Библиотека

Библиотека

Владимир Набоков. Удар крыла

Рассказ опубликован в берлинском еженедельнике "Русское эхо" (1924, No1) под псевдонимом В.Сирин В 1996 году перепечатан журналом "Звезда" (No11).

OCR & spellcheck: Антон Бондаренко.


Когда одна лыжа гнутым концом найдет на другую, то валишься впе­ред: жгучий снег забирается за рукава, и очень трудно встать. Керн, дав­но на лыжах не бегавший, сразу вспотел. Чувствуя легкое головокруже­ние, он сдернул шерстяную шапку, щекотавшую ему уши; смахнул с ре­сниц влажные искры.

Весело и лазурно было перед шестиярусной гостиницей. В сиянии стояли бесплотные деревья. По плечам снеговых холмов рассыпались бесчисленные лыжные следы, что теневые волосы. А кругом — неслась в небо и в небе вольно вспыхивала — исполинская белизна.

Керн, скрипя лыжами, взбирался по скату. Заметя ширину его плеч, конский профиль и крепкий лоск на скулах, его приняла за своеземца та англичанка, с которой он познакомился вчера, в третий день приезда. Изабель — летучая Изабель — так называла ее толпа гладких и матовых молодых людей аргентинского пошиба, всюду сновавших за ней, в баль­ном зале гостиницы, на мягких лестницах и по снежным скатам в игре искристой пыли...

Облик у нее был легкий и стремительный, рот такой яркий, что, каза­лось, Творец, набрав в ладонь жаркого кармина, горстью хватил ее по нижней части лица. В пушистых глазах летала усмешка. Крылом торчал испанский гребень в крутой волне волос — черных с атласным отливом. Такой видел ее Керн вчера, когда глуховатый гул гонга вызвал ее к обеду из комнаты No 35. И то, что они были соседи, причем номер ее комнаты был числом его лет, и то, что в столовой за длинным табль-д'от она сиде­ла против него — высокая, веселая, в черном открытом платье, с черной полоской шелка вокруг голой шеи, — все это показалось Керну таким значительным, что прояснилась на время тусклая тоска, вот уже полгода тяготевшая над ним.

Изабель первая заговорила, и он не удивился: жизнь в этой огромной гостинице, одиноко горящей в провале гор, билась пьяно и легко после мертвых лет войны; к тому же ей, Изабель, все было дозволено — и ко­сой удар ресниц, и смех, запевший в голосе, когда она сказала, передавая Керну пепельницу:

— Мы с вами, кажется, единственные англичане здесь... — И добавила, пригнув к столу прозрачное плечо, схваченное черной ленточкой: — ... не считая, конечно, полдюжины старушек — и вон того, с воротнич­ком задом наперед...

Керн отвечал:

- Вы ошибаетесь. У меня родины нет. Правда, я пробыл много лет в Лондоне. А кроме того...

Утром, на следующий день, он почувствовал вдруг, после полугода привычного равнодушия, как приятно войти в оглушительный конус ле­дяного душа. В девять часов, плотно и толково позавтракав, он захрустел лыжами по рыжему песку, которым посыпался голый блеск дорожки пе­ред крыльцом гостиницы. Взобравшись по снежному скату — утиными шагами, как полагается лыжнику, — он увидел среди клетчатых рейтуз и горящих лиц — Изабель.

Она поздоровалась с ним по-английски: одним взмахом улыбки. Ее лыжи отливали оливковым золотом. Снег облепил сложные ремни, де­ржавшие ступни ее ног, не по-женски сильных, стройных в крепких са­погах и в плотных обмотках. Лиловая тень скользнула за ней по насту, когда, непринужденно заложив руки в карманы кожаной куртки и слегка выставив вперед левую лыжу, она понеслась вниз по скату, все быстрее, в развевающемся шарфе, в струях снежной пыли. Затем на полном ходу она круто завернула, гибко согнув одно колено, и снова выпрямилась и понеслась дальше, мимо елок, мимо бирюзовой площадки катка. Двое юношей в расписных свэтерах и знаменитый шведский спортсмен с тер­ракотовым лицом и бесцветными, назад зачесанными волосами пролете­ли вслед за ней.

Немного позже Керн снова встретил ее, близ голубой дорожки, по которой с легким грохотом мелькали люди — шерстяные лягушки, нич­ком на плоских санках. Изабель, блеснув лыжами, скрылась за поворот сугроба — и когда Керн, стыдясь своих неловких движений, догнал ее в мягкой ложбине, среди ветвей, овеянных серебром, она поиграла пальца­ми в воздухе и, потаптывая лыжами, побежала дальше. Керн постоял в лиловых тенях, и внезапно знакомым ужасом пахнула на него тишина. Кружева ветвей в эмалевом воздухе стыли, как в страшной сказке. Странными игрушками показались ему и деревья, и узорные тени, и лы­жи его. Он почувствовал, что устал, что натер себе пятку, и, зацепляя торчавшие ветви, он повернул назад. По гладкой бирюзе реяли механи­ческие бегуны. Дальше, на снежном скате, терракотовый швед помогал встать на ноги длинному господину в роговых очках, облепленных сне­гом. Тот барахтался в сверкающей пыли, словно неуклюжая птица. Как отломанное крыло, лыжа, сорвавшись с ноги, <быстро стекала по скату.

Вернувшись к себе в номер, Керн переоделся, и когда загудели тупые раскаты гонга, позвонил и велел подать себе холодного ростбифа, виног­раду и флягу "кианти".

Он ощущал в плечах, в ляжках ноющую ломоту.

"Вольно мне было бегать за ней, — подумал он, усмехнувшись в нос. — Человек прикручивает к ногам пару досок и наслаждается зако­ном притяжения. Это смешно".

Около четырех он спустился в просторную читальню, где оранжевым жаром дышала пасть камина и в глубоких кожаных креслах невидимые люди вытягивали ноги из-под завес распахнутых газет. На длинном ду­бовом столе валялась куча журналов, полных туалетных объявлений, танцовщиц и парламентских цилиндров. Керн отыскал рваный номер "Татлера" за июнь прошлого года и долго разглядывал в нем улыбку той женщины, которая в продолжение семи лет была его женой. Вспомнил ее мертвое лицо, ставшее таким холодным и крепким, — письма, найден­ные в шкатулке.

Оттолкнул журнал, скрипнув ногтем по лоснистой странице.

Затем, тяжело двигая плечами и сопя короткой трубкой, он прошел на огромную крытую веранду, где зябко играл оркестр и люди в ярких шарфах пили крепкий чай, готовые снова лететь на мороз, на скаты, что гудящим блеском били в широкие стекла. Ищущими глазами он оглядел веранду. Чей-то любопытный взгляд кольнул его, как игла, задевшая зуб­ной нерв. Он круто повернул обратно.

В биллиардной, куда он боком вошел, упруго надавив дубовую дверь, — Монфиори, бледный, рыжий человечек, признающий только библию и карамболи, пригнулся к изумрудному сукну и целился в шар, взад и вперед скользя кием. Керн на днях познакомился с ним, и тот сразу осыпал его цитатами из священного писания. Он говорил, что пи­шет большой труд, в котором доказывает, что если особым образом вникнуть в книгу Иова, то тогда... — но дальше Керн не слушал, так как вдруг обратил внимание на уши своего собеседника — острые, набитые канареечной пылью и с рыжим пушком на кончиках.

Чокнулись, разбежались шары. Монфиори, подняв брови, предложил партию. У него были грустные, слегка выпуклые глаза, какие бывают у коз.

Керн согласился было, даже потер кончик кия мелком, но, внезапно ощутив волну дикой скуки, от которой ныло под ложечкой и шумело в ушах, он сослался на ломоту в локте и, мимоходом взглянув в окно на сахарное сияние гор, вернулся в читальню.

Там, закинув ногу за ногу и вздрагивая лаковым башмаком, он снова разглядывал жемчужно-серый снимок — детские глаза и теневые губы лондонской красавицы — его покойной жены. В первую ночь после воль­ной смерти ее он пошел за женщиной, которая улыбнулась ему на углу туманной улицы; мстил Богу, любви, судьбе.

А теперь эта Изабель с красным всплеском вместо рта. Если бы мож­но было...

Он сжал зубы; заходили мускулы крепких скул. Вся прошлая жизнь представилась ему зыбким рядом разноцветных ширм, которыми он ог­раждался от космических сквозняков. Изабель — последний яркий лос­куток. Сколько их было уже, шелковых тряпок этих, как он силился за­навесить ими черный провал! Путешествия, книги в нежных переплетах, семилетняя восторженная любовь. Они вздувались, лоскутки эти, от внешнего ветра, рвались, спадали один за другим. А провала не скрыть, бездна дышит, всасывает. Это он понял, когда сыщик в замшевых пер­чатках...

Керн почувствовал, что раскачивается взад и вперед и что какая-то бледная барышня с розовыми бровями смотрит на него из-за журнала. Он взял "Тайме" со стола, распахнул исполинские листы. Бумажное по­крывало над бездной. Люди выдумывают преступления, музеи, игры только для того, чтобы скрыться от неизвестного, от головокружительно­го неба. И теперь эта Изабель...

Откинув газету, он потер лоб огромным кулаком и снова заметил на себе чей-то удивленный взгляд. Тогда он медленно вышел из комнаты, мимо читавших ног, мимо оранжевой пасти камина. Заблудился в звон­ких коридорах, попал в какую-то залу, где в паркете отражались белые ножки выгнутых стульев и висела на стене широкая картина: Вильгельм Телль, пронзающий яблоко на голове сына; затем долго разглядывал свое бритое тяжелое лицо, кровавые ниточки на белках, клетчатый бант гал­стука — в зеркале, блиставшем в светлой уборной, где музыкально жур­чала вода и плавал в фарфоровой глубине кем-то брошенный золотой окурок.

А за окнами гасли и синели снега. Нежно зацветало небо. Лопасти вращающихся дверей у входа в гулкий вестибюль медленно поблескива­ли, впуская облака пара и фыркающих ярколицых людей, уставших от снежных игр. Лестницы дышали шагами, возгласами, смехом. Затем гос­тиница замерла: переодевались к обеду.

Керн, смутно задремавший в кресле, в сумерках комнаты, был разбу­жен гудением гонга. Радуясь внезапной бодрости, он зажег свет, вставил запонки в манжеты свежей крахмальной рубашки, вытянул плоские чер­ные штаны из-под скрипнувшего пресса. Через пять минут, чувствуя прохладную легкость, плотность волос на темени, каждую линию своих отчетливых одежд, он спустился в столовую.

Изабель не было. Подали суп, рыбу — она не являлась.

Керн с отвращением оглядел матовых юношей, кирпичное лицо ста­рухи с мушкой, скрывавшей прыщ, человечка с козьими глазами — и хмуро уставился на кудрявую пирамидку гиацинтов в зеленом горшке.

Она явилась только тогда, когда в зале, где висел Вильгельм Телль, застучали и завыли негритянские инструменты.

От нее пахнуло морозом и духами. Волосы казались влажными. Что-то в ее лице поразило Керна.

Она ярко улыбнулась, поправляя на прозрачном плече черную лен­точку.

— Я, знаете, только что пришла домой. Едва успела переодеться и проглотить сандвич. Керн спросил:

— Неужели вы до сих пор на лыжах бегали? Ведь совершенно темно. Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: гла­за; они сияли, словно опушенные инеем.

Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи:

— Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взле­тала с выступов. Прямо в звезды.

— Вы могли убиться, — сказал Керн. Она повторила, пушисто щурясь:

— Прямо в звезды, — и добавила, сверкнув голой ключицей: — А те­перь я хочу танцевать...

В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг — и упиралась в него ее стройная нога, шаг — и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее оголенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт... Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И туск­лое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков.

Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все останови­лись, затем захлопали в ладони, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть.

Керн, вынув из-за манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Иза­бель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы.

Изабель, не глядя на него, сказала:

— Простите... Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я да­же не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете.

Керн глухо взглянул на нее — и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему.

На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша при­гласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой ба­рышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну почему-то стало стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице.

"Кончено. Спать", — кратко подумал Керн.

У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел' в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отра­жения окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сия­нии.

Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки так, чтобы ни единый ночной луч не втекал в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был хо­лоден, как мрамор.

Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, — и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки, и на крюке качалась туша, глухо бухала об сте­ну. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать...

Керн перевалился на другой бок, — осторожно, — чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.

Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав но­ги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи, — как ребра.

Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель — и опять искры, спирали. Серд­це на миг сжалось в острый комок; раздулось, бухнуло.

"Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего — черная сте­на. Ничего нет".

Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает.

"Только бы вот разжать, распахнуть ее... А затем..." И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиения, ни ломоты.

Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, где-то щелкнула задвижка, пролетел легкий зво­нок — и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов...

"Это, значит, кончился бал", — подумал Керн. Перевернул душную подушку.

Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачива­лось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.

Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равно­мерно набегающие на берег. Затем пухлых серых овец, медленно перека­тывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья...

"А в соседней комнате спит Изабель, — подумал Керн, — спит Иза­бель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои..."

Он заснул в ту минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что-нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую...

Он проснулся посреди комнаты — проснулся от чувства невыносимо­го ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться — и вот он отскочил с судорожным выдохом.

Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы за­снул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, — и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повто­рился: дзынь — и густой перелив гитарных струн.

Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы от­кликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.

Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему: Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее — блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непо­нятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ве­тер. Шорох вытянулся в тихий свист, — и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.

"Неугомонная, — подумал он, — пес, гитара, морозные сквозняки".

Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно легла — спит.

— К черту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К черту, к чер­ту, — простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжи­мала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скри­пел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.

II На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком. С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем по­шел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуа­ли, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.

— Я так вчера устала, — говорила Изабель, обращаясь к своему сосе­ду, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми гла­зами, — так устала, что решила понежиться в постели.

— Вид у вас сегодня оглушительный, — протянул молодой человек с экзотической любезностью.

Она насмешливо раздула ноздри. Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:

— А я не знал, мисс Изабель, что у вас в комнате собака, а также и гитара.

Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились — от ве­терка смущения. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.

— Вы вчера слишком долго гуляли под музыку, мистер Керн, — отве­чала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только библию и биллиард, засмеялись — первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.

Керн поглядел исподлобья и сказал:

— Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня не очень легкий.

Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом.

— Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне. И заговорила с соседом о том, что завтра — лыжное состязание. Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно де­ргалась в уголках рта, — и захотелось ему вдруг — стянуть со стола ска­терть, запустить в стену горшок с гиацинтами.

Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из комнаты.

"Что это со мной делается? — спрашивал он у своей тоски. — Что это такое?"

Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, — сразу закру­жилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ров­ностью падал снег.

Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств — ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, — что от снега гудит в голове — и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероят­но, великолепный лыжный полет, стремительный смех — духи и мороз.

Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин из Па­рижа, а деньги — неведомо откуда? Пошловатая мысль...

"А собака-то у нее есть, напрасно отнекивается; гладкий дог какой-нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, — беспо­рядочно думал Керн. — А у меня есть в чемодане... — И словно пружи­на, звякнув, раскрутилось у него в мозгу: — Парабеллум".

До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько моло­дых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по-лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, воск­лицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, по­неслись — откинулась назад, всплеснув и хлопнув меховыми рукавица­ми.

Керн отвернулся от окна.

— Катайся, катайся... Ничего...

Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как-то празднично и взволнованно весела, — и на него не обращала внима­ния. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.

Тихий голос у самого уха сказал:

— Пойдемте в бар... Хотите?

Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пуху.

В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стек­лянных столиках. У металлической стойки, на высоких табуретах сидели три господина — все трое в белых гетрах, — поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на пол­ках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктейли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков — бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу.

— Мы будем пить подряд по одной рюмке, — сказал ему Монфиори своим грустным глуховатым голосом. — А когда дойдем до конца, на­чнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. За­тем опять начнем сначала.

Он задумчиво посмотрел на лакея:

— Поняли?

Лакей наклонил пробор.

— Это так называемое странствие Вакха, — с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. — Некоторые люди и в жизни применяют такой прием.

Керн заглушил зябкий зевок.

— Это, знаете, кончается рвотой.

Монфиори вздохнул. Отпил. Причмокнул. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. От крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта.

После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой — это была какая-то приторная смесь шоколада и шампанского — ему захотелось го­ворить.

Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем.

— Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой — как ее — Изабели?..

— Вы ничего от нее не добьетесь, — ответил Монфиори. — Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений.

— Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это скверно, не правда ли? — сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку. Монфиори опять вздохнул:

— Да бросьте вы ее. Право...

— Это вы, по-моему, из зависти, — начал было Керн. Тот тихо перебил его:

— Она женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы.

Скромно кашлянул. Поставил крестик.

Рубиновые напитки сменялись золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки.

— Вы говорите, что нужно выбирать... — густо и вяло говорил он. — А я, понимаете, дошел до такой точки... Вот слушайте: у меня была же­на. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, оже­релья, меха... И она отравилась. Стрихнином.

— А в Бога вы верите? — спросил Монфиори с видом человека, кото­рый попадает на своего конька. — Ведь Бог-то есть. Керн фальшиво засмеялся.

— Библейский Бог. Газообразное позвоночное... Не верю.

— Это из Хукслея, — вкрадчиво заметил Монфиори. — А был биб­лейский. Бог... Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов... Сонмище... Из них мой любимый... "От чихания его показывается свет;

глаза у него, как ресницы зари". Вы понимаете, понимаете, что это зна­чит? А? И дальше: "...мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут". Что? Что? Понимаете?

— Стойте, — крикнул Керн.

— Нет, вникайте, вникайте. "Он море претворяет в кипящую мазь;

оставляет за собою светящуюся стезю: бездна кажется сединою!"

— Стойте же, наконец, — перебил Керн. — Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой...

Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал.

— Я так и думал, — неожиданно мягко заговорил он. — Сегодня, ког­да вы смотрели на танцующих, и раньше, когда встали из-за стола... Было что-то в вашем лице... Морщинка между бровей... Особая... Я сразу по­нял...

Он затих, поглаживая край столика.

— Слушайте, что я вам скажу, — продолжал он, опустив тяжелые, лиловатые веки в бородавках ресниц. — Я повсюду ищу таких, как вы, — в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, — ночью, на на­бережных больших городов...

Мечтательная усмешечка скользнула по его губам, — Я помню, однажды, во Флоренции... Он медленно поднял свои козьи глаза:

— Послушайте, Керн, я хочу присутствовать... Можно? Керн, сутуло застывший, почувствовал холод в груди под крахмаль­ной рубашкой.

"Мы оба пьяны... — пронеслось у него в мозгу. — Страшный он".

— Можно? — вытягивая губы, повторил Монфиори. — Я вас очень прошу.

Коснулся холодной волосатой ручкой...

— К черту! Пустите меня... Я шутил...

Монфиори все так же внимательно смотрел, присасываясь глазами.

— Надоели вы мне! Все надоело, — рванулся, всплеснув руками, Керн, — и взгляд Монфиори оторвался, как бы чмокнув...

— Муть! Кукла!.. Игра слов!.. Баста!..

Он больно стукнулся бедром о край столика. Малиновый толстяк за своей зыбкой стойкой выпучил белый вырез, заплавал, как в кривом зер­кале, средь своих бутылок. Керн прошел по скользившим волнам ковра, плечом толкнул стеклянную падавшую дверь.

Гостиница глухо спала. С трудом поднявшись по мягкой лестнице, он отыскал свой номер. В соседней двери торчал ключ. Кто-то забыл запе­реться. В тусклом свете змеились цветы в коридоре. У себя в комнате он долго шарил по стене, ища электрическую кнопку. Затем рухнул в крес­ло у окна.

Он подумал, что нужно написать кое-какие письма. Прощальные. Но густой и липкий хмель ослабил его. В ушах клубился глухой гул, по лбу веяли ледяные волны. Надо было письмо написать, — и еще что-то не давало ему покоя. Точно он вышел из дома и забыл бумажник. В зер­кальной черноте окна отражалась полоска воротника, бледный лоб. Пья­ными каплями он забрызгал себе спереди рубашку. Письмо надо пи­сать — нет, не то. И внезапно что-то мелькнуло в глазах. Ключ! Ключ, торчавший в соседней двери...

Керн тяжко встал, вышел в тусклый коридор. С громадного ключа спадала блестящая пластинка с цифрой 35. Он остановился перед этой белой дверью. Жадная дрожь потекла по ногам.

Морозный ветер хлестнул его по лбу. В просторной освещенной спальне окно было распахнуто. На широкой постели, в желтой открытой пижаме, навзничь лежала Изабель. Свесилась светлая рука, между паль­цев тлела папироса. Сон, видимо, схватил ее невзначай.

Керн подошел к постели. Стукнулся коленом о стул, на котором чуть зазвенела гитара. Синие волосы Изабель крутыми кругами лежали на по­душке. Он поглядел на ее темные веки, на нежную тень между грудей. Тронул одеяло. Она мгновенно распахнула глаза. Тогда Керн, как-то сгорбившись, сказал:

— Мне нужна ваша любовь. Завтра я застрелюсь.

Ему никогда не снилось, что женщина — хоть и застигнутая врасп­лох — может так испугаться. Изабель сначала застыла, потом метнулась, оглянувшись на открытое окно, — и, мгновенно соскользнув с постели, пронеслась мимо Керна — с наклоненной головой, словно боялась удара сверху.

Стукнула дверь. Листы почтовой бумаги слетели со стола.

Керн остался стоять посреди просторной и светлой комнаты. На ноч­ном столике лиловел и золотился виноград.

— Сумасшедшая! — сказал он вслух.

Трудно повел плечами. Содрогнулся от холода длинной дрожью, как конь. И внезапно замер.

За окном рос, летел, приближался взволнованными толчками — быст­рый и радостный лай. Через миг провал окна, квадрат черной ночи, за­полнился, закипел сплошным бурным мехом. Широким и шумным махом этот рыхлый мех скрыл ночное небо, от рамы до рамы. Миг, и он напря­женно вздулся, косо ворвался, раскинулся. В свистящем размахе буйного меха мелькнул белый лик. Керн схватился за гриф гитары, со всех сил ударил белый лик, летевший на него. Его сшибло с ног ребро исполин­ского крыла, пушистая буря. Звериным запахом обдало его. Керн, рва­нувшись, встал.

Посредине комнаты лежал громадный ангел.

Он заполнял всю комнату, всю гостиницу, весь мир. Правое крыло согнулось, опираясь углом в зеркальный шкаф. Левое тяжко раскачива­лось, цепляясь за ножки опрокинутого стула. Стул громыхал по полу взад и вперед. Бурая шерсть на крыльях дымилась, отливала инеем. Ог­лушенный ударом, ангел опирался на ладони, как сфинкс. На белых ру­ках вздулись синие жилы, на плечах вдоль ключиц были теневые прова­лы. Глаза, продолговатые, словно близорукие, бледно-зеленые, как воз­дух перед рассветом, не мигая, смотрели на Керна из-под прямых, сросшихся бровей.

Керн, задыхаясь от острого запаха мокрого меха, стоял неподвижно, в бесстрастности предельного страха, разглядывая гигантские, дымящиеся крылья, белый лик, За дверью, в коридоре раздался глухой шум. Тогда другое чувство ов­ладело Керном: щемящий стыд.

Ему стало стыдно, до боли, до ужаса, что сейчас могут войти, застать его и это невероятное существо.

Ангел шумно дохнул, двинулся, руки его ослабли; он упал на грудь. Колыхнул крылом. Керн, скрипя зубами, стараясь не глядеть, нагнулся над ним, охватил холм сырой пахучей шерсти, холодные, липкие плечи. С тошным ужасом он заметил, что ноги у ангела бледные и бескостные, что стоять на них он не может. Ангел не противился. Керн, спеша, пово­лок его к шкафу, откинул зеркальную дверь, стал вталкивать, втискивать крылья в скрипучую глубину. Он хватался за ребра их, старался согнуть их, вдавить. Складки меха, раскручиваясь, ударяли его по груди. Нако­нец, он крепко двинул дверью. В тот же миг изнутри вырвался раздираю­щий и нестерпимый вопль — вопль зверя, раздавленного колесом. Ах, он ему прищемил крыло. Уголок крыла торчал из щели. Керн, слегка рас­крыв дверь, ладонью втолкнул курчавый клин. Повернул ключ в замке.

Стало очень тихо. Керн почувствовал, что горячие слезы стекают у него по лицу. Он выдохнул и кинулся в коридор. Изабель — ворох чер­ного шелка, скорчившись, лежала у стены. Он поднял ее на руки, понес к себе в комнату, опустил ее на постель. Затем выхватил из чемодана тя­желый парабеллум, захлопнул обойму — и бегом, не дыша, ворвался об­ратно в No 35-й.

Две половинки разбитой тарелки белели на ковре. Виноград рассы­пался.

Керн увидел себя в зеркальной двери шкафа: прядь волос, спустив­шуюся на бровь, крахмальный вырез в красных брызгах, продольный блеск на дуле пистолета.

— Его надо прикончить, — глухо воскликнул он и распахнул шкаф.

Только вихрь пахучего пуха. Бурые маслянистые хлопья заклубились по комнате. Шкаф был пуст. Внизу белела шляпная картонка, продавлен­ная.

Керн подошел к окну, выглянул. Мохнатые облачки наплывали на лу­ну и дышали вокруг нее тусклыми радугами. Он закрыл рамы, поставил на место стул, отшаркнул под кровать бурые хлопья пуха. Затем осто­рожно вышел в коридор. Было по-прежнему тихо. Люди крепко спят в горных гостиницах.

А когда он вернулся к себе в номер, то увидел: Изабель, свесив бо­сые ноги с постели, дрожит, зажав голову. Стало ему стыдно, как давеча, когда ангел смотрел на него своими зеленоватыми странными глазами.

— Скажите мне... где он? — быстро задышала Изабель. Керн, отвернувшись, подошел к письменному столу, сел, открыл бю­вар, ответил:

— Не знаю.

Изабель втянула на постель босые ноги.

— Можно остаться у вас... пока? Я так боюсь...

Керн молча кивнул. Сдерживая дрожь в руке, принялся писать. Изабель заговорила снова — трепетно и глухо, но почему-то Керну показа­лось, что испуг ее — какой-то женский, житейский.

— Я встретила его вчера, когда в темноте летела на лыжах. Ночью он был у меня.

Керн, стараясь не слушать, писал размашистым почерком: ' "Мой милый друг. Вот мое последнее письмо. Я никогда не мог за­быть, как ты мне помог, когда на меня обрушилось несчастье. Он, веро­ятно, живет на вершине, где ловит горных орлов и питается их мясом..."

Спохватился, резко вычеркнул, взял другой лист. Изабель всхлипыва­ла, спрятав лицо в подушку.

— Как же мне быть теперь?.. Он станет мстить мне... О, Господи... "Мой милый друг, — быстро писал Керн, — она искала незабываемых прикосновений, и вот теперь у нее родится крылатый зверек..." А... Черт! Скомкал лист.

— Постарайтесь уснуть, — обратился он через плечо к Изабель. — А завтра уезжайте. В монастырь.

Плечи у нее часто ходили. Затем она утихла.

Керн писал. Перед ним улыбались глаза единственного человека на свете, с которым он мог свободно говорить и молчать. Он ему писал, что жизнь кончена, что он недавно стал чувствовать, как вместо будущего надвигается на него черная стена, — и что вот теперь случилось нечто такое, после чего человек не может и не должен жить. "Завтра в пол­день я умру, — писал Керн, — завтра — потому что хочу умереть в пол­ной власти своих сил, при трезвом дневном свете. А сейчас я слишком потрясен".

Докончив, он присел в кресло у окна. Изабель спала, чуть слышно дыша. Тягучая усталость обхватила ему плечи. Сон спустился мягким туманом.

III Он проснулся от стука в дверь. Морозная лазурь лилась в окно.

— Войдите, — сказал он, потянувшись.

Лакей беззвучно поставил поднос с чашкой чая на стол, поклонился и вышел.

Керн про себя рассмеялся: "А я-то в помятом смокинге".

И мгновенно вспомнил, что было ночью. Вздрогнув, взглянул на по­стель. Изабель не было. Верно, ушла под утро к себе. А теперь, конечно, уехала... Бурые, рыхлые крылья на миг померещились ему. Он быстро встал — открыл дверь в коридор.

— Послушайте, — крикнул он удалявшейся спине лакея, — возьмите письмо.

Подошел к столу, пошарил. Лакей ждал в дверях. Керн похлопал себя по всем карманам, посмотрел под кресло.

— Можете идти. Я потом передам швейцару.

Пробор наклонился, мягко прикрылась дверь.

Керну стало досадно, что письмо потеряно. Именно это письмо. В нем он выразил так хорошо, так плавно и просто все, что нужно было. А теперь слова он вспомнить не мог. Всплывали нелепые фразы. Нет, пись­мо было чудесное.

Он принялся писать заново — и выходило холодно, витиевато. Запе­чатал. Четко надписал адрес.

Ему стало странно легко на душе. В полдень он застрелится, а ведь человек, решившийся на самоубийство, — бог.

Сахарный снег сиял в окно. Его потянуло туда — в последний раз.

Тени инистых деревьев лежали на снегу, как синие перья. Где-то гус­то и сладко звенели бубенцы. Народу высыпало много: барышни в шер­стяных шапочках, двигающиеся на лыжах пугливо и неловко, молодые люди, которые звучно перекликались, выдыхая облака хохота, и пожи­лые люди, багровые от напряжения, — и какой-то сухой синеглазый ста­ричок, волочивший за собою бархатные саночки. Керн мимолетно поду­мал: не хватить ли старичка по лицу, наотмашь, так, просто... Теперь ведь все позволено... Рассмеялся... Давно он не чувствовал себя так хорошо.

Все тянулись к тому месту, где началось лыжное состязание. Это был высокий крутой скат, переходивший посередине в снеговую площадку, которая отчетливо обрывалась, образуя прямоугольный уступ. Лыжник, скользнув по крутизне, пролетел с уступа в лазурный воздух; летел, рас­кинув руки, и, стоймя опустившись в продолжение ската, скользил даль­ше. Швед только что побил свой же последний рекорд и далеко внизу, в вихре серебристой пыли круто завернул, выставив согнутую ногу.

Прокатили еще двое в черных свэтерах, прыгнули, упруго стукнули о снег.

— Сейчас пролетит Изабель, — сказал тихий голос у плеча Керна. Керн быстро подумал: "Неужели она еще здесь... Как она может"... — посмотрел на говорившего. Это был Монфиори. В котелке, надвинутом на оттопыренные уши, в черном пальтишке с полосками блеклого барха­та на воротнике, он смешно отличался от шерстяной легкой толпы. "Не рассказать ли ему?" — подумал Керн.

С отвращением оттолкнул бурые пахучие крылья: "Не надо думать об этом".

Изабель поднялась на холм. Обернулась, говоря что-то спутнику сво­ему, весело, весело, как всегда. Жутко стало Керну от этой веселости. Показалось ему, что над снегами, над стеклянной гостиницей, над игру­шечными людьми — мелькнуло что-то — содрогание, отблеск...

— Как вы сегодня поживаете? — спросил Монфиори, потирая мерт­вые свои ручки.

Одновременно кругом зазвенели голоса:

— Изабель! Летучая Изабель!

Керн вскинул голову. Она стремительно неслась по крутому скату. Мгновение — и он увидел: яркое лицо, блеск на ресницах. С легким сви­стом она скользнула по трамплину, взлетела, повисла в воздухе — распя­тая. А затем...

Никто, конечно, не мог ожидать этого. Изабель на полном лету судо­рожно скорчилась и камнем упала, покатилась, колеся лыжами в снеж­ных всплесках.

Сразу скрыли ее из виду спины шарахнувшихся к ней людей. Керн, подняв плечи, медленно подошел. Ясно, как будто крупным почерком написанное, встало перед ним: месть, удар крыла.

Швед и длинный господин в роговых очках наклонялись над Изабель. Господин в очках профессиональными движениями ощупывал неподвиж­ное тело. Бормотал:

— Не понимаю... Грудная клетка проломана...

Приподнял ей голову. Мелькнуло мертвое, словно оголенное лицо.

Керн повернулся, хрустнув каблуком, и крепко зашагал по направле­нию к гостинице. Рядом с ним семенил Монфиори, забегал вперед, за­глядывал ему в глаза.

— Я сейчас иду к себе наверх, — сказал Керн, стараясь проглотить, сдержать рыдающий смех. — Наверх... Если вы хотите пойти со мной...

Смех подступил к горлу, заклокотал. Керн, как слепой, поднимался по лестнице. Монфиори поддерживал его робко и торопливо.

Берлин, май 1923

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я