Библиотека

Библиотека

Владимир Набоков. Университетская поэма

OCR: Arkady Nakrokhin


В.Сирин (Владимир Набоков)

1

"Итак, вы русский? Я впервые встречаю русского..." Живые, слегка навыкате, глаза меня разглядывают: "К чаю лимон вы любите, я знаю;

у вас бывают образа и самовары, знаю тоже!"

Она мила: по нежной коже румянец Англии разлит.

Смеется, быстро говорит:

"Наш город скучен, между нами,— но речка — прелесть!.. Вы гребец?"

Крупна, с покатыми плечами, большие руки без колец.

2

Так у викария за чаем мы, познакомившись, болтаем, и я старательно острю, и не без сладостной тревоги на эти скрещенные ноги и губы яркие смотрю, и снова отвожу поспешно нескромный взгляд. Она, конечно, явилась с теткою, но та социализмом занята,— и, возражая ей, викарий,— мужчина кроткий, с кадыком,— скосил по-песьи глаз свой карий и нервным давится смешком.

3

Чай крепче мюнхенского пива.

Туманно в комнате. Лениво в камине слабый огонек блестит, как бабочка на камне.

Но засиделся я,— пора мне...

Встаю, кивок, еще кивок, прощаюсь я, руки не тыча,— так здешний требует обычай,— сбегаю вниз через ступень и выхожу. Февральский день, и с неба вот уж две недели непрекращающийся ток.

Неужто скучен в самом деле студентов древний городок?

4

Дома,— один другого краше,— чью старость розовую наши велосипеды веселят;

ворота колледжей, где в нише епископ каменный, а выше — как солнце, черный циферблат;

фонтаны, гулкие прохлады, и переулки, и ограды в чугунных розах и шипах, через которые впотьмах перелезать совсем не просто;

кабак — и тут же антиквар, и рядом с плитами погоста живой на площади базар.

5

Там мяса розовые глыбы;

сырая вонь блестящей рыбы;

ножи; кастрюли; пиджаки из гардеробов безымянных;

отдельно, в положеньях странных кривые книжные лотки застыли, ждут, как будто спрятав тьму алхимических трактатов;

однажды эту дребедень перебирая,— в зимний день, когда, изгнанника печаля, шел снег, как в русском городке,— нашел я Пушкина и Даля на заколдованном лотке.

6

За этой площадью щербатой кинематограф, и туда-то по вечерам мы в глубину туманной дали заходили,— где мчались кони в клубах пыли по световому полотну, волшебно зрителя волнуя;

где силуэтом поцелуя все завершалось в должный срок;

где добродетельный урок всегда в трагедию был вкраплен;

где семенил, носками врозь, смешной и трогательный Чаплин;

где и зевать нам довелось.

7

И снова — улочки кривые, ворот громады вековые,— а в самом сердце городка цирюльня есть, где брился Ньютон, и древней тайною окутан трактирчик "Синего Быка".

А там, за речкой, за домами, дерн, утрамбованный веками, темно-зеленые ковры для человеческой игры, и звук удара деревянный в холодном воздухе. Таков был мир, в который я нежданно упал из русских облаков.

8

Я по утрам, вскочив с постели, летел на лекцию; свистели концы плаща,— и наконец стихало все в холодноватом амфитеатре, и анатом всходил на кафедру,— мудрец с пустыми детскими глазами;

и разноцветными мелками узор японский он чертил переплетающихся жил или коробку черепную;

чертил,— и шуточку нет-нет да и отпустит озорную,— и все мы топали в ответ.

9

Обедать. В царственной столовой портрет был Генриха Восьмого — тугие икры, борода — работы пышного Гольбайна;

в столовой той, необычайно высокой, с хорами, всегда бывало темновато, даром, что фиолетовым пожаром от окон веяло цветных.

Нагие скамьи вдоль нагих столов тянулись. Там сидели мы в черных конусах плащей и переперченные ели супы из вялых овощей.

10

А жил я в комнате старинной, но в тишине ее пустынной тенями мало дорожил.

