Владимир Набоков. Крым
Назло неистовым тревогам ты, дикий и душистый край, как роза, данная мне Богом, во храме памяти сверкай.
Тебя покинул я во мраке: качаясь, огненные знаки в туманном небе спор вели над гулом берегов коварных.
Кругом на столбиках янтарных стояли в бухте корабли.
В краю неласковом скучая, все помню: плавные поля, пучки густые молочая, вкус теплых ягод кизиля.
Я любовался мотыльками степными — с красными глазками на темных крылышках... Текла от тени к тени золотистой, подобна музыке волнистой, неизъяснимая Яйла!
О тиховейные долины, полдневный трепет над травой и холм — залет перепелиный...
О странный отблеск меловой расщелин древних, где у края цветут пионы, обагряя чертополоха чешую, и лиловеет орхидея...
О рощи буковые, где я подслушал, Пан, свирель твою!
Воображаю грань крутую и прихотливую Яйлы и там — таинственную тую, а у подножия скалы — сосновый лес... С вершины острой так ясно виден берег пестрый — хоть наклонись да подбери.
Там я не раз, весною дальней, встречал, как счастье, луч начальный и ветер сладостный зари...
Там, ночью звездной, я порою о крыльях грезил... Вдалеке, меж гулким морем и горою, огни в знакомом городке, как горсть алмазных ожерелий, небрежно брошенных, горели сквозь дымку зыбкую, и шум далеких волн и шорох бора мне посылали без разбора за роем рой нестройных дум!
Любил я странствовать по Крыму...
Бахчисарая тополя встают навстречу пилигриму, слегка верхами шевеля.
В кофейне маленькой, туманной эстампы английские странно со стен засаленных глядят.
Лет полтораста им и боле: бои былые — тучи, поле и куртки красные солдат.
И посетил я по дороге чертог увядший. Лунный луч белел на каменном пороге.
В сенях воздушных капал ключ очарованья, ключ, печали, и сказки вечные журчали в ночной прозрачной тишине, и звезды сыпались над садом.
Вдруг Пушкин встал со мною рядом и ясно улыбнулся мне...
О греза, где мы не бродили!
Дни чередились, как стихи...
Баюкал ветер, а будили, в цветущих селах, петухи.
Я видел мертвый город: ямы былых темниц, глухие храмы, безмолвный холм Чуфуткалэ...
Небес я видел блеск блаженный, кремнистый путь, и скит смиренный, и кельи древние в скале.
На перевале отдаленном, приют старик полуслепой мне предложил с поклоном сонным.
Я утомлен был... Над тропой сгущались душные потемки.
В плечо мне врезался котомки линючий, узкий ремешок.
К тому ж, над лысиною горной, повисла туча, словно черный разбухший, бархатный мешок.
И тучу, полную жемчужин, проткнула с хохотом гроза, и был уютен малый ужин в татарской хижине: буза, черешни, пресный сыр овечий.
Темнело. Тающие свечи на круглом низеньком столе, покрытом пестрой скатереткой, мерцали ласково и кротко в пахучей, теплой полумгле.
И синим утром я обратно спустился к морю по пятам своей же тени. Неопрятно цвели на кручах, тут и там, деревья тусклые Иуды.
На камнях млели изумруды дремотных ящериц. Тропа вилась меж садиков веселых.
Пел ручеек. На частоколах белели козьи черепа.
О заколдованный, о дальний воспоминаний уголок!
Внизу, над морем, цвет миндальный, как нежно-розовый дымок, и за поляною поляна, и кедры мощные Ливана — аллей пленительная мгла (любовь любви моей туманной!), и кипарис благоуханный, и восковая мушмула...
Меня те рощи позабыли...
В душе остался мне от них лишь тонкий слой цветочной пыли...
К закату листья дум моих при первом ветре обратятся, но если Богом мне простятся мечты ночей, ошибки дня и буду я в раю небесном, он чем-то издавна известным повеет, верно, на меня!
<Лондон, 1921>