нашла нужнымъ для этой скотины купить. Макинтошъ развелъ руками, а барашковый проговорилъ басомъ:
"Несцимусъ. Мы не знаемъ".
Я почувствовалъ, что не могу дольше сдерживаться и, круто повернувшись, пошелъ къ выходу. Лида меня догнала: "Куда ты, погоди, — я увeрена, что — —"
Въ эту минуту появился вдали Ардалiонъ. Угрюмый человeкъ съ напряженнымъ лицомъ поддерживалъ его подъ локоть и несъ его чемоданъ. Ардалiонъ былъ такъ пьянъ, что едва держался на ногахъ; виномъ несло и отъ угрюмца.
"Онъ въ такомъ видe не можетъ eхать!" — крикнула Лида. {129} Красный, съ бисеромъ пота на лбу, растерянный, валкiй, безъ пальто (смутный расчетъ на тепло юга), Ардалiонъ полeзъ со всeми лобызаться. Я едва успeлъ отстраниться.
"Художникъ Кернъ, — отрекомендовался угрюмецъ, сунувъ мнe влажную руку. — Имeлъ счастье съ вами встрeчаться въ притонахъ Каира".
"Германъ, его такъ нельзя отпустить", — повторяла Лида, теребя меня за рукавъ.
Между тeмъ двери уже захлопывались. Ардалiонъ, качаясь и призывно крича, пошелъ было за повозкой продавца бисквитовъ, но друзья поймали его, и вдругъ онъ въ охапку сгребъ Лиду и сталъ смачно ее цeловать.
"Эхъ ты, коза, — приговаривалъ онъ. — Прощай, коза, спасибо, коза."
"Господа, — сказалъ я совершенно спокойно, — помогите мнe его поднять въ вагонъ".
Поeздъ поплылъ. Сiяя и вопя, Ардалiонъ прямо-таки вываливался изъ окна. Лида бeжала рядомъ и кричала ему что-то. Когда проeхалъ послeднiй вагонъ, она, согнувшись, посмотрeла подъ колеса и перекрестилась. Въ рукe она все еще держала букетъ.
Какое облегченiе... Я вздохнулъ всей грудью и шумно выпустилъ воздухъ. Весь день Лида молча волновалась, но потомъ пришла телеграмма, два слова "Привeтъ сдороги", и она успокоилась. Теперь предстояло послeднее и самое скучное: поговорить съ ней, натаскать ее.
Почему-то не помню, какъ я къ этому разговору приступилъ: память моя включается, когда уже разговоръ {130} въ полномъ ходу. Лида сидитъ противъ меня на диванe и на меня смотритъ въ нeмомъ изумленiи. Я сижу на кончикe стула, изрeдка, какъ врачъ, трогаю ее за кисть — и ровнымъ голосомъ говорю, говорю, говорю. Я разсказалъ ей то, чего не разсказывалъ никогда. Я разсказалъ ей о младшемъ моемъ братe. Онъ учился въ Германiи, когда началась война, былъ призванъ, сражался противъ Россiи. Помню его тихимъ, унылымъ мальчикомъ. Меня родители били, а его баловали, но онъ былъ съ ними неласковъ, зато ко мнe относился съ невeроятнымъ, болeе чeмъ братскимъ, обожанiемъ, всюду слeдовалъ за мной, заглядывалъ въ глаза, любилъ все, что меня касалось, любилъ нюхать и мять мой платокъ, надeвать еще теплую мою сорочку, чистить зубы моей щеткой. Нeтъ, — не извращенность, а посильное выраженiе неизъяснимаго нашего единства: мы были такъ похожи другъ на друга, что даже близкiе родственники путали насъ, и съ годами это сходство становилось все безупречнeе. Когда, помнится, я его провожалъ въ Германiю — это было незадолго до выстрeла Принципа, — бeдняжка такъ рыдалъ, такъ рыдалъ, — будто предчувствовалъ долгую и грозную разлуку. На вокзалe смотрeли на насъ, — смотрeли на этихъ двоихъ одинаковыхъ юношей, державшихся за руки и глядeвшихъ другъ другу въ глаза съ какимъ-то скорбнымъ восторгомъ... Потомъ война. — Томясь въ далекомъ русскомъ плeну, я ничего о братe не слышалъ, но почему-то былъ увeренъ, что онъ убитъ. Душные годы, траурные годы. Я прiучилъ себя не думать о немъ, и даже потомъ, когда женился, ничего Лидe о немъ не разсказалъ, — ужъ слишкомъ все это было {131} тягостно. А затeмъ, вскорe по прieздe съ женой въ Германiю, я узналъ отъ нeмецкаго родственника, появившагося мимоходомъ, на мигъ, только ради одной реплики, что Феликсъ мой живъ, но нравственно погибъ. Не знаю, что именно, какое крушенiе души... Должно быть, его нeжная психика не выдержала бранныхъ испытанiй, — а мысль, что меня уже нeтъ (странно, — онъ былъ тоже увeренъ въ смерти брата), что онъ больше никогда не увидитъ обожаемаго двойника, или, вeрнeе, усовершенствованное изданiе собственной личности, эта мысль изуродовала его жизнь, ему показалось, что онъ лишился опоры и цeли, — и что отнынe можно жить кое-какъ. И онъ опустился. Этотъ человeкъ, съ душой какъ скрипка, занимался воровствомъ, подлогами, нюхалъ кокаинъ и наконецъ совершилъ убiйство: отравилъ женщину, содержавшую его. О послeднемъ дeлe я узналъ изъ его-же устъ; къ отвeтственности его такъ и не привлекли, настолько ловко онъ скрылъ преступленiе. А встрeтился я съ нимъ такъ случайно, такъ нежданно и мучительно... подавленность, которую даже Лида во мнe замeчала, была какъ разъ слeдствiемъ той встрeчи, а произошла она въ Прагe, въ одномъ кафе, — онъ, помню, всталъ, увидя меня, раскрылъ объятья и повалился навзничь въ глубокомъ обморокe, длившемся восемнадцать минутъ.
Да, страшная встрeча. Вмeсто нeжнаго, маленькаго увальня, я нашелъ говорливаго безумца съ рeзкими тeлодвиженiями... Счастье, которое онъ испыталъ, встрeтивъ меня, дорогого Германа, внезапно, въ чудномъ сeромъ костюмe, возставшаго изъ мертвыхъ, не только не поправило его душевныхъ дeлъ, но совсeмъ, {132} совсeмъ напротивъ, убeдило его въ недопустимости и невозможности жить съ убiйствомъ на совeсти. Между нами произошла ужасная бесeда, онъ цeловалъ мои руки, онъ прощался со мной... Я сразу же понялъ, что поколебать въ немъ рeшенiе покончить съ собой уже не подъ силу никому, даже мнe, имeвшему на него такое идеальное влiянiе. Для меня это были нелегкiя минуты. Ставя себя на его мeсто, я отлично представлялъ себe, въ какой изощренный застeнокъ превратилась его память, и понималъ, увы, что выходъ одинъ — смерть. Не дай Богъ никому переживать такiя минуты, видeть, какъ братъ гибнетъ, и не имeть моральнаго права гибель его предотвратить... Но вотъ въ чемъ сложность: его душа, нечуждая мистическихъ устремленiй, непремeнно жаждала искупленiя, жертвы, — просто пустить себe пулю въ лобъ казалось ему недостаточнымъ. "Я хочу смерть мою кому-нибудь подарить, — внезапно сказалъ онъ, и глаза его налились бриллiантовымъ свeтомъ безумiя. — Подарить мою смерть. Мы съ тобой еще больше схожи, чeмъ прежде. Въ этомъ сходствe я чувствую божественное намeренiе. Наложить на рояль руки еще не значитъ сотворить музыку, а я хочу музыки. Скажи, тебe можетъ-быть выгодно было-бы исчезнуть со свeта?" Я сначала не понялъ его вопроса, мнe сдавалось, что Феликсъ бредитъ, — но изъ его дальнeйшихъ словъ выяснилось, что у него есть опредeленный планъ. Такъ! Съ одной стороны бездна страждущаго духа, съ другой — дeловые проекты. При грозовомъ свeтe его трагической судьбы и поздняго геройства та часть его плана, которая касалась меня, моей выгоды, моего благополучiя, казалась глуповато-матерiальной, какъ {133} — скажемъ — громоотводъ на зданiи банка, вдругъ освeщенный ночною молнiей.
Дойдя примeрно до этого мeста моего разсказа, я остановился, откинулся на спинку стула, сложивъ руки и пристально глядя на Лиду. Она какъ-то стекла съ дивана на коверъ, подползла на колeняхъ, прижалась головой къ моему бедру и заглушеннымъ голосомъ принялась меня утeшать: "Какой ты бeдный, — бормотала она, — какъ мнe больно за тебя, за брата... Боже мой, какiе есть несчастные люди на свeтe. Онъ не долженъ погибнуть, всякаго человeка можно спасти".
"Его спасти нельзя, — сказалъ я съ такъ называемой горькой усмeшкой. — Онъ рeшилъ умереть въ день своего рожденiя, девятаго марта, то-есть послeзавтра, воспрепятствовать этому не можетъ самъ президентъ. Самоубiйство есть самодурство. Все, что можно сдeлать, это исполнить капризъ мученика, облегчить его участь сознанiемъ, что, умирая, онъ творитъ доброе дeло, приноситъ пользу, — грубую, матерiальную пользу, — но все же пользу".
Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами.
"Его планъ таковъ, — продолжалъ я ровнымъ тономъ, — жизнь моя, скажемъ, застрахована въ столько-то тысячъ. Гдe-нибудь въ лeсу находятъ мой трупъ. Моя вдова, то-есть ты..."
"Не говори такихъ ужасовъ, — крикнула Лида, вскочивъ съ ковра. — Я только-что гдe-то читала такую исторiю... Пожалуйста, замолчи..."
"... моя вдова, то-есть ты, получаетъ эти деньги. Погодя уeзжаетъ въ укромное мeсто. Погодя я инкогнито {134} соединяюсь съ нею, даже можетъ быть снова на ней женюсь — подъ другимъ именемъ. Мое, вeдь, имя умретъ съ моимъ братомъ. Мы съ нимъ схожи, не перебивай меня, какъ двe капли крови, и особенно будетъ онъ на меня похожъ въ мертвомъ видe".
"Перестань, перестань! Я не вeрю, что его нельзя спасти... Ахъ, Германъ, какъ это все нехорошо... Гдe онъ сейчасъ, тутъ, въ Берлинe?"
"Нeтъ, въ провинцiи... Ты, какъ дура, повторяешь: спасти, спасти... Ты забываешь, что онъ убiйца и мистикъ. Я же со своей стороны не имeю права отказать ему въ томъ, что можетъ облегчить и украсить его смерть. Ты должна понять, что тутъ мы вступаемъ въ нeкую высшую область. Вeдь я же не говорю тебe: послушай, дeла мои идутъ плохо, я стою передъ банкротствомъ, мнe все опротивeло, я хочу уeхать въ тихое мeсто и тамъ предаваться созерцанiю и куроводству, — давай воспользуемся рeдкимъ случаемъ, — всего этого я не говорю, хотя я мечтаю о жизни на лонe природы, — а говорю другое, — я говорю: Какъ это ни тяжело, какъ это ни страшно, но нельзя отказать родному брату въ его предсмертной просьбe, нельзя помeшать ему сдeлать добро, — хотя-бы такое добро..."
Лида перемигнула, — я ее совсeмъ заплевалъ, — но вопреки прыщущимъ словамъ прижалась ко мнe, хватая меня, а я продолжалъ:
"... Такой отказъ — грeхъ, этотъ грeхъ не хочу, не хочу брать на свою совeсть. Ты думаешь, я не возражалъ ему, не старался его образумить, ты думаешь, мнe легко было согласиться на его предложенiе, ты думаешь, я спалъ всe эти ночи, — милая моя, вотъ {135} уже полгода, какъ я страдаю, страдаю такъ, какъ моему злeйшему врагу не дай Богъ страдать. Очень мнe нужны эти тысячи! Но какъ мнe отказаться, скажи, какъ могу я въ конецъ замучить, лишить послeдней радости... Э, да что говорить!"
Я отстранилъ ее, почти отбросилъ и сталъ шагать по комнатe. Я глоталъ слезы, я всхлипывалъ. Метались малиновыя тeни мелодрамъ.
"Ты въ миллiонъ разъ умнeе меня, — тихо сказала Лида, ломая руки (да, читатель, дикси, ломая руки), — но все это такъ страшно, такъ ново, мнe казалось, что это только въ книгахъ... Вeдь это значитъ... Все вeдь абсолютно перемeнится, вся жизнь... Вeдь... Ну, напримeръ, какъ будетъ съ Ардалiономъ?"
"А ну его къ чертовой матери! Тутъ рeчь идетъ о величайшей человeческой трагедiи, а ты мнe суешь..."
"Нeтъ, я просто такъ спросила. Ты меня огорошилъ, у меня все идетъ кругомъ. Я думаю, что — ну, не сейчасъ, а потомъ, вeдь можно будетъ съ нимъ видeться, ему объяснить, — Германъ, какъ ты думаешь?"
"Не заботься о пустякахъ, — сказалъ я, дернувшись, — тамъ будетъ видно. Да что это въ самомъ дeлe (голосъ мой вдругъ перешелъ въ тонкiй крикъ), что ты вообще за колода такая..."
Она расплакалась и сдeлалась вдругъ податливой, нeжной, припала ко мнe вздрагивая: "Прости меня, — лепетала она, — ахъ, прости... Я правда дура. Ахъ, прости меня. Весь этотъ ужасъ, который случился... Еще сегодня утромъ все было такъ ясно, такъ хорошо, такъ всегдашненько... Ты настрадался, милый, я безумно жалeю тебя. Я сдeлаю все, что ты хочешь". {136} "Сейчасъ я хочу кофе, ужасно хочу".
"Пойдемъ на кухню, — сказала она, утирая слезы. — Я все сдeлаю. Только побудь со мной, мнe страшно".
На кухнe, все еще потягивая носомъ, но уже успокоившись, она насыпала коричневыхъ крупныхъ зеренъ въ горло кофейной мельницы и, сжавъ ее между колeнъ, завертeла рукояткой. Сперва шло туго, съ хрустомъ и трескомъ, потомъ вдругъ полегчало.
"Вообрази, Лида, — сказалъ я, сидя на стулe и болтая ногами, — вообрази, что все, что я тебe разсказываю — выдуманная исторiя. Я самъ, знаешь, внушилъ себe, что это сплошь выдуманная или гдe-то мной прочитанная исторiя, — единственный способъ не сойти отъ ужаса съ ума. Итакъ: предпрiимчивый самоубiйца и его застрахованный двойникъ... видишь ли, когда держатель полиса кончаетъ собой, то страховое общество платить не обязано. Поэтому — —"
"Я сварила очень крeпкое, — сказала Лида, — тебe понравится. Да, я слушаю тебя".
"... поэтому герой этого сенсацiоннаго романа требуетъ слeдующей мeры: дeло должно быть обставлено такъ, чтобы получилось впечатлeнiе убiйства. Я не хочу входить въ техническiя подробности, но въ двухъ словахъ: оружiе прикрeплено къ дереву, отъ гашетки идетъ веревка, самоубiйца, отвернувшись, дергаетъ, бахъ въ спину, — приблизительно такъ".
"Ахъ, подожди, — воскликнула Лида, — я что-то вспомнила: онъ какъ-то придeлалъ револьверъ къ мосту... Нeтъ, не такъ: онъ привязалъ къ веревкe камень... Позволь, какъ же это было? Да: къ одному {137} концу — большой камень, а къ другому револьверъ, и значитъ выстрeлилъ въ себя... А камень упалъ въ воду, а веревка — за нимъ черезъ перила, и револьверъ туда же, и все въ воду... Только я не помню, зачeмъ это все нужно было..."
"Однимъ словомъ, концы въ воду, — сказалъ я, — а на мосту — мертвецъ. Хорошая вещь кофе. У меня безумно болeла голова, теперь гораздо лучше. Ну такъ вотъ, ты, значитъ, понимаешь, какъ это происходитъ..."
Я пилъ мелкими глотками огненное кофе и думалъ: Вeдь воображенiя у нея ни на грошъ. Черезъ два дня мeняется жизнь, неслыханное событiе, землетрясенiе... а она со мной попиваетъ кофе и вспоминаетъ похожденiя Шерлока...
Я, однако, ошибся: Лида вздрогнула и сказала, медленно опуская чашку:
"Германъ, вeдь если это все такъ скоро, нужно начать укладываться. И знаешь, масса бeлья въ стиркe... И въ чисткe твой смокингъ".
"Во-первыхъ, милая моя, я вовсе не желаю быть сожженнымъ въ смокингe; во-вторыхъ, выкинь изъ головы, забудь совершенно и моментально, что нужно тебe что-то дeлать, къ чему-то готовиться и такъ далeе. Тебe ничего не нужно дeлать по той причинe, что ты ничего не знаешь, ровно ничего, — заруби это на носу. Никакихъ туманныхъ намековъ твоимъ знакомымъ, никакой суеты и покупокъ, — запомни это твердо, матушка, иначе будетъ для всeхъ плохо. Повторяю: ты еще ничего не знаешь. Послeзавтра твой мужъ поeдетъ кататься на автомобилe и не вернется. Вотъ тогда-то, и только тогда, начнется твоя работа. {138} Она простая, но очень отвeтственная. Пожалуйста, слушай меня внимательно: Десятаго утромъ ты позвонишь Орловiусу и скажешь ему, что я куда-то уeхалъ, не ночевалъ, до сихъ поръ не вернулся. Спросишь, какъ дальше быть. Исполнишь все, что онъ посовeтуетъ. Пускай, вообще, онъ беретъ дeло въ свои руки, обращается въ полицiю и т. д. Главное, постарайся убeдить себя, что я, точно, погибъ. Да въ концe концовъ это такъ и будетъ, — братъ мой часть моей души".
"Я все сдeлаю, — сказала она. — Все сдeлаю ради него и ради тебя. Но мнe уже такъ страшно, и все у меня путается".
"Пускай не путается. Главное — естественность горя. Пускай оно будетъ не ахти какое, но естественное. Для облегченiя твоей задачи я намекнулъ Орловiусу, что ты давно разлюбила меня. Итакъ, пусть это будетъ тихое, сдержанное горе. Вздыхай и молчи. Когда же ты увидишь мой трупъ, т. е. трупъ человeка, неотличимаго отъ меня, то ты конечно будешь потрясена".
"Ой, Германъ, я не могу. Я умру со страху".
"Гораздо было бы хуже, если бы ты въ мертвецкой стала пудрить себe носъ. Во всякомъ случаe, сдержись, не кричи, а то придется, послe криковъ, повысить общее производство твоего горя, и получится плохой театръ. Теперь дальше. Предавъ мое тeло огню, въ соотвeтствiи съ завeщанiемъ, выполнивъ всe формальности, получивъ отъ Орловiуса то, что тебe причитается, и распорядившись деньгами сообразно съ его указанiями, ты уeдешь заграницу, въ Парижъ. Гдe ты въ Парижe остановишься?"
"Я не знаю, Германъ". {139} "Вспомни, гдe мы съ тобой стояли, когда были въ Парижe. Ну?"
"Да, конечно знаю. Отель".
"Но какой отель?"
"Я ничего не могу вспомнить, Германъ, когда ты смотришь такъ на меня. Я тебe говорю, что знаю. Отель что-то такое".
"Подскажу тебe: имeетъ отношенiе къ травe. Какъ трава по-французски?"
"Сейчасъ. Эрбъ. О, вспомнила: Малербъ".
"На всякiй случай, если забудешь опять: наклейка отеля есть на черномъ сундукe. Всегда можешь посмотрeть".
"Ну знаешь, Германъ, я все-таки не такая растяпа. А сундукъ я съ собой возьму. Черный".
"Вотъ ты тамъ и остановишься. Дальше слeдуетъ нeчто крайне важное. Но сначала все повтори".
"Я буду печальна. Я буду стараться не очень плакать. Орловiусъ. Я закажу себe два черныхъ платья".
"Погоди. Что ты сдeлаешь, когда увидишь трупъ?
"Я упаду на колeни. Я не буду кричать".
"Ну вотъ видишь, какъ все это хорошо выходитъ. Ну, дальше?"
"Дальше, я его похороню".
"Во-первыхъ, не его, а меня. Пожалуйста, не спутай! Во-вторыхъ, не похороны, а сожженiе. Орловiусъ скажетъ пастору о моихъ достоинствахъ, нравственныхъ, гражданскихъ, супружескихъ. Пасторъ въ крематорской часовнe произнесетъ прочувствованную рeчь. Мой гробъ подъ звуки органа тихо опустится въ преисподнюю. Вотъ и все. Затeмъ?"
"Затeмъ — Парижъ. Нeтъ, постой, сперва всякiя {140} денежныя формальности. Мнe, знаешь, Орловiусъ надоeстъ хуже горькой рeдьки. Въ Парижe остановлюсь въ отелe — ну вотъ, я знала, что забуду, — подумала, что забуду, и забыла. Ты меня какъ-то тeснишь... Отель... отель... Малербъ! На всякiй случай — черный сундукъ".
"Такъ. Теперь важное: какъ только ты прieдешь въ Парижъ, ты меня извeстишь. Какъ мнe теперь сдeлать, чтобы ты запомнила адресъ?"
"Лучше запиши, Германъ. У меня голова сейчасъ не работаетъ. Я ужасно боюсь все перепутать".
"Нeтъ, милая моя, никакихъ записыванiй. Ужъ хотя бы потому, что записку все равно потеряешь. Адресъ тебe придется запомнить, волей-неволей. Это абсолютно необходимо. Категорически запрещаю его записывать. Дошло?"
"Да, Германъ. Но я же не могу запомнить..."
"Глупости. Адресъ очень простъ. Пострестантъ. Иксъ". — (я назвалъ городъ).
"Это тамъ, гдe прежде жила тетя Лиза? Ну да, это легко вспомнить. Я тебe говорила про нее. Она теперь живетъ подъ Ниццей. Поeзжай въ Ниццу".
"Вотъ именно. Значитъ, ты запомнила эти два слова. Теперь — имя. Ради простоты я тебe предлагаю написать такъ: Мсье Малербъ".
"Она вeроятно все такая же толстая и бойкая. Знаешь, Ардалiонъ писалъ ей, прося денегъ, но конечно..."
"Все это очень интересно, но мы говоримъ о дeлe. На какое имя ты мнe напишешь?"
"Ты еще не сказалъ, Германъ".
"Нeтъ, сказалъ, — я предложилъ тебe: Мсье Малербъ". {141} "Но какъ же, вeдь это гостиница, Германъ?"
"Вотъ потому-то. Тебe будетъ легче запомнить по ассоцiацiи".
"Ахъ, я забуду ассоцiацiю, Германъ. Это безнадежно. Пожалуйста, не надо ассоцiацiй. И вообще — ужасно поздно, я устала".
"Хорошо. Придумай сама имя. Имя, которое ты навeрное запомнишь. Ну, хочешь — Ардалiонъ?"
"Хорошо, Германъ".
"Вотъ великолeпно. Мсье Ардалiонъ. Пострестантъ. Иксъ. А напишешь ты мнe такъ: Дорогой другъ, ты навeрное слышалъ о моемъ горe и дальше въ томъ же родe. Всего нeсколько словъ. Письмо ты опустишь сама. Письмо ты опустишь сама. Есть?"
"Хорошо, Германъ".
"Теперь, пожалуйста, повтори".
"Я, знаешь, прямо умираю отъ напряженiя. Боже мой, половина второго. Можетъ быть, завтра?"
"Завтра все равно придется повторить. Ну-съ, пожалуйста, я васъ слушаю".
"Отель Малербъ. Я прieхала. Я опустила письмо. Сама. Ардалiонъ, пострестантъ, Иксъ. А что дальше, когда я напишу?"
"Это тебя не касается. Тамъ будетъ видно. Ну, что-же, — я могу быть увeренъ, что ты все это исполнишь?"
"Да, Германъ. Только не заставляй меня опять повторять. Я смертельно устала".
Стоя посреди кухни, она расправила плечи, сильно затрясла откинутой головой и повторила, ероша волосы: "Ахъ, какъ я устала, ахъ..." — и "ахъ" перешло въ зeвоту. Мы отправились спать. Она раздeлась, {142} кидая куда попало платье, чулки, разныя свои дамскiя штучки, рухнула въ постель и тотчасъ стала посвистывать носомъ. Я легъ тоже и потушилъ свeтъ, но спать не могъ. Помню, она вдругъ проснулась и тронула меня за плечо.
"Что тебe?" — спросилъ я съ притворной сонливостью.
"Германъ, — залепетала она, — Германъ, послушай, — а ты не думаешь, что это... жульничество?"
"Спи, — отвeтилъ я. — Не твоего ума дeло. Глубокая трагедiя, — а ты — о глупостяхъ. Спи, пожалуйста".
Она сладко вздохнула, повернулась на другой бокъ и засвистала опять.
Любопытная вещь; невзирая на то, что я себя ничуть не обольщалъ насчетъ способностей моей жены, тупой, забывчивой и нерасторопной, все же я былъ почему-то совершенно спокоенъ, совершенно увeренъ въ томъ, что ея преданность безсознательно поведетъ ее по вeрному пути, не дастъ ей оступиться и — главное — заставитъ ее хранить мою тайну. Я уже ясно представлять себe, какъ, глядя на ея наивно искусственное горе, Орловiусъ будетъ опять глубокомысленно сокрушенно качать головой, — и, Богъ его знаетъ, быть можетъ подумаетъ: не любовникъ ли укокошилъ бeднаго мужа, — но тутъ онъ вспомнитъ шантажное письмо отъ неизвeстнаго безумца.
Весь слeдующiй день мы просидeли дома, и снова, кропотливо и настойчиво, я заряжалъ жену, набивалъ ее моей волей, какъ вотъ гуся насильно пичкаютъ кукурузой, чтобы набухла печень, Къ вечеру она едва могла ходить. Я остался доволенъ ея состоянiемъ. {143} Мнe самому теперь было пора готовиться. Помню, какъ въ тотъ вечеръ я мучительно прикидывалъ, сколько денегъ взять съ собой, сколько оставить Лидe, мало было гамзы, очень мало. У меня явилась мысль прихватить съ собой на всякiй случай цeнную вещицу, и я сказалъ Лидe:
"Дай-ка мнe твою московскую брошку".
"Ахъ да, брошку", — сказала она, вяло вышла изъ комнаты, но тотчасъ вернулась, легла на диванъ и зарыдала, какъ не рыдала еще никогда.
"Что съ тобой, несчастная?"
Она долго не отвeчала, а потомъ, глупо всхлипывая и не глядя на меня, объяснила, что брошка заложена, что деньги пошли Ардалiону, ибо прiятель ему денегъ не вернулъ.
"Ну, ладно, ладно, не реви, — сказалъ я. — Ловко устроился, но слава Богу уeхалъ, убрался, — это главное".
Она мигомъ успокоилась и даже просiяла, увидя, что я не сержусь, и пошла, шатаясь, въ спальню, долго рылась, принесла какое-то колечко, сережки, старомодный портсигаръ, принадлежавшiй ея бабушкe. Ничего изъ этого я не взялъ.
"Вотъ что, — сказалъ я, блуждая по комнатe и кусая заусеницы, — вотъ что, Лида. Когда тебя будутъ спрашивать, были ли у меня враги, когда будутъ допытываться, кто же это могъ убить меня, говори: не знаю. И вотъ еще что: я беру съ собой чемоданъ, но это конечно между нами. Не должно такъ казаться, что я собрался въ какое-то путешествiе, — это выйдетъ подозрительно. Впрочемъ — —" — тутъ, помнится, я задумался. Странно, — почему это, когда все {144} было такъ чудесно продумано и предусмотрeно, вылeзала торчкомъ мелкая деталь, какъ при укладкe вдругъ замeчаешь, что забылъ уложить маленькiй, но громоздкiй пустякъ, — есть такiе недобросовeстные предметы. Въ мое оправданiе слeдуетъ сказать, что вопросъ чемодана былъ, пожалуй, единственный пунктъ, который я рeшилъ измeнить: все остальное шло именно такъ, какъ я замыслилъ давнымъ-давно, можетъ быть много мeсяцевъ тому назадъ, можетъ быть въ ту самую секунду, когда я увидeлъ на травe спящаго бродягу, точь-въ-точь похожаго на мой трупъ. Нeтъ, — подумалъ я, — чемодана все-таки не слeдуетъ брать, все равно кто-нибудь да увидитъ, какъ несу его внизъ.
"Чемодана я не беру", — сказалъ я вслухъ и опять зашагалъ по комнатe.
Какъ мнe забыть утро девятаго марта? Само по себe оно было блeдное, холодное, ночью выпало немного снeга, и швейцары подметали тротуары, вдоль которыхъ тянулся невысокiй снeговой хребетъ, а асфальтъ былъ уже чистый и черный, только слегка лоснился. Лида мирно спала. Все было тихо. Я приступилъ къ одeванiю. Одeлся я такъ: двe рубашки, одна на другую, — причемъ верхняя, уже ношеная, была для него. Кальсонъ — тоже двe пары, и опять же верхняя предназначалась ему. Засимъ я сдeлалъ небольшой пакетъ, въ который вошли маникюрный приборъ и все что нужно для бритья. Этотъ пакетикъ я сразу же, боясь его забыть, сунулъ въ карманъ пальто, висeвшаго въ прихожей. Далeе я надeлъ двe пары носковъ (верхняя съ дыркой), черные башмаки, мышиныя гетры, — и въ такомъ видe т. е. уже изящно {145} обутый, но еще безъ панталонъ, нeкоторое время стоялъ посреди комнаты, вспоминая, все-ли такъ дeлаю, какъ было рeшено. Вспомнивъ, что нужна лишняя пара подвязокъ, я разыскалъ старую и присоединилъ ее къ пакетику, для чего пришлось опять выходить въ переднюю. Наконецъ выбралъ любимый сиреневый галстукъ и плотный темно-сeрый костюмъ, который обычно носилъ послeднее время. Разложилъ по карманамъ слeдующiя вещи: бумажникъ (около полутора тысячъ марокъ), паспортъ, кое-какiя незначительныя бумажки съ адресами, счетами... Спохватился: паспортъ было вeдь рeшено не брать, — очень тонкiй маневръ: незначительныя бумажки какъ-то художественнeе устанавливали личность. Еще взялъ я: ключи, портсигаръ, зажигалку. Теперь я былъ одeтъ, я хлопалъ себя по карманамъ, я отдувался, мнe было жарко въ двойной оболочкe бeлья. Оставалось сдeлать самое главное, — это была цeлая церемонiя: медленное выдвиганiе ящика, гдe онъ покоился, тщательный осмотръ, далеко впрочемъ не первый. Онъ былъ отлично смазанъ, онъ былъ туго набитъ... Мнe его подарилъ въ двадцатомъ году въ Ревелe незнакомый офицеръ, — вeрнeе, просто оставилъ его у меня, а самъ исчезъ. Я не знаю, что сталось потомъ съ этимъ любезнымъ поручикомъ.
Между тeмъ Лида проснулась, запахнулась въ земляничный халатъ, мы сeли въ столовой, Эльза принесла кофе. Когда Эльза ушла:
"Ну-съ, — сказалъ я, — день насталъ, сейчасъ поeду".
Маленькое отступленiе литературнаго свойства. Ритмъ этотъ — нерусскiй, но онъ хорошо передаетъ {146} мое эпическое спокойствiе и торжественный драматизмъ положенiя.
"Германъ, пожалуйста, останься, никуда не eзди", тихо проговорила Лида и, кажется, сложила ладони.
"Ты, надeюсь, все запомнила", — продолжалъ я невозмутимо.
"Германъ, — повторила она, — не eзди никуда. Пускай онъ дeлаетъ все, что хочетъ, — это его судьба, ты не вмeшивайся..."
"Я радъ, что ты все запомнила, — сказалъ я съ улыбкой, — ты у меня молодецъ. Вотъ, съeмъ еще булочку и двинусь".
Она расплакалась. Потомъ высморкалась, громко трубя, хотeла что-то сказать, но опять принялась плакать. Зрeлище было довольно любопытное: я — хладнокровно мажущiй масломъ рогульку, Лида — сидящая противъ меня и вся прыгающая отъ плача. Я сказалъ съ полнымъ ртомъ: "По крайней мeрe, ты сможешь во всеуслышанiе — ( — пожевалъ, проглотилъ, — ) вспомнить, что у тебя было дурное предчувствiе, хотя уeзжалъ я довольно часто и не говорилъ куда. А враги, сударыня, у него были? Не знаю, господинъ слeдователь".
"Но что же дальше будетъ?" — тихонько простонала Лида, медленно разводя руками.
"Ну, довольно, моя милая, — сказалъ я другимъ тономъ. — Поплакала, и будетъ. И не вздумай сегодня ревeть при Эльзe".
Она утрамбовала платкомъ глаза, грустно хрюкнула и опять развела руками, но уже молча и безъ слезъ.
"Все запомнила?" — въ послeднiй разъ спросилъ я, пристально смотря на нее. {147} "Да, Германъ. Все. Но я такъ боюсь..."
Я всталъ, она встала тоже. Я сказалъ:
"До свиданiя, будь здорова, мнe пора къ пацiенту".
"Германъ, послушай, ты же не собираешься присутствовать?"
Я даже не понялъ.
"То-есть какъ: присутствовать?"
"Ахъ, ты знаешь, что я хочу сказать. Когда... Ну, однимъ словомъ, когда... съ этой веревочкой..."
"Вотъ дура, — сказалъ я. — А какъ же иначе? Кто потомъ все приберетъ? Да и нечего тебe такъ много думать, пойди въ кинематографъ сегодня. До-свиданiя, дура".
Мы никогда не цeловались, — я не терплю слякоти лобзанiй. Говорятъ, японцы тоже — даже въ минуты страсти — никогда не цeлуютъ своихъ женщинъ, — просто имъ чуждо и непонятно, и можетъ быть даже немного противно это прикосновенiе голыми губами къ эпителiю ближняго. Но теперь меня вдругъ подтянуло жену поцeловать, она же была къ этому неготова: какъ то такъ вышло, что я всего лишь скользнулъ по ея волосамъ и уже не повторилъ попытки, а, щелкнувъ почему-то каблуками, только тряхнулъ ея вялую руку и вышелъ въ переднюю. Тамъ я быстро одeлся, схватилъ перчатки, провeрилъ, взятъ ли свертокъ, и уже идя къ двери услышалъ, какъ изъ столовой она меня зоветъ плаксивымъ и тихимъ голосомъ, но я не обратилъ на это вниманiя, мнe хотeлось поскорeе выбраться изъ дому.
Я направился во дворъ, гдe находился большой, полный автомобилей гаражъ. Меня привeтствовали улыбками. Я сeлъ, пустилъ моторъ въ ходъ. Асфальтовая {148} поверхность двора была немного выше поверхности улицы, такъ что при въeздe въ узкiй наклонный туннель, соединявшiй дворъ съ улицей, автомобиль мой, сдержанный тормозами, легко и беззвучно нырнулъ.
ГЛАВА IX.
Сказать по правдe — испытываю нeкоторую усталость. Я пишу чуть ли не отъ зари до зари, по главe въ сутки, а то и больше. Великая, могучая вещь — искусство. Вeдь мнe, въ моемъ положенiи, слeдовало бы дeйствовать, волноваться, петлить... Прямой опасности нeтъ, конечно, — и я полагаю, что такой опасности никогда не будетъ, — но все-таки странно — сиднемъ сидeть и писать, писать, писать, или же подолгу думать, думать, думать, — что въ общемъ то же самое. И чeмъ дальше я пишу, тeмъ яснeе становится, что я этого такъ не оставлю, договорюсь до главнаго, — и уже непремeнно, непремeнно опубликую мой трудъ, несмотря на рискъ, — а впрочемъ и риска-то особеннаго нeтъ: какъ только рукопись отошлю, — смоюсь; мiръ достаточно великъ, чтобы могъ спрятаться въ немъ скромный, бородатый мужчина.
Рeшенiе трудъ мой вручить тому густо психологическому беллетристу, о которомъ я какъ будто уже упоминалъ, даже, кажется, обращалъ къ нему мой разсказъ, ( — давно бросилъ написанное перечитывать, — некогда да и тошно...) было принято мною несразу, {149} — сначала я думалъ, не проще ли всего послать оный трудъ прямо какому-нибудь издателю, нeмецкому, французскому, американскому, — но вeдь написано-то по-русски, и не все переводимо, — а я, признаться, дорожу своей литературной колоратурой и увeренъ, что пропади иной выгибъ, иной оттeнокъ — все пойдетъ на смарку. Еще я думалъ послать его въ СССР, — но у меня нeтъ необходимыхъ адресовъ, — да и не знаю, какъ это дeлается, пропустятъ ли манускриптъ черезъ границу, — вeдь я по привычкe пользуюсь старой орфографiей, — переписывать же нeтъ силъ... Что переписывать! Не знаю, допишу ли вообще, выдержу ли напряженiе, не умру ли отъ кровоизлiянiя въ мозгу...
Рeшивъ наконецъ дать рукопись мою человeку, который долженъ ею прельститься и приложить всe старанiя, чтобы она увидeла свeтъ, я вполнe отдаю себe отчетъ въ томъ, что мой избранникъ (ты, мой первый читатель), — беллетристъ бeженскiй, книги котораго въ СССР появляться никакъ не могутъ. Но для этой книги сдeлаютъ, быть можетъ, исключенiе, — въ концe концовъ, не ты ее писалъ. О, какъ я лелeю надежду, что несмотря на твою эмигрантскую подпись (прозрачная подложность которой ни для кого не останется загадкой), книга моя найдетъ сбытъ въ СССР! Далеко не являясь врагомъ совeтскаго строя, я должно-быть невольно выразилъ въ ней иныя мысли, которыя вполнe соотвeтствуютъ дiалектическимъ требованiямъ текущаго момента. Мнe даже представляется иногда, что основная моя тема, сходство двухъ людей, есть нeкое иносказанiе. Это разительное физическое подобiе вeроятно казалось мнe (подсознательно!) залогомъ {150} того идеальнаго подобiя, которое соединитъ людей въ будущемъ безклассовомъ обществe, — и стремясь частный случай использовать, — я еще соцiально не прозрeвшiй, смутно выполнялъ все же нeкоторую соцiальную функцiю. И опять же: неполная удача моя въ смыслe реализацiи этого сходства объяснима чисто соцiально-экономическими причинами, а именно тeмъ, что мы съ Феликсомъ принадлежали къ разнымъ, рeзко отграниченнымъ классамъ, слiянiе которыхъ не подъ силу одиночкe, да еще нынe, въ перiодъ безкомпромисснаго обостренiя борьбы. Правда, мать моя была изъ простыхъ, а дeдъ съ отцовской стороны въ молодости пасъ гусей, — такъ что мнe самому-то очень даже понятно, откуда въ человeкe моего склада и обихода имeется это глубокое, хотя еще невполнe выявленное устремленiе къ подлинному сознанiю. Мнe грезится новый мiръ, гдe всe люди будутъ другъ на друга похожи, какъ Германъ и Феликсъ, — мiръ Геликсовъ и Фермановъ, — мiръ, гдe рабочаго, павшаго у станка, замeнитъ тотчасъ, съ невозмутимой соцiальной улыбкой, его совершенный двойникъ. Посему думаю, что совeтской молодежи будетъ небезполезно прочитать эту книгу и прослeдить въ ней, подъ руководствомъ опытнаго марксиста, рудиментарное движенiе заложенной въ ней соцiальной мысли. Другiе же народы пущай переводятъ ее на свои языки, — американцы утолятъ, читая ее, свою жажду кровавыхъ сенсацiй, французамъ привидятся миражи Содома въ пристрастiи моемъ къ бродягe, нeмцы насладятся причудами полуславянской души. Побольше, побольше читайте ее, господа! Я всецeло это привeтствую. {151} Но писать ее нелегко. Особенно сейчасъ, когда приближаюсь къ самому, такъ сказать, рeшительному дeйствiю вся трудность моей задачи является мнe — и вотъ, какъ видите, я отвиливаю, болтаю о вещахъ, мeсто коимъ въ предисловiи къ повести, а не въ началe ея самой существенной, для читателя, главы. Но я уже объяснялъ, что, несмотря на разсудочность и лукавство подступовъ, не я, не разумъ мой пишетъ, а только память моя, только память. Вeдь и тогда, то-есть въ часъ, на которомъ остановилась стрeлка моего разсказа, я какъ бы тоже остановился, медлилъ, какъ медлю сейчасъ, — и тогда тоже я занятъ былъ путанными разсужденiями, не относящимися къ дeлу, срокъ котораго все близился. Вeдь я отправился въ путь утромъ, а свиданiе мое съ Феликсомъ было назначено на пять часовъ пополудни; дома мнe не сидeлось, но куда сбыть мутно-бeлое время, отдeлявшее меня отъ встрeчи? Удобно, даже сонно, сидя и управляя какъ бы однимъ пальцемъ, я медленно катилъ по Берлину, по тихимъ, холоднымъ, шепчущимъ улицамъ, — и все дальше, дальше, покуда не замeтилъ, что я уже изъ Берлина выeхалъ. День былъ выдержанъ въ двухъ тонахъ, — черномъ (вeтви деревьевъ, асфальтъ) и бeлесомъ (небо, пятна снeга). Все продолжалось мое сонное перемeщенiе. Нeкоторое время передо мной моталась большая, непрiятная тряпка, которую ломовой, везущiй что-либо длинное, нацeпляетъ на торчащiй сзади конецъ, — потомъ это исчезло, завернуло куда-то. Я не прибавилъ хода. На другомъ перекресткe выскочилъ мнe наперерeзъ таксомоторъ, со стономъ затормозилъ и такъ какъ было довольно склизко закружился винтомъ. Я невозмутимо проeхалъ, будто плылъ по {152} теченiю. Дальше, женщина въ глубокомъ траурe наискось переходила мостовую передо мной, не видя меня; я не гукнулъ, не измeнилъ тихаго ровнаго движенiя, проплылъ въ двухъ вершкахъ отъ ея крепа, она даже не замeтила меня, — беззвучнаго призрака. Меня обгоняло любое колесо; долго шелъ, вровень со мной медленный трамвай, и я уголкомъ глаза видeлъ пассажировъ, глупо сидeвшихъ другъ противъ друга. Раза два я проeзжалъ плохо мощеными мeстами, и уже появились куры: расправивъ куцыя крылья и вытянувъ шею, перебeгали дорогу (а можетъ быть это было не тогда, а лeтомъ). Потомъ я eхалъ по длинному, длинному шоссе, мимо жнивьевъ испещренныхъ снeгомъ, и въ совершенно безлюдной мeстности автомобиль мой какъ бы задремалъ, точно изъ синяго сдeлался сизымъ, постепенно замеръ и остановился, и я склонился на руль въ неизъяснимомъ раздумьe. О чемъ я думалъ? Ни о чемъ, или о глупостяхъ, я путался, я почти засыпалъ, я въ полуобморокe разсуждалъ самъ съ собой о какой-то ерундe, вспоминалъ какой-то споръ, бывшiй у меня когда-то съ кeмъ-то на какой-то станцiи, о томъ, можно ли видeть солнце во снe, — и потомъ мнe начинало казаться, что кругомъ много людей, и всe говорятъ сразу и замолкаютъ, и давъ другъ другу смутныя порученiя, беззвучно расходятся. Погодя я двинулся дальше и въ полдень, влачась черезъ какую-то деревню, рeшилъ тамъ сдeлать привалъ, — ибо даже такимъ дремотнымъ темпомъ я оттуда добирался до Кенигсдорфа черезъ часъ не болeе, а у меня было еще много времени въ запасe. Я долго сидeлъ въ темномъ и скучномъ трактирe, совершенно одинъ, въ задней какой-то комнатe у большого {153} стола, и на стeнe висeла старая фотографiя: группа мужчинъ въ сюртукахъ, съ закрученными усами, при чемъ кое-кто изъ переднихъ непринужденно опустился на одно колeно, а двое даже прилегли по бокамъ, и это напоминало русскiя студенческiя фотографiи. Я выпилъ много воды съ лимономъ и все въ томъ же до неприличiя сонномъ настроенiи поeхалъ дальше. Помню, что черезъ нeкоторое время, у какого-то моста, я снова остановился: старая женщина въ синихъ шерстяныхъ штанахъ, съ мeшкомъ за плечами, хлопотала надъ своимъ поврежденнымъ велосипедомъ. Я, не выходя изъ автомобиля, далъ ей нeсколько совeтовъ, совершенно впрочемъ непрошенныхъ и ненужныхъ, а потомъ замолчалъ и, опершись щекой о ладонь, а локтемъ о руль, долго и безсмысленно смотрeлъ на нее, — она все возилась, возилась, но наконецъ я перемигнулъ, и оказалось, что никого уже нeтъ, — она давно уeхала. Я двинулся дальше, стараясь помножить въ умe два неуклюжихъ числа, неизвeстно что означавшихъ и откуда выплывшихъ, но разъ они появились, нужно было ихъ стравить, — и вотъ они сцeпились и разсыпались. Вдругъ мнe показалось, что я eду съ бeшеной скоростью, что машина прямо пожираетъ дорогу, какъ фокусникъ, поглощающiй длинную ленту, — и тихо проходили мимо сосны, сосны, сосны. Еще помню: я встрeтилъ двухъ школьниковъ, маленькихъ блeдныхъ мальчиковъ, съ книжками, схваченными ремешкомъ, и поговорилъ съ ними; у нихъ были непрiятныя птичьи физiономiи, вродe какъ у воронятъ, и они какъ будто побаивались меня и, когда я отъeхалъ, долгое время глядeли мнe вслeдъ, разинувъ черные рты, — одинъ повыше, другой пониже. {154} И внезапно я очутился въ Кенигсдорфe, взглянулъ на часы и увидeлъ, что уже пять. Проeзжая мимо краснаго зданiя станцiи, я подумалъ, что можетъ быть Феликсъ запоздалъ почему-либо и еще не спускался вонъ по тeмъ ступенямъ мимо того автомата съ шоколадомъ, — и что нeтъ никакой возможности установить по внeшнему виду приземистаго краснаго зданiя, проходилъ ли онъ уже тутъ. Какъ бы тамъ ни было, поeздъ, съ которымъ велeно было ему прieхать въ Кенигсдорфъ, прибывалъ въ безъ пяти три, — значитъ, если Феликсъ на него не опоздалъ...
Читатель, ему было сказано, выйти въ Кенигсдорфe и пойти на сeверъ по шоссе до десятаго километра, до желтаго столба, — и вотъ теперь я во весь опоръ гналъ по тому шоссе, — незабываемая минута! Оно было пустынно. Автобусъ ходитъ тамъ зимой только дважды въ день, — утромъ и въ полдень, — на протяженiи этихъ десяти километровъ мнe навстрeчу попалась только таратайка, запряженная пeгой лошадью. Наконецъ, вдали, желтымъ мизинцемъ выпрямился знакомый столбъ и увеличился, доросъ до естественныхъ своихъ размeровъ, и на немъ была мурмолка снeга. Я затормозилъ и оглядeлся. Никого. Желтый столбъ былъ очень желтъ. Справа за полемъ театральной декорацiей плоско сeрeлъ лeсъ. Никого. Я вылeзъ изъ автомобиля и со стукомъ сильнeе всякаго выстрeла захлопнулъ за собою дверцу. И вдругъ я замeтилъ, что изъ-за спутанныхъ прутьевъ куста, росшаго въ канавe, глядитъ на меня усатенькiй, восковой, довольно веселый — — Поставивъ одну ногу на подножку автомобиля и какъ разгнeванный теноръ хлеща себя по рукe снятой {155} перчаткой, я неподвижнымъ взглядомъ уставился на Феликса. Неувeренно ухмыляясь, онъ вышелъ изъ канавы.
"Ахъ ты, негодяй, — сказалъ я сквозь зубы съ необыкновенной, оперной силой. — Негодяй и мошенникъ, — повторилъ я уже полнымъ голосомъ, все яростнeй хлеща себя перчаткой (въ оркестрe все громыхало промежъ взрывовъ моего голоса), — какъ ты смeлъ, негодяй, разболтать? Какъ ты смeлъ, какъ ты смeлъ, у другихъ просить совeтовъ, хвастать, что добился своего, что въ такой-то день на такомъ-то мeстe... вeдь тебя за это убить мало" — (грохотъ, бряцанiе и опять мой голосъ:) — "Многаго ты этимъ достигъ, идiотъ! Профершпилился, маху далъ, не видать тебe ни гроша, болтунъ!" — (кимвальная пощечина въ оркестрe).
Такъ я его ругалъ, съ холодной жадностью слeдя за выраженiемъ его лица. Онъ былъ ошарашенъ, онъ былъ искренне обиженъ. Прижавъ руку къ груди, онъ качалъ головой. Отрывокъ изъ оперы кончился, и громковeщатель заговорилъ обыкновеннымъ голосомъ.
"Ну ужъ ладно, браню тебя просто такъ, для проформы, на всякiй случай... А видъ у тебя, дорогой мой, забавный, — прямо гримъ!"
По моему приказу онъ отпустилъ усы; они кажется были даже нафабрены; кромe того, уже по личному своему почину, онъ устроилъ себe по двe курчавыхъ котлетки. Эта претенцiозная растительность меня чрезвычайно развеселила.
"Ты конечно прieхалъ тeмъ путемъ, какъ я тебe велeлъ?" — спросилъ я улыбаясь. {156} Онъ отвeтилъ:
"Да, какъ вы велeли. А насчетъ того, чтобы болтать... — сами знаете, я несходчивъ и одинокъ".
"Знаю, и сокрушаюсь вмeстe съ тобой, — сказалъ я. — А встрeчные по дорогe были?"
"Если кто и проeзжалъ, я прятался въ канаву, какъ вы велeли".
"Ладно. Наружность твоя и такъ хорошо спрятана. Ну-съ, — нечего тутъ прохлаждаться. Садись въ автомобиль. Оставь, оставь, — потомъ мeшокъ снимешь. Садись скорeе, намъ нужно отъeхать отсюда".
"Куда?" — полюбопытствовалъ онъ.
"Вонъ въ тотъ лeсъ".
"Туда?" — спросилъ онъ и указалъ палкой.
"Да, именно туда. Сядешь ли ты когда-нибудь, чортъ тебя дери!"
Онъ съ удовольствiемъ разглядывалъ автомобиль. Неспeша влeзъ и сeлъ рядомъ со мной.
Я повернулъ руль, медленно двинулись... ухъ! еще разъ: ухъ! (съeхали на поле) — подъ колесами зашуршалъ мелкiй снeгъ и дряхлыя травы. Автомобиль подпрыгивалъ на кочкахъ, мы съ Феликсомъ — тоже. Онъ говорилъ:
"Я безъ труда съ нимъ справлюсь (гопъ). Я ужъ прокачусь (гопъ). Вы не бойтесь, я (гопъ-гопъ) его не попорчу".
"Да, автомобиль будетъ твой. На короткое время (гопъ) твой. Но ты, братъ, не зeвай, посматривай кругомъ, никого нeтъ на шоссе?"
Онъ обернулся и затeмъ отрицательно мотнулъ головой. Мы въeхали или вeрнeе вползли въ лeсъ. {157} Кузовъ скрипeлъ и ухалъ, хвойныя вeтви мели по крыльямъ.
Углубившись немного въ боръ, остановились и вылeзли. Уже безъ вожделeнiя неимущаго, а со спокойнымъ удовлетворенiемъ собственника, Феликсъ продолжалъ любоваться лаково-синей машиной. Его глаза подернулись поволокой задумчивости. Вполнe возможно, — замeтьте, я не утверждаю, а говорю: вполнe возможно, — вполнe возможно, что мысль его потекла приблизительно такъ: а что если улизнуть на этой штучкe? Вeдь деньги я сейчасъ получу впередъ. Притворюсь, что все исполню, а на самомъ дeлe укачу далеко. Вeдь въ полицiю онъ обратиться не можетъ, будетъ, значитъ, молчать. А я на собственной машинe... — — Я прервалъ теченiе этихъ прiятныхъ думъ. "Ну что жъ, Феликсъ, великая минута наступила. Ты сейчасъ переодeнешься и останешься съ автомобилемъ одинъ въ лeсу. Черезъ полчаса стемнeетъ, врядъ ли кто потревожитъ тебя. Проночуешь здeсь, — у тебя будетъ мое пальто, — пощупай, какое оно плотное, — то-то же! — да и въ автомобилe тепло... выспишься, а какъ только начнетъ свeтать — — впрочемъ, это потомъ, сперва давай я тебя приведу въ должный видъ, а то въ самомъ дeлe стемнeетъ. Тебe нужно прежде всего побриться".
"Побриться? — съ глупымъ удивленiемъ переспросилъ Феликсъ. — Какъ же такъ? Бритвы у меня съ собой нeтъ, и я не знаю, чeмъ можно бриться въ лeсу, развe что камнемъ".
"Нeтъ, зачeмъ камнемъ; такого разгильдяя какъ ты слeдуетъ брить топоромъ. Но я человeкъ предусмотрительный, {158} все съ собой принесъ, и все самъ сдeлаю".
"Смeшно, право, — ухмыльнулся онъ. — Какъ же такъ будетъ. Вы меня еще бритвой того и гляди зарeжете".
"Не бойся, дуракъ, — она безопасная. Ну, пожалуйста. Садись куда-нибудь, — вотъ сюда, на подножку, что-ли".
Онъ сeлъ, скинувъ мeшокъ. Я вытащилъ пакетъ и разложилъ на подножкe бритвенный приборъ, мыло, кисточку. Надо было торопиться: день осунулся, воздухъ становился все тусклeе. И какая тишина... Тишина эта казалась врожденной тутъ, неотдeлимой отъ этихъ неподвижныхъ вeтвей, прямыхъ стволовъ, отъ слeпыхъ пятенъ снeга тамъ и сямъ на землe.
Я снялъ пальто, чтобы свободнeе было оперировать. Феликсъ съ любопытствомъ разглядывалъ блестящiе зубчики бритвы, серебристый стерженекъ. Затeмъ онъ осмотрeлъ кисточку, приложилъ ее даже къ щекe, испытывая ея мягкость, — она дeйствительно была очень пушиста, стоила семнадцать пятьдесятъ. Очень заинтересовала его и тубочка съ дорогой мыльной пастой.
"Итакъ, приступимъ, — сказалъ я. — Стрижка-брижка. Садись, пожалуйста, бокомъ, а то мнe негдe примоститься ".
Набравъ въ ладонь снeгу, я выдавилъ туда вьющiйся червякъ мыла, размeсилъ кисточкой и ледяной пeной смазалъ ему бачки и усы. Онъ морщился, ухмылялся, — опушка мыла захватила ноздрю, — онъ крутилъ носомъ, — было щекотно.
"Откинься, — сказалъ я, — еще". {159} Неудобно упираясь колeномъ въ подножку, я сталъ сбривать ему бачки, — волоски трещали, отвратительно мeшались съ пeной; я слегка его порeзалъ, пeна окрасилась кровью. Когда я принялся за усы, онъ зажмурился, но храбро молчалъ, — а было должно быть не очень прiятно, — я спeшилъ, волосъ былъ жесткiй, бритва дергала.
"Платокъ у тебя есть?" — спросилъ я.
Онъ вынулъ изъ кармана какую-то тряпку. Я тщательно стеръ съ его лица кровь, снeгъ и мыло. Щеки у него блестeли какъ новыя. Онъ былъ выбритъ на славу, только возлe уха краснeла царапина съ почернeвшимъ уже рубинчикомъ на краю. Онъ провелъ ладонью по бритымъ мeстамъ.
"Постой, — сказалъ я. — Это не все. Нужно подправить брови, — онe у тебя гуще моихъ".
Я взялъ ножницы и очень осторожно отхватилъ нeсколько волосковъ.
"Вотъ теперь отлично. А причешу я тебя, когда смeнишь рубашку".
"Вашу дадите?" — спросилъ онъ и безцеремонно пощупалъ мою шелковую грудь.
"Э, да у тебя ногти не первой чистоты!" — воскликнулъ я весело.
Я не разъ дeлалъ маникюръ Лидe и теперь безъ особаго труда привелъ эти десять грубыхъ ногтей въ порядокъ, — причемъ все сравнивалъ его руки съ моими, — онe были крупнeе и темнeе, — но ничего, со временемъ поблeднeютъ. Кольца обручальнаго не ношу, такъ что пришлось нацeпить на его руку всего только часики. Онъ шевелилъ пальцами, поворачивалъ, такъ и сякъ кисть, очень довольный. {160} "Теперь живо. Переодeнемся. Сними все съ себя, дружокъ, до послeдней нитки".
Феликсъ крякнулъ: холодно будетъ. "Ничего. Это одна минута. Ну-съ, поторапливайся". Осклабясь, онъ скинулъ свой куцый пиджакъ, снялъ черезъ голову мохнатую темную фуфайку. Рубашка подъ ней была болотно-зеленая, съ галстукомъ изъ той же матерiи. Затeмъ онъ разулся, сдернулъ заштопанные мужской рукой носки и жизнерадостно екнулъ, прикоснувшись босою ступней къ зимней землe. Простой человeкъ любитъ ходить босикомъ: лeтомъ, на травкe, онъ первымъ дeломъ разувается, но даже и зимой прiятно, — напоминаетъ, можетъ быть, дeтство или что-нибудь такое.
Я стоялъ поодаль, развязывая галстукъ, и внимательно смотрeлъ на Феликса.
"Ну, дальше, дальше!" крикнулъ я, замeтивъ, что онъ замeшкался.
Онъ не безъ стыдливой ужимки спустилъ штаны съ бeлыхъ, безволосыхъ ляжекъ. Освободился и отъ рубашки. Въ зимнемъ лeсу стоялъ передо мной голый человeкъ.
Необычайно быстро, съ легкой стремительностью нeкоего Фреголи, я раздeлся, кинулъ ему верхнюю оболочку моего бeлья, — пока онъ ее надeвалъ, ловко вынулъ изъ снятаго съ себя костюма деньги и еще кое-что и спряталъ это въ карманы непривычно-узкихъ штановъ, которые на себя съ виртуозной живостью натянулъ. Его фуфайка оказалась довольно теплой, а пиджакъ былъ мнe почти по мeркe: я похудeлъ за послeднее время.
Феликсъ между тeмъ нарядился въ мое розовое {161} бeлье, но былъ еще босъ. Я далъ ему носки, подвязки, но тутъ замeтилъ, что и ноги его требуютъ отдeлки. Онъ поставилъ ступню на подножку автомобиля, и мы занялись торопливымъ педикюромъ. Боюсь, что онъ успeлъ простудиться — въ одномъ нижнемъ бeльe. Потомъ онъ вымылъ ноги снeгомъ, какъ это сдeлалъ кто-то у Мопассана, и съ понятнымъ наслажденiемъ надeлъ носки.
"Торопись, торопись, — приговаривалъ я. — Сейчасъ стемнeетъ, да и мнe пора уходить. Смотри, я уже готовъ, — ну и башмачища у тебя. А гдe фуражка? А, вижу, спасибо".
Онъ туго затянулъ ремень штановъ. Съ трудомъ влeзъ въ мои черные шевровые полуботинки. Я помогъ ему справиться съ гетрами и повязать сиреневый галстукъ. Наконецъ, при помощи его грязнаго гребешка, я зачесалъ назадъ со лба и съ висковъ его жирные волосы.
Теперь онъ былъ готовъ. Онъ стоялъ передо мной, мой двойникъ, въ моемъ солидномъ темно-сeромъ костюмe, разглядывалъ себя съ глупой улыбкой; обслeдовалъ карманы; квитанцiи и портсигаръ положилъ обратно, но бумажникъ раскрылъ. Онъ былъ пустъ.
"Вы мнe обeщали впередъ", — заискивающимъ тономъ сказалъ Феликсъ.
"Да, конечно, — отвeтилъ я, вынувъ руку изъ кармана штановъ и разжавъ кулакъ съ ассигнацiями. — Вотъ они. Сейчасъ отсчитаю и дамъ тебe. Башмаки не жмутъ?"
"Жмутъ, — сказалъ онъ. — Здорово жмутъ. Но ужъ какъ-нибудь вытерплю. На ночь я ихъ пожалуй {162} сниму. А куда же мнe завтра двинуться съ машиной?"
"Сейчасъ, сейчасъ... все объясню. Тутъ надо прибрать, — вишь, разбросалъ свою рвань. Что у тебя въ мeшкe?"
"Я какъ улитка. У меня домъ на спинe! — сказалъ Феликсъ. — Съ собой мeшокъ возьмете? Въ немъ есть колбаса, — хотите?"
"Тамъ будетъ видно. Засунь-ка туда всe эти вещи. Эту тряпку тоже. И ножницы. Такъ. Теперь надeвай пальто, и давай въ послeднiй разъ провeримъ, можешь ли ты сойти за меня".
"Вы не забудете деньги?" — поинтересовался онъ.
"Да нeтъ же. Вотъ оболтусъ. Сейчасъ расчитаемся. Деньги у меня здeсь, въ твоемъ бывшемъ карманe. Поторопись, пожалуйста".
Онъ облачился въ мое чудное бежевое пальто, осторожно надeлъ элегантную шляпу. Послeднiй штрихъ — желтыя перчатки.
"Такъ-съ. Пройдись-ка нeсколько шаговъ. Посмотримъ, какъ на тебe все это сидитъ".
Онъ пошелъ мнe навстрeчу, то суя руки въ карманы, то вынимая ихъ опять.
Близко подойдя ко мнe, расправилъ плечи, ломаясь, прикидываясь фатомъ.
"Все-ли, все-ли? — говорилъ я вслухъ. — Погоди, дай мнe хорошенько... Да, какъ будто все... Теперь повернись. Я хочу видeть, какъ сзади..."
Онъ повернулся, и я выстрeлилъ ему въ спину.
Я помню разныя вещи: я помню, какъ въ воздухe повисъ дымокъ, далъ прозрачную складку и разсeялся; помню какъ Феликсъ упалъ, — онъ упалъ несразу, {163} сперва докончилъ движенiе, еще относившееся къ жизни, — а именно почти полный поворотъ, — хотeлъ вeроятно въ шутку повертeться передо мной, какъ передъ зеркаломъ, — и вотъ, по инерцiи доканчивая эту жалкую шутку, онъ, уже насквозь пробитый, ко мнe обратился лицомъ, медленно растопырилъ руку, будто спрашивая: что это? — и не получивъ отвeта, медленно повалился навзничь. Да, все это я помню, — помню: — шурша на снeгу, онъ началъ кобениться, какъ если бъ ему было тeсно въ новыхъ одеждахъ; вскорe, онъ замеръ, и тогда стало чувствительно вращенiе земли, и только шляпа тихо отдeлилась отъ его темени и упала назадъ, разинувшись, словно за него прощаясь, — или вродe того, какъ пишутъ: присутствовавшiе обнажили головы. Да, все это я помню, но только не помню одного: звука выстрeла. Зато остался у меня въ ушахъ неотвязный звонъ. Онъ обволакивалъ меня, онъ дрожалъ на губахъ. Сквозь этотъ звонъ я подошелъ къ трупу и жадно взглянулъ.
Таинственное мгновенiе. Какъ писатель, тысячу разъ перечитывающiй свой трудъ, провeряющiй, испытывающiй каждое слово, уже не знаетъ, хорошо ли, ибо слишкомъ все примелькалось, такъ и я, такъ и я. — Но есть тайная увeренность творца, она непогрeшима. Теперь, когда въ полной неподвижности застыли черты, сходство было такое, что право я не зналъ, кто убитъ — я или онъ. И пока я смотрeлъ, въ ровно звенeвшемъ лeсу потемнeло, — и, глядя на расплывшееся, все тише звенeвшее лицо передо мной, мнe казалось, что я гляжусь въ недвижную воду.
Боясь испачкаться, я не прикоснулся къ тeлу; не провeрилъ, дeйствительно ли оно совсeмъ, совсeмъ {164} мертвое; я чутьемъ зналъ, что это такъ, что пуля моя скользнула какъ разъ по короткой воздушной колеe, проложенной волей и взглядомъ. Торопиться, торопиться, — кричалъ Иванъ Ивановичъ, надeвая штаны въ рукава. Не будемъ ему подражать. Я быстро, но зорко осмотрeлся, Феликсъ все, кромe пистолета, убралъ въ мeшокъ самъ, но у меня хватило самообладанiя посмотрeть, не выронилъ ли онъ чего-нибудь, — и даже обмахнуть подножку, гдe стригъ ему ногти. Затeмъ я выполнилъ кое-что давно замышленное, а именно: выкатилъ автомобиль къ самой опушкe, съ расчетомъ, что его утромъ увидятъ съ дороги и по нему найдутъ мое тeло.
Стремительно надвигалась ночь. Звонъ въ ушахъ почти смолкъ. Я углубился въ лeсъ, прошелъ опять недалеко отъ трупа, но уже не остановился, только подхватилъ рукзакъ, и шагая скоро, увeренно, не чувствуя пудовыхъ башмаковъ на ногахъ, обогнулъ озеро и все лeсомъ, лeсомъ, въ призрачномъ сумракe, въ призрачныхъ снeгахъ... но какъ хорошо я зналъ направленiе, какъ правильно, какъ живо я представлялъ себe все это еще тогда, лeтомъ, когда изучалъ тропы, ведущiя въ Айхенбергъ!
Я пришелъ на станцiю во время. Черезъ десять минутъ услужливымъ привидeнiемъ явился нужный мнe поeздъ. Половину ночи я eхалъ въ громыхающемъ, валкомъ вагонe на твердой скамейкe, и рядомъ со мной двое пожилыхъ мужчинъ играли въ карты, — и карты были необыкновенныя, — большiя, красно-зеленыя, съ желудями. За-полночь была пересадка; еще два часа eзды — уже на западъ, — а утромъ я пересeлъ въ скорый. Только тогда, въ уборной, я осмотрeлъ содержимое {165} мeшка. Въ немъ кромe сунутаго давеча, было немного бeлья, кусокъ колбасы, три большихъ изумрудныхъ яблока, подошва, пять марокъ въ дамскомъ кошелькe, паспортъ и мои къ Феликсу письма. Яблоки и колбасу я тутъ же въ уборной съeлъ, письма положилъ въ карманъ, паспортъ осмотрeлъ съ живeйшимъ интересомъ. Странное дeло, — Феликсъ на снимкe былъ не такъ ужъ похожъ на меня, — конечно, это безъ труда могло сойти за мою фотографiю, — но все-таки мнe было странно, — и тутъ я подумалъ: вотъ настоящая причина тому, что онъ мало чувствовалъ наше сходство; онъ видeлъ себя такимъ, какимъ былъ на снимкe или въ зеркалe, то-есть какъ бы справа налeво, не такъ, какъ въ дeйствительности. Людская глупость, ненаблюдательность, небрежность, — все это выражалось въ томъ, между прочимъ, что даже опредeленiя въ краткомъ перечнe его чертъ несовсeмъ соотвeтствовали эпитетамъ въ собственномъ моемъ паспортe, оставленномъ дома. Это пустякъ, но пустякъ характерный. А въ рубрикe профессiи онъ, этотъ олухъ, игравшiй на скрипкe вeроятно такъ, какъ въ Россiи играли на гитарахъ лeтнимъ вечеромъ лакеи, былъ названъ "музыкантомъ", — что сразу превращало въ музыканта и меня. Вечеромъ, въ пограничномъ городкe, я купилъ себe чемоданъ, пальто и такъ далeе, а мeшокъ съ его вещами и моимъ браунингомъ, — нeтъ, не скажу, что я съ ними сдeлалъ, какъ спряталъ: молчите, рейнскiя воды. И уже одиннадцатаго марта очень небритый господинъ въ черномъ пальтишкe былъ заграницей. {166}
ГЛАВА X.
Я съ дeтства люблю фiалки и музыку. Я родился въ Цвикау. Мой отецъ былъ сапожникъ, мать — прачка. Когда сердилась, то шипeла на меня по-чешски. У меня было смутное и невеселое дeтство. Едва возмужавъ, я забродяжничалъ. Игралъ на скрипкe. Я лeвша. Лицо овальное. Женщинъ я всегда чуждался: нeтъ такой, которая бы не измeнила. На войнe было довольно погано, но война прошла, какъ все проходитъ. У всякой мыши есть свой домъ... Я люблю бeлокъ и воробьевъ. Пиво въ Чехiи дешевле. О, если бъ можно было подковать себe ноги въ кузницe, — какая экономiя! Министры всe подкуплены, а поэзiя это ерунда. Однажды на ярмаркe я видeлъ двухъ близнецовъ, — предлагали призъ тому, кто ихъ различитъ, рыжiй Фрицъ далъ одному въ ухо, оно покраснeло, — вотъ примeта! Какъ мы смeялись... Побои, воровство, убiйство, — все это дурно или хорошо, смотря по обстоятельствамъ. Я присваивалъ деньги, если они попадались подруку: что взялъ — твое, ни своихъ, ни чужихъ денегъ не бываетъ, на грошe не написано: принадлежитъ Мюллеру. Я люблю деньги. Я всегда хотeлъ найти вeрнаго друга, мы бы съ нимъ музыцировали, онъ бы въ наслeдство мнe оставилъ домъ и цвeтникъ. Деньги, милыя деньги. Милыя маленькiя деньги. Милыя большiя деньги. Я ходилъ по дорогамъ, тамъ и сямъ работалъ. Однажды мнe попался франтъ, утверждавшiй, что похожъ на меня. Глупости, онъ не былъ похожъ. Но я съ нимъ не спорилъ ибо онъ былъ богатъ, и всякiй, кто съ богачемъ знается, можетъ и самъ разбогатeть. Онъ хотeлъ, чтобы я вмeсто него {167} прокатился, а тeмъ временемъ онъ бы обдeлалъ свои шахермахерскiя дeла. Этого шутника я убилъ и ограбилъ. Онъ лежитъ въ лeсу. Лежитъ въ лeсу, кругомъ снeгъ, каркаютъ вороны, прыгаютъ бeлки. Я люблю бeлокъ. Бeдный господинъ въ хорошемъ пальто лежитъ мертвый, недалеко отъ своего автомобиля. Я умeю править автомобилемъ. Я люблю фiалки и музыку. Я родился въ Цвикау. Мой отецъ былъ лысый сапожникъ въ очкахъ, мать — краснорукая прачка. Когда она сердилась — — И опять все сначала, съ новыми нелeпыми подробностями. Такъ укрeпившееся отраженiе предъявляло свои права. Не я искалъ убeжища въ чужой странe, не я обрасталъ бородой, а Феликсъ, убившiй меня. О, если бъ я хорошо его зналъ, зналъ близко и давно, мнe было бы даже забавно новоселье въ душe, унаслeдованной мною. Я зналъ бы всe ея углы, всe коридоры ея прошлаго, пользовался бы всeми ея удобствами. Но душу Феликса я изучилъ весьма поверхностно, — зналъ только схему его личности, двe-три случайныхъ черты.
Съ этими непрiятными ощущенiями я кое-какъ справился. Трудновато было забыть, напримeръ, податливость этого большого мягкаго истукана, когда я готовилъ его для казни. Эти холодныя послушныя лапы. Дико вспомнить, какъ онъ слушался меня! Ноготь на большомъ пальцe ноги былъ такъ крeпокъ, что ножницы несразу могли его взять, онъ завернулся на лезвiе, какъ жесть консервной банки на ключъ. Неужто воля человeка такъ могуча, что можетъ обратить другого въ куклу? Неужто я дeйствительно брилъ его? Удивительно! Главное, что мучило меня въ этомъ воспоминанiи, {168} была покорность Феликса, нелeпый, безмозглый автоматизмъ его покорности. Но повторяю, я съ этимъ справился. Хуже было то, что я никакъ не могъ привыкнуть къ зеркаламъ. И бороду я сталъ отращивать не столько, чтобы скрыться отъ другихъ, сколько — отъ себя. Ужасная вещь — повышенное воображенiе. Вполнe понятно, что человeкъ, какъ я надeленный такой обостренной чувствительностью, мучимъ пустяками, — отраженiемъ въ темномъ стеклe, собственной тeнью, павшей убитой къ его ногамъ ундъ зо вайтеръ. Стопъ, господа, — поднимаю огромную бeлую ладонь, какъ полицейскiй, стопъ! Никакихъ, господа, сочувственныхъ вздоховъ. Стопъ, жалость. Я не принимаю вашего соболeзнованiя, — а среди васъ навeрное найдутся такiе, что пожалeютъ меня, — непонятаго поэта. "Дымъ, туманъ, струна дрожитъ въ туманe". Это не стишокъ, это изъ романа Достоевскаго "Кровь и Слюни". Пардонъ, "Шульдъ ундъ Зюне". О какомъ-либо раскаянiи не можетъ быть никакой рeчи, — художникъ не чувствуетъ раскаянiя, даже если его произведенiя не понимаютъ. Что же касается страховыхъ тысячъ — — Знаю, знаю, — оплошно съ беллетристической точки зрeнiя, что въ теченiе всей моей повeсти (насколько я помню) почти не удeлено вниманiя главному какъ-будто двигателю моему, а именно корысти. Какъ же это я даже толкомъ и не упомянулъ о томъ, на что мертвый двойникъ былъ мнe нуженъ? Но тутъ меня беретъ сомнeнiе, ужъ такъ ли дeйствительно владeла мною корысть, ужъ такъ ли мнe было важно получить эту довольно двусмысленную сумму (цeна человeка въ денежныхъ знакахъ, посильное вознагражденiе за {169} исчезновенiе со свeта), — или напротивъ память моя, пишущая за меня, не могла иначе поступить, не могла — будучи до конца правдивой — придать особое значенiе разговору въ кабинетe у Орловiуса (не помню, описалъ ли я этотъ кабинетъ).
И еще я хочу вотъ что сказать о посмертныхъ моихъ настроенiяхъ: хотя въ душe-то я не сомнeвался, что мое произведенiе мнe удалось въ совершенствe, т. е. что въ черно-бeломъ лeсу лежитъ мертвецъ, въ совершенствe на меня похожiй, — я, генiальный новичекъ, еще не вкусившiй славы, столь же самолюбивый, сколь взыскательный къ себe, мучительно жаждалъ, чтобы скорeе это мое произведенiе, законченное и подписанное девятаго марта въ глухомъ лeсу, было оцeнено людьми, чтобы обманъ — а всякое произведенiе искусства обманъ — удался; авторскiя же, платимыя страховымъ обществомъ, были въ моемъ сознанiи дeломъ второстепеннымъ. О да, я былъ художникъ безкорыстный.
Что пройдетъ, то будетъ мило. Въ одинъ прекрасный день наконецъ прieхала ко мнe заграницу Лида. Я зашелъ къ ней въ гостиницу, "тише", сказалъ я внушительно, когда она бросилась ко мнe въ объятiя, "помни, что меня зовутъ Феликсомъ, что я просто твой знакомый". Трауръ ей очень шелъ, какъ впрочемъ и мнe шелъ черный артистическiй бантъ и каштановая бородка. Она стала разсказывать, — да, все произошло такъ, какъ я предполагалъ, ни одной заминки. Оказывается, она искренне плакала въ крематорiи, когда пасторъ съ профессiональными рыданiями въ голосe говорилъ обо мнe: "И этотъ человeкъ, этотъ благородный человeкъ, который — —" Я повeдалъ ей {170} мои дальнeйшiе планы и очень скоро сталъ за ней ухаживать.
Теперь я женился на ней, на вдовушкe, живемъ съ ней въ тихомъ живописномъ мeстe, обзавелись домикомъ, часами сидимъ въ миртовомъ садикe, откуда видъ на сафирный заливъ далеко внизу, и очень часто вспоминаемъ моего бeднаго брата. Я разсказываю все новые эпизоды изъ его жизни. "Что-жъ — судьба!" — говоритъ Лида со вздохомъ, — "по крайней мeрe онъ въ небесахъ утeшенъ тeмъ, что мы счастливы".
Да, Лида счастлива со мной, никого ей не нужно. "Какъ я рада", — порою говоритъ она, — "что мы навсегда избавились отъ Ардалiона. Я очень жалeла его, много съ нимъ возилась, но какъ человeкъ онъ былъ невыносимъ. Гдe-то онъ сейчасъ? Вeроятно совсeмъ спился, бeдняга. Это тоже судьба!"
По утрамъ я читаю и пишу, — кое-что можетъ быть скоро издамъ подъ новымъ своимъ именемъ; русскiй литераторъ, живущiй по-близости, очень хвалитъ мой слогъ, яркость воображенiя.
Изрeдка Лида получаетъ вeсточку отъ Орловiуса, поздравленiе къ Новому Году, напримeръ; онъ неизмeнно проситъ ее кланяться супругу, котораго не имeетъ чести знать, а самъ думаетъ вeроятно: "Быстро, быстро утeшилась вдовушка... Бeдный Германъ Карловичъ!"
Чувствуете тонъ этого эпилога? Онъ составленъ по классическому рецепту. О каждомъ изъ героевъ повeсти кое-что сообщается напослeдокъ, — при чемъ ихъ житье-бытье остается въ правильномъ, хотя и суммарномъ соотвeтствiи съ прежде выведенными характерами {171} ихъ, — и допускается нeкоторой юморъ, намеки на консервативность жизни.
Лида все такъ же забывчива и неаккуратна...
А ужъ къ самому концу эпилога приберегается особенно добродушная черта, относящаяся иногда къ предмету незначительному, мелькнувшему въ романe только вскользь: на стeнe у нихъ виситъ все тотъ же пастельный портретъ, и Германъ, глядя на него, все такъ же смeется и бранится.
Финисъ.
Мечты, мечты... И довольно притомъ прeсныя. Очень мнe это все нужно...
Вернемся къ нашему разсказу. Попробуемъ держать себя въ рукахъ. Опустимъ нeкоторыя детали путешествiя. Помню, прибывъ двeнадцатаго въ городъ Иксъ (продолжаю называть его Иксомъ изъ понятной застeнчивости), я прежде всего пошелъ на поиски нeмецкихъ газетъ; кое-какiя нашелъ, но въ нихъ еще не было ничего. Я снялъ комнату въ гостиницe второго разряда, — огромную, съ каменнымъ поломъ и картонными на видъ стeнами, на которыхъ словно была нарисована рыжеватая дверь въ сосeднiй номеръ и гуашевое зеркало. Было ужасно холодно, но открытый очагъ бутафорскаго камина былъ неприспособленъ для топки, и когда сгорeли щепки, принесенныя горничной, стало еще холоднeе. Я провелъ тамъ ночь, полную самыхъ неправдоподобныхъ, изнурительныхъ видeнiй, — и когда утромъ, весь колючiй и липкiй, вышелъ въ переулокъ, вдохнулъ приторные запахи, увидeлъ южную базарную суету, то почувствовалъ, что въ самомъ городe оставаться не въ силахъ. Дрожа отъ {172} озноба, оглушенный тeснымъ уличнымъ гвалтомъ, я направился въ бюро для туристовъ, тамъ болтливый мужчина далъ мнe нeсколько адресовъ: я искалъ мeсто уютное, уединенное, и когда подвечеръ лeнивый автобусъ доставилъ меня по выбранному адресу, я подумалъ, что такое мeсто нашелъ.
Особнякомъ среди пробковыхъ дубовъ стояла приличная свиду гостиница, наполовину еще закрытая (сезонъ начинался только лeтомъ). Испанскiй вeтеръ трепалъ въ саду цыплячiй пухъ мимозъ. Въ павильонe вродe часовни билъ ключъ цeлебной воды, и висeли паутины въ углахъ темногранатовыхъ оконъ. Жителей было немного. Былъ докторъ, душа гостиницы и король табльдота, — онъ сидeлъ во главe стола и разглагольствовалъ; былъ горбоносый старикъ въ люстриновомъ пиджакe, издававшiй безсмысленное хрюканiе, когда съ легкимъ топотомъ быстрая горничная обносила насъ форелью, выловленной имъ изъ сосeдней рeчки; была вульгарная молодая чета, прieхавшая въ это мертвое мeсто съ Мадагаскара; была старушка въ кисейномъ воротничкe, школьная инспектриса; былъ ювелиръ съ большою семьей; была манерная дамочка, которая сперва оказалась виконтессой, потомъ контессой, а теперь, ко времени, когда я это пишу, превратилась старанiями доктора, дeлающаго все, чтобы повысить репутацiю гостиницы, въ маркизу; былъ еще унылый комивояжеръ изъ Парижа, представитель патентованной ветчины; былъ, наконецъ, хамоватый жирный аббатъ, все толковавшiй о красотe какого-то монастыря по-близости и при этомъ, для пущей выразительности, срывавшiй съ губъ, сложенныхъ мясистымъ сердечкомъ, воздушный {173} поцeлуй. Вотъ кажется и весь паноптикумъ. Жукообразный жеранъ стоялъ у дверей, заложивъ руки за спину, и слeдилъ исподлобья за церемонiаломъ обeда. На дворe бушевалъ сильный вeтеръ.
Новыя впечатлeнiя подeйствовали на меня благотворно. Кормили неплохо. У меня былъ свeтлый номеръ, и я съ интересомъ смотрeлъ въ окно на то, какъ вeтеръ грубо приподымаетъ и отворачиваетъ исподнюю листву маслинъ. Вдали лиловато-бeлымъ конусомъ выдeлялась на безпощадной синевe гора, похожая на Фузiяму. Выходилъ я мало, — меня пугалъ этотъ безпрестанный, все сокрушающiй, слeпящiй, наполняющiй гуломъ голову, мартовскiй вeтеръ, убiйственный горный сквознякъ. На второй день я все же поeхалъ въ городъ за газетами, и опять ничего не было, и такъ какъ это невыносимо раздражало меня, то я рeшилъ нeсколько дней выждать.
За табльдотомъ я кажется прослылъ нелюдимомъ, хотя старательно отвeчалъ на всe вопросы, обращенные ко мнe. Тщетно докторъ приставалъ ко мнe, чтобы я по вечерамъ приходилъ въ салонъ — душную комнатку съ разстроеннымъ пiанино, плюшевой мебелью и проспектами на кругломъ столe. У доктора была козлиная бородка, слезящiеся голубые глаза и брюшко. Онъ eлъ дeловито и неаппетитно. Онъ желтый зракъ яичницы ловко поддeвалъ кускомъ хлeба и цeликомъ съ сочнымъ присвистомъ отправлялъ въ ротъ. Косточки отъ жаркого онъ жирными отъ соуса пальцами собиралъ съ чужихъ тарелокъ, кое-какъ заворачивалъ и клалъ въ карманъ просторнаго пиджака, и при этомъ разыгрывалъ оригинала: это, молъ, для бeдныхъ собакъ, животныя бываютъ лучше людей, — утвержденiе, {174} вызывавшее за столомъ (длящiеся до сихъ поръ) страстные споры, особенно горячился аббатъ. Узнавъ что я нeмецъ и музыкантъ, докторъ страшно мною заинтересовался и, судя по взглядамъ отовсюду обращеннымъ на меня, я заключилъ, что не столько обросшее мое лицо привлекаетъ вниманiе, сколько нацiональность моя и профессiя, при чемъ и въ томъ и въ другомъ докторъ усматривалъ нeчто несомнeнно благопрiятное для престижа отеля. Онъ ловилъ меня на лeстницe, въ длинныхъ бeлыхъ коридорахъ, и заводилъ безконечный разговоръ, обсуждалъ соцiальные недостатки представителя ветчины или религiозную нетерпимость аббата. Все это становилось немного мнe въ тягость, но по крайней мeрe развлекало меня. Какъ только наступала ночь, и по комнатe начинали раскачиваться тeни листвы, освeщенной на дворe одинокимъ фонаремъ, — у меня наполнялась безплоднымъ и ужаснымъ смятенiемъ моя просторная, моя нежилая душа. О нeтъ, мертвецовъ я не боюсь, какъ не боюсь сломанныхъ, разбитыхъ вещей, чего ихъ бояться! Боялся я, въ этомъ невeрномъ мiрe отраженiй, не выдержать, не дожить до какой-то необыкновенной, ликующей, все разрeшающей минуты, до которой слeдовало дожить непремeнно, минуты творческаго торжества, гордости, избавленiя, блаженства.
На шестой день моего пребыванiя вeтеръ усилился до того, что гостиница стала напоминать судно среди бурнаго моря, стекла гудeли, трещали стeны, тяжкая листва съ шумомъ пятилась и разбeжавшись осаждала домъ. Я вышелъ было въ садъ, но сразу согнулся вдвое, чудомъ удержалъ шляпу и вернулся къ себe. {175} Задумавшись у окна среди волнующагося гула, я не разслышалъ гонга и, когда сошелъ внизъ къ завтраку и занялъ свое мeсто, уже подавалось жаркое — мохнатые потроха подъ томатовымъ соусомъ — любимое блюдо доктора. Сначала я не вслушивался въ общiй разговоръ, умeло имъ руководимый, но внезапно замeтилъ, что всe смотрятъ на меня.
"А вы что по этому поводу думаете?" — обратился ко мнe докторъ.
"По какому поводу?" — спросилъ я.
"Мы говорили, — сказалъ докторъ, — объ этомъ убiйствe у васъ въ Германiи. Какимъ нужно быть монстромъ, — продолжалъ онъ, предчувствуя интересный споръ, — чтобы застраховать свою жизнь, убить другого — —".
Не знаю, что со мной случилось, но вдругъ я поднялъ руку и сказалъ: "Послушайте, остановитесь..." и той же рукой, но сжавъ кулакъ, ударилъ по столу, такъ что подпрыгнуло кольцо отъ салфетки, и закричалъ, не узнавая своего голоса: "Остановитесь, остановитесь! Какъ вы смeете, какое вы имeете право? Оскорбленiе! Я не допущу! Какъ вы смeете — о моей странe, о моемъ народe... Замолчать! Замолчать! — кричалъ я все громче. — Вы... Смeть говорить мнe, мнe, въ лицо, что въ Германiи... Замолчать!.."
Впрочемъ всe молчали уже давно — съ тeхъ поръ, какъ отъ удара моего кулака покатилось кольцо. Оно докатилось до конца стола, и тамъ его осторожно прихлопнулъ младшiй сынъ ювелира. Тишина была исключительно хорошаго качества. Даже вeтеръ пересталъ, кажется, гудeть. Докторъ, держа въ рукахъ {176} вилку и ножъ, замеръ; на лбу у него замерла муха. У меня заскочило что-то въ горлe, я бросилъ на столъ салфетку и вышелъ, чувствуя, какъ всe лица автоматически поворачиваются по мeрe моего прохожденiя.
Въ холлe я на ходу сгребъ со стола открытую газету, поднялся по лeстницe и, очутившись у себя въ номерe, сeлъ на кровать. Я весь дрожалъ, подступали рыданiя, меня сотрясала ярость, рука была загажена томатовымъ соусомъ. Принимаясь за газету, я еще успeлъ подумать: навeрное — совпаденiе, ничего не случилось, не станутъ французы этимъ интересоваться, — но тутъ мелькнуло у меня въ глазахъ мое имя, прежнее мое имя...
Не помню въ точности, что я вычиталъ какъ разъ изъ той газеты — газетъ я съ тeхъ поръ прочелъ немало, и онe у меня нeсколько спутались, — гдe-то сейчасъ валяются здeсь, но мнe некогда разбирать. Помню, однако, что сразу понялъ двe вещи: знаютъ, кто убилъ, и не знаютъ, кто жертва. Сообщенiе исходило не отъ собственнаго корреспондента, а было просто короткой перепечаткой изъ берлинскихъ газетъ, и очень это подавалось небрежно и нагло, между политическимъ столкновенiемъ и попугайной болeзнью. Тонъ былъ неслыханный, — онъ настолько былъ непрiемлемъ и непозволителенъ по отношенiю ко мнe, что я даже подумалъ, не идетъ ли рeчь объ однофамильцe, — такимъ тономъ пишутъ о какомъ-нибудь полуидiотe, вырeзавшемъ цeлую семью. Теперь я впрочемъ догадываюсь, что это была уловка международной полицiи, попытка меня напугать, сбить съ толку, но въ ту минуту я былъ внe себя, и какимъ-то пятнистымъ взглядомъ попадалъ то въ одно мeсто столбца, то въ {177} другое, — когда вдругъ раздался сильный стукъ. Бросилъ газету подъ кровать и сказалъ: "Войдите!" Вошелъ докторъ. Онъ что-то дожевывалъ. "Послушайте, — сказалъ онъ, едва переступивъ порогъ, — тутъ какая-то ошибка, вы меня невeрно поняли. Я бы очень хотeлъ — —"
"Вонъ, — заоралъ я, — моментально вонъ". Онъ измeнился въ лицe и вышелъ, не затворивъ двери. Я вскочилъ и съ невeроятнымъ грохотомъ ее захлопнулъ. Вытащилъ изъ-подъ кровати газету, — но уже не могъ найти въ ней то, что читалъ только-что. Я ее просмотрeлъ всю: ничего! Неужели мнe приснилось? Я сызнова началъ ее просматривать, — это было какъ въ кошмарe, — теряется, и нельзя найти, и нeтъ тeхъ природныхъ законовъ, которые вносятъ нeкоторую логику въ поиски, — а все безобразно и безсмысленно произвольно. Нeтъ, ничего въ газетe не было. Ни слова. Должно-быть я былъ страшно возбужденъ и безтолковъ, ибо только черезъ нeсколько секундъ замeтилъ, что газета старая, нeмецкая, а не парижская, которую только-что держалъ. Заглянувъ опять подъ кровать, я вытащилъ нужную и перечелъ плоское и даже пашквильное извeстiе. Мнe вдругъ стало ясно, что именно больше всего поражало, оскорбительно поражало, меня: ни звука о сходствe, — сходство не только не оцeнивалось (ну, сказали бы, по крайней мeрe: да, — превосходное сходство, но все-таки по тeмъ-то и тeмъ-то примeтамъ это не онъ), но вообще не упоминалось вовсе, — выходило такъ, что это человeкъ совершенно другого вида, чeмъ я, а между тeмъ, не могъ же онъ вeдь за одну ночь разложиться, — напротивъ, его физiономiя должна была стать {178} еще мраморнeе, сходство еще рeзче, — но если бы даже срокъ былъ большiй, и смерть позабавилась бы имъ, все равно стадiи его распада совпадали бы съ моими, — опрометью выражаюсь, чортъ, мнe сейчасъ не до изящества. Въ этомъ игнорированiи самаго цeннаго и важнаго для меня было нeчто умышленное и чрезвычайно подлое, — получалось такъ, что съ первой минуты всe будто бы отлично знали, что это не я, что никому въ голову не могло придти, что это мой трупъ, и въ самой ноншалантности изложенiя было какъ бы подчеркиванiе моей оплошности, — оплошности, которую я конечно ни въ коемъ случаe не могъ допустить, — а между тeмъ, прикрывъ ротъ и отвернувъ рыло, молча, но содрагаясь и лопаясь отъ наслажденiя, злорадствовали, мстительно измывались, мстительно, подло, непереносимо — — Тутъ опять постучались, я задохнувшись вскочилъ, вошли докторъ и жеранъ. "Вотъ, — съ глубокой обидой сказалъ докторъ, обращаясь къ жерану и указывая на меня, — вотъ — этотъ господинъ не только на меня зря обидeлся, но теперь оскорбляетъ меня, не желаетъ слушать и весьма грубъ. Пожалуйста, поговорите съ нимъ, я не привыкъ къ такимъ манерамъ".
"Надо объясниться, — сказалъ жеранъ, глядя на меня исподлобья. — Я увeренъ, что вы сами — —"
"Уходите! — закричалъ я, топая. — То, что вы дeлаете со мной... Это не поддается... Вы не смeете унижать и мстить... Я требую, вы понимаете я требую — —"
Докторъ и жеранъ, вскидывая ладони и какъ заводные переступая на прямыхъ ногахъ, затараторили, тeсня меня, — я не выдержалъ, мое бeшенство прошло, {179} но зато я почувствовалъ напоръ слезъ и вдругъ, — желающимъ предоставляю побeду, — палъ на постель и разрыдался.
"Это все нервы, все нервы", — сказалъ докторъ, какъ по волшебству смягчаясь.
Жеранъ улыбнулся и вышелъ, нeжно прикрывъ за собой дверь. Докторъ налилъ мнe воды, предлагалъ брому, гладилъ меня по плечу, — а я рыдалъ и, сознавая отлично, даже холодно и съ усмeшкой сознавая, постыдность моего положенiя, но вмeстe съ тeмъ чувствуя въ немъ всю прелесть надрывчика и какую-то смутную выгоду, продолжалъ трястись, вытирая щеки большимъ, грязнымъ, пахнувшимъ говядиной, платкомъ доктора, который, поглаживая меня, бормоталъ:
"Какое недоразумeнiе! Я, который всегда говорю, что довольно войны... У васъ есть свои недостатки, и у насъ есть свои. Политику нужно забыть. Вы вообще просто не поняли, о чемъ шла рeчь. Я просто спрашивалъ ваше мнeнiе объ одномъ убiйствe".
"О какомъ убiйствe?" — спросилъ я всхлипывая.
"Ахъ, грязное дeло, — переодeлъ и убилъ, — но успокойтесь, другъ мой, — не въ одной Германiи убiйцы, у насъ есть свои Ландрю, слава Богу, такъ что вы не единственный. Успокойтесь, все это нервы, здeшняя вода отлично дeйствуетъ на нервы, вeрнeе на желудокъ, что сводится къ тому же".
Онъ поговорилъ еще немного и всталъ. Я отдалъ ему платокъ.
"Знаете что? — сказалъ онъ, уже стоя въ дверяхъ. — А вeдь маленькая графиня къ вамъ неравнодушна. Вы бы сыграли сегодня вечеромъ что-нибудь на роялe {180} (онъ произвелъ пальцами трель), увeряю васъ, вы бы имeли ее у себя въ постели".
Онъ былъ уже въ коридорe, но вдругъ передумалъ и вернулся.
"Въ молодые безумные годы, — сказалъ онъ, — мы, студенты, однажды кутили, особенно наздрызгался самый безбожный изъ насъ, и когда онъ совсeмъ былъ готовъ, мы нарядили его въ рясу, выбрили круглую плeшь, и вотъ поздно ночью стучимся въ женскiй монастырь, отпираетъ монахиня, и одинъ изъ насъ говоритъ: "Ахъ, сестра моя, поглядите въ какое грустное состоянiе привелъ себя этотъ бeдный аббатъ, возьмите его, пускай онъ у васъ выспится". И представьте себe, — онe его взяли. Какъ мы смeялись! — Докторъ слегка присeлъ и хлопнулъ себя по ляжкамъ. Мнe вдругъ показалось — а не говоритъ ли онъ объ этомъ (переодeли... сошелъ за другого...) съ извeстнымъ умысломъ, не подосланъ ли онъ, и меня опять обуяла злоба, но посмотрeвъ на его глупо сiявшiя морщины, я сдержался, сдeлалъ видъ, что смeюсь, онъ, очень довольный, помахалъ мнe ручкой, и наконецъ, наконецъ оставилъ меня въ покоe Несмотря на каррикатурное сходство съ Раскольниковымъ — — Нeтъ, не то. Отставить. Что было дальше? Да: я рeшилъ, что въ первую голову слeдуетъ добыть какъ можно больше газетъ. Я побeжалъ внизъ. На лeстницe мнe попался толстый аббатъ, который посмотрeлъ на меня съ сочувствiемъ, — я понялъ по его маслянистой улыбкe, что докторъ успeлъ всeмъ разсказать о нашемъ примиренiи. На дворe меня сразу оглушилъ вeтеръ, но я не сдался, нетерпeливо прилипъ къ воротамъ, и вотъ показался автобусъ, я замахалъ {181} и влeзъ, мы покатили по шоссе, гдe съ ума сходила бeлая пыль. Въ городe я досталъ нeсколько номеровъ нeмецкихъ газетъ и за одно справлялся на почтамтe, нeтъ ли письма. Письма не оказалось, но зато въ газетахъ было очень много, слишкомъ много... Теперь, послe недeли всепоглощающей литературной работы, я исцeлился и чувствую только презрeнiе, но тогда холодный издeвательскiй тонъ газетъ доводилъ меня почти до обморока. Въ концe концовъ картина получается такая: въ воскресенiе, десятаго марта, въ полдень, парикмахеръ изъ Кенигсдорфа нашелъ въ лeсу мертвое тeло; отчего онъ оказался въ этомъ лeсу, гдe и лeтомъ никто не бывалъ, и отчего онъ только вечеромъ сообщилъ о своей находкe, осталось неяснымъ. Далeе слeдуетъ тотъ замeчательно смeшной анекдотъ, который я уже приводилъ: автомобиль, умышленно оставленный мной возлe опушки, исчезъ. По слeдамъ въ видe повторяющейся буквы "т" полицiя установила марку шинъ, какiе-то кенигсдорфцы, надeленные феноменальной памятью, вспомнили, какъ проeхалъ синiй двухмeстный кабрiолетъ "Икаръ" на тангентныхъ колесахъ съ большими втулками, а любезные молодцы изъ гаража на моей улицe дали всe дополнительныя свeдeнiя, — число силъ и цилиндровъ, и не только полицейскiй номеръ, а даже фабричные номера мотора и шасси. Всe думаютъ, что я вотъ сейчасъ на этой машинe гдe-то катаюсь, — это упоительно смeшно. Для меня же очевидно, что автомобиль мой кто-то увидeлъ съ шоссе и не долго думая присвоилъ, а трупа-то не примeтилъ, — спeшилъ. Напротивъ — парикмахеръ, трупъ нашедшiй, утверждаетъ, что никакого автомобиля не видалъ. Онъ подозрителенъ, {182} полицiи бы, казалось, тутъ-то его и зацапать, — вeдь и не такимъ рубили головы, — но какъ бы не такъ, его и не думаютъ считать возможнымъ убiйцей, — вину свалили на меня сразу, безоговорочно, съ холодной и грубой поспeшностью, словно были рады меня уличить, словно мстили мнe, словно я былъ давно виноватъ передъ ними, и давно жаждали они меня покарать. Едва ли не загодя рeшивъ что найденный трупъ не я, никакого сходства со мной не замeтивъ, вeрнeе исключивъ а прiори возможность сходства (ибо человeкъ не видитъ того, что не хочетъ видeть), полицiя съ блестящей послeдовательностью удивилась тому, что я думалъ обмануть мiръ, просто одeвъ въ свое платье человeка, ничуть на меня не похожаго. Глупость и явная пристрастность этого разсужденiя уморительны. Основываясь на немъ, они усомнились въ моихъ умственныхъ способностяхъ. Было даже предположенiе, что я ненормальный, это подтвердили нeкоторыя лица, знавшiя меня, между прочими болванъ Орловiусъ (кто еще, — интересно), разсказавшiй, что я самъ себe писалъ письма (вотъ это неожиданно!). Что однако совершенно озадачило полицiю, это то, какимъ образомъ моя жертва (слово "жертва" особенно смаковалось газетами) очутилась въ моихъ одеждахъ, или точнeе, какъ удалось мнe заставить живого человeка надeть не только мой костюмъ, но даже носки и слишкомъ тeсные для него полуботинки (обуть то его я могъ и постфактумъ, умники!). Вбивъ себe въ голову, что это не мой трупъ (т. е. поступивъ какъ литературный критикъ, который, при одномъ видe книги непрiятнаго ему писателя, рeшаетъ, что книга бездарна, и уже дальше исходитъ изъ {183} этого произвольнаго положенiя), вбивъ себe это въ голову, они съ жадностью накинулись на тe мелкiе, совсeмъ неважные недостатки нашего съ Феликсомъ сходства, которые при болeе глубокомъ и даровитомъ отношенiи къ моему созданiю прошли бы незамeтно, какъ въ прекрасной книгe не замeчается описка, опечатка. Была упомянута грубость рукъ, выискали даже какую-то многозначительную мозоль, но отмeтили все же аккуратность ногтей на всeхъ четырехъ конечностяхъ, при чемъ кто-то, чуть ли не парикмахеръ, нашедшiй трупъ, обратилъ вниманiе сыщиковъ на то, что въ силу нeкоторыхъ обстоятельствъ, ясныхъ профессiоналу (подумаешь!), ногти подрeзалъ не самъ человeкъ, а другой.
Я никакъ не могу выяснить, какъ держалась Лида, когда вызвали ее. Такъ какъ, повторяю, ни у кого не было сомнeнiя, что убитый не я, ее навeрное заподозрили въ сообщничествe, — сама виновата, могла понять, что страховыя денежки тютю, и нечего соваться съ вдовьими слезами. Въ концe концовъ она вeроятно не удержится и, вeря въ мою невинность и желая спасти меня, разболтаетъ о трагедiи моего брата, что будетъ впрочемъ совершенно зря, такъ какъ безъ особаго труда можно установить, что никакого брата у меня никогда не было, — а что касается самоубiйства, то врядъ ли фантазiя полицiи осилитъ пресловутую веревочку.
Для меня, въ смыслe моей безопасности, важно слeдующее: убитый не опознанъ и не можетъ быть опознанъ. Межъ тeмъ я живу подъ его именемъ, кое-гдe слeды этого имени уже оставилъ, такъ что найти меня можно было бы въ два счета, если бы выяснилось, кого {184} я, какъ говорится, угробилъ. Но выяснить это нельзя, что весьма для меня выгодно, такъ какъ я слишкомъ усталъ, чтобы принимать новыя мeры. Да и какъ я могу отрeшиться отъ имени, которое съ такимъ искусствомъ присвоилъ? Вeдь я же похожъ на мое имя, господа, и оно подходитъ мнe такъ же, какъ подходило ему. Нужно быть дуракомъ, чтобы этого не понимать.
А вотъ автомобиль рано или поздно найдутъ, но это имъ не поможетъ, ибо я и хотeлъ, чтобы его нашли. Какъ это смeшно! Они думаютъ, что я услужливо сижу за рулемъ, а на самомъ дeлe они найдутъ самаго простого и очень напуганнаго вора.
Я не упоминаю здeсь ни о чудовищныхъ эпитетахъ, которыми досужiе борзописцы, поставщики сенсацiй, негодяи, строющiе свои балаганы на крови, считаютъ нужнымъ меня награждать, ни о глубокомысленныхъ разсужденiяхъ психоаналитическаго характера, до которыхъ охочи фельетонисты. Вся эта мерзость и грязь сначала бeсили меня, особенно уподобленiя какимъ-то олухамъ съ вампирными наклонностями, проступки которыхъ въ свое время поднимали тиражъ газетъ. Былъ, напримeръ, такой, который сжегъ свой автомобиль съ чужимъ трупомъ, мудро отрeзавъ ему ступни, такъ какъ онъ оказался не по мeркe владeльца. Да впрочемъ, чортъ съ ними! Ничего общаго между нами нeтъ. Бeсило меня и то, что печатали мою паспортную фотографiю, на которой я дeйствительно похожъ на преступника, такая ужъ злостная ретушевка, а совершенно непохожъ на себя самого. Право, могли взять другую, напримeръ ту, гдe гляжу въ книгу, дорогой нeжно-шоколадный снимокъ; тотъ же фотографъ {185} снялъ меня и въ другой позe, гляжу исподлобья, серьезные глаза, палецъ у виска, — такъ снимаются нeмецкiе беллетристы. Вообще, выборъ большой. Есть и любительскiе снимки: одна фоточка очень удачная, въ купальномъ костюмe на участкe Ардалiона. Кстати, кстати, чуть не забылъ: полицiя, тщательно производя розыски, осматривая каждый кустъ и даже роясь въ землe, ничего не нашла, кромe одной замeчательной штучки, а именно: бутылки съ самодeльной водкой. Водка пролежала тамъ съ iюня, — я кажется описалъ, какъ Лида спрятала ее... Жалeю, что я не запряталъ гдe-нибудь и балалайку, что-бы доставить имъ удовольствiе вообразить славянское убiйство подъ чоканiе рюмочекъ и пeнiе "Пожалeй же меня, дорогая..."
Но довольно, довольно... Вся эта гнусная путаница и чепуха происходитъ оттого, что по косности своей и тупости и предвзятости, люди не узнали меня въ трупe безупречнаго моего двойника. Принимаю съ горечью и презрeнiемъ самый фактъ непризнанiя (чье мастерство имъ не было омрачено?) и продолжаю вeрить въ безупречность. Обвинять себя мнe не въ чемъ. Ошибки — мнимыя — мнe навязали заднимъ числомъ, голословно рeшивъ, что самая концепцiя моя неправильна, и уже тогда найдя пустяшные недочеты, о которыхъ я самъ отлично знаю, и которые никакого значенiя не имeютъ при свeтe творческой удачи. Я утверждаю, что все было задумано и выполнено съ предeльнымъ искусствомъ, что совершенство всего дeла было въ нeкоторомъ смыслe неизбeжно, слагалось какъ бы помимо моей воли, интуитивно, вдохновенно. И вотъ, для того, чтобы добиться признанiя, оправдать {186} и спасти мое дeтище, пояснить мiру всю глубину моего творенiя, я и затeялъ писанiе сего труда.
Ибо, измявъ и отбросивъ послeднюю газету, все высосавъ, все узнавъ, сжигаемый неотвязнымъ зудомъ, изощреннeйшимъ желанiемъ тотчасъ же принять какiя-то мнe одному понятныя мeры, я сeлъ за столъ и началъ писать. Если бы не абсолютная вeра въ свои литературныя силы, въ чудный даръ — — Сперва шло трудно, въ гору, я останавливался и затeмъ снова писалъ. Мой трудъ, мощно изнуряя меня, давалъ мнe отраду. Это мучительное средство, жестокое средневeковое промыванiе, но оно дeйствуетъ.
Съ тeхъ поръ какъ я началъ, прошла недeля, и вотъ, трудъ мой подходитъ къ концу. Я спокоенъ. Въ гостиницe со мной всe любезны и предупредительны. Eмъ я теперь не за табльдотомъ, а за маленькимъ столомъ у окна. Докторъ одобрилъ мой уходъ и всeмъ объясняетъ чуть ли не въ моемъ присутствiи, что нервному человeку нуженъ покой, и что музыканты вообще нервные люди. Во время обeда онъ часто ко мнe обращается со своего мeста, рекомендуя какое-нибудь кушанiе или шутливо спрашивая меня, не присоединюсь ли сегодня въ видe исключенiя къ общей трапезe, и тогда всe смотрятъ на меня съ большимъ добродушiемъ.
Но какъ я усталъ, какъ я смертельно усталъ... Бывали дни, — третьяго дня, напримeръ, — когда я писалъ съ двумя небольшими перерывами девятнадцать часовъ подрядъ, а потомъ, вы думаете, я заснулъ? Нeтъ, я заснуть не могъ, и все мое тeло тянулось и ломалось, какъ на дыбe. Но теперь, когда я кончаю, когда мнe въ общемъ нечего больше разсказать, мнe {187} такъ жалко съ этой исписанной бумагой разстаться, — а разстаться нужно, перечесть, исправить, запечатать въ конвертъ и отважно отослать, — а самому двинуться дальше, въ Африку, въ Азiю, все равно куда, но какъ мнe не хочется двигаться, какъ я жажду покоя... Вeдь въ самомъ дeлe: пускай читатель представитъ себe положенiе человeка, живущаго подъ такимъ-то именемъ не потому, что другого паспорта — —
ГЛАВА XI.
30 марта 1931 г.
Я на новомъ мeстe: приключилась бeда. Думалъ, что будетъ всего десять главъ, — анъ нeтъ! Теперь вспоминаю, какъ увeренно, какъ спокойно, несмотря ни на что, я дописывалъ десятую, — и не дописалъ: горничная пришла убирать номеръ, я отъ нечего дeлать вышелъ въ садъ, — и меня обдало чeмъ-то тихимъ, райскимъ. Я даже сначала не понялъ, въ чемъ дeло, — но встряхнулся, и вдругъ меня осeнило: ураганный вeтеръ, дувшiй всe эти дни, прекратился.
Воздухъ былъ дивный, леталъ шелковистый ивовый пухъ, вeчно-зеленая листва прикидывалась обновленной, отливали смуглой краснотой обнаженные наполовину, атлетическiе торсы пробковыхъ дубовъ. Я пошелъ вдоль шоссе, мимо покатыхъ бурыхъ виноградниковъ, гдe правильными рядами стояли голыя еще лозы, похожiя на приземистые корявые кресты, а потомъ {188} сeлъ на траву и, глядя черезъ виноградники на золотую отъ цвeтущихъ кустовъ макушку холма, стоящаго по поясъ въ густой дубовой листвe, и на глубокое-глубокое, голубое-голубое небо, подумалъ съ млeющей нeжностью (ибо можетъ быть главная, хоть и тайная, черта моей души — нeжность), что начинается новая простая жизнь, тяжелые творческiе сны миновали... Вдали, со стороны гостиницы, показался автобусъ, и я рeшилъ въ послeднiй разъ позабавиться чтенiемъ берлинскихъ газетъ. Въ автобусe я сперва притворялся спящимъ (и даже улыбался во снe), замeтя среди пассажировъ представителя ветчины, но вскорe заснулъ по-настоящему.
Добывъ въ Иксe газету, я раскрылъ ее только по возвращенiи домой и началъ читать, благодушно посмeиваясь. И вдругъ расхохотался во-всю: автомобиль мой былъ найденъ.
Его исчезновенiе объяснилось такъ: трое молодцовъ, шедшихъ десятаго марта утромъ по шоссе, — безработный монтеръ, знакомый намъ уже парикмахеръ и братъ парикмахера, юноша безъ опредeленныхъ занятiй, — завидeли на дальней опушкe лeса блескъ радiатора и тотчасъ подошли. Парикмахеръ, человeкъ положительный, чтившiй законъ, сказалъ, что надобно дождаться владeльца, а если такового не окажется, отвести машину въ Кенигсдорфъ, но его братъ и монтеръ, оба озорники, предложили другое. Парикмахеръ возразилъ, что этого не допуститъ, и углубился въ лeсъ, посматривая по сторонамъ. Вскорe онъ нашелъ трупъ. Онъ поспeшилъ обратно къ опушкe, зовя товарищей, но съ ужасомъ увидeлъ, что ни ихъ, ни машины нeтъ: умчались. Нeкоторое время онъ валандался {189} кругомъ да около, дожидаясь ихъ. Они не вернулись. Вечеромъ онъ наконецъ рeшился разсказать полицiи о своей находкe, но изъ братолюбiя скрылъ исторiю съ машиной.
Теперь же оказывалось, что тe двое, сломавъ машину, спрятали ее, сами притаились было, но погодя, благоразумно объявились. "Въ автомобилe", — добавляла газета, — "найденъ предметъ, устанавливающiй личность убитаго".
Сперва я по ошибкe прочелъ "убiйцы" и еще пуще развеселился, ибо вeдь съ самаго начала было извeстно, что автомобиль принадлежитъ мнe, — но перечелъ и задумался. Эта фраза раздражала меня. Въ ней была какая-то глупая таинственность. Конечно, я сразу сказалъ себe, что это либо новая уловка, либо нашли что-нибудь такое же важное, какъ пресловутая водка. Но все-таки мнe стало непрiятно, — и нeкоторое время я даже перебиралъ въ памяти всe предметы, участвовавшiе въ дeлe (вспомнилъ и тряпку и гнусную голубую гребенку), и такъ какъ я дeйствовалъ тогда отчетливо, увeренно, то безъ труда все прослeдилъ, и нашелъ въ порядкe. Кводъ эратъ демонстрандумъ.
Но покою у меня не было. Надо было дописать послeднюю главу, а вмeсто того, чтобы писать, я опять вышелъ, бродилъ до поздняго времени и, придя восвояси, утомленный до послeдней степени, тотчасъ заснулъ, несмотря на смутное мое безпокойство. Мнe приснилось, что послe долгихъ, непоказанныхъ во снe, подразумeваемыхъ розысковъ, я нашелъ наконецъ скрывавшуюся отъ меня Лиду, которая спокойно сказала мнe, что все хорошо, наслeдство она получила и выходитъ замужъ за другого, ибо меня нeтъ, я мертвъ. {190} Проснулся я въ сильнeйшемъ гнeвe, съ безумно бьющимся сердцемъ, — одураченъ! безсиленъ! — не можетъ вeдь мертвецъ обратиться въ судъ, — да, безсиленъ, и она знаетъ это! Очухавшись, я разсмeялся, — приснится же такая чепуха, — но вдругъ почувствовалъ, что и въ самомъ дeлe есть что-то чрезвычайно непрiятное, что смeхомъ стряхнуть нельзя, — и не въ снe дeло, а въ загадочности вчерашняго извeстiя: обнаруженъ предметъ... Если дeйствительно удалось подыскать убитому имя, и если имя это правильное — Тутъ было слишкомъ много "если", — я вспомнилъ, какъ вчера тщательно провeрилъ плавные, планетные пути всeхъ предметовъ — могъ бы начертить пунктиромъ ихъ орбиты, — а все-таки не успокоился.
Ища способа отвлечься отъ расплывчатыхъ, невыносимыхъ предчувствiй, я собралъ страницы моей рукописи, взвeсилъ пачку на ладони, игриво сказалъ "ого!" и рeшилъ, прежде чeмъ дописать послeднiя строки, все перечесть сначала. Я подумалъ внезапно, что предстоитъ мнe огромное удовольствiе. Въ ночной рубашкe, стоя у стола, я любовно утряхивалъ въ рукахъ шуршащую толщу исписанныхъ страницъ. Затeмъ легъ опять въ постель, закурилъ папиросу, удобно устроилъ подушку подъ лопатками, — замeтилъ, что рукопись оставилъ на столe, хотя казалось мнe, что все время держу ее въ рукахъ; спокойно, не выругавшись, всталъ и взялъ ее съ собой въ постель, опять устроилъ подушку, посмотрeлъ на дверь, спросилъ себя, заперта ли она на ключъ или нeтъ, — мнe не хотeлось прерывать чтенiе, чтобы впускать горничную, когда въ девять часовъ она принесетъ кофе; всталъ еще разъ — и опять спокойно, — дверь оказалась отпертой, такъ {191} что можно было и не вставать; кашлянулъ, легъ, удобно устроился, уже хотeлъ приступить къ чтенiю, но тутъ оказалось, что у меня потухла папироса, — не въ примeръ нeмецкимъ, французскiя требуютъ къ себe вниманiя; куда дeлись спички? Только-что были у меня. Я всталъ въ третiй разъ, уже съ легкой дрожью въ рукахъ, нашелъ спички за чернильницей, а вернувшись въ постель, раздавилъ бедромъ другой, полный, коробокъ, спрятавшiйся въ простыняхъ, — значитъ опять вставалъ зря. Тутъ я вспылилъ, поднялъ съ пола разсыпавшiяся страницы рукописи, и прiятное предвкушенiе, только-что наполнявшее меня, смeнилось почти страданiемъ, ужаснымъ чувствомъ, что кто-то хитрый обeщаетъ мнe раскрыть еще и еще промахи, и только промахи. Все же, заново закуривъ и оглушивъ ударомъ кулака строптивую подушку, я обратился къ рукописи. Меня поразило, что сверху не выставлено никакого заглавiя — мнe казалось, что я какое-то заглавiе въ свое время придумалъ, что-то, начинавшееся на "Записки...", — но чьи записки — не помнилъ, — и вообще "Записки" ужасно банально и скучно. Какъ же назвать? "Двойникъ"? Но это уже имeется. "Зеркало"? "Портретъ автора въ зеркалe"? Жеманно, приторно... "Сходство"? "Непризнанное сходство"? "Оправданiе сходства"? — Суховато, съ уклономъ въ философiю... Можетъ быть: "Отвeтъ критикамъ"? Или "Поэтъ и чернь"? Это не такъ плохо — надо подумать. Сперва перечтемъ, сказалъ я вслухъ, а потомъ придумаемъ заглавiе.
Я сталъ читать, — и вскорe уже не зналъ, читаю ли или вспоминаю, — даже болeе того — преображенная память моя дышала двойной порцiей кислорода, въ {192} комнатe было еще свeтлeе оттого, что вымыли стекла, прошлое мое было живeе оттого, что было дважды озарено искусствомъ. Снова я взбирался на холмъ подъ Прагой, слышалъ жаворонка, видeлъ круглый, красный газоемъ; снова въ невeроятномъ волненiи стоялъ надъ спящимъ бродягой, и снова онъ потягивался и зeвалъ, и снова изъ его петлицы висeла головкой внизъ вялая фiалка. Я читалъ дальше, и появлялась моя розовая жена, Ардалiонъ, Орловiусъ, — и всe они были живы, но въ какомъ то смыслe жизнь ихъ я держалъ въ своихъ рукахъ. Снова я видeлъ желтый столбъ и ходилъ по лeсу, уже обдумывая свою фабулу; снова въ осеннiй день мы смотрeли съ женой, какъ падаетъ листъ навстрeчу своему отраженiю, — и вотъ я и самъ плавно упалъ въ саксонскiй городокъ, полный странныхъ повторенiй, и навстрeчу мнe плавно поднялся двойникъ. И снова я обволакивалъ его, овладeвалъ имъ, и онъ отъ меня ускользалъ, и я дeлалъ видъ, что отказываюсь отъ замысла, и съ неожиданной силой фабула разгоралась опять, требуя отъ своего творца продолженiя и окончанiя. И снова, въ мартовскiй день, я сонно eхалъ по шоссе, и тамъ, въ кустахъ, у столба, онъ меня уже дожидался:
"... Садись, скорeе, намъ нужно отъeхать отсюда.
"Куда?" — полюбопытствовалъ онъ.
"Вонъ въ тотъ лeсъ".
"Туда?" — спросилъ онъ и указалъ...
Палкой, читатель, палкой. Палкой, дорогой читатель, палкой. Самодeльной палкой съ выжженнымъ на ней именемъ: Феликсъ такой-то изъ Цвикау. Палкой указалъ, дорогой и почтенный читатель, палкой, — ты знаешь, что такое "палка"? Ну вотъ — палкой, {193} — указалъ ею, сeлъ въ автомобиль и потомъ палку въ немъ и оставилъ, когда вылeзъ: вeдь автомобиль временно принадлежалъ ему, я отмeтилъ это "спокойное удовлетворенiе собственника". Вотъ какая вещь — художественная память! Почище всякой другой. "Туда?" — спросилъ онъ и указалъ палкой. Никогда въ жизни я не былъ такъ удивленъ...
Я сидeлъ въ постели, выпученными глазами глядя на страницу, на мною же — нeтъ, не мной, а диковинной моей союзницей, — написанную фразу, и уже понималъ, какъ это непоправимо. Ахъ, совсeмъ не то, что нашли палку въ автомобилe и теперь знаютъ имя, и уже неизбeжно это общее наше имя приведетъ къ моей поимкe, — ахъ, совсeмъ не это пронзало меня, — а сознанiе, что все мое произведенiе, такъ тщательно продуманное, такъ тщательно выполненное, теперь въ самомъ себe, въ сущности своей, уничтожено, обращено къ труху, допущенною мною ошибкой. Слушайте, слушайте! Вeдь даже если бы его трупъ сошелъ за мой, все равно обнаружили бы палку и затeмъ поймали бы меня, думая, что берутъ его, — вотъ что самое позорное! Вeдь все было построено именно на невозможности промаха, а теперь оказывается, промахъ былъ, да еще какой, — самый пошлый, смeшной и грубый. Слушайте, слушайте! Я стоялъ надъ прахомъ дивнаго своего произведенiя, и мерзкiй голосъ вопилъ въ ухо, что меня непризнавшая чернь можетъ быть и права... Да, я усомнился во всемъ, усомнился въ главномъ, — и понялъ, что весь небольшой остатокъ жизни будетъ посвященъ одной лишь безплодной борьбe съ этимъ сомнeнiемъ, и я улыбнулся улыбкой смертника и тупымъ, кричащимъ отъ боли карандашомъ {194} быстро и твердо написалъ на первой страницe слово "Отчаянiе", — лучшаго заглавiя не сыскать.
Мнe принесли кофе, я выпилъ его, но оставилъ гренки. Затeмъ я наскоро одeлся, уложился и самъ снесъ внизъ чемоданъ. Докторъ къ счастью не видeлъ меня. Зато жеранъ удивился внезапности моего отъeзда и очень дорого взялъ за номеръ, но мнe было это уже все равно. Я уeзжалъ просто потому, что такъ принято въ моемъ положенiи. Я слeдовалъ нeкой традицiи. При этомъ я предполагалъ, что французская полицiя уже напала на мой слeдъ.
По дорогe въ городъ я изъ автобуса увидeлъ двухъ ажановъ въ быстромъ, словно мукой обсыпанномъ автомобилe, — мы скрестились, они оставили облако пыли — но мчались ли они именно за тeмъ, чтобы меня арестовать, не знаю, — да и можетъ быть это вовсе не были ажаны, — не знаю, — они мелькнули слишкомъ быстро. Въ городe я зашелъ на почтамтъ, такъ, на всякiй случай, — и теперь жалeю, что зашелъ, — я бы вполнe обошелся безъ письма, которое мнe тамъ выдали. Въ тотъ же день я выбралъ наудачу пейзажъ въ щегольской брошюркe и поздно вечеромъ прибылъ сюда, въ горную деревню. А насчетъ полученнаго письма... Нeтъ, пожалуй, я все-таки его приведу, какъ примeръ человeческой низости.
"Вотъ что. Пишу Вамъ, господинъ хорошiй, по тремъ причинамъ: 1) Она просила, 2) Собираюсь непремeнно Вамъ сказать, что я о Васъ думаю, 3) Искренне хочу посовeтовать Вамъ отдаться въ руки правосудiя, чтобы разъяснить кровавую путаницу и гнусную тайну, отъ которой больше всего, конечно, страдаетъ она, терроризованная, невиноватая. Предупреждаю Васъ, {195} что я съ большимъ сомнeнiемъ отношусь къ мрачной достоевщинe, которую Вы изволили ей разсказать. Думаю, мягко говоря, что это вранье. Подлое при этомъ вранье, такъ какъ Вы играли на ея чувствахъ.
Она просила написать, думая, что Вы еще ничего не знаете, совсeмъ растерялась и говоритъ, что Вы разсердитесь, если Вамъ написать. Желалъ бы я посмотрeть, какъ Вы будете сердиться: это должно быть звeрски занятно.
Стало быть, такъ. Но мало убить человeка и одeть въ подходящее платье. Нужна еще одна деталь, а именно сходство, но схожихъ людей нeтъ на свeтe и не можетъ быть, какъ бы Вы ихъ ни наряжали. Впрочемъ, до такихъ тонкостей не дошло, да и началось то съ того, что добрая душа честно ее предупредила: нашли трупъ съ документами Вашего мужа, но это не онъ. А страшно вотъ что: наученная подлецомъ, она, бeдняжка, еще прежде — понимаете-ли Вы это? — еще прежде, чeмъ ей показали тeло, утверждала вопреки всему, что это именно ея мужъ. Я просто не понимаю, какимъ образомъ Вы сумeли вселить въ нее, въ женщину совсeмъ чуждую Вамъ, такой священный ужасъ. Для этого надо быть дeйствительно незауряднымъ чудовищемъ. Богъ знаетъ, что ей еще придется испытать. Нeтъ, — Вы обязаны снять съ нея тeнь сообщничества. Дeло же само по себe ясно всeмъ. Эти шуточки, господинъ хорошiй, со страховыми обществами давнымъ-давно извeстны. Я бы даже сказалъ, что это халтура, банальщина, давно набившая оскомину.
Теперь — что я думаю о Васъ. Первое извeстiе мнe попалось въ городe, гдe я застрялъ. До Италiи не доeхалъ и слава Богу. И вотъ, прочтя это извeстiе, я {196} знаете что? не удивился! Я всегда вeдь зналъ, что Вы грубое и злое животное, и не скрылъ отъ слeдователя всего, что самъ видeлъ. Особенно, что касается Вашего съ ней обращенiя, этого Вашего высокомeрнаго презрeнiя, и вeчныхъ насмeшекъ, и мелочной жестокости, и всeхъ насъ угнетавшаго холода. Вы очень похожи на большого страшнаго кабана съ гнилыми клыками, напрасно не нарядили такого въ свой костюмъ. И еще въ одномъ долженъ признаться Вамъ: я, слабовольный, я, пьяный, я, ради искусства готовый продать свою честь, я Вамъ говорю: мнe стыдно, что я отъ Васъ принималъ подачки, и этотъ стыдъ я готовъ обнародовать, кричать о немъ на улицe, только бы отдeлаться отъ него.
Вотъ что, кабанъ! Такое положенiе длиться не можетъ. Я желаю Вашей гибели не потому, что Вы убiйца, а потому, что Вы подлeйшiй подлецъ, воспользовавшiйся наивностью довeрчивой молодой женщины, и такъ истерзанной и оглушенной десятилeтнимъ адомъ жизни съ Вами. Но если въ Васъ еще не все померкло: объявитесь!"
Слeдовало бы оставить это письмо безъ комментарiевъ. Безпристрастный читатель предыдущихъ главъ видeлъ, съ какимъ добродушiемъ и доброхотствомъ я относился къ Ардалiону, а вотъ какъ онъ мнe отплатилъ. Но все равно, все равно... Я хочу думать, что писалъ онъ эту мерзость въ пьяномъ видe, ужъ слишкомъ все это безобразно, бьетъ мимо цeли, полно клеветническихъ утвержденiй, абсурдность которыхъ тотъ же внимательный читатель пойметъ безъ труда. Назвать веселую, пустую, недалекую мою Лиду запуганной или какъ тамъ еще — истерзанной, — намекать {197} на какой-то раздоръ между нами, доходящiй чуть ли не до мордобоя, это уже извините, это уже я не знаю, какими словами охарактеризовать. Нeтъ этихъ словъ. Корреспондентъ мой всe ихъ уже использовалъ, въ другомъ, правда, примeненiи. Я, передъ тeмъ полагавшiй, что уже перевалилъ за послeднюю черту возможныхъ страданiй, обидъ, недоумeнiй, пришелъ въ такое состоянiе, перечитывая это письмо, меня такая одолeла дрожь, что все кругомъ затряслось, — столъ, стаканъ на столe, даже мышеловка въ углу новой моей комнаты.
Но вдругъ я хлопнулъ себя по лбу и расхохотался. Какъ это было просто! Какъ просто разгадывалось таинственное неистовство этого письма. Это — неистовство собственника: Ардалiонъ не можетъ мнe простить, что я шифромъ взялъ его имя, и что убiйство произошло какъ разъ на его участкe земли. Онъ ошибается, всe давно обанкротились, неизвeстно кому принадлежитъ эта земля, и вообще — довольно, довольно о шутe Ардалiонe! Послeднiй мазокъ на его портретъ наложенъ, послeднимъ движенiемъ кисти я наискось въ углу подписалъ его. Онъ получше будетъ той подкрашенной дохлятины, которую этотъ шутъ сотворилъ изъ моей физiономiи. Баста! Онъ хорошъ, господа.
Но все-таки, какъ онъ смeетъ... Ахъ, къ чорту, къ чорту, все къ чорту! {198}
31 марта, ночью.
Увы, моя повeсть вырождается въ дневникъ. Но ничего не подeлаешь: я уже не могу обойтись безъ писанiя. Дневникъ, правда, самая низкая форма литературы. Знатоки оцeнятъ это прелестное, будто бы многозначительное "ночью", — ахъ ты — "ночью", смотри какой, писалъ ночью, не спалъ, какой интересный и томный! Но все-таки я пишу это ночью.
Деревня, гдe я скучаю, лежитъ въ люлькe долины, среди высокихъ и тeсныхъ горъ. Я снялъ большую, похожую на сарай, комнату въ домe у смуглой старухи, держащей внизу бакалейную. Въ деревнe одна всего улица. Я бы долго могъ описывать мeстныя красоты, — облака, напримeръ, которыя проползаютъ черезъ домъ изъ окна въ окно, — но описывать все это чрезвычайно скучно. Меня забавляетъ, что я здeсь единственный туристъ, да еще иностранецъ, а такъ какъ успeли какъ то разнюхать (впрочемъ, я самъ сказалъ хозяйкe), что я изъ Германiи, то возбуждаю сильное любопытство. Мнe бы скрываться, а я лeзу в самое, такъ сказать, видное мeсто, трудно было лучше выбрать. Но я усталъ; чeмъ скорeе все это кончится, тeмъ лучше.
Сегодня, кстати, познакомился я съ мeстнымъ жандармомъ, — совершенно опереточный персонажъ! Это довольно пухлый розовый мужчина, ноги херомъ, фатоватые черные усики. Я сидeлъ на концe улицы на скамейкe, и кругомъ поселяне занимались своимъ дeломъ, т. е. притворялись, что занимаются своимъ дeломъ, а въ сущности съ неистовымъ любопытствомъ, въ какихъ бы позахъ они ни находились, изъ-за плеча, {199} изъ подмышки, изъ-подъ колeна слeдили за мной, — я это отлично видeлъ. Жандармъ нерeшительно подошелъ ко мнe, заговорилъ о дождe, потомъ о политикe. Онъ кое-чeмъ напомнилъ мнe покойнаго Феликса, — солиднымъ тономъ, мудростью самоучки. Я спросилъ, когда тутъ послeднiй разъ арестовали кого-нибудь. Онъ подумалъ и отвeтилъ, что это было шесть лeтъ тому назадъ, — задержали испанца, который съ кeмъ-то повздорилъ не безъ мокрыхъ послeдствiй и скрылся въ горахъ. Далeе онъ счелъ нужнымъ сообщить мнe, что въ горахъ есть медвeди, которыхъ искусственно тамъ поселили для борьбы съ волками, — что показалось мнe очень смeшнымъ. Но онъ не смeялся, онъ стоялъ, меланхолично покручивая лeвый усъ правой рукой и разсуждалъ о современномъ образованiи:
"Вотъ, напримeръ, я, — говорилъ онъ, — я знаю географiю, арифметику, военное дeло, пишу красивымъ почеркомъ..." Я спросилъ: "А на скрипкe играете?" Онъ грустно покачалъ головой.
Сейчасъ, дрожа въ студеной комнатe, проклиная лающихъ собакъ, ожидая, что въ углу съ трескомъ хлопнетъ мышеловка, отхвативъ мыши голову, машинально попивая вербеновую настойку, которую хозяйка, считая, что у меня хворый видъ и боясь вeроятно, что умру до суда, вздумала мнe принести, я сижу, и вотъ пишу на этой клeтчатой школьной бумагe, другой было здeсь не найти, — и задумываюсь, и опять посматриваю на мышеловку. Зеркала, слава Богу, въ комнатe нeтъ, какъ нeтъ и Бога, котораго славлю. Все темно, все страшно, и нeтъ особыхъ причинъ медлить мнe въ этомъ темномъ, зря выдуманномъ мiрe. Убить себя я не хочу, это было бы не экономно, — почти въ каждой {200} странe есть лицо, оплачиваемое государствомъ, для исполненiя смертной услуги. И затeмъ — раковинный гулъ вeчнаго небытiя. А самое замeчательное, что все это можетъ еще продлиться, — т. е. не убьютъ, а сошлютъ на каторгу, и еще можетъ случиться, что черезъ пять лeтъ подойду подъ какую-нибудь амнистiю и вернусь въ Берлинъ, и буду опять торговать шоколадомъ. Не знаю, почему, — но это страшно смeшно.
Предположимъ, я убилъ обезьяну. Не трогаютъ. Предположимъ, что это обезьяна особенно умная. Не трогаютъ. Предположимъ, что это — обезьяна новаго вида, говорящая, голая. Не трогаютъ. Осмотрительно поднимаясь по этимъ тонкимъ ступенямъ, можно добраться до Лейбница или Шекспира и убить ихъ, и никто тебя не тронетъ, — такъ какъ все дeлалось постепенно, неизвeстно, когда перейдена грань, послe которой софисту приходится худо.
Лаютъ собаки. Холодно. Какая смертельная, невылазная мука. Указалъ палкой. Палка, — какiя слова можно выжать изъ палки? Палъ, лакъ, калъ, лампа. Ужасно холодно. Лаютъ, — одна начнетъ, и тогда подхватываютъ всe. Идетъ дождь. Электричество хилое, желтое. Чего я, собственно говоря, натворилъ?
1-го апрeля.
Опасность обращенiя моей повeсти въ худосочный дневникъ къ счастью разсeяна. Вотъ сейчасъ заходилъ мой опереточный жандармъ, дeловитый, при саблe, и не глядя мнe въ глаза, учтиво попросилъ мои бумаги. Я отвeтилъ, что все равно намeренъ на-дняхъ прописаться, а что сейчасъ не хочу вылeзать изъ постели. Она настаивалъ, — былъ вeжливъ, извинялся, но настаивалъ. {201} Я вылeзъ и далъ ему паспортъ. Уходя, онъ въ дверяхъ обернулся и все тeмъ же вeжливымъ голосомъ попросилъ меня сидeть дома. Скажите, пожалуйста!
Я подкрался къ окну и осторожно отвелъ занавeску. На улицe стоятъ зeваки, человeкъ сто; и смотрятъ на мое окно. Въ толпe пробирается мой жандармъ, его о чемъ-то рьяно спрашиваетъ господинъ въ котелкe набекрень, любопытные ихъ затeснили. Лучше не видeть.
Можетъ быть, все это — лжебытiе, дурной сонъ, и я сейчасъ проснусь гдe-нибудь — на травкe подъ Прагой. Хорошо по крайней мeрe, что затравили такъ скоро.
Я опять отвелъ занавeску. Стоятъ и смотрятъ. Ихъ сотни, тысячи, миллiоны. Но полное молчанiе, только слышно, какъ дышатъ. Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую рeчь.