Держа московского медведя, боксеров жалуя и бредя красой Италии, тут жил студентом Байрон хромоногий.

Я вспоминал его тревоги,— как Геллеспонт он переплыл, чтоб похудеть. Но я остыл к его твореньям... Да простится неромантичности моей,— мне розы мраморные Китса всех бутафорских бурь милей.

11

Но о стихах мне было вредно в те годы думать. Винтик медный вращать, чтоб в капельках воды, сияя, мир явился малый,— вот это день мой занимало.

Люблю я мирные ряды лабораторных ламп зеленых, и пестроту таблиц мудреных, и блеск приборов колдовской.

И углубляться день-деньской в колодец светлый микроскопа ты не мешала мне совсем, тоскующая Каллиопа 1, тоска неконченых поэм.

12

Зато другое отвлекало: вдруг что-то в памяти мелькало, как бы не в фокусе,— потом ясней, и снова пропадало.

Тогда мне вдруг надоедало иглой работать и винтом, мерцанье наблюдать в узоре однообразных инфузорий, кишки разматывать в уже;

лаборатория уже мне больше не казалась раем;

я начинал воображать, как у викария за чаем мы с нею встретимся опять.

13

Так! Фокус найден. Вижу ясно.

Вот он, каштаново-атласный переливающийся лоск прически, и немного грубый рисунок губ, и эти губы, как будто ярко-красный воск в мельчайших трещинках. Прикрыла глаза от дыма, докурила, и, жмурясь, тычет золотым окурком в пепельницу... Дым сейчас рассеется, и станут мигать ресницы, и в упор глаза играющие глянут и, первый, опущу я взор.

14

Не шло ей имя Виолета, (вернее: Вийолет, но это едва ли мы произнесем).

С фиалкой 2 не было в ней сходства,— напротив: ярко, до уродства, глаза блестели, и на всем подолгу, радостно и важно взор останавливался влажный, и странно ширились зрачки...

Но речи, быстры и легки, не соответствовали взору,— и доверять не знал я сам чему — пустому разговору или значительным глазам...

15

Но знал: предельного расцвета в тот год достигла Виолета,— а что могла ей принести британской барышни свобода?

Осталось ей всего три года до тридцати, до тридцати...

А сколько тщетных увлечений,— и все они прошли, как тени,— и Джим, футбольный чемпион, и Джо мечтательный, и Джон, герой угрюмый интеграла...

Она лукавила, влекла, в любовь воздушную играла, а сердцем большего ждала.

16

Но день приходит неминучий;

он уезжает, друг летучий: оплачен счет, экзамен сдан, ракета теннисная в раме,— и вот блестящими замками, набитый, щелкнул чемодан.

Он уезжает. Из передней выносят вещи. Стук последний,— и тронулся автомобиль.

Она вослед глядит на пыль: ну что ж — опять фаты венчальной напрасно призрак снился ей...

Пустая улочка, и дальний звук перебора скоростей...

17

От инфлуэнции презренной ее отец, судья почтенный, знаток портвейна, балагур, недавно умер. Виолета жила у тетки. Дама эта одна из тех ученых дур, какими Англия богата,— была в отличие от брата высокомерна и худа, ходила с тросточкой всегда, читала лекции рабочим, культуры чтила идеал и полагала, между прочим, что Харьков — русский генерал.

18

С ней Виолета не бранилась,— порой могла бы, но ленилась,— в благополучной тишине жила, о мире мало зная, отца все реже вспоминая, не помня матери (но мне о ней альбомы рассказали,— о временах осиных талий, горизонтальных канотье.

Последний снимок: на скамье она сидит; по юбке длинной стекают тени на песок;

скромна горжетка, взор невинный, в руке крокетный молоток).

19

Я приглашен был раза два-три в их дом радушный, да в театре раз очутилась невзначай со мною рядом Виолета.

(Студенты ставили Гамлета, и в этот день был рай не в рай великой тени барда.) Чаще мы с ней встречались на кричащей вечерней улице, когда снует газетчиков орда, гортанно вести выкликая.

Она гуляла в этот час.

Два слова, шуточка пустая, великолепье темных глаз.

20

Но вот однажды, помню живо, в начале марта, в день дождливый, мы на футбольном были с ней соревнованьи. Понемногу росла толпа,— отдавит ногу, пихнет в плечо,— и все тесней многоголовое кишенье.

С самим собою в соглашенье я молчаливое вошел: как только грянет первый гол, я трону руку Виолеты.

Меж тем, в короткие портки, в фуфайки пестрые одеты,— уж побежали игроки.

21

Обычный зритель: из-под кепки губа брезгливая и крепкий дымок Виргинии. Но вдруг разжал он губы, трубку вынул, еще минута — рот разинул, еще — и воет. Сотни рук взвились, победу понукая: игрок искусный, мяч толкая, вдоль поля ласточкой стрельнул,— навстречу двое,— он вильнул, прорвался,— чистая работа,— и на бегу издалека дубленый мяч кладет в ворота ударом меткого носка.

22

И тихо протянул я руку, доверясь внутреннему стуку, мне повторяющему: тронь...

Я тронул. Я собрался даже пригнуться, зашептать... Она же непотеплевшую ладонь освободила молчаливо, и прозвучал ее шутливый, всегдашний голос, легкий смех:

"Вон тот играет хуже всех,— все время падает, бедняга..."

Дождь моросил едва-едва;

мы возвращались вдоль оврага, где прела черная листва.

23

Домой. С гербами на фронтонах большое здание, в зеленых просветах внутренних дворов.

Там тихо было. Там в суровой (уже описанной) столовой был штат лакеев-стариков.

Там у ворот швейцар был зоркий.

Существовала для уборки глухой студенческой норы там с незапамятной поры старушек мелкая порода;

одна ходила и ко мне сбивать метелкой пыль с комода и с этажерок на стене.

24

И с этим образом расстаться мне трудно. В памяти хранятся ее мышиные шажки, смешная траурная шляпка,— в какой, быть может, и прабабка ее ходила,— волоски на подбородке... Утром рано из желтоватого тумана она беззвучно, в черном вся, придет и, щепки принеся, согнется куклою тряпичной перед холодным очагом, наложит кокс рукой привычной и снизу чиркнет огоньком.

25

И этот образ так тревожит, так бередит меня... Быть может, в табачной лавочке отца во дни Виктории 3, бывало, она румянцем волновала в жилетах клетчатых сердца — сердца студентов долговязых...

Когда играет в темных вязах звук драгоценный соловья, ее встречал такой, как я, и с этой девочкой веселой сирень персидскую ломал;

к ее склоненной шее голой в смятенье губы прижимал.

26

Воображенье дальше мчится: ночь... лампа на столе... не спится больному старику... застыл, ночной подслушивает шепот: отменно важный начат опыт в лаборатории... нет сил...

Она приходит в час урочный, поднимет с полу сор полночный — окурки, ржавое перо;

из спальни вынесет ведро.

Профессор стар. Он очень скоро умрет, и он давно забыл душистый табачок, который во дни Виктории курил.

27

Ушла. Прикрыла дверь без стука...

пылают угли. Вечер. Скука.

И, оглушенный тишиной, я с кексом в родинках изюма пью чай, бездействуя угрюмо.

В камине ласковый, ручной, огонь стоит на задних лапах, и от тепла шершавый запах увядшей мебели слышней в старинной комнатке моей.

Горящей кочергою ямки в шипящей выжигать стене, играть с самим с собою в дамки, читать, писать,— что делать мне?

28

Отставя чайничек кургузый, родной словарь беру — и с музой, моею вялой госпожой, читаю в тягостной истоме и нахожу в последнем томе меж "хананыгой" и "ханжой"

"хандра: тоска, унынье, скука;

сплин, ипохондрия". А ну-ка стихотворенье сочиню...

Так час-другой, лицом к огню, сижу я, рифмы подбирая, о Виолете позабыв,— и вот, как музыка из рая, звучит курантов перелив.

29

Открыв окно, курантам внемлю: перекрестили на ночь землю святые ноты четвертей, и бьют часы на башне дальней, считает башня, и печальней вдали другая вторит ей.

На тяжелеющие зданья по складкам мантия молчанья спадает. Вслушиваюсь я,— умолкло все. Душа моя уже к безмолвию привыкла,— как вдруг, со смехом громовым взмывает ветер мотоцикла по переулкам неживым!

30

С тех пор душой живу я шире: в те годы понял я, что в мире пред Богом звуки все равны.

В том городке под сенью Башен был грохот жизни бесшабашен, и смесь хмельная старины и настоящего живого мне впрок пошла: душа готова всем любоваться под луной, и стариной, и новизной.

Но я в разладе с лунным светом, я избегаю тосковать...

Не дай мне, Боже, стать поэтом, земное сдуру прозевать!

31

Нет! Я за книгой в кресле сонном перед камином озаренным не пропустил, тоскуя зря, весны прелестного вступленья.

Довольно угли и поленья совать в камин — до октября.

Вот настежь небеса открыты, вот первый крокус глянцевитый, как гриб, сквозь мураву пророс, и завтра, без обильных слез, без сумасшедшего напева, придет, усядется она,— совсем воспитанная дева, совсем не русская весна.

32

И вот пришла. Прозрачней, выше курантов музыка, и в нише епископ каменный сдает квартиры ласточкам. И гулко дудя в пролете переулка, машина всякая снует.

Шумит фонтан, цветет ограда.

Лоун-теннис — белая отрада — сменяет буйственный футбол: в штанах фланелевых пошел весь мир играть. В те дни кончался последний курс — девятый вал, и с Виолетой я встречался и Виолету целовал.

33

Как в первый раз она метнулась в моих объятьях,— ужаснулась, мне в плечи руки уперев, и как безумно и уныло глаза глядели! Это было не удивленье и не гнев, не девичий испуг условный...

Но я не понял... Помню ровный, остриженный по моде сад, шесть белых мячиков и ряд больших кустов рододендрона;

я помню, пламенный игрок, площадку твердого газона в чертах и с сеткой поперек.

34

Она лениво — значит, скверно — играла; не летала серной, как легконогая Ленглен 4.

Ах, признаюсь, люблю я, други, на всем разбеге взмах упругий богини в платье до колен!

Подбросить мяч, назад согнуться, молниеносно развернуться, и струнной плоскостью сплеча скользнуть по темени мяча, и, ринувшись, ответ свистящий уничтожительно прервать,— на свете нет забавы слаще...

В раю мы будем в мяч играть.

35

Стоял у речки дом кирпичный: плющом, глицинией обычной стена меж окон обвита.

Но кроме плюшевой гостиной, где я запомнил три картины: одна — Мария у Креста, другая — ловчий в красном фраке, и третья — спящие собаки,— я комнат дома не видал.

Камин и бронзовый шандал еще, пожалуй, я отмечу, и пианолу под чехлом, и ног нечаянную встречу под чайным чопорным столом.

36

Она смирилась очень скоро...

Уж я не чувствовал укора в ее послушности. Весну сменило незаметно лето.

В полях блуждаем с Виолетой: под черной тучей глубину закат, бывало, разрумянит,— и так в Россию вдруг потянет, обдаст всю душу тошный жар,— особенно, когда комар над ухом пропоет, в безмолвный вечерний час,— и ноет грудь от запаха черемух. Полно, я возвращусь когда-нибудь.

37

В такие дни, с такою ленью не до науки. К сожаленью, экзамен нудит, хошь не хошь.

Мы поработаем, пожалуй...

Но книга — словно хлеб лежалый, суха, тверда — не разгрызешь.

Мы и не то одолевали...

И вот верчусь средь вакханалий названий, в оргиях систем, и вспоминаю вместе с тем, какую лодочник знакомый мне шлюпку обещал вчера, и недочитанные томы — хлоп, и на полочку. Пора!

38

К реке воскресной, многолюдной местами сходит изумрудный геометрический газон, а то нависнет арка: тесен под нею путь — потемки, плесень.

В густую воду с двух сторон вросли готические стены.

Как неземные гобелены, цветут каштаны над мостом, и плющ на камне вековом тузами пиковыми жмется,— и дальше, узкой полосой, река вдоль стен и башен вьется с венецианскою ленцой.

39

Плоты, пироги да байдарки;

там граммофон, тут зонтик яркий;

и осыпаются цветы на зеленеющую воду.

Любовь, дремота, тьма народу, и под старинные мосты, сквозь их прохладные овалы, как сон блестящий и усталый, все это медленно течет, переливается,— и вот уводит тайная излука в затон черемухи глухой, где нет ни отсвета, ни звука, где двое в лодке под ольхой.

40

Вино, холодные котлеты, подушки, лепет Виолеты;

легко дышал ленивый стан, охвачен шелковою вязкой;

лицо, не тронутое краской, пылало. Розовый каштан цвел над ольшаником высоко, и ветерок играл осокой, по лодке шарил, чуть трепал юмористический журнал;

и в шею трепетную, в дужку я целовал ее, смеясь.

Смотрю: на яркую подушку она в раздумье оперлась.

41

Перевернула лист журнала и взгляд как будто задержала, но взгляд был темен и тягуч: она не видела страницы...

Вдруг из-под дрогнувшей ресницы блестящий вылупился луч, и по щеке румяно-смуглой, играя, покатился круглый алмаз... "О чем же вы, о чем, скажите мне?" Она плечом пожала и небрежно стерла блистанье той слезы немой, и тихим смехом вздулось горло:

"Сама не знаю, милый мой..."

42

Текли часы. Туман закатный спустился. Вдалеке невнятно пропел на пастбище рожок.

Налетом сумеречно-мглистым покрылся мир, и я в слоистом, цветном фонарике зажег свечу, и тихо мы поплыли в туман,— где плакала не ты ли, Офелия, иль то была лишь граммофонная игла?

В тумане звук неизъяснимый все ближе, и, плеснув слегка, тень лодки проходила мимо, алела капля огонька.

43

И может быть, не Виолета,— другая, и в другое лето, в другую ночь плывет со мной...

Ты здесь, и не было разлуки, ты здесь, и протянула руки, и в смутной тишине ночной меня ты полюбила снова, с тобой средь марева речного я счастья наконец достиг...

Но, слава Богу, в этот миг стремленье грезы невозможной звук речи английской прервал:

"Вот пристань, милый. Осторожно".

Я затабанил и пристал.

44

Там на скамье мы посидели...

"Ах, Виолета, неужели вам спать пора?" И заблистав преувеличенно глазами, она в ответ: "Судите сами,— одиннадцать часов",— и встав, в последний раз мне позволяет себя обнять. И поправляет прическу: "Я дойду одна.

Прощайте". Снова холодна, печальна, чем-то недовольна,— не разберешь... Но счастлив я: меня подхватывает вольно восторг ночного бытия.

45

Я шел домой, пьянея в тесных объятьях улочек прелестных,— и так душа была полна, и слов была такая скудность!

Кругом — безмолвие, безлюдность и, разумеется, луна.

И блики на панели гладкой давя резиновою пяткой, я шел и пел "Алла верды", не чуя близости беды...

Предупредительно и хмуро из-под невидимых ворот внезапно выросли фигуры трех неприятнейших господ.

46

Глава их — ментор наш упорный: осанка, мантия и черный квадрат покрышки головной,— весь вид его — укор мне строгий.

Два молодца — его бульдоги — с боков стоят, следят за мной.

Они на сыщиков похожи, но и на факельщиков тоже: крепки, мордасты, в сюртуках, в цилиндрах. Если же впотьмах их жертва в бегство обратится, спасет едва ли темнота,— такая злая в них таится выносливость и быстрота.

47

И тихо помянул я черта...

Увы, я был одет для спорта, а ночью требуется тут (смотри такой-то пункт статута)

ходить в плаще. Еще минута, ко мне все трое подойдут, и средний взгляд мой взглядом встретит, и спросит имя, и отметит,— "спасибо" вежливо сказав;

а завтра — выговор и штраф.

Я замер. Свет белесый падал на их бесстрастные черты.

Надвинулись... И тут я задал, как говорится, лататы.

48

Луна... Погоня... Сон безумный...

Бегу, шарахаюсь бесшумно: то на меня из тупика цилиндра призрак выбегает, то тьма плащом меня пугает, то словно тянется рука в перчатке черной... Мимо, мимо...

И все луною одержимо, все исковеркано кругом...

И вот стремительным прыжком окончил я побег бесславный, во двор коллегии пролез, куда не вхож ни ангел плавный, ни изворотливейший бес.

49

Я запыхался... Сердце бьется...

И ночь томит, лениво льется...

И в холодок моих простынь вступаю только в час рассвета, и ты мне снишься, Виолета, что просишь будто: "Плащ накинь...

не тот, не тот... он слишком узкий..."

Мне снится, что с тобой по-русски мы говорим, и я во сне с тобой на ты,— и снится мне, что, будто принесла ты щепки, ломаешь их, в камин кладешь...

Ползи, ползи, огонь нецепкий,— ужели дымом изойдешь?

50

Я поздно встал, проспал занятья...

Старушка чистила мне платье: под щеткой — пуговицы стук.

Оделся, покурил немного;

зевая, в клуб Единорога пошел позавтракать,— и вдруг встречаю Джонсона у входа!

Мы не видались с ним полгода— с тех пор, как он экзамен сдал.

— "С приездом, вот не ожидал!"

— "Я ненадолго, до субботы, мне нужно только разный хлам — мои последние работы — представить здешним мудрецам".

51

За столик сели мы. Закуски и разговор о том, что русский прожить не может без икры;

потом — изгиб форели синей, и разговор о том, кто ныне стал мастер теннисной игры;

за этим — спор довольно скучный о стачке, и пирог воздушный.

Когда же, мигом разыграв бутылку дружеского Грав, за обольстительное Асти мы деловито принялись,— о пустоте сердечной страсти пустые толки начались.

52

"— Любовь..." — и он вздохнул протяжно:

"Да, я любил... Кого — неважно;

но только минула весна, я замечаю,— плохо дело;

воображенье охладело, мне опостылела она".

Со мной он чокнулся уныло и продолжал: "Ужасно было...

Вы к ней нагнетесь, например, и глаз, как, скажем, Гулливер, гуляющий по великанше, увидит борозды, бугры на том, что нравилось вам раньше, что отвращает с той поры..."

53

Он замолчал. Мы вышли вместе из клуба. Говоря по чести, я был чуть с мухой, и домой хотелось. Солнце жгло. Сверкали деревья. Молча мы шагали,— как вдруг угрюмый спутник мой,— на улице Святого Духа — мне локоть сжал и молвил сухо:

"Я вам рассказывал сейчас... — Смотрите, вот она, как раз.."

И шла навстречу Виолета, великолепна, весела, в потоке солнечного света, и улыбнулась, и прошла.

54

В каком-то раздраженье тайном с моим приятелем случайным я распрощался. Хмель пропал.

Так; поваландался, и баста!

Я стал работать,— как не часто работал, днями утопал, ероша волосы, в науке, и с Виолетою разлуки не замечал; и, наконец, (как напрягается гребец у приближающейся цели)

уже я ночи напролет зубрил учебники в постели, к вискам прикладывая лед.

55

И началось. Экзамен длился пять жарких дней. Так накалился от солнца тягостного зал, что даже обморока случай произошел, и вид падучей сосед мой справа показал во избежание провала.

И кончилось. Поцеловала счастливцев Альма Матер в лоб;

убрал я книги, микроскоп,— и вспомнил вдруг о Виолете, и удивился я тогда: как бы таинственных столетий нас разделила череда.

56

И я уже шатун свободный, душою легкой и голодной в другие улетал края,— в знакомый порт, и там в конторе вербует равнодушно море простых бродяг, таких, как я.

Уже я прожил все богатства: портрет известного аббатства 5 всего в двух копиях упас.

И в ночь последнюю — у нас был на газоне, посредине венецианского двора, обычный бал, и в серпантине мы проскользили до утра.

57

Двор окружает галерея.

Во мраке синем розовея, горят гирлянды фонарей — Эола легкие качели.

Вот музыканты загремели — пять черных яростных теней в румяной раковине света.

Однако где же Виолета?

Вдруг вижу: вот стоит она, вся фонарем озарена, меж двух колонн, как на подмостках.

И что-то подошло к концу...

Ей это платье в черных блестках, быть может, не было к лицу.

58

Прикосновеньем не волнуем, я к ней прильнул, и вот танцуем: она безмолвна и строга, лицом сверкает недвижимым, и поддается под нажимом ноги упругая нога.

Послушны грохоту и стону ступают пары по газону, и серпантин со всех сторон.

То плачет в голос саксофон, то молоточки и трещотки, то восклицание цимбал, то длинный шаг, то шаг короткий,— и ночь любуется на бал.

59

Живой душой не правит мода, но иногда моя свобода случайно с нею совпадет: мне мил фокстрот, простой и нежный...

Иной мыслитель неизбежно симптомы века в нем найдет,— разврат под музыку бедлама;

иная пишущая дама или копеечный пиит о прежних танцах возопит;

но для меня, скажу открыто, особой прелести в том нет, что грубоватый и немытый маркиз танцует менуэт.

60

Оркестр умолк. Под колоннаду мы с ней прошли, и лимонаду она глотнула, лепеча.

Потом мы сели на ступени.

Смотрю: смешные наши тени плечом касаются плеча.

"Я завтра еду, Виолета".

И было выговорить это так просто... Бровь подняв, она мне улыбнулась, и ясна была улыбка: "После бала легко все поезда проспать".

И снова музыка стонала, и танцевали мы опять.

61

Прервись, прервись, мой бал прощальный!

Пока роняет ветер бальный цветные ленты на газон и апельсиновые корки,— должно быть, где-нибудь в каморке старушка спит, и мирен сон.

К ней пятна лунные прильнули;

чернеет платьице на стуле, чернеет шляпка на крюке;

будильник с искрой в куполке прилежно тикает; под шкапом мышь пошуршнт и шуркнет прочь;

и в тишине смиренным храпом исходит нищенская ночь.

62

Моя старушка в полдень ровно меня проводит. Я любовно ракету в раму завинтил, нажал на чемодан коленом, захлопнул. По углам, по стенам душой и взглядом побродил: да, взято все... Прощай, берлога!

Стоит старушка у порога...

Мотора громовая дрожь,— колеса тронулись... Ну что ж, еще один уехал... Свежий сюда вселится в октябре,— и разговоры будут те же, и тот же мусор на ковре...

63

И это все. Довольно, звуки, довольно, муза. До разлуки прошу я только вот о чем: летя, как ласточка, то ниже, то в вышине, найди, найди же простое слово в мире сем, всегда понять тебя готовом;

и да не будет этим словом ни моль бичуема, ни ржа 6;

мгновеньем всяким дорожа, благослови его движенье, ему застыть не повели;

почувствуй нежное вращенье чуть накренившейся земли.

1927

Примечания А. Жукова и Е.Шиховцева.

1) Муза эпических поэм, старшая из муз.

2) Violet — фиалка (англ.).

3) Английская королева 1819— 1901

4) Сюзанна Ленглен (1899— 1938) - знаменитая теннисистка.

5) Изображение на английских банкнотах.

6) Евангелист Матфей обозначил словами "моль" и "ржа" земное, преходящее.

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я