Библиотека

Библиотека

Джеральд Даррелл. Земля шорохов

Gerald Durrell "The Whispering Land"

London, Hart-Davis, MaeGibbon, 1961 Перевод с английского Д.Жукова, 1994 г OCR and SpellCheck: Афанасьев Владимир


ПРЕДИСЛОВИЕ

Вызывая в памяти образы прошлого, я часто вижу равнины Патагонии... Все объявляют эти равнины ни на что не годными. Описать их можно, перечисляя только то, чего на них нет: ни жилья, ни воды, ни деревьев, ни гор. Там растут лишь немногочисленные карликовые растения. Почему же, в таком случае, я (да только ли я) так накрепко запомнил этот безводный пустынный край?

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" Несколько лет тому назад я написал книгу ("Зоопарк в моем багаже"), в которой рассказал, как мне надоело год за годом путешествовать в различные части света и собирать животных для разных зоопарков.

Спешу добавить, что мне вовсе не надоело ездить в экспедиции и тем более возиться с животными, которых я находил. Мне надоело расставаться с этими животными, когда я приезжал в Англию. Единственный выход из положения заключался в том, чтобы создать собственный зоопарк, и в книге "Зоопарк в моем багаже" говорится, как я отправился в Западную Африку собирать своих первых животных, как я привез их домой и наконец основал зоопарк на острове Джерси.

Теперь я написал как бы продолжение той книги, потому что здесь я описываю, как мы с женой и моим неутомимым секретарем Софи отправились на восемь месяцев в Аргентину, с тем чтобы привезти оттуда хорошую коллекцию южноамериканских животных для Джерсийского зоопарка, и как, несмотря на многочисленные препятствия, мы с этим справились. За эту коллекцию самой большой похвалы заслуживает, безусловно, Софи. Хотя она и редко упоминается на страницах этой книги, самые большие тяготы путешествия, очевидно, пришлись на ее долю. Она безропотно оставалась в Буэнос-Айресе и приглядывала за нескончаемым потоком животных, с которыми я то и дело появлялся из разных мест. И приглядывала она за ними так, что это сделало бы честь опытному собирателю животных. За это и за многое другое я чувствую себя глубоко обязанным ей.

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

ОБЫЧАИ СТРАНЫ

По-весеннему нарядный Буэнос-Айрес был хорош, как никогда. Высокие элегантные здания сверкали на солнце, словно айсберги. Вдоль широких авеню выстроились джакаранды и palo borracho <Пьяное дерево (испан.)>, с их странными, бутылочной формы, стволами и длинными, тонкими ветвями, на которых красовались белые и желтые цветы. Весенняя атмосфера, видно, пьянила пешеходов, и они, лавируя между машинами, перебегали улицу с меньшей осторожностью, чем обычно, а водители трамваев, автобусов и легковых машин соревновались в извечной буэнос-айресской игре, стараясь на максимальной скорости впритирку обогнать друг друга и при этом не столкнуться.

Не имея склонности к самоубийству, я отказался водить машину в городе, и поэтому за рулем моего лендровера, стремительно уносившего нас по смертоносной дороге, сидела Жозефина. У невысокой Жозефины волнистые темно-рыжие волосы, большие карие глаза и улыбка, как прожектор: на расстоянии двадцати шагов она парализует даже самых стойких мужчин.

Рядом со мной сидела Мерседес, высокая, стройная голубоглазая блондинка. С виду она — сама кротость, но это лишь маскирует железную волю и беспощадную, почти бульдожью, целеустремленность Мерседес. Эти две девушки были частью моей лейб-гвардии красавиц, на которую я опирался в своей борьбе с аргентинскими чиновниками.

В ту минуту мы направлялись к массивному зданию, своеобразной помеси Парфенона с рейхстагом. В его громадном чреве притаилась Адуана (или таможня) — самый страшный враг здравого смысла и свободы в Аргентине. Три недели тому назад, когда я прибыл в страну, таможенные чиновники безропотно оставили у меня все предметы, подлежащие обложению высокими пошлинами: камеры, пленку, автомобиль и многое другое. Но по причинам, известным лишь всевышнему да блестящим умам Адуаны, у меня конфисковали все сети, ловушки, клетки и другое, не очень ценное, но совершенно необходимое снаряжение. И вот последние три недели не проходило и дня, чтобы Мерседес, Жозефина и я не мытарились в обширных недрах таможенного управления, где нас посылали из кабинета в кабинет с размеренностью работы часового механизма, размеренностью до того нудной и безнадежной, что мы уже всерьез стали опасаться за свою психику.

В то время как Жозефина лавировала между разбегавшимися пешеходами, вызывая у меня спазмы в желудке, Мерседес поглядывала на меня с тревогой.

— Как вы сегодня себя чувствуете, Джерри? — спросила она.

— Великолепно,— с горечью сказал я.— Ведь в такое прелестное утро мне больше всего на свете улыбается, встав с постели, сознавать, что впереди у меня еще целый день, который надо посвятить установлению близких отношений с таможенниками.

— Ну, пожалуйста, не говорите так,— сказала Мерседес.— Вы же обещали мне, что больше не будете выходить из себя. Это же совершенно бесполезно.

— Ну и пусть бесполезно, дайте хоть отвести душу. Клянусь вам, если нас еще раз продержат полчаса перед кабинетом только для того, чтобы его обитатель в конце концов сказал нам, что это не по его части и что нам следует пройти в комнату номер семьсот четыре, я не буду отвечать за свои действия.

— Но сегодня мы идем к сеньору Гарсиа,— сказала Мерседес таким тоном, будто обещала конфету маленькому ребенку. Я фыркнул.

— Насколько мне помнится, за последние три недели только в одном этом здании мы повидались уже по крайней мере с четырнадцатью сеньорами Гарсиа. Видно, клан Гарсиа считает таможню своей старой фамильной фирмой. А все младенцы Гарсиа родятся на свет с маленькой резиновой печатью в руках,— продолжал я, распаляясь все больше и больше.— А на Рождество все они получают в подарок по выцветшему портрету Сан-Мартина, чтобы, став взрослыми, повесить его в своем кабинете.

— О, Джерри, мне кажется, вам лучше остаться в машине,— сказала Мерседес.

— Как? Лишить себя удовольствия продолжать изучение генеалогии, семейства Гарсиа?

— Ну тогда обещайте ничего не говорить,— сказала она, умоляюще поглядев на меня своими глазками, синими, как васильки.—Пожалуйста, Джерри, ни слова.

— Но я же ничего никогда и не говорю,— запротестовал я.— Если бы я действительно высказал все, что думаю, вся их таможня провалилась бы в тартарары.

—А разве не вы на днях сказали, что при диктатуре вы ввозили и увозили свои вещи и у вас никогда не было неприятностей, а теперь, при демократии, на вас смотрят как на контрабандиста?

— Ну и что? Разве человеку возбраняется высказывать свои мысли? Даже при демократии? Последние три недели мы только и делаем, что боремся с этими умственно отсталыми личностями из таможни, и ни одна из них, видно, не способна сказать что-либо членораздельное, а может лишь посоветовать обратиться к очередному сеньору Гарсиа, который сидит дальше по коридору. Я потерял три недели драгоценного времени, тогда как мог бы снимать и собирать животных.

— Руку, руку,— неожиданно и громко сказала Жозефина. Я высунул руку в окно, и мчавшаяся за нами. лавина автомобилей, скрежеща тормозами, внезапно остановилась, потому что Жозефина уже стремительно бросила лендровер наперерез движению в боковую улицу. Позади нас замирал вопль ярости и были отчетливо слышны крики: animal! <Скотина! (испан.)> — Жозефина, я настоятельно прошу вас заблаговременно предупреждать нас о ваших поворотах,— сказал я. Жозефина обернулась ко мне с ослепительной улыбкой.

— Зачем? — спросила она просто.

— Неужели непонятно? Это даст нам возможность подготовиться к встрече с всевышним.

— Но разве вы у меня хоть раз попадали в аварию?

— Нет, но, по-моему, это только вопрос времени.

В этот миг мы вновь проскочили через перекресток со скоростью сорок миль в час, и таксисту, ехавшему по поперечной улице, пришлось пустить в ход все тормоза, чтобы не врезаться нам в бок.

— Ублюдок,— невозмутимо сказала Жозефина.

— Жозефина! Никогда не употребляйте подобных выражений,— запротестовал я.

— Почему? — невинно спросила Жозефина.— Вы же употребляете.

— Это не довод,— резко возразил я.

— Но употреблять их — одно удовольствие, правда? — с удовлетворением сказала она.— У меня их уже большой запас. Я знаю "ублюдок", я знаю...

— Ладно, ладно,— перебил я.— Я верю вам. Но ради Бога, не употребляйте их в присутствии своей матери, а то она не разрешит вам водить мою машину.

Все-таки, думал я, в помощи красивых молодых женщин есть свои отрицательные стороны. Правда, мало кто может устоять перед их чарами, но, с другой стороны, слишком уж у них цепкая память на крепкие англосаксонские словечки, к которым я вынужден прибегать в минуты волнения.

— Руку, руку! — опять сказала Жозефина. Мы снова помчались наперерез движению и, оставляя позади себя разъяренное стадо автомобилей, подкатили к массивному и мрачному фасаду Адуаны.

Мы вышли из Адуаны три часа спустя. Наши мозги оцепенели, ноги ныли, и мы упали на сиденья машины.

— Куда же теперь? — спросила Жозефина безразличным тоном.

—В бар, в любой бар, где я могу получить порцию бренди и пару таблеток аспирина.

— О'кей,—сказала Жозефина, отпуская сцепление.

—Завтра, наверно, все кончится успешно,—сказала Мерседес, пытаясь поднять наш поникший дух.

— Послушайте,— сказал я немного резко,— сеньор Гарсиа, да благословит Господь его синебритый подбородок и окропленную одеколоном шевелюру, помог нам, как мертвому припарки. И вы это прекрасно знаете.

— Нет, нет, Джерри. Он обещал отвести меня завтра к одному очень высокопоставленному чиновнику Адуаны.

—Его зовут... Гарсиа?

— Нет, сеньор Данте.

— Как знаменательно! Только человек с именем Данте может выжить в этом аду сеньоров Гарсиа.

- Вы чуть не испортили все дело. Зачем вы спросили, не отца ли его портрет висит у него в кабинете? Вы же знали, что это Сан-Мартин,— с укором сказала Мерседес.

— Да, знал, но я чувствовал, что если не скажу какую-нибудь глупость, то мои мозги начнут щелкать, как старомодные штиблеты с резинками.

Жозефина подкатила к 6aрy. Мы уселись за столик, стоявший на краю тротуара, и, прихлебывая из стаканов, погрузились в унылое молчание. Вскоре мне удалось стряхнуть тупое оцепенение, которое всякий раз навевает на меня Адуана, и я снова обрел способность говорить не только о ней.

— Одолжите мне, пожалуйста, пятьдесят центов,— попросил я у Мерседес.— Мне нужно позвонить Марии.

— Зачем?

— Ладно, откроюсь вам... она обещала мне найти местечко, где бы можно было приютить тапира. В гостинице мне не разрешают держать его на крыше.

— А что такое тапир? — поинтересовалась Жозефина.

— Это такое животное, ростом почти с пони и с длинным носом. Оно похоже на маленького слона-уродца.

— Не удивляюсь, что в гостинице вам не разрешают держать его на крыше,— сказала Мерседес.

— Но тапир совсем еще младенец, он всего со свинью.

— Ну что ж, получайте свои пятьдесят центов.

Я нашел телефон, разобрался в сложностях аргентинской телефонной системы и набрал номер Марии.

— Мария? Это Джерри. Как дела с тапиром?

— Видите ли, мои друзья в отъезде, и у них его пристроить нельзя. Но мама говорит, что его можно привезти сюда и держать в саду.

— А вы уверены, что это будет удобно?

— Ну, это мамина идея.

— А вы думаете, она знает, что такое тапир?

— Да, я сказала ей, что это маленькое животное с мехом.

— Не совсем точное зоологическое описание. Что же она скажет, когда я нагряну к вам с существом величиной со свинью и почти безволосым?

— Раз уж он будет здесь, то ничего не поделаешь,— резонно заметила Мария.

Я вздохнул.

— Хорошо. Я завезу его сегодня вечером. Ладно?

— Ладно, и не забудьте захватить для него немного корму.

Я вернулся к Жозефине и Мерседес. Весь вид их являл собой неутоленное любопытство.

— Ну, что она сказала? — спросила Мерседес.

— Сегодня ровно в шестнадцать ноль-ноль мы приступаем к операции "Тапир".

— Куда мы его отвезем?

— К Марии. Ее мать разрешила держать его в саду.

— Боже милостивый! Ни в коем случае! — сказала Мерседес трагическим тоном.

— А почему бы и нет? — спросил я.

— Там нельзя его оставлять, Джерри. Садик у них совсем крошечный. И кроме того, госпожа Родригес очень любит свои цветы!

— Какое отношение это имеет к тапиру? Он будет на привязи. Все равно его надо куда-то девать, а это пока единственная возможность пристроить его.

— Хорошо, отвезем его туда,— сказала Мерседес с видом человека, который знает, что он прав, и не скрывает этого,— но не говорите потом, что я вас не предупреждала.

— Хорошо, хорошо. А теперь поехали завтракать, потому что в два часа мне надо захватить Джеки и заказать билеты на обратный путь. После этого мы можем ехать за Клавдием.

— За каким это Клавдием? — удивленно спросила Мерседес.

— За тапиром. Я окрестил его так потому, что со своим римским носом он вылитый древнеримский император.

— Клавдий! — хихикнув, сказала Жозефина.— Ублюдок! Вот смешно!

Итак, в четыре часа пополудни мы втащили упиравшегося тапира в машину и поехали к Марии, купив по дороге длинный собачий поводок и ошейник, который пришелся бы впору датскому догу. Мерседес была права — садик оказался крошечным. Размером он был футов пятьдесят на пятьдесят — этакая квадратная яма, окруженная с трех сторон черными стенами соседних домов, с четвертой стороны была верандочка с застекленной дверью, которая вела в апартаменты семейства Родригес. Из-за высоты окружающих зданий в дворике было сыро и довольно мрачно, но госпожа Родригес сотворила чудо, оживив его цветами и кустиками, которые неплохо прижились в этой темноватой дыре. Яростно награждая Клавдия пинками, мы протащили его через весь дом и привязали в саду к нижней ступеньке лестницы. Учуяв запахи сырой земли. и цветов, он благодарно засопел своим римским носом и глубоко, удовлетворенно вздохнул. Я поставил рядом с ним миску с водой, положил груду рубленых овощей и фруктов и ушел. Мария обещала позвонить мне в гостиницу утром и сказать, как освоился Клавдий. Верная своему слову, она так и сделала.

— Джерри? Доброе утро.

— Доброе утро. Как Клавдий?

— Я думаю, вам лучше приехать,— сказала она тоном человека, который старается подсластить пилюлю.

— Что случилось? Он заболел? — спросил я в тревоге.

— О нет. Не заболел,— сказала Мария замогильным голосом.— Но вчера вечером он порвал свой поводок и, пока мы его искали, успел съесть половину маминых бегоний. Я заперла его в угольном подвале, а мама сидит наверху с головной болью. Мне кажется, вам лучше приехать и привезти новый поводок.

Проклиная животных вообще и тапиров в особенности, я вскочил в такси и помчался к Марии, остановившись по пути только раз, чтобы купить четырнадцать горшков самых лучших бегоний. Клавдий, припорошенный угольной пылью, задумчиво жевал листочек. Сделав ему внушение, я посадил его на новую, более прочную привязь, которую, казалось, не оборвать было даже динозавру, написал для госпожи Родригес записку с извинениями и отбыл, взяв с Марии слово позвонить мне, как только что-нибудь случится. Она позвонила на следующее утро.

— Джерри? Доброе утро.

— Доброе утро. Все в порядке?

— Нет,— угрюмо сказала Мария,— все повторилось снова. У мамы совсем не осталось бегоний, а сад выглядит так, словно в нем поработал бульдозер. По-моему, вам надо купить цепь.

— Господи,— простонал я,— у меня от одной Адуаны голова кругом идет, а с этим проклятым тапиром вообще впору запить горькую. Хорошо, сейчас я приеду и привезу цепь.

И снова я прибыл к Родригесам с цветами и цепью, которая вполне подошла бы для якоря океанского лайнера "Куин Мэри". Клавдий нашел, что цепь очень приятна на вкус, если ее громко сосать, но еще большее удовольствие она доставляла ему, когда он громко и мелодично звенел ею, мотая башкой вверх и вниз. Этот шум наводил на мысль, что в недрах садика Родригесов скрыта небольшая кузница. Я поспешно отбыл, пока госпожа Родригес не сошла вниз, чтобы выяснить причину этого шума.

Мария позвонила мне на следующее утро.

- Джерри? Доброе утро.

— Доброе утро,— сказал я, томимый острым предчувствием, что это утро будет каким угодно, но только не добрым.

— К сожалению, мама просила вас забрать Клавдия,— сказала Мария.

— А теперь что он натворил? — спросил я, задыхаясь от ярости.

— Видите ли,— голос Марии слегка дрожал от сдерживаемого смеха,— мама вчера давала званый обед. И только все мы уселись за стол, как в саду раздался страшный шум. Уж не знаю как, но Клавдий умудрился отвязать цепь от перил. В общем, прежде чем мы успели что-нибудь сделать, он ворвался в дверь, волоча за собой цепь.

— Господи! — Я был ошеломлен.

— Да, да,— продолжала Мария, уже не пытаясь сдерживать душивший ее смех.— Это было очень смешно. Перепуганные гости вскочили, а Клавдий, как призрак, все бегал и бегал вокруг стола и гремел цепью. Потом он испугался всего этого шума и наделал... вы понимаете... украшений на полу.

— Боже мой! — простонал я, хорошо зная способности Клавдия по части этих самых "украшений".

— В общем вечер был безнадежно испорчен. Теперь мама говорит, что, к ее глубочайшему сожалению, вам придется забрать Клавдия. Она считает, что ему неуютно в саду и что он не очень симпатичное животное.

— Ваша мама, как я могу предположить, сидит наверху с мигренью?

— Кажется, сейчас это посерьезнее, чем мигрень,— озабоченно заметила Мария.

— Ладно,— сказал я со вздохом,— предоставьте это мне. Я что-нибудь придумаю.

Однако это оказалось последним звеном в цепи неприятностей, потому что все вдруг разрешилось как нельзя лучше. Таможня наконец рассталась с моим снаряжением, и — что было еще важнее — я неожиданно нашел прибежище не только для Клавдия, но и для всех остальных животных: мы поместили их в небольшом доме, который сняли на окраине Буэнос-Айреса.

Так разрешив, по крайней мере на время, свои затруднения, мы достали карты и принялись разрабатывать маршрут на юг, на побережье Патагонии, у которого в ледяных водах резвятся котики и морские слоны.

Все шло как будто гладко. Мария сумела получить отпуск на службе и готова была отправиться с нами в качестве переводчицы. Наш маршрут был разработан настолько детально, насколько могли его разработать люди, никогда не бывавшие в тех местах. Снаряжение было проверено, перепроверено и тщательно запаковано. После трех недель дурного настроения и скуки в Буэнос-Айресе к нам наконец пришло ощущение, что мы уже в пути. Но потом, на последнем военном совете (в маленьком кафе на углу), Мария высказала соображение, которое она, по-видимому, вынашивала уже довольно долго.

— Джерри, мне кажется, было бы неплохо взять с собой человека, знающего дороги,— сказала она, поглощая толстенный ломоть хлеба с громадным говяжьим языком — сооружение, почему-то считающееся в Аргентине сандвичем.

— С какой стати? — спросил я.— Разве у нас нет карт?

— Да, но вы никогда не ездили по этим патагонским дорогам, а, к вашему сведению, они весьма отличаются от всех дорог в мире.

— Как отличаются?

— В худшую сторону,— сказала Джеки.— Нам рассказывали о них самые ужасные вещи.

— Дорогая, тебе не хуже, чем мне, известно, что ужасы подобного рода — о дорогах, о комарах и о диких племенах — рассказывают всегда и всюду, в какой бы уголок света ты ни поехал, и обычно все это оказывается чепухой.

— И тем не менее Мария, по-моему, внесла дельное предложение. Если мы найдем человека, которому с нами по пути на юг, то мы хоть будем знать, что нас ожидает на обратном пути.

— Но таких нет,— раздраженно сказал я.— У Рафаэля занятия в колледже, Карлос на севере, Брайан учится...

— Есть Дики,— сказала Мария.

Я посмотрел на нее в упор.

— Кто этот Дики? — спросил я наконец.

— Мой друг,— сказала она беззаботно,— он очень хорошо водит машину, он знает Патагонию, и он очень приятный человек. Он привык совершать охотничьи вылазки, так что страдания ему нипочем.

— Под "страданиями" вы подразумеваете лишения или вы намекаете на то, что наше общество будет оскорбительным для его деликатной натуры?

— Шутки в сторону,— сказала Джеки.— Мария, а этот парень поедет с нами?

— О да,— сказала она.- Он говорит, что поедет с великим удовольствием.

— Хорошо,— сказала Джеки,— когда встретимся?

— Видите ли, я сказала ему, чтобы он был здесь через десять минут. Мне показалось, что Джерри в любом случае захочет увидеть его.

Я молча смотрел на них во все глаза.

— Мне кажется, это очень хорошая мысль, а? — спросила Джеки.

— Вы спрашиваете меня? — взмолился я.— А я думал, что вы уже все порешили между собой.

— Я уверена, что Дики вам понравится...— заговорила Мария, и в этот момент на пороге появился Дики.

С первого взгляда я решил, что Дики мне совсем не нравится. Он не произвел на меня впечатления человека, который когда-нибудь "страдал" и вообще был бы способен страдать. Одет он был изысканно, слишком изысканно. У него было круглое пухлое лицо, глаза-бусинки, довольно жиденькие рыжие усики "бабочкой" украшали его верхнюю губу, а темные волосы были прилизаны так, что казалось, будто их нарисовали.

— Познакомьтесь, Дики де Сола,— сказала Мария. Голос ее чуть-чуть дрожал.

Дики улыбнулся мне, и улыбка преобразила все его лицо.

— Мария уже говорила вам? — сказал он, привередливо отряхивая носовым платком стул, прежде чем сесть.— Я в восхищении поехать с вами, если вы будете довольны. Я в восхищении поехать в Патагонию, кого я люблю.

Я начал испытывать к нему теплое чувство.

— Если я не буду полезный, я не поеду, но я могу советовать, если вы разрешите, потому что я знаю дороги. Вы имеете карту? О, хорошо, теперь позвольте мне объясниться вам.

Мы вместе склонились над картой, и через полчаса Дики покорил меня совершенно. На меня повлияло не только его превосходное знание края, который нам предстояло проехать, но и его милая манера коверкать английскую речь, его обаяние и заразительный юмор.

— Ну,— сказал я, когда мы сложили и убрали карты,— если у вас действительно есть свободное время, то нам бы очень хотелось, чтобы вы поехали с нами.

— Подавляюще! — сказал Дики, протягивая руку.

И этим довольно загадочным возгласом сделка была скреплена.

ЗЕМЛЯ ШОРОХОВ

Равнины Патагонии бескрайни и с трудом проходимы, а потому не исследованы; судя по их виду, они пребывают уже долгие годы в том состоянии, в каком находятся ныне, и не видно конца такому состоянию в будущем.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" В дорогу на юг нас провожал жемчужно-серый рассвет, предвещавший погожий денек. Улицы были пусты и гулки, а омытые росой парки и скверы окаймляла пышная пена опавших цветов palo borracho и джакаранд — груды глянцевитых голубых, желтых и розовых лепестков.

На окраине города, повернув за угол, мы увидели первые признаки жизни — это была стайка мусорщиков, которые чуть свет принялись за исполнение своих утренних балетных номеров. Зрелище было настолько необычно, что мы сбавили ход и некоторое время медленно ехали за ними. Посередине мостовой со скоростью пять миль в час громыхала большая повозка. На ней по колено в мусоре стоял рабочий. Четверо других рабочих, как волки, бежали вприпрыжку рядом с повозкой, время от времени исчезая в темных подъездах и появляясь из них с полными мусорными ящиками на плечах. Поравнявшись с повозкой, они сильным движением подбрасывали ящики вверх. Рабочий в повозке ловил их, вытряхивал и бросал обратно, проделывая все это одним плавным движением.

Расчет был великолепный — в то время как пустой ящик падал вниз, вверх уже взлетал полный. На полпути они встречались, и иногда в воздухе находилось одновременно четыре ящика. Все это проделывалось молча и с невероятной быстротой.

Вскоре мы покинули пределы города, который еще только начинал пробуждаться, и понеслись по равнине, золотой от восходящего солнца. Утренний воздух был прохладен, и Дики оделся потеплее. На нем было длинное твидовое пальто и белые перчатки, а его черные добрые глаза и аккуратные усики "бабочкой" выглядывали из-под смешной войлочной шляпы, которую он надел, по его словам, для того, "чтобы держать уши нагретыми".

Софи и Мария скрючились в глубине лендровера на целой горе нашего снаряжения, которое по их же настоянию упаковали в ящики с острыми, как ножи, краями. Джеки и я сидели вместе с Дики на переднем сиденье, расстелив на коленях карту.

Названия некоторых поселений, лежавших на нашем пути, были просто великолепны: Часкомус, Долорес, Некочеа, Трес-Арройос — произносить их было одно удовольствие. Потом мы проехали две деревни, которые разделяло расстояние в несколько миль. Одна из них называлась Мертвый христианин, а другая — Богатый индеец. Мария объяснила это странное явление тем, что когда-то индеец разбогател, убив христианина и украв его деньги. Как ни романтично было это объяснение, мне почему-то показалось, что оно далеко от истины.

Два дня мы мчались по типичной пампе — равнине, по которой по колено в золотистой траве бродит скот; изредка встречались рощицы эвкалиптов, белесые и шелушащиеся стволы которых были похожи на нога прокаженного. Небольшие опрятные эстансии сверкали белизной в тени огромных деревьев омбу. Короткие и толстые стволы этих деревьев сплошь покрыты мясистыми наростами. Кое-где низенькие изгороди были совсем погребены под густыми зарослями вьюнков, усеянных голубовато-серыми цветами величиной с блюдце, а почти на каждом столбе изгороди покоилось странное, похожее на футбольный мяч гнездо птицы печника. Этот цветущий ландшафт выглядел настолько ухоженным, что еще чуть-чуть — и стало бы скучно.

К вечеру третьего дня мы сбились с пути. Съехав на обочину дороги, мы достали карту и начали спорить. Нам надо было попасть в город под названием Кармен-де-Патагонес, расположенный на северном берегу Рио-Негро. Я настаивал на ночевке именно в этом городе, потому что здесь провел некоторое время Дарвин, когда путешествовал на корабле "Бигль": мне было интересно посмотреть, насколько изменился город за последнюю сотню лет. Поэтому, несмотря на горячие возражения остальных членов экспедиции, которым непременно хотелось остановиться в первом же населенном пункте, мы поехали дальше. Как оказалось, нам ничего другого и не оставалось делать, потому что на пути к Кармен-де-Патагонесу мы не встретили ни единого жилья и ехали до тех пор, пока не увидели впереди маленькую гроздь слабых огоньков. Не прошло и десяти минут, как мы уже осторожно ехали по булыжным мостовым Кармен-де-Патагонеса, освещенным неверным светом уличных фонарей. Было два часа ночи. Все дома выглядели на одно лицо и были накрепко заперты. Трудно было надеяться, что мы встретим хоть кого-нибудь, кто показал бы нам дорогу к гостинице, а разыскать ее сами мы не могли, потому что каждый дом казался нам точной копией другого, и отличить гостиницу от других жилищ не было никакой возможности. Мы остановились на главной площади города и стали уныло и раздраженно спорить, как быть. Вдруг под одним из фонарей возник ангел-хранитель в образе высокого тощего полицейского. На нем был безукоризненно чистый мундир, блестящий пояс и начищенные сапога. Он щеголевато отдал честь, поклонился женщинам и со старомодной галантностью направил нас в боковую улицу, где, по его словам, была гостиница. Мы подъехали к большому мрачному дому с наглухо закрытыми ставнями и массивной входной дверью, которая могла бы сделать честь даже кафедральному собору. Отбарабанив зорю по ее избитой непогодами поверхности, мы стали терпеливо ждать. Прошло десять минут, но обитатели дома не подавали никаких признаков жизни, и тогда Дики в отчаянии бросился на приступ. Если бы эта атака удалась, то грохот разбудил бы и мертвого. Но только Дики лягнул дверь, как она загадочным образом распахнулась сама, и мы увидели длинный, слабо освещенный коридор с дверями по обеим сторонам и мраморную лестницу, ведущую наверх. Смертельно усталые, голодные, как волки, мы не были расположены уважать право частной собственности и промаршировали в гулкий холл, словно войско захватчиков. Здесь мы остановились и стали кричать "Hola!" <Эй! (испан.)> до тех пор, пока весь отель не загудел от наших криков. Но ответа мы не дождались.

— Я думаю, Джерри, что иногда они все мертвые,— серьезно сказал Дики.

— Ну что ж, если они мертвые, то предлагаю рассредоточиться и самим найти себе постели,— сказал я.

Мы поднялись по мраморной лестнице и сами нашли три спальни с засланными кроватями, применив для этого очень простой прием — мы открывали все двери подряд. Найдя пристанище на ночь, мы с Дики спустились вниз посмотреть, может ли эта гостиница похвалиться хоть какими-нибудь удобствами. Первая же дверь, которую мы распахнули, привела нас в темную комнату с огромной двуспальной кроватью под старинным балдахином. Не успели мы выскочить обратно, как из-под одеяла, словно всплывающий кит, поднялась и вперевалку зашагала к нам громадная туша. Эта туша оказалась женщиной гигантских размеров, одетой в развевающуюся ночную фланелевую сорочку и весящей килограммов сто. Щурясь и натягивая на себя светло-зеленое кимоно, усеянное большущими розами, она вышла в коридор — впечатление было такое, словно одна из самых экзотичных цветочных выставок в Челси вдруг встала и зажила собственной жизнью. На ее мощную грудь ниспадали две длинные пряди седых волос. Натянув кимоно, она закинула их за спину и сонно, но приветливо улыбнулась нам.

— Buenas noches <Доброй ночи (испан.)>,— вежливо сказала она.

- Buenas noches, senora,— ответили мы, стараясь не уступать в хороших манерах никому даже в этот поздний час.

— Наblо con la patrona? <Я разговариваю с хозяйкой? (испан.)> — спросил Дики.

— Si, si, senor,— ответила она, широко улыбаясь,— que queres? <Да, что вам угодно? (испан.)> Дики извинился за поздний приезд, но lа patrona только махнула рукой. Дики спросил, нельзя ли получить бутерброды и кофе. Почему бы и нет? — ответила la patrona. Дики объяснил ей, что нам также срочно требуется в туалет. Не будет ли она так любезна показать нам, где он. La patrona восприняла это с большим юмором, провела нас в облицованную кафелем комнатенку и стояла рядом, дружески болтая, пока мы с Дики занимались своими делами. Потом, пыхтя и колыхаясь, она прошла на кухню и приготовила нам огромную гору бутербродов и кастрюльку кофе. Убедившись, что больше от нее ничего не требуется, она отправилась на покой.

На следующее утро, позавтракав, мы быстро осмотрели город. Насколько я мог заметить, со времен Дарвина, если не считать внедрения электричества, он изменился очень мало. Поэтому мы сели в машину и покатили из города вниз по склону холма, а затем по широкому железному мосту, перекинутому над ржаво-красными водами Рио-Негро. Прогромыхав по мосту из провинции Буэнос-Айрес в провинцию Рио-Негро, то есть всего-навсего перебравшись на противоположный берег реки, мы оказались в совершенно другом мире.

Остались позади тучные зеленые просторы пампы. Справа и слева, насколько хватало глаз, тянулась пустынная, бесплодная равнина, покрытая ровной щетиной серо-зеленого кустарника. Каждый куст был фута в три высотой и вооружен устрашающим количеством шипов и колючек. Казалось, в этом сухом кустарнике никто не живет, так как, остановив машину, мы не услышали ни пения птиц, ни жужжания насекомых. Только ветер шелестел ветвями колючего кустарника над этой одноцветной марсианской равниной. Единственным движущимся предметом, кроме нас самих, был огромный хвост пыли, поднятой автомобилем. Ужасно утомительно было ехать по этому краю. Прямая дорога, вся в глубоких рытвинах и колдобинах, разматывалась до самого горизонта. После нескольких часов монотонной езды мы уже ничего не соображали, нас вдруг кидало в сон, и мы просыпались от дикого скрипа — лендровер съезжал с дороги в ломкий кустарник.

Это случилось вечером перед самым Десеадо, на участке дороги, которую, к несчастью, так развезло после недавнего дождя, что она стала похожа на полосу густого клея. Дики, уже давно сидевший за рулем, стал клевать носом, и, прежде чем мы сообразили, в чем дело, лендровер с прицепом въехал в крутую грязь на обочине и, бешено буксуя, накрепко засел. Мы неохотно вылезли из машины на ледяной ветер и при тусклом свете заходящего солнца принялись отцеплять прицеп от лендровера и по отдельности вытаскивать их из грязи. Потом, когда руки и ноги озябли, мы все пятеро втиснулись в лендровер и стали смотреть на закат, передавая из рук в руки бутылку шотландского виски, которую я припрятал специально для такого случая.

По обе стороны дороги раскинулась страна низких и колючих кустарников, темная и такая плоская, что у нас создавалось впечатление, будто мы находимся в центре гигантской тарелки. По мере того как солнце опускалось, небо окрашивалось в зеленоватый цвет, а потом вдруг оно стало очень бледным, серо-синеватым. Скопище лохматых облаков у горизонта на западе вдруг почернело, и только самые края их были пламенно-красными. Облака напоминали великую армаду испанских галеонов, которые, затеяв на небе жестокий морской бой, плыли навстречу друг другу. Их черные силуэты четко выделялись на фоне яркого пламени, вырывавшегося из жерл орудий. Солнце садилось ниже и ниже, облака из черных превратились в переливчато-серые, а небо позади них покрылось зелеными, синими и бледно-красными полосами. Вдруг наш флот галеонов исчез, и на его месте образовался красивый архипелаг островов, которые растянулись вереницей по небу, похожему на безмятежное море, расцвеченное красками заката. Иллюзия была полной: в скалистой, иззубренной береговой линии можно было различить бухточки, очерченные белой пеной прибоя; виднелись длинные светлые пляжи; клубки облаков казались опасным нагромождением рифов у входа в спокойную гавань; на островах горы причудливой формы были покрыты лохматой шкурой по-вечернему темных лесов. Так мы сидели, согретые виски, и с восторгом изучали географию этого развернувшегося перед нами архипелага. Каждый из нас выбрал себе по приглянувшемуся острову, на котором хотелось бы провести отпуск, и говорил о том, какие современные удобства он мечтает найти в отеле своего острова.

— Большую-большую ванну и очень глубокую,— сказала Мария.

— Нет, приятный теплый душ и удобное кресло,— сказала Софи.

- Только постель,- сказала Джеки,- с пышным пуховиком.

— Бар, в котором к напиткам подают настоящий лед,— мечтательно сказал я.

Дики немного подумал. Потом он взглянул на свои ботинки, густо облепленные быстро подсыхавшей грязью.

— Я должен иметь человека, который почистит мне ботинки.— твердо сказал он.

— Ну, я сомневаюсь, что такой найдется и в Десеадо.— уныло произнес я.- однако нажмем.

Когда на следующий день в десять часов утра мы прибыли в Десеадо, сразу стало ясно, что ни на какие роскошества вроде пуховиков, льда к напиткам или даже чистильщика сапог рассчитывать не приходится. Это был самый пустынный город на свете. Он напоминал декорации для съемки довольно плохого голливудского ковбойского фильма и наводил на мысль, что его жители (две тысячи человек, согласно путеводителю) вдруг собрали пожитки и ушли, оставив свой город одиноко стоять на пронизывающем ветру и палящем солнце. По пустынным улицам, мимо безмолвных домов время от времени проносился ветер, поднимая вялые смерчи пыли, которые, покрутившись мгновение, устало оседали на землю. В той части города, которая показалась нам его центром, мы увидели только собаку, быстро бежавшую по своим делам, и ребенка, присевшего на корточки посреди мостовой и увлеченного какой-то загадочной детской игрой. Потом мы повернули за угол и вздрогнули, увидев человека, который понуро тащился верхом на лошади с таким видом, будто лишь он один остался в живых после какой-то страшной катастрофы. Мы подъехали к нему. Он остановился, вежливо поздоровался, не проявив к нам, однако, никакого интереса, и показал, как проехать к двум единственным гостиницам города. Гостиницы оказались друг против друга, и сделать выбор по их внешнему виду было нельзя. Тогда мы метнули монету.

Хозяина гостиницы мы нашли в баре. С видом человека, только что понесшего тяжелую утрату, он неохотно признался, что у него есть свободные номера, и темными коридорами провел нас в три небольшие грязноватые комнаты. Дики сдвинул свою войлочную шляпу на затылок, стал посреди комнаты и, стягивая белые перчатки, с чисто кошачьей привередливостью обследовал провисшую кровать и серое белье.

— Знаете что, Джерри? — убежденно сказал он.— Это самый вонючий отель из всех, о которых я когда-либо мечтал.

— Хорошо, что вы не мечтали о более вонючем,— сказал я.

Мы пошли в бар, чтобы выпить чего-нибудь и подождать прихода некоего капитана Гири, которого мне рекомендовали как самого большого знатока колоний пингвинов в окрестностях Пуэрто-Десеадо. Мы сидели за столиком и с интересом наблюдали за посетителями бара. У большинства из них были длинные обвисшие усы, и они казались глубокими стариками. Их смуглые лица были словно иссечены, а потом сшиты ветром. Они сидели небольшими группами, склонившись над стаканчиками с коньяком и вином. У них был такой безразличный вид, словно они зимовали в этом грязном баре, с безнадежностью уставившись в донышки своих стопок, ожидая, когда стихнет ветер, и зная, что он никогда не стихнет. Изящно покуривая сигарету, Дики обозревал закопченные стены, ряды пыльных бутылок и пол с двадцатилетним слоем хорошо утоптанной грязи.

— Ну, как бар? — спросил он меня.

— Не очень весело.

— Он такой старый... у него такой старый вид,— сказал он, озираясь.— Знаете, Джерри, держу пари, что здесь даже мухи имеют бороды.

Дверь внезапно отворилась, и в бар ворвалась струя холодного воздуха. Старики обратили свои безжизненные, как у рептилий, взоры ко входу, и на пороге появился капитан Гири. Это был высокий, крепко сколоченный человек с русыми волосами, красивым аскетическим лицом и таким живым и прямодушным выражением голубых глаз, какого мне не приходилось видеть ни у кого. Представившись, он сел за наш столик и оглядел нас так по-детски дружелюбно и весело, что гнетущая атмосфера бара тотчас исчезла и мы вдруг почувствовали себя легко и свободно. Мы выпили с капитаном Гири, после чего он достал большой рулон карт, разложил их на столе, и мы склонились над ними.

— Пингвины,— задумчиво сказал капитан, водя указательным пальцем по карте.— Здесь вот лучшая колония... и самая большая. Но, по-моему, для вас это будет слишком далеко, как вы думаете?

— Да, далековато,— согласился я.— Нам бы не хотелось забираться так далеко на юг, если есть возможность найти что-нибудь поближе. Дело просто во времени. Я надеялся, что мы найдем приличную колонию в окрестностях Десеадо.

— Есть такая, есть такая,— сказал капитан, тасуя карты, как фокусник.— Здесь вот, видите, в этом месте... Это примерно в четырех часах езды от Десеадо... все время вдоль берега залива.

— Это замечательно,— сказал я, воодушевляясь,— самое подходящее расстояние.

— Одно только меня беспокоит,— сказал капитан, обращая на меня озабоченный взор голубых глаз,— будет ли там достаточно птиц для того, что вы хотите... для фотографирования?

- Да,— произнес я с сомнением,— мне хотелось бы побольше. Сколько их там, в колонии?

— Думаю, примерно миллион,— сказал капитан Гири.— Достаточно этого?

Я смотрел на него, раскрыв рот. Но он не шутил. Он был всерьез озабочен, что миллиона пингвинов будет для меня слишком мало.

— Кажется, я смогу обойтись миллионом пингвинов,— сказал я.— Думаю, мне удастся найти одну или парочку фотогеничных птиц в этом миллионе. Скажите, а они живут все вместе?

— Ну, примерно половина или три четверти их сконцентрировались здесь,— сказал он, ткнув пальцем в карту.—А остальные разбросаны по всему берегу залива, вот здесь.

— Превосходно, это, пожалуй, мне подойдет. Ну, а как насчет того, чтобы где-нибудь устроить лагерь?

— О,— сказал капитан,— с этим трудно. Впрочем, как раз там находится эстансия моего друга, сеньора Уичи. Сейчас он здесь, в Десеадо, и, если бы мы зашли к нему, он мог бы разрешить вам расположиться на своей эстансии. Она вот здесь, это примерно в двух километрах от основной колонии, так что вам было бы очень удобно.

— Это великолепно,— восторженно сказал я.— Когда мы можем увидеть сеньора Уичи?

Капитан посмотрел на свои часы и что-то прикинул в уме.

— Мы можем повидаться с ним сейчас же, если вам угодно,— ответил он.

— Отлично! — сказал я, допивая виски.— Пошли!

Дом Уичи находился на окраине Десеадо, а сам Уичи, которому капитан Гири представил нас, понравился мне с первого взгляда. Это был приземистый человек с выдубленным ветром лицом. У него были очень черные волосы, густые черные брови и усы и темно-карие глаза, добрые, веселые, с морщинками в уголках. Во всех его движениях и манере говорить была такая спокойная уверенность, что от одного его присутствия вас оставляли всякие заботы. Пока Гири объяснял нашу миссию, Уичи стоял молча и время от времени поглядывал на меня, словно оценивая. Потом он задал нам несколько вопросов и наконец, к моему невыразимому облегчению, протянул мне руку и широко улыбнулся.

— Сеньор Уичи согласен принять вас на своей эстансии,— сказал Гири,— и хочет сопровождать вас сам, чтобы показать лучшие пингвиньи места.

— Сеньор Уичи очень добр... мы приносим самую большую благодарность...— сказал я.— Можем ли мы выехать завтра в полдень, после того как я провожу своего друга на самолет?

— Si, si, como no? <Да, да, почему бы и нет? (испан.)> — сказал Уичи, выслушав перевод. Мы условились встретиться с ним завтра, после того как посадим Дики на самолет, улетающий в Буэнос-Айрес.

В тот же вечер мы сидели в нашем унылом баре, потягивая виски и с грустью думая о том, что завтра Дики нас покинет. Это был обаятельный и веселый товарищ. Он безропотно мирился с лишениями и всегда подбадривал нас шутками, фантастической грамматикой своих замечаний и ритмичными аргентинскими песенками. Мы знали, что будем скучать без него, и он тоже был расстроен тем, что покидает нас как раз тогда, когда путешествие становится интересным.

Хозяин гостиницы вдруг дерзнул насладиться радостями жизни и включил небольшой приемник, дальновидно помещенный на полке, между двумя бутылками бренди. Радио затрубило протяжное и тоскливое танго самого неблагозвучного сорта. Мы молча слушали, пока не замер последний отчаянный вопль.

— Переведите эту веселенькую вещичку,— попросил я Марию.

— Это о человеке, который обнаружил, что его жена больна туберкулезом,— объяснила она.— Он потерял работу, и дети его голодают. Жена при смерти. У него очень плохое настроение, и он спрашивает, в чем смысл жизни.

Радио снова принялось вопить что-то, очень похожее на предыдущую песню. Когда оно замолчало, я взглянул на Марию и вопрошающе поднял брови.

— Это о человеке, который только что обнаружил, что жена ему неверна,— уныло перевела она.— Он зарезал ее. Теперь его должны повесить, и дети его останутся сиротами. У него очень плохое настроение, и он спрашивает, в чем смысл жизни.

Воздух раздирала третья песенка. Я взглянул на Марию. Она прислушалась и пожала плечами.

— То же самое,— лаконично сказала она.

Мы все разом поднялись и отправились спать. Рано утром мы с Марией повезли Дики на аэродром, а Софи и Джеки отправились в турне по трем лавкам Десеадо, чтобы купить припасы, необходимые для нашей поездки на эстансию Уичи. Аэродром представлял собой более или менее ровную полоску земли на окраине Десеадо. На ней возвышался ангар, выглядевший так, словно его побила моль, двери его хлопали и скрипели на ветру. Единственными живыми существами здесь были три пони, которые меланхолично пощипывали травку. Прошло двадцать минут после того, как должен был прибыть самолет, но его все не было, и мы стали уже думать, что Дики придется остаться с нами. Потом по пыльной дороге из города прибыл, громыхая, маленький грузовичок. У ангара он остановился, и из него вылезли два человека весьма чиновничьего вида в длинных пальто цвета хаки. Они сосредоточенно и долго рассматривали флюгер, потом поглядели на небо и, хмуря физиономии, стали совещаться. Посовещавшись, они посмотрели на часы и стали прохаживаться.

— Это, должно быть, механики,— сказал Дики.

— У них действительно очень официальный вид,— согласился я.

— Слушайте! — сказал Дики, когда до нас донеслось слабое гудение.— Летит.

На горизонте появилось пятнышко, которое быстро увеличивалось в размерах. Теперь два человека в хаки приступили наконец к своим обязанностям. С пронзительными криками они выбежали на взлетную полосу и стали гнать с нее трех пони, которые до сих пор мирно паслись в центре того, чему теперь предстояло стать посадочной площадкой. Во время приземления самолета был волнующий момент, когда один пони чуть не прорвался обратно, но человек в хаки бросился ему наперерез и в последнюю секунду схватил пони за гриву. Самолет слегка подпрыгнул и, вздрогнув, остановился, а два человека в хаки, оставив пони, извлекли из недр ангара жидковатую лесенку на колесах и приставили ее к самолету. Очевидно, Дики был единственным пассажиром, который собирался сесть в Десеадо. Дики сжал мою руку.

— Джерри,— сказал он,— вы мне сделаете одно одолжение, да?

— Конечно, Дики,— ответил я.— Все что угодно.

— Посмотрите, чтобы никаких лошадиных ублюдков не было на пути, когда мы полетим вверх, а? — попросил он очень серьезно и зашагал к самолету. Поля его войлочной шляпы хлопали на ветру.

Самолет с ревом взлетел, пони поплелись на взлетную полосу, а мы направили тупое рыло лендровера на город.

Часов в двенадцать мы заехали за Уичи, и он сам сел за руль лендровера. Я искренне радовался этому, потому что, не проехав и двух миль от Десеадо, мы свернули с дороги на едва заметную колею, которой мы оказали бы великую честь, назвав проселком. Временами она совсем исчезала, и, если бы мне пришлось самому вести машину, я бы совершенно растерялся. Но Уичи направлял лендровер на, казалось, совершенно неприступную стену колючих кустов, которые, царапая борта машины, визжали, как духи, предвещающие смерть. Прорвавшись сквозь кустарник, мы снова попадали на колею. Кое-где дорога сворачивала в выемку трехфутовой глубины, которая оказывалась ложем пересохшего ручья, почти равным по ширине расстоянию между колесами машины. Мы осторожно ехали двумя колесами по одному берегу, а двумя — по другому. Малейший просчет — и машина свалилась бы вниз и безнадежно застряла.

По мере того как мы приближались к морю, пейзаж постепенно менялся. Из плоской местность становилась слегка волнистой, кое-где ветер, содрав верхний слой почвы, обнажил желтую и ржаво-красную гальку, большие пятна которой напоминали болячки на меховой шкуре земли. Эти пустынные участки, по-видимому, были излюбленным местом пребывания любопытных животных — патагонских зайцев, потому что именно на сверкающей гальке мы всегда находили их парочками, а то и небольшими группами — по три, по четыре. Это были странные существа, которые выглядели так, словно их слепили весьма небрежно. У них были тупые морды, очень похожие на заячьи, маленькие, аккуратные кроличьи ушки и маленькие тонкие передние лапки. Но задние ноги их были большими и мускулистыми. Больше всего привлекали их глаза — большие, черные, блестящие, с густой бахромой ресниц. Похожие на миниатюрные копии львов с Трафальгар-сквер, зайцы лежали на гальке, греясь на солнце и посматривая на нас с аристократическим высокомерием. Они подпускали довольно близко, потом томно смежали длинные ресницы и с потрясающей быстротой оказывались в сидячем положении. Они поворачивали головы и, взглянув на нас, уносились к струящемуся мареву горизонта гигантскими пружинистыми прыжками. Черно-белые пятна на их задах казались удаляющимися мишенями.

Вскоре, ближе к вечеру, косые лучи солнца окрасили пейзаж в иные цвета. Низкая поросль колючих кустарников стала фиолетовой, алой и красновато-коричневой, а участки обнаженной гальки расцветились алым, ржаво-красным, белым и желтым. С хрустом прокладывая путь по этой многоцветной местности, мы заметили в самом центре участка обнаженной гальки черный шар, который при ближайшем рассмотрении оказался большой черепахой, карабкавшейся по горячим камням с мрачным упорством глетчера. Мы остановились и подняли ее, но пресмыкающееся, напуганное неожиданной встречей, обильно помочилось. Непонятно, где она нашла на этой иссушенной земле столько влаги, чтобы создать такое мощное оборонительное заграждение. Окрестив черепаху Этельбертой, мы положили ее в кузов лендровера и поехали дальше.

На закате, перевалив через последний из пологих холмов, мы очутились на площадке, похожей на дно древнего озера. Окруженная кольцом невысоких холмов, она казалась своеобразной чашей, в которую ветер сносил из-за холмов песок, укладывая его толстым слоем, убившим всякую растительность. Когда машина, ревя и оставляя за собой хвост пыли, неслась по этому ровному месту, вдалеке мы увидели рощицу зеленых деревьев, первых деревьев с тех пор, как мы выехали из Десеадо. Подъехав поближе, мы рассмотрели маленький, окруженный аккуратной белой изгородью оазис, а в центре его, под сенью деревьев, красивый деревянный дом, весело раскрашенный ярко-синей краской.

Нас вышли встречать два пеона, одетые в bombachas< Шаровары (аргентин.)> и драные рубахи. У них были длинные черные волосы, черные блестящие глаза и в общем диковатый вид. Они помогли нам разгрузить машину и внести наши вещи в дом, а затем, пока мы распаковывались и мылись, они вместе с Уичи закололи овцу и стали в честь нашего прибытия готовить асадо. Чтобы жарить асадо, нужен очень сильный огонь, но порывистые ветры, которые постоянно дуют в Патагонии, заставляют быть осторожным — они могут сдуть и унести весь костер, и тогда сухой кустарник запылает на много миль вокруг. Во избежание этого у подножия холма, на вершине которого стоял дом, Уичи посадил большой квадрат кипарисов. Деревьям дали подрасти футов до двенадцати, а потом срезали им верхушки, чтобы они стали гуще. С самого начала кипарисы были посажены так тесно, что теперь их сучья переплелись и образовали почти непроницаемые заросли, в которых Уичи прорубил узкий проход, а внутри квадратной рощицы он расчистил полянку футов двадцать на двенадцать. Здесь и жарили асадо; разводить костер под защитой толстых кипарисовых стен было безопасно.

Пока мы мылись и переодевались, стало темно. Мы спустились к полянке среди кипарисов, где уже пылал огромный костер. Возле него в землю был вбит большой кол, на который насадили целую овцу, вскрытую подобно устрице. Мы лежали на земле вокруг костра и пили красное вино, ожидая жаркого.

В Аргентине я много раз бывал на асадо, но тот, первый, раз на эстансии Уичи навсегда останется в моей памяти. Восхитительный запах горящих веток, смешанный с запахом жареного мяса, розовые и оранжевые языки пламени, красные блики на кипарисовых стенах, шум ветра, который неистово ломится в наше убежище и с тихим вздохом, обессилев, замирает в путанице ветвей, и ночное небо с трепещущими звездами и хрупким осколком луны... Кажется, никогда еще я не испытывал большего удовольствия, чем тогда, когда я, сделав большой глоток приятного теплого красного вина, наклонялся, отрезал благоухающий кусок мяса от шипящей коричневатой бараньей тушки, окунал его в острый соус из уксуса, чеснока и красного перца и отправлял этот сочный кусок в рот.

Когда мы насытились, Уичи, сделав добрый глоток вина, отер рот тыльной стороной руки и посмотрел на меня поверх красных мерцающих угольков, которые лежали на земле закатным солнцем.

—Manana <Завтра (испан.))> —сказал он, улыбаясь,—мы пойдем к pinguinos <Пингвины (испан.).>.

— Si, si,— сонно ответил я и еще раз, уже просто от жадности, потянулся вперед, чтобы отрезать себе еще кусочек хрусткой корочки от остывающих остатков овцы,— manana pinguinos.

МОРЕ СТАРЫХ ОФИЦИАНТОВ

То была отважная птица; отходя к морю, она то и дело бросалась на меня и даже заставляла отступать.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" Было еще темно, когда меня разбудил Уичи, ходивший по кухне. Он тихо насвистывал и гремел кофейником и чашками, стараясь вежливо прервать наш сон. Первым делом я зарылся поглубже под кучу мягких, теплых светло-коричневых шкур гуанако, наваленных на непомерную двуспальную кровать, на которой мы с Джеки так уютно устроились. Однако, поразмыслив, я решил, что если Уичи встал, то пора вставать и мне — хотя бы для того, чтобы вытащить из постелей остальных. Итак, горестно вздохнув, я отбросил шкуры и шустро соскочил с кровати. Редко мне случалось так сожалеть о своих поступках, это было все равно что выскочить из жаркой котельной и тут же броситься в студеную горную речку. Стуча зубами, я натянул на себя все, что попало под руку, и заковылял на кухню. Уичи улыбнулся и кивнул мне, а потом с сочувственным видом, налив на два пальца коньяку в большую чашку, долил ее горячим кофе и подал мне. Вскоре, раскалившись докрасна, я стянул в себя один из трех пуловеров и стал злорадно вытряхивать из постелей остальную компанию.

Наконец, напившись кофе с коньяком, при неярком желтоватом свете восходящего солнца, мы отправились туда, где живут пингвины. Перед самым носом нашего лендровера шныряли глупые овцы. У берега длинного мелкого пруда с дождевой водой, образовавшегося в низине между пологими холмами, мы увидели шесть фламинго, розовых, как бутоны цикламена. Они добывали себе денное пропитание. Примерно четверть часа мы ехали по дороге, а потом Уичи повернул прямо на целину и направил машину вверх по пологому склону холма. У вершины его Уичи обернулся ко мне с улыбкой.

—Ahora,—сказал он,—ahora los pinguinos <Сейчас будут пингвины (испан.)>.

Мы въехали на вершину и увидели колонию пингвинов. Впереди кончался низкий коричневый кустарник и начинались раскаленные пески. Они были отделены от моря серпообразным хребтом белых песчаных дюн сотни в две футов высотой. Именно здесь, в этом пустынном месте, защищенном от морских ветров полукружием дюн, пингвины и основали свой город. Всюду, насколько хватало глаз, земля была щербата от ямок-гнезд, иные из которых представляли собой просто разрытый песок, другие имели несколько футов глубины. Эти маленькие кратеры делали местность похожей на участок поверхности Луны, рассматриваемый в мощный телескоп. Между кратерами сновали вперевалку пингвины. Такого огромного сборища я еще не видел никогда, оно было похоже на целое море карликов-официантов, важно вышагивающих от столика к столику, шаркая ногами и устало опустив плечи, которые болят, оттого что им всю жизнь приходилось таскать перегруженные подносы. Число их было чудовищно, даже на горизонте, в зыбком мареве, мелькали их черно-белые тельца. Это было захватывающее зрелище. Мы медленно продирались сквозь кустарник, пока не достигли края этих гигантских сот из гнездовых нор. Остановившись, вышли из лендровера.

Мы стояли и наблюдали за пингвинами, а они тоже стояли и наблюдали за нами с огромным уважением и интересом. Большинство птиц были, конечно, взрослыми, но в каждой ямке сидело по одному или по два птенца, одетых еще в младенческие пуховые шубки. Они поглядывали на нас большими черными трогательными глазами и были похожи на пухленьких и робких дебютанток, укутанных в слишком большие для них шубки из черно-бурых лисиц. У взрослых птиц, гладких и опрятных в своих черно-белых костюмах, были красные сережки у оснований клювов и блестящие хищные глаза уличных торговцев. Если к ним приближаться, то они пятятся к своим ямкам и угрожающе поводят головой из стороны в сторону, опуская ее все ниже и ниже, так что в конце концов они, вероятно, видят вас уже вверх ногами. Если подойти слишком близко, они спускаются в свои норы и постепенно скрываются в них, живо поводя головами. Малыши, наоборот, подпускают человека фута на четыре, но потом их нервы не выдерживают, они бегут и ныряют в ямки, откуда виднеются только их пушистые задики и взбрыкивающие лапки.

Сначала гомон и суета огромной колонии сбивают с толку. Непрерывно шуршит ветер, неумолчно пищат малыши, и раздается громкий протяжный крик взрослых птиц, похожий на ослиный рев. Вытянувшись во весь рост, пингвины широко расставляют крылья, задирают клювы к голубому небу и ревут — радостно, возбужденно. Поначалу совершенно непонятно, куда смотреть — непрерывное движение взрослых и птенцов кажется беспорядочным и бесцельным, но потом, после нескольких часов пребывания среди этого огромного сборища птиц, уже можно кое в чем разобраться. Прежде всего становится очевидным, что сутолоку создают главным образом взрослые птицы. Многие из них стоят у своих ямок-гнезд, неся, по-видимому, караульную службу при молодом поколении; большая же часть птиц снует взад и вперед — одни идут к морю, другие обратно. Далекие песчаные дюны буквально кишат маленькими фигурками, которые либо карабкаются вверх по крутым склонам, либо спускаются вниз.

Постоянные переходы к морю и обратно занимают у пингвинов большую часть дня, и этот потрясающий подвиг заслуживает подробного описания. День за днем, в течение трех недель, мы жили среди птиц, внимательно наблюдая за ними, и вот что мы увидели.

Рано утром один из родителей (или самец, или самка) отправляется к морю, оставив свою половину при гнезде. Для того чтобы добраться до моря, птице надо преодолеть мили полторы изнурительного пути по самой труднопроходимой местности, какую только можно себе представить. Сначала пингвинам приходится лавировать в мозаике ямок, а когда они доходят до края колонии, начинается песок, покрытый засохшей и растрескавшейся коркой, которая похожа на гигантскую картинку-загадку. Песок в этих местах даже ранним утром нагревается до того, что рука не терпит, и все же, исполненные чувства долга, пингвины бредут по нему, часто останавливаясь передохнуть и застывая, как в трансе. Это обычно занимает у них около получаса. Но, дойдя до противоположного края маленькой пустыни, они встречают новое препятствие — песчаные дюны, которые возвышаются над миниатюрными фигурками птиц, как снежные вершины Гималаев. Дюны достигают в высоту футов двести, у них крутые склоны, и образованы они из сплошного мелкого сыпучего песка. Даже нам было трудно преодолевать эти дюны, а коротконогим пингвинам и подавно.

Добравшись до подножия дюн, птицы обычно отдыхают минут десять. Некоторые просто стоят, погрузившись в размышления, другие бросаются на живот, чтобы отдышаться. Отдохнув, они упрямо поднимаются на ноги и начинают подъем. Собравшись с силами, они взбегают вверх по склону, пытаясь, очевидно, преодолеть самую скверную часть пути как можно быстрее. Но примерно на четверти крутизны они выдыхаются, их движения становятся все медленнее и медленнее, и они все чаще и чаще останавливаются отдыхать. А склон уходит вверх все круче и круче, и в конце концов им приходится ложиться на брюшко и карабкаться вверх, помогая себе крыльями. Наконец они отчаянным броском одолевают последние футы, торжествующе выскакивают на гребень дюны и здесь, постояв и радостно похлопав крыльями, снова бросаются ниц, чтобы десяток минут передохнуть. Половина пути пройдена, и, лежа на остром, как нож, гребне дюны, птицы уже видят море, которое в полумиле от них мерцает прохладно и маняще. Но, чтобы попасть в море, им надо еще спуститься по противоположному склону, пройти четверть мили сквозь заросли кустарника и пересечь несколько сот ярдов галечного пляжа.

Конечно, спуститься с дюн для них легче, чем подняться, и они проделывают это двумя способами, наблюдать которые одинаково забавно. Они либо шагают вниз по склону, начиная степенно, все более и более убыстряя шаг, по мере того как склон становится круче, и пускаясь наконец самым несолидным образом в галоп, либо съезжают вниз на брюхе, помогая себе ногами и крыльями, словно под ними не песок, а вода. Тем или иным способом достигнув подножия дюны, они поднимаются на ноги, отряхиваются и начинают угрюмо продираться сквозь кусты к пляжу. Но как раз на этих последних сотнях ярдов пляжа они страдают больше всего. Уже близко море, голубое, сверкающее, соблазнительно плещущееся о берег, а им, чтобы добраться до него, приходится волочить свои измученные тела по каменистому пляжу, где каждый камешек качается под ногами, где так трудно сохранить равновесие. Но наконец все кончается, и они бегут последние несколько футов к кромке прибоя, странно припадая к земле, потом вдруг выпрямляются и бросаются в холодную воду. Минут десять они кувыркаются и ныряют в сверкающей на солнце воде, смывая пыль и песок с головы и крыльев, восторженно болтая натруженными ногами, крутясь и подпрыгивая, то исчезая под водой, то пробкой вылетая наверх. Освежившись вволю, они неизменно принимаются ловить рыбу. Их не страшит трудное путешествие обратно, которое им предстоит совершить, чтобы доставить пищу своим голодным птенцам.

Нагрузившись рыбой, они бредут той же дорогой, по горячему песку, а потом начинают хлопотное дело — кормежку своих прожорливых малышей, которая напоминает нечто среднее между боксом и всеобщей свалкой и представляет собой зрелище захватывающее и удивительное.

Одна из пингвиньих семей жила в ямке неподалеку от того места, где мы каждый день оставляли лендровер. И взрослые птицы, и их потомство настолько привыкли к нашему присутствию, что позволяли нам приближаться и снимать их кинокамерой футов с двадцати. И поэтому мы могли видеть процесс кормления птенцов во всех подробностях. Когда взрослая птица добирается до колонии, ей, чтобы попасть к собственному гнезду, предстоит еще пробежать сквозь строй нескольких тысяч чужих птенцов, которые думают, что, набросившись на взрослого пингвина, они могут заставить его отрыгнуть пищу. Поэтому взрослой птице то и дело приходится увертываться от нападений толстых пушистых птенцов, и она кидается на бегу то вправо, то влево, как опытный центрфорвард на футбольном поле. Даже когда пингвин добегает до своего гнезда, его все еще неотступно преследуют два-три чужих птенца, преисполненных твердой решимости заставить его, расстаться с добычей. Почувствовав себя дома, пингвин наконец теряет терпение, поворачивается к преследователям грудью и принимается наказывать их самым жестоким образом. Он бьет птенцов клювом так яростно, что их пух летает над колонией, как семена чертополоха в пору созревания.

Отогнав чужаков, родитель поворачивается к собственным детям, которые, крича пронзительно и хрипло от голода и нетерпения, уже атакуют его тем же самым способом, что и другие. Пингвин усаживается у входа в яму и, задумчиво уставившись на свои ноги, начинает делать такие движения, будто очень хочет подавить сильный приступ икоты. Видя это, птенцы приходят в нетерпеливое и радостное возбуждение — они громко и хрипло орут, неистово хлопают крылышками, всем телом прижимаясь к родителю, стуча своими жадными клювиками о его клюв. Это продолжается секунд тридцать, потом родитель, явно чувствуя облегчение, вдруг отрыгивает пищу и засовывает свой клюв в разинутые рты птенцов так глубоко, что становится страшно — а вдруг он не сможет вытащить его обратно. Но все обходится благополучно. Довольные птенцы усаживаются на свои пухлые задики и на некоторое время погружаются в размышления, а взрослый пингвин, воспользовавшись удобным случаем, принимается быстро чиститься и причесываться. Он тщательно чистит клювом перышки на груди, склевывает мелкие комочки грязи с ног и, щелкая клювом, словно ножницами, проходится им по крыльям. Потом он зевает и, широко открыв клюв и отставив крылья назад, наклоняется вперед, словно человек, достающий руками носки ног во время физкультурной зарядки. Минут пять царит спокойствие, но вот взрослая птица вдруг снова начинает подавлять икоту, и тотчас начинается столпотворение. Птенцы выходят из состояния задумчивости, сопровождающей у них процесс пищеварения, и бросаются к пингвину, причем каждый старается первым подставить свой клюв. И снова каждого из них родительский клюв пронзает до самого сердца, и снова после этого малыши впадают в сонливое состояние.

Семья, занимавшая гнездо возле того места, откуда мы снимали фильм, для удобства называлась у нас Джонсами. Совсем рядом с апартаментами Джонсов находилась другая ямка, в которой был всего один очень маленький и очень тощий птенец, получивший у нас имя Генриэтты Вакантум. Генриэтта была жертвой неупорядоченной семейной жизни. Я подозреваю, что родители ее были или неумны, или попросту ленивы, потому что добывание пищи для Генриэтты занимало у них вдвое больше времени, чем у других пингвинов, а доставлялась эта пища в таких мизерных количествах, что Генриэтта была вечно голодна. О привычках родителей говорило и неряшливое гнездо — настолько мелкое, что оно едва защищало Генриэтту от непогоды. Оно было совершенно непохоже на глубокую, тщательно отделанную виллу, служившую резиденцией семейству Джонсов. И неудивительно, что на заморенную, неухоженную большеглазку Генриэтту было больно смотреть. Она вечно искала, что бы поесть, и так как взрослым Джонсам по пути к собственному аккуратному гнезду приходилось проходить мимо ее дома, то она всегда предпринимала наглые попытки заставить их отрыгнуть пищу.

Но все ее усилия были тщетны, и за свои старания Генриэтта получала лишь жестокие взбучки, от которых пух ее разлетался большим облаком. Разъяренная, она отступала и страдальческими глазами наблюдала за тем, как два жирных до отвращения младенца Джонсов пожирают пищу. Но однажды, случайно, Генриэтта нашла способ красть у Джонсов пищу без неприятных для себя последствий. Вот взрослый Джонс начал бороться с икотой, значит, сейчас он будет отрыгивать. Младенцы Джонсов принимаются бегать вокруг, хлопая крылышками и хрипло крича, и тут, улучив момент, Генриэтта присоединяется к ним, осторожно приблизившись к взрослому Джонсу сзади. Громко крича и широко открывая клювик, она просовывает головку через плечо взрослой птицы или под ее крылом, предусмотрительно оставаясь сзади, чтобы не быть узнанной. Все помыслы взрослого Джонса, занятого кормлением своего разинувшего клювы выводка, направлены на то, чтобы отрыгнуть целую пинту креветок, и он, видимо, не замечает, как в общей свалке появилась третья головка. В последний момент с отчаянным видом пассажира, хватающего маленький бумажный пакет на пятидесятой воздушной яме, он сует свою голову в первый же попавшийся клюв. Но когда кончается последняя спазма и взрослый Джонс может сосредоточиться не только на своих внутренних ощущениях, он замечает, что кормил чужого отпрыска, и тогда Генриэтте приходится убегать от гневного возмездия, изящно переваливаясь на больших толстых лапах. И даже если ей не удавалось удрать и она получала взбучку за свое преступление, то и тогда ее довольная физиономия говорила, что игра стоила свеч.

В те времена, когда эти места посетил Дарвин, здесь еще обитали остатки патагонских индейских племен, тщетно сопротивлявшихся колонистам и солдатам, которые навязали им войну на истребление. Говорят, что индейцы были неотесанны, не хотели приобщаться к цивилизации и вообще не обладали никакими качествами, за которые они хоть в малейшей степени заслуживали бы христианского милосердия. Словом, подобно великому множеству видов животных, под благотворным влиянием цивилизации они исчезли с лица земли, и, по-видимому, никто не оплакивал их исчезновения. В различных музеях Аргентины можно увидеть немногие оставшиеся после них предметы — копья, стрелы и тому подобное — и неизбежную большую и довольно мрачную картину, которая должна иллюстрировать наиболее отвратительную черту характера индейцев — их склонность к распутству. На каждой из этих картин изображена группа длинноволосых свирепых индейцев, гарцующих на диких скакунах, у их вождя неизменно перекинута через седло белая женщина в прозрачном одеянии и с таким бюстом, что позавидовала бы любая современная кинозвезда. Во всех музеях эта картина почти одна и та же- разница только в числе изображенных индейцев и в пышности груди их жертвы. Это, конечно, очень поучительная картина, но меня всегда озадачивало одно: почему рядом с ней не висят другие произведения искусства, которые изображали бы цивилизованных белых людей, уносящихся на скакунах с соблазнительной индеанкой. Такое ведь случалось так же часто (если не чаще), как и похищение белых женщин. История тогда бы получила любопытное освещение. Но тем не менее эти вдохновенные, но плохо написанные картины умыкания имеют одну интересную черту. Сделанные для того, чтобы представить индейцев в самом невыгодном свете, они преуспели лишь в одном: мужественные и красивые люди производят очень сильное впечатление. Больно сжимается сердце при мысли, что они истреблены. Путешествуя по Патагонии, я страстно искал предметы, некогда принадлежавшие индейцам, и расспрашивал всех об этом народе. Все рассказы, к сожалению, оказались на один лад и ничего мне не дали, а что касается предметов, то оказалось, что лучшего места, чем пингвинья столица, найти было нельзя.

Однажды вечером, когда мы вернулись на эстансию после целого дня трудных съемок и пили вино, сидя у очага, я (с помощью Марии) спросил сеньора Уичи, много ли индейских племен жило в этих краях. Свой вопрос я сформулировал очень осторожно, так как мне говорили, что в жилах Уичи течет индейская кровь, и я не знал, гордится он этим или нет. Губы Уичи тронула добрая улыбка, и он сказал, что в окрестностях его эстансии обитало самое большое в Патагонии индейское племя и что там, где теперь живут пингвины, до сих пор можно найти следы пребывания индейцев. Я нетерпеливо спросил, что это за следы. Уичи снова улыбнулся, встал и исчез в своей темной спальне. Было слышно, как он выдвинул что-то из-под кровати. Через минуту он вышел и поставил на стол ящик. Сняв крышку, он вывалил содержимое ящика на белую скатерть, и у меня перехватило дыхание.

Я уже говорил, что видел в музеях всякие предметы старины, но по сравнению с этим все они были ничто. Уичи вывалил на стол целую кучу изделий из камня всех цветов радуги. Здесь были всевозможные наконечники для стрел — от маленьких, величиной с ноготь мизинца, изящных и хрупких на вид, до больших, с куриное яйцо. Здесь были ложки из морских раковин, разрезанных надвое и тщательно отшлифованных; длинные изогнутые каменные лопаточки, чтобы доставать из раковин съедобных моллюсков; наконечники для копий с острыми, как бритва, краями; шары от болеадорас, круглые, как бильярдные, только с желобками для ремешков, которыми они связывались; они были столь совершенны и обработаны с такой точностью, что просто не верилось, как все это можно было сделать без помощи токарного станка. Здесь были и чисто декоративные предметы: раковины, аккуратно просверленные и служившие серьгами, ожерелья из красиво подобранных желтовато-зеленых камней, похожих на нефрит, нож из тюленьей кости, который явно служил украшением, а не для дела. На нем был несложный, но вырезанный с большой точностью узор.

Я сидел и с восторгом смотрел на все это. Некоторые наконечники для стрел были совсем крохотные, и казалось невероятным, что они вытесаны из камня, но стоило поднести их к свету, и можно было увидеть мельчайшие щербинки от скалывания. Еще более невероятным было то, что края каждого наконечника, даже самого крошечного, были иззубрены, чтобы он лучше вонзался в жертву. Рассматривая предметы, я поражался их цвету. На пляже, близ колонии пингвинов, почти все камни были коричневые или черные — чтобы найти камень красивого цвета, надо было потрудиться. И все же для изготовления каждого наконечника, даже самого маленького, подбирался красивый камень. Я разложил на скатерти все наконечники для стрел и копий, и они лежали, поблескивая, словно красивые листья какого-то сказочного дерева. Тут были наконечники красные с темно-красной, похожей на засохшую кровь прожилкой; зеленые, покрытые тончайшим беловатым узором; бледно-голубые, словно сделанные из перламутра; желтые и белые, испещренные синими и черными пятнышками в тех местах, где камня коснулись соки земли. Каждый наконечник был настоящим произведением искусства: тщательно и ловко обтесан, заострен и отшлифован и сделан из самого красивого камня, который только мог найти его творец. Видно было, что каждый предмет сделан с большой любовью. И стоило вспомнить, что эти изделия принадлежали грубым, некультурным, диким и совершенно нецивилизованным индейцам, исчезновение которых, по-видимому, никого не огорчило.

Уичи, кажется, был доволен тем, что я проявляю живой интерес к его реликвиям и восторгаюсь ими. Он снова пошел в спальню и извлек оттуда еще один ящик. В нем было какое-то необычное, тоже каменное, оружие, напоминающее маленькие гантели: два шара неправильной формы, соединенные ручкой. Эта штука весила около трех фунтов и была грозным оружием, которым можно было легко раскроить человеку череп. Кроме него в ящике был еще один предмет, обернутый в папиросную бумагу, которую Уичи снял с благоговением. Предмет выглядел так, будто испытал на себе действие каменной дубинки. Это был череп индейца, белый, как слоновая кость, с большим неровным отверстием на темени.

Уичи объяснил, что вот уже много лет, всякий раз когда дела приводят его в тот уголок эстансии, где живут пингвины, он ищет индейские реликвии. По-видимому, рассказывал он, индейцы очень часто посещали это место, но зачем — никто определенно не знает. По его мнению, ту обширную площадку, на которой теперь гнездились пингвины, они использовали как своего рода арену. На ней юноши упражнялись в стрельбе из лука, в метании копий и в искусстве опутывать ноги дичи своими болеадорас. По ту сторону высоких песчаных дюн, по словам Уичи, есть большие кучи пустых морских раковин. Я видел эти большие белые кучи — многие из них раскинулись на площади в четверть акра и были фута в три высотой,— но я так увлекался съемкой, что не задумывался, отчего они здесь. По мнению Уичи, в этих местах было что-то вроде летнего курорта, своеобразного индейского Маргейта <Известный английский курорт>. Индейцы приходили сюда полакомиться сочными устрицами и креветками, которых здесь великое множество, поискать среди гальки на пляже камни, из которых они делали оружие, и поучиться владеть этим оружием. По какой же иной причине на дюнах и на гальке — всюду возвышаются здесь большие кучи пустых раковин и кругом валяются во множестве наконечники для стрел и копий, порванные ожерелья и попадаются даже пробитые черепа? Должен сказать, что мнение Уичи показалось мне разумным, хотя, наверно, специалист-археолог нашел бы какой-нибудь способ опровергнуть его. Я ужаснулся, подумав, сколько же хрупких красивых наконечников для стрел было раздавлено колесами нашего лендровера, когда мы весело раскатывали по пингвиньему городу, и решил, что на следующий же день после съемок мы начнем искать наконечники для стрел.

Случилось так, что на следующий день солнце светило прилично всего два часа, и поэтому все остальное время мы, скрючившись, ползали по дюнам в поисках наконечников и прочих свидетельств того, что здесь пребывали индейцы. Очень скоро я понял, что это совсем не так просто, как казалось вначале. Уичи, напрактиковавшись за многие годы, умел издалека опознавать изделия индейцев со сверхъестественной точностью.

— Esto, uno<Есть один (испан.)>,— говорил он, улыбаясь, и показывал носком ботинка на громадную кучу гальки. Я вглядывался туда, куда он показывал, и не видел ничего, кроме обыкновенных необработанных обломков скал.

— Esto,— говорил он снова и, наклонившись, поднимал красивый наконечник в форме листа, который преспокойно лежал дюймах в пяти от моей руки. Как только вам его показывали, он, конечно, уже настолько выделялся среди камней, что оставалось только удивляться, как это вы раньше его не заметили. Постепенно, за целый день поисков, мы приобрели сноровку, и кучка наших находок стала расти. Но Уичи продолжал злорадно ходить за мной по пятам и, пока я на корточках старательно обшаривал каждый дюйм, молча стоял надо мной. Стоило мне подумать, что здесь ничего нет, как он нагибался и поднимал три наконечника, которые я почему-то просмотрел. Это случалось с такой монотонной регулярностью, что, потирая занемевшую спину, я уже начал подозревать, а не прячет ли он наконечники в руке заранее, как фокусник, и потом морочит мне голову, притворяясь, что нашел их. Но скоро я отбросил это несправедливое подозрение, потому что он вдруг наклонился и показал мне туда, где я шарил.

— Esto,— сказал он, показывая на маленький желтый камешек, торчавший из гальки. Я глядел на камешек и не верил своим глазам. Потом я осторожно потянул его и вытащил из-под камней превосходный желтый наконечник со старательно иззубренным краем. Наружу он торчал всего на четверть дюйма, и все же Уичи его заметил.

Но потом я с ним поквитался. Шагая через дюны к следующему участку гальки, я вдруг споткнулся о что-то белое и блестящее. Наклонившись, я поднял предмет, который, к моему удивлению, оказался красивым наконечником для гарпуна. Он имел в длину около шести дюймов и был великолепно вырезан из кости котика. Я позвал Уичи, и, когда тот увидел мою находку, глаза его округлились. Он бережно взял ее у меня из рук, стер с нее песок и все вертел и вертел в руках, радостно улыбаясь. Потом он сказал мне, что такой наконечник — большая редкость. Ему удалось найти всего один наконечник для гарпуна, да и то настолько изуродованный, что его не стоило приобщать к коллекции. С тех пор он безуспешно ищет и не может найти.

Вечерело, а мы все разбрелись по песчаным дюнам и продолжали свои поиски. Я обошел дюну и очутился в долинке, украшенной несколькими сухими узловатыми кустами. Тут я остановился прикурить сигарету и дать отдых ноющей спине. Небо становилось розовым и зеленым, приближался час заката, и, если не считать слабого плеска моря и шелеста ветра, здесь царили безмолвие и покой. Я медленно брел по долинке и вдруг заметил впереди слабое движение. Маленький волосатый броненосец, похожий на заводную игрушку, торопливо бежал по гребню дюны, направляясь на поиски ужина. Я наблюдал за ним, пока он не исчез за дюнами, а потом пошел дальше. Под одним кустом я, к своему удивлению, наткнулся на пару пингвинов — обычно они не роют нор в мелком песке дюн. Но эта парочка по причинам, ведомым только им самим, выбрала долину в дюнах и вырыла здесь круглую ямку, в которой, нахохлившись, сидел их единственный пушистый отпрыск. Родители щелкали на меня клювами и угрожающе выгибали шеи, возмущенные тем, что я нарушил их уединение. Разглядывая их, я вдруг заметил какой-то полузасыпанный песком предмет, который пингвины выгребли из своей ямки. Это было что-то гладкое и белое. Я нагнулся и, невзирая на пингвинью истерику, разгреб песок. Передо мной лежал отлично сохранившийся череп индейца.

Я сел, положил череп на колени и разглядывал его, закурив еще одну сигарету и раздумывая, что за человек был этот индеец. Я представлял себе, как он сидит на корточках, неторопливо и тщательно обтесывая камень, делая один из тех красивых наконечников, которые побрякивают теперь в моем кармане. Я представлял себе, как он ловко сидит на диком неподкованном коне, видел его тонкое смуглое лицо и темные глаза, его волосы до плеч, его богатый, плотно запахнутый плащ из коричневой шкуры гуанако. Я смотрел в пустые глазницы черепа, и мне было очень жаль, что не могу уже никогда встретиться с человеком, который сделал такие прекрасные вещи, как эти наконечники. Я подумал, не взять ли мне череп с собой в Англию, чтобы поставить его на почетное место в своем кабинете среди других произведений индейского искусства. Но я поглядел вокруг и решил не делать этого. Небо теперь было бледно-синим с розовыми и зелеными размывами облаков. Песок на ветру с шелестом осыпался.

Странные, похожие на ведьм кусты поскрипывали приятно и мелодично. Мне казалось, что индеец не будет возражать против того, чтобы разделить место последнего отдохновения с существами, населяющими землю, которая когда-то была его родиной,— с пингвинами и броненосцами. Тогда я вырыл в песке яму, положил в нее череп и медленно засыпал его. Когда я поднялся, тьма уже быстро сгущалась, вся местность, казалось, погрузилась в печаль, и мне чудилось присутствие индейцев, исчезнувших с лица земли. Я был почти уверен, что стоит мне быстро оглянуться, и я увижу на фоне закатного неба силуэт индейца на коне. Тряхнув головой, чтобы избавиться от этого наваждения, я зашагал обратно к лендроверу.

Когда мы, громыхая и подпрыгивая, ехали в темноте к эстансии, Уичи тихо сказал Марии:

— Знаете, сеньорита, это место всегда кажется печальным. Здесь я совершенно явственно ощущаю присутствие индейцев. Их призраки ходят вокруг, и мне жалко их, потому что они кажутся такими несчастными. Это были в точности мои ощущения. На другой день, перед самым отъездом, я подарил Уичи наконечник для гарпуна. Мне было страшно тяжело расставаться с наконечником, но Уичи сделал для нас так много, что это было лишь маленькой благодарностью за его доброту. Он обрадовался, и я знаю, что теперь наконечник, благоговейно завернутый в папиросную бумагу, покоится в ящике под кроватью, недалеко от того места, где он когда-то лежал, зарытый в сверкающие на солнце дюны, и слышал только, как пересыпается над ним песок под ногами уверенно ступающих пингвинов.

ЗОЛОТОЙ РОЙ

Нрав у них, по-видимому, был самый мирный, они лежали тесной кучей и крепко спали, похожие на великое скопище свиней.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" Колония пингвинов возле эстансии Уичи была самым южным пунктом нашего путешествия. Теперь, оставив позади Десеадо, мы ехали на север по равнине, заросшей пурпурным кустарником, к полуострову Вальдес, где, как меня уверяли, есть крупное лежбище котиков и единственная в Аргентине колония морских слонов.

Полуостров Вальдес находится в провинции Чубут. Этот кусок суши, своими очертаниями напоминающий секиру, имеет примерно восемьдесят миль в длину и тридцать в ширину. С материком он соединяется таким узким перешейком, что, когда едешь по нему, море видно с обеих сторон. Попасть на полуостров — это все равно что оказаться в новой стране. Много дней мы ехали по однообразной, одноцветной патагонской равнине, плоской, как бильярдный стол, и совершенно лишенной признаков жизни. Теперь же, проехав узкую полоску земли, на другом конце которой был полуостров, мы вдруг увидели, что пейзаж переменился. Вместо низкорослых колючих кустарников, окрасивших пурпуром всю равнину до самого горизонта, мы увидели страну желтоватого цвета. Кусты здесь, сплошь усыпанные мелкими цветами, были выше, зеленей. Местность, уже не плоская, а немного холмистая, простиралась до горизонта, как желтое море, мерцающее на солнце.

Изменился не только цвет, но и настроение пейзажа — он вдруг ожил. Мы ехали по красноватой грунтовой дороге, изрытой вытряхивающими душу выбоинами, когда в придорожных кустах я заметил какое-то движение. Оторвав взор от выбоин, я взглянул направо и тотчас затормозил машину так резко, что все наши женщины стали бурно возмущаться. Но я просто показал пальцем, и они замолчали.

У самой дороги, утопая по колено в желтых кустах, стояли и смотрели на нас шесть гуанако. Гуанако — это дикие родичи лам, и я представлял их себе чем-то вроде этих приземистых домашних животных, покрытых грязно-бурым мехом. Мне, по крайней мере, запомнилось, что тот единственный гуанако, которого я видел много лет тому назад в одном зоопарке, выглядел именно так. Но либо мне изменила память, либо тот гуанако был в неважном состоянии. Он, безусловно, оставил меня совершенно неподготовленным к тому великолепному зрелищу, которое представляют собой дикие гуанако.

Одно из животных, очевидно, самец, стояло немного впереди других, футах в тридцати от нас. У него были длинные, точеные, как у скаковой лошади, ноги, стройное тело и длинная грациозная шея, немного напоминающая жирафью. Морда гораздо длинней и изящней, чем у ламы, но с таким же высокомерным выражением. Глаза были черные и огромные. Прядая маленькими изящными ушами и вскинув подбородок, гуанако как бы разглядывал нас в воображаемый лорнет. Позади него тесной и робкой стайкой стояли три его жены и два малыша, каждый ростом не больше терьера. Огромные, широко раскрытые глаза придавали им до того невинный вид, что это зрелище исторгло у женской половины экспедиции восторженные вздохи и сюсюканье. Мех животных был не грязно-бурым, как я ожидал, а почти красным. Только у шеи и ног был светлый оттенок, как у песка на солнце, а туловище было покрыто густой шерстью красивого красновато-коричневого цвета. Боясь, что такого случая нам больше не представится, я решил выйти из лендровера и заснять их. Схватив кинокамеру, я стал очень медленно и осторожно отворять дверцу машины. Повернув оба уха вперед, самец гуанако следил за моими движениями с явным недоверием. Тогда я медленно закрыл дверцу и стал поднимать камеру. Однако этого оказалось достаточно. Гуанако не проявляли особого беспокойства при моей попытке выйти из машины, но когда я стал поднимать к плечу черный подозрительный, похожий на оружие предмет, они не выдержали. Самец фыркнул, развернулся и поскакал прочь, гоня перед собой жен и детей. Маленьким гуанако сначала показалось, что это всего лишь забава, и они стали носиться по кругу, пока отец меткими пинками не призвал их к порядку. Отбежав немного, они сбавили ход и с бешеного галопа перешли на размеренную рысь. В своих красновато-коричневых с желтым шубах они были похожи на какие-то странные расписные игрушки, которые, покачиваясь, уносились сквозь золотистые кусты.

Пересекая полуостров, мы еще много раз встречали гуанако, обычно группами по три, по четыре, а однажды мы увидели стадо из восьми животных. Оно стояло на холме, резко выделяясь на фоне голубого неба. Я заметил, что в центральной части полуострова стада гуанако попадаются чаще, чем на побережье. Но где бы ни встречались нам эти животные, они всюду держатся настороженно и готовы ускакать прочь при малейшем намеке на что-либо непривычное. Местные фермеры-овцеводы охотятся на них, и гуанако на собственном горьком опыте узнали, что доблесть далеко не исключает осторожности.

К вечеру мы уже были где-то возле Пунта-Норте на восточном берегу полуострова, и дорога почти сошла на нет, превратившись в неглубокую колею, петлявшую в кустах таким непонятным образом, что казалось, будто она вообще никуда не ведет. Я уже подумал было, что мы вконец заблудились, как вдруг впереди показалась маленькая белая эстансия с плотно закрытыми ставнями. Слева от нее стоял большой навес для сена, или, как их здесь называют, гальпон. Зная, что обычно гальпон — это средоточие всякой деятельности на эстансиях, я подъехал к нему и остановил машину. Тотчас появились три большие жирные собаки, которые сперва браво полаяли на нас, а затем, считая, по-видимому, что долг их исполнен, с милой непосредственностью принялись орошать колеса лендровера. Из-под навеса вышли три пеона, смуглые, тощие, улыбчивые люди, довольно дикого вида. Они определенно были рады нам, потому что гости в этих краях редкость. Пригласив нас под навес, они принесли стулья. Не прошло и получаса, как они забили овцу и стали готовить асадо, а мы, рассевшись, попивали вино и рассказывали, зачем приехали.

Пеонов восхитило, что я проделал такой длинный путь из Англии только для того, чтобы ловить и снимать bichos. И конечно, они заподозрили, что я не совсем в своем уме, но они были слишком вежливы, чтобы сказать мне об этом. О морских слонах и котиках они сообщили много сведений и очень нам помогли. Оказалось, что у морских слонов уже появилось потомство, и теперь они воспитывают его. Это значило, что теперь их нельзя найти где-нибудь поблизости от котиков, то есть в определенном месте побережья, которое служит им родильной палатой. Теперь они плавают вдоль всего берега то туда, то сюда в зависимости от настроения, и найти их трудно, но есть несколько мест, которые они особенно любят и где их можно разыскать. Эти излюбленные места носят прелестное название — элефантерии. Пеоны показали нам на карте элефантерии и самые большие лежбища котиков. Как они сказали, котиков разыскать будет нетрудно, потому что детеныши еще при них, и поэтому они обретаются на побережье в легкодоступных местах. Более того, пеоны сказали нам, что как раз рядом с колонией котиков есть хорошее место для стоянки — ровное поле, защищенное от ветра небольшими возвышенностями. Ободренные этими сведениями, мы выпили много вина, съели много жареной баранины, а потом, снова забравшись в лендровер, отправились искать место для лагеря.

Мы нашли его без особого труда, и оно оказалось именно таким, каким выглядело в описании пеонов — небольшой ровной площадкой, покрытой жесткой травой и редкими, скрюченными и высохшими кустами. С трех сторон ее защищали низкие холмы, поросшие желтыми кустами, а с четвертой — высокая гряда гальки, за которой шумело море. Как-никак это было убежище, но даже сюда с моря то и дело долетали порывы ветра, который под вечер становился особенно холодным. Было решено, что женщины будут спать в лендровере, а я улягусь под ним. Мы вырыли яму, набрали хворосту и разложили костер, чтобы вскипятить чай. С огнем мы обращались очень осторожно, потому что местность вокруг нас была сплошь покрыта сухими кустами. При малейшей оплошности сильный ветер поднял бы весь костер в воздух и бросил его на эти кусты. При одной мысли о том, какой свирепый пожар мог бы вдруг забушевать, меня бросало в дрожь.

Солнце село в гнездо из розовых, алых и черных облаков, и наступили короткие зеленоватые сумерки. Потом стемнело, и огромная желтая луна вышла на небо и стала смотреть, как мы, сидя на корточках у костра, напяливаем на себя все, что только можно, потому что ветер становился все холоднее и холоднее. Женщины, ворча и споря, кому куда девать ноги, стали устраиваться на ночлег в лендровере, а я, забросав костер землей, вытащил три одеяла и устроил себе постель под задним мостом машины. Несмотря на то что на мне были три свитера, две пары брюк, пальто из шерстяной байки, войлочная шляпа и еще три одеяла, я все же замерз. Дрожа от холода, я старался заснуть и думал о том, что завтра не мешало бы перераспределить спальные места.

Проснулся я перед самым рассветом, когда кругом был еще полумрак и стояла такая тишина, что даже шум моря казался приглушенным. На фоне синевато-зеленого предрассветного неба вырисовывались черные холмы, и не было слышно ни звука, кроме шипения ветра да слабого рокота прибоя. Ночью ветер переменил направление, и колеса лендровера уже не спасали меня. Я лежал дрожа в своем коконе из одежды и одеял и размышлял, то ли мне оставаться под одеялами, то ли вставать и разводить костер, чтобы вскипятить чай. В моем убежище было холодно, но все же на несколько градусов теплее, чем снаружи, где еще надо было ходить, искать хворост, и я решил не вылезать. Я пытался пролезть в карман пальто, где у меня лежали сигареты, стараясь при этом не дать ветру выдуть остатки тепла из моего кокона, как вдруг увидел, что у нас гость.

Передо мной стоял гуанако, словно по волшебству возникший из небытия. Он стоял совсем тихо футах в двадцати от меня, удивленно и неприязненно всматриваясь в машину и прядая своими точеными ушами. Гуанако повернул голову и понюхал воздух, и я увидел его профиль на фоне неба. Как и у всех гуанако, выражение морды у него было аристократически надменное и даже чуточку насмешливое, как будто он знал, что последние три ночи я спал не раздеваясь. Он грациозно поднял переднюю ногу и посмотрел на меня в упор. Не знаю, быть может, в этот миг ветер донес до него мой запах, но он вдруг оцепенел и, секунду помедлив, рыгнул.

Нет, это не была случайная отрыжка, небольшое отступление от хороших манер, которое мы иногда нечаянно позволяем себе. Это было заранее обдуманное, громкое и продолжительное рыганье, в которое он вложил чисто восточный пыл. Показав мне, чего я стою, он замер на мгновение и впился в меня взглядом, словно хотел убедиться, что я осознал свое ничтожество. Потом гуанако повернулся и исчез так же внезапно, как и появился, и я услышал только, как шелестят кустики под его ногами. Я подождал немного, надеясь, что он вернется. Но гуанако, видно, отправился дальше по своим делам. Тогда я закурил сигарету и так, дрожа и куря, лежал, пока не взошло солнце.

Позавтракав и немного придя в себя, мы отцепили прицеп, вытащили из лендровера все снаряжение и, сложив его на землю, укрыли брезентом. Потом мы проверили съемочную аппаратуру, приготовили сандвичи и кофе и отправились на поиски котиков.

Пеоны сказали нам, что если проехать примерно полмили по дороге, а потом свернуть с нее и направиться к морю напрямик, то можно легко найти колонию. Они не сказали, что езда по бездорожью будет огромным испытанием для наших нервов и спинных хребтов, потому что земля здесь вся в ямах. Большинство этих ловушек спрятано за кустами, и в них попадаешься прежде, чем успеваешь что-либо сообразить. Кусты царапают бока машины, издавая пронзительные звуки, похожие на истерический смех сумасшедшего. Наконец я решил, что, пока мы не сломали рессору или не прокололи шину, нам лучше продолжать поиски пешком. Отыскав относительно ровное место, я остановил машину. Мы вышли и сразу же услышали странный шум, словно где-то вдали бешено ревели тысячи футбольных болельщиков. Утопая по пояс в золотистом кустарнике, мы пошли на этот шум и очутились на краю невысокого обрыва. Внизу под нами, на галечном пляже у самой пены прибоя, раскинулась колония котиков.

Когда мы вышли к этому удобному для наблюдения обрыву, шум, который производили животные, буквально обрушился на нас. Рев, мычание, бульканье, кашель — это было непрерывное кипение звуков, словно варился непомерный котел каши. Колония, насчитывавшая до семисот животных, растянулась полосой вдоль пляжа. Ширина полосы была в десять — двенадцать животных. Тесно сбившись, они ворочались, передвигались, золотисто блестя на солнце, и все вместе напоминали беспокойный рой пчел. Забыв о кинокамере, я присел на краю обрыва и как зачарованный уставился на это удивительное скопление животных.

Как и в колонии пингвинов, непрерывное движение, сумятица, шум сначала привели нас в замешательство. Наши глаза бегали по кишащей массе животных, стараясь схватить и проследить каждое движение, пока голова не пошла кругом. Но через час, когда первое потрясение до некоторой степени прошло, оказалось, что сосредоточиться все-таки можно.

Первыми обращали на себя внимание взрослые самцы, потому что они были очень массивными. Я никогда не видел животных, у которых был бы такой гордый, такой необычный вид. Они сидели, задрав морды вверх, выгнув косматые шеи, так что жир на загривке собирался в могучие складки. Их тупые носы и толстые морды завсегдатаев пивных были обращены к небу с напыщенным высокомерием Шалтая-Болтая на иллюстрациях Тенниэля. Комплекция у них была боксерская — их тела, очень широкие и мускулистые в плечах, к хвосту постепенно сужались и неожиданно оканчивались парой очень смешных конечностей с длинными тонкими пальцами и с перепонками между ними. Создавалось впечатление, будто котики, по причине, известной только им самим, надели по паре очень модных резиновых ластов. Некоторые самцы спали, растянувшись на песке. Во сне они постанывали, похрапывали и покачивали из стороны в сторону своими большими ластами, вытягивая тонкие пальцы с изяществом и утонченностью танцовщицы с острова Бали. Когда самцы прохаживались, их громадные лягушачьи лапы торчали в разные стороны, а жирные тела колебались в ритме румбы. Это было невероятно трогательно и смешно. Цвета они были от шоколадного до темно-желтого, переходящего в красновато-коричневый на косматых плечах и шее. Громадные и неуклюжие самцы были похожи на бочки, и от этого еще прекраснее и соблазнительнее выглядели рядом с ними их жены, одетые в серебристые и золотистые шубки. Грациозные, изящные, прелестные, кокетливые, с точеными острыми мордочками и большими нежными глазами, они были воплощением женственности. Они были небесными созданиями, и я подумал, что если бы мне вдруг выпала доля быть животным, я бы предпочел оказаться в шкуре котика, чтобы наслаждаться обществом таких великолепных супруг.

Котики имели в своем распоряжении пляж длиной миль в шесть, однако предпочитали лежать, сбившись в тесную кучу, занимая не более четверти мили пляжа. По-моему, если бы они хоть немного рассредоточились, то все неурядицы в колонии сократились бы, по крайней мере, наполовину, потому что в этой теснотище самцы постоянно нервничали из-за своих жен, и в колонии то и дело возникали драки. Надо сказать, что чаще всего повинны в этом бывали самки. Как только им начинало казаться, что муж не наблюдает за ними, они, грациозно извиваясь, отползали к соседней группе и усаживались там, томно поглядывая на чужого самца. Котик не такой уж стойкий пуританин, чтобы устоять перед призывным взглядом нежных глаз. Но прежде чем успевала свершиться измена, законный супруг вдруг быстро пересчитывал своих жен и обнаруживал, что одной не хватает. Он высматривал, где она, и тотчас бросался следом, разбрасывая громадным телом гальку, а из его пасти, вооруженной большими белыми клыками, вырывался протяжный львиный рев. Догнав самку, он хватал ее за холку и начинал свирепо трепать. Потом, мотнув головой, он пускал ее кубарем в сторону своего гарема.

К этому времени другой самец уже окончательно выходил из себя. Недовольный тем, что соперник подошел слишком близко к его гарему, он тоже устремлялся вперед, разевая пасть и издавая устрашающие гортанные звуки. И начинался бой. Чаще всего эти драки были чисто символическими, и после нескольких наскоков, сопровождавшихся разеванием пасти и ревом, самолюбие самцов удовлетворялось. Но иногда оба самца приходили в бешенство, и тогда происходило нечто невероятное и страшное — два массивных и на вид отечных существа превращались в быстрых, ловких и беспощадных бойцов. Галька разлеталась во все стороны, два громадных зверя рвали друг другу могучие шеи, и кровь хлестала струей на восхищенных жен и детей. Драка начиналась с того, что самец полз по гальке навстречу своему противнику, колыхаясь и поводя головой из стороны в сторону, подобно боксеру, прибегающему к обманным движениям. Приблизившись, он бросался на врага, норовя укусить его сбоку и снизу и располосовать толстую шкуру на его шее. Шеи у большинства старых самцов были украшены свежими ранами или белыми шрамами, а у одного из них я увидел такую рану, будто его кто-то полоснул саблей — она имела дюймов восемнадцать в длину, а вглубь клыки врага ушли дюймов на шесть.

Закончив битву, самец, переваливаясь, возвращался к своим женам, и те, преисполненные любви и восхищения, собирались вокруг него и вытягивали свои гибкие шеи, чтобы достать, обнюхать и поцеловать его морду, терлись золотисто-серебристыми телами о его мощную грудь, а он высокомерно смотрел в небо и лишь иногда, снисходительно склонив голову, нежно кусал одну из жен в шею.

Самцы, имевшие много жен, постоянно нервничали из-за самцов-холостяков и дрались с ними по-настоящему. Веселые молодые самцы гораздо менее массивны и мускулисты, чем старые, и не могут добыть себе одну или нескольких жен в начале брачного сезона, когда идут сражения между соперниками. Молодые самцы большую часть времени проводят, дремля на солнце, или плавают в мелководье у самого берега. Но время от времени их охватывает проказливое желание позлить добропорядочных отцов семейств. Тогда они медленно ковыляют вдоль колонии, широко расставляя большие лягушачьи ласты и поглядывая вокруг с таким невинным видом, словно в голове у них нет и тени недобрых помыслов. Проходя мимо гарема, в середине которого, задрав голову к небу, сидит старый самец, молодой холостяк вдруг поворачивает и пускается бежать к нему, колыхаясь и все ускоряя бег. Когда он врывается в круг, самки стремглав рассыпаются в стороны, а молодой кидается к старому самцу, быстро кусает его в шею и так же быстро удирает, прежде чем тот успевает сообразить, что к чему. Старый самец с гневным ревом бросается в погоню, но веселый холостяк уже добежал до моря и плюхнулся в воду. Тогда старый, ворча себе что-то под нос, возвращается, чтобы собрать своих разбежавшихся жен, и усаживается в их кругу для новых астрономических наблюдений.

Наиболее беспечное и приятное существование было, пожалуй, у молодых, но уже совсем взрослых самцов, которым посчастливилось раздобыть себе одну жену. Они обычно лежали немного в стороне от основной колонии, рядом с женой и детенышем, и помногу спали. Они могли позволить себе это, потому что справляться с одной пылкой самкой несравненно легче, чем пресекать причуды шести или семи. Во время наблюдений за одной парочкой молодоженов нам посчастливилось увидеть гармонию семейного существования, причем мне никогда не приходилось быть свидетелем более нежных и красивых любовных игр двух животных.

У подножия обрыва, с которого я производил съемку, молодой самец вырыл себе в гальке что-то вроде коттеджа для медового месяца. Коттедж представлял собой большую глубокую яму. Самец отгреб передними ластами верхний слой нагретой солнцем гальки и обнажил гальку, мокрую и прохладную. Он лежал в этой яме со своей женой в весьма типичной позе — положив голову на спину подруги. Все утро они лежали так почти без движения. В полдень, когда жгучее солнце достигло зенита, они стали проявлять беспокойство. Самец начал всплескивать задними ластами, беспокойно ворочаться и нагребать себе на спину сырую гальку, чтобы было прохладнее. Разбуженная его движениями супруга огляделась, широко зевнула и снова легла с глубоким довольным вздохом, безмятежно посматривая своими большими черными глазами. Поразмыслив несколько минут, она повернулась и легла рядом с самцом, лишив его таким образом подушки. Он басисто, раздраженно заворчал и взгромоздился на самку, наполовину закрыв ее своим туловищем. Потом он сомкнул веки и решил поспать. Но у супруги, придавленной его громоздким туловищем, были другие планы. Она, извиваясь, отодвинулась в сторону, а бочкообразное туловище самца соскользнуло с ее спины и шлепнулось на гальку. Затем она вытянула шею и стала кусать его губы и подбородок, очень нежно, медленно, томно. Самец не открыл глаз, он мирился с этими ласками, только изредка пофыркивая, если они причиняли ему уж очень большое беспокойство. Но, наконец, любовные заигрывания самки соблазнили его, он тоже открыл глаза и стал покусывать ее лоснящуюся шею. Эти проявления любви со стороны ее господина привели самку в щенячий восторг, и она начала перекатываться и извиваться под его большой головой, покусывая его выпуклую грудь, издавая носом глухие страстные звуки, а ее длинные усы встали торчком вокруг точеной мордочки, как два раскрытых пластмассовых веера. Она извивалась на гальке, а он наклонил голову и стал не торопясь обнюхивать заднюю часть ее туловища, словно старый обрюзгший гурман, оценивающий букет выдержанного коньяка. Потом он тяжело взгромоздился на нее... Теперь она приподняла свою морду, усы к усам, и кусала его морду, нос, горло, и он тоже покусывал ее горло, шею страстно, но осторожно. Задние части их туловищ пришли в согласное волнообразное движение; делали они это не быстро, нетерпеливо и грубо, как большинство животных, а медленно и осторожно, движения были мягкими и равномерными, точно мед лился из кружки. Вскоре, тесно прижавшись друг к другу и дрожа, они достигли высшей точки наслаждения, и тела их расслабились. Самец слез с супруги и шлепнулся рядом, и они лежали так, покусывая друг другу морды с изумительной нежностью. Весь акт был красивым зрелищем и уроком сдержанных любовных игр.

Я еще не говорил о детенышах котиков, которые играли в колонии очень важную и забавную роль. Их были сотни. Словно ожившие чернильные пятна, они без конца передвигались среди массы спящих, занимающихся любовью, дерущихся взрослых. Они засыпали на гальке в самых необычных непринужденных позах, похожие на надувные резиновые игрушки, из которых вдруг наполовину выпустили воздух. Неожиданно просыпаясь и не находя рядом матери, они становились на ласты и уверенно двигались вдоль пляжа, выделывая те же странные па румбы, что и взрослые котики. Решительно ступая ластами по гальке, детеныш через несколько ярдов останавливался, широко раскрывал розовую пасть и блеял жалобно, как ягненок. После непродолжительных поисков родителей силы оставляли его, он еще раз отчаянно блеял, бросался на брюшко и тотчас погружался в глубокий освежающий сон.

Для некоторых детенышей в колонии имелось что-то вроде яслей, потому что кое-где по десять — двадцать малышей были собраны в группки, похожие на кучи кусков угля причудливой формы. При них обычно находились молодой самец или несколько самок, которые дремали поблизости и, видимо, следили за детенышами, потому что стоило одному из малышей забрести за невидимый круг, очерчивающий территорию яслей, как взрослый котик поднимался и, извиваясь, устремлялся вслед, ловил детеныша большой пастью, основательно встряхивал и швырял обратно. Несмотря на пристальное наблюдение, я не мог точно выяснить, были ли группки детенышей потомством одной семьи котиков или здесь сосредоточивались малыши из нескольких семейств. Если они были из нескольких семейств, то эти группки действительно являлись своеобразными яслями или детскими садами, в которые родители отводили малышей, отправляясь в море поискать корм или просто искупаться.

Мне хотелось заснять, как ведут себя детеныши изо дня в день, но для этого потребовалось бы выбрать одного малыша, а так как все они были одного роста и цвета, то сделать это было трудно. Я уже совсем отчаялся, как вдруг увидел детеныша, которого было легко выделить среди остальных. Он, по-видимому, родился позже других, потому что был вдвое меньше, но недобранные дюймы он с избытком восполнял своей решительностью и яркой индивидуальностью .

Когда я впервые заметил Освальда (так мы окрестили его), он деловито подкрадывался к длинной ленте блестящих морских водорослей, которую выбросило на гальку. По-видимому, ему показалось, что это — чудовищная морская змея, угрожающая колонии. Он подковылял к ней и, тараща глазенки, остановился примерно в ярде от нее, чтобы понюхать воздух. Ветерок шевельнул концом водоросли. Перепуганный Освальд повернулся и, раскачиваясь, побежал прочь с максимальной скоростью, на которую только были способны его ласты. На безопасном расстоянии он остановился и оглянулся, но ветер уже стих, и водоросль лежала неподвижно. Снова осторожно приблизившись к ней, он остановился от нее футах в шести и принюхался. Трепеща и напрягшись всем своим пухлым тельцем, он стоял, готовый бежать при малейшем движении водоросли. Но водоросль неподвижно лежала на солнце, сверкая словно лента из нефрита. Тогда он медленно и осторожно приблизятся к ней — было такое впечатление, будто он, затаив дыхание, идет на цыпочках своих больших плоских ластов. Но водоросль по-прежнему была неподвижна. Ага, она трусит! Освальд приободрился. Его долг — спасти колонию от опасного врага, который явно хочет захватить котиков врасплох. Он смешно заерзал, уперся задними ластами в гальку и бросился на водоросль. Увлекшись, он явно перестарался и пропахал носом гальку, но зато большой кусок морской водоросли был крепко зажат в пасти. Он сел, не выпуская водоросли, которая, словно зеленые усы, свисала по обеим сторонам пасти, и, видно, был чрезвычайно доволен тем, что первым же укусом совершенно обезвредил врага. Он мотал головой из стороны в сторону, хлопая водорослью, а потом встал на ласты и галопом помчался вдоль берега, волоча ее за собой, время от времени ожесточенно тряся головой, словно для того, чтобы окончательно убедиться, что противник мертв. Примерно четверть часа он играл с водорослью, пока от нее остались лишь разлохмаченные обрывки. Потом, совершенно выдохшийся, он бросился на гальку и уснул глубоким сном с куском водоросли, который, как кушак, обмотался вокруг его живота.

Проснувшись, Освальд вспомнил, что искал мать. Он стал на ласты и, жалобно блея, пошел вдоль берега. Вдруг он заметил чайку, присевшую неподалеку на гальку. Забыв про свою мать, он решил проучить чайку, возмущенно сгорбился и заковылял к ней все в том же ритме румбы. Чайка наблюдала за его приближением искоса, холодно и недружелюбно. Освальд, тяжело дыша и колыхаясь, шел к ней с выражением мрачной решимости на морде, а чайка зловеще за ним наблюдала. Тогда Освальд с видом профессионала-матадора, увертывающегося от очень неопытного быка, стал бросаться то вправо, то влево, мелко семеня перепончатыми лапами. Он повторил свой маневр четыре раза, но чайке это уже надоело. На пятый раз она расправила крылья и, сделав несколько ленивых взмахов, отлетела на более спокойное место.

Когда предмет его гнева исчез, Освальд вдруг вспомнил о матери и, громко блея, снова отправился на поиски. Он двигался к самой скученной части колонии, к беспорядочно расположившейся массе самцов и самок, которые наслаждались послеполуденным отдыхом.

Освальд шел напрямик, с совершеннейшей беспристрастностью попирая ластами как самцов, так и самок, карабкаясь на их спины, наступая на хвосты, шлепая ластами по глазам. Позади себя он оставлял разъяренных взрослых, вырванных из объятий освежающего сна шлепком большого ласта с налипшими на нем камнями. Вдруг он увидел самку, которая лежала на спине, подставив соски лучам солнца, и решил, что это весьма удобный отучай, чтобы остановиться и перекусить. Только он припал к одному из сосков и приготовился к вкушению животворной влаги, как самка проснулась и взглянула на него. Примерно секунду она взирала на него с любовью, потому что была еще в полусонном состоянии, но затем она вдруг поняла, что это не ее сын, а какой-то наглый чужак, захотевший полакомиться на даровщинку. Гневно заворчав, она наклонилась, подсунула нос под его толстое брюшко и быстро вскинула голову. Освальд взлетел, кувыркаясь, в воздух и приземлился на голову какому-то спящему самцу. Самец был далек от восхищения, и Освальду пришлось во всю прыть своих ластов бежать от справедливого возмездия. С угрюмым упорством он карабкался на горные хребты из спящих котиков. Взбираясь на особенно толстую самку, он соскользнул с нее и упал на молодого самца, который спал рядом. Самец сел, возмущенно фыркнул и большой пастью схватил Освальда за шиворот, прежде чем малышу удалось удрать. Освальд висел, не двигаясь, пока самец решал, что бы ему такое с ним сделать. Наконец он решил, что небольшой урок плавания Освальду не повредит, и зашлепал к морю. Освальд, которого держали за шиворот, обмяк, словно это было не живое существо, а перчатка.

Я часто наблюдал, как самцы учат детенышей плавать, и это было ужасное зрелище. Мне было очень жаль Освальда. Самец остановился у самого прибоя и стал сильно трясти малыша. Со стороны казалось, что от такой тряски у детеныша непременно сломается шея. Затем самец швырнул Освальда футов на двадцать в волны. Пробыв под водой довольно долго, Освальд вынырнул и, отчаянно хлопая ластами, отплевываясь и кашляя, быстро поплыл к берегу. Но самец вошел в воду и, прежде чем Освальд достиг мелководья, снова поймал его за шею, а потом стал окунать, держа по пять — десять секунд под водой. И каждый раз Освальд вылетал из воды как пробка, задыхаясь и широко раскрывая пасть. Побывав под водой раза четыре, Освальд был так напуган и изнурен, что, оскалив пасть и пронзительно вереща, осмелился броситься на огромную тушу самца. Он был похож на комнатную собачонку, вздумавшую напасть на слона.

Самец просто выловил Освальда, хорошенько встряхнул, снова швырнул в море и дальше повторил всю процедуру по порядку. В конце концов, когда стало очевидно, что Освальд выдохся и едва может держаться на плаву, самец вытащил его на мелкое место и дал ему немного отдохнуть, но при этом сторожил, чтобы тот не удрал. После отдыха Освальда снова схватили и швырнули в море, и весь урок был повторен. Это продолжалось полчаса и неизвестно, когда кончилось бы, если бы не появился другой самец и не затеял ссоры с учителем Освальда, и пока они дрались на мелководье, мокрый, выпачканный и основательно наказанный Освальд вскарабкался на берег с быстротой, на какую только был способен.

Такие уроки плавания, как я уже говорил, можно было видеть очень часто. Наблюдать их было мучительно. Мне было очень жаль детенышей, а главное — я боялся, что самцы могут зайти слишком далеко и по-настоящему утопить какого-нибудь малыша. Но малыши, по-видимому, так крепки душой и телом, что переносили эти дикие уроки плавания безо всякого ущерба.

Девяносто процентов своего дневного времени взрослые котики проводили в спячке, и лишь молодые самцы и самки иногда отваживались залезать в воду. Но зато вечером вся колония, как один, отправлялась поплавать. По мере того как солнце спускалось все ниже и ниже, всей колонией овладевало беспокойство. Вскоре самки, горбясь, шли к воде, и начинался водяной балет. Сначала несколько самок спускались в воду и начинали плавать у берега медленно и ритмично. Некоторое время самец надменно наблюдал за ними, а затем отрывал свое громадное тело от земли и, прокладывая себе плечами дорогу, шел к линии прибоя с видом боксера-тяжеловеса, выходящего на ринг. Здесь он останавливался и изучал соблазнительные формы своих жен, а морская пена собиралась вокруг его толстой шеи пышным воротником времен королевы Елизаветы. Жены его делали отчаянные попытки вовлечь самца в свою игру — они извивались и кувыркались перед ним в воде, их мокрые шубки блестели и были теперь совсем черными. Самец вдруг нырял, и его грузное тело исчезало под водой с ошеломляющей быстротой и грацией. Его морда с тупым носом появлялась между телами жен, и тогда менялась вся картина. Если прежде движения самок были медленны и они спокойно извивались под водой и на поверхности ее, то теперь темп их игры убыстрялся, и они тесно окружали самца. Их движения были плавными, как ток масла, они извивались вокруг самца, а он казался массивным майским деревом <украшенный ветвями и лентами столб, вокруг которого танцуют 1 мая в Англии> с тонкими быстрыми лентами, которые плещутся и трепещут вокруг него. Так он и сидел, высунув большую голову на толстой шее из воды, пялясь в небо с крайне самодовольным видом, а жены кружились вокруг него водоворотом, извиваясь и скользя все быстрее и быстрее, стараясь обратить на себя его внимание. Вдруг самец поддавался общему настроению. Наклонив голову, он открывал пасть и игриво кусал проплывающее тело. Это был сигнал — вот теперь уже начинался настоящий балет.

Быстрые, как стрелы, тела самок и туша самца переплетались, словно пряди блестящих черных волос в косе, извивались и скручивались в воде, принимая самые изящные и сложные очертания, подобно вымпелу, который полощется на ветру. И в то время, как они кувыркались и извивались в воде, оставляя за собой пенистый след, можно было видеть, что они кусают друг друга с томной лаской — их нежные укусы выражали любовь, обладание и покорность. Волна набегала на берег очень плавно, на море не было заметно никакого волнения. Котики то скользили, не оставляя на поверхности воды ни рябинки, то выскакивали из глубины, в белой розе из пены, их блестящие тела изгибались в воздухе, подобно черным бумерангам, они разворачивались и входили в воду точно под прямым углом, едва потревожив гладкую поверхность моря.

Время от времени то один, то другой из молодых непристроенных самцов пытался присоседиться к какой-нибудь семейной группе и поиграть с ней, и тотчас старый самец забывал все забавы. Он нырял и вдруг появлялся рядом с молодым самцом в хлопьях пены, издавая гортанный рев, который начинался еще под водой. Если молодой самец успевал увильнуть в сторону, бросок старого самца оказывался напрасным — он падал в воду с грохотом, похожим на пушечный выстрел, и грохот этот разносился, отражаясь от скал, по всему побережью. А потом все зависело от того, кто придет в себя первым — то ли молодой самец от неловкого броска в сторону, то ли старый самец от болезненного падения на живот. Если старый самец оправлялся первым, он хватал молодого за шею, и они возились, перекатывались в воде, ревели и кусались, поднимая волну пены, а самки, скользя вокруг них, с удовольствием наблюдали за ходом битвы. В конце концов молодой самец вырывался из жестоких объятий врага и нырял, а старый самец пускался в погоню. Но в плавании под водой у молодого было небольшое преимущество — он был не так грузен, а потому более проворен, и обычно ему удавалось бежать. Старый самец с напыщенным видом плыл обратно к своим женам и снова садился в воде, надменно глядя в небо, а они плавали вокруг него, высовывая острые мордочки из воды, чтобы поцеловать своего повелителя, упоенно глядя на него своими огромными нежными глазами с восхищением и любовью.

К этому времени солнце садилось и небо окрашивалось в розовые, зеленые и золотые тона. Тогда мы возвращались в лагерь и, скрючившись, сидели у костра, а издалека непрекращающийся, пронизывающий ночной ветер доносил крики котиков, которые рычали, ревели и плескались в черной ледяной воде у пустынного побережья.

КЛУБНЕВИДНЫЕ ЖИВОТНЫЕ

Они не оставались долго под водой, а поднимались на поверхность и следили за нами, вытянув шеи и всем своим видом выражая великое изумление и любопытство.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" На съемки котиков я затратил десять дней, и, как это было ни печально, пришла пора оставить этих красивых и занятных животных. Нам действительно надо было ехать дальше, чтобы успеть найти лежбище морских слонов, пока они не покинули полуостров и не откочевали на юг. Поэтому за четыре следующих дня мы в поисках элефантерий вдоль и поперек исколесили весь полуостров и видели каких угодно диких животных, но только не морских слонов.

Я был поражен и обрадован обилием животных на полуострове Вальдес. Трудно было поверить, что всего в нескольких милях отсюда, за перешейком, где на сотни миль раскинулась страна кустов, мы за много дней не увидели ни единого живого существа. Тут, на полуострове, жизнь била ключом. Было похоже, что полуостров и его узкий перешеек — это нечто вроде тупика, ловушки, в которую навечно попались все дикие животные провинции Чубут. Хотелось бы, чтобы правительство Аргентины изыскало возможность превратить весь полуостров в заповедник, для которого он, кажется, предназначен самой природой. Во-первых, здесь собрана замечательная коллекция патагонской фауны, сконцентрированной в небольшом районе и легкодоступной для осмотра. Во-вторых, весь район можно легко и эффективно контролировать, благодаря тому, что с материком он соединен узким перешейком; соответствующий пропускной пункт на перешейке может тщательно проверять людей, въезжающих в район и покидающих его, и следить за всякого рода "спортсменами" (они есть в любой стране мира), которые забавляются, преследуя гуанако на скоростных автомобилях или осыпая картечью котиков. Полуостров разделен на несколько больших овцеводческих эстансий, но я не думаю, чтобы это имело большое значение. Правда, обитатели эстансий охотятся на гуанако и майконгов: на первых потому, что они якобы объедают пастбища, оставляя голодными овец, а на вторых потому, что они достаточно велики, чтобы таскать ягнят и кур. Но несмотря на это, во время своей поездки мы повсюду видели и гуанако, и майконгов. И если бы овцеводы вели себя разумно, то, по-моему, между домашними дикими животными можно было бы поддерживать своего рода равновесие. Если бы можно было объявить сейчас полуостров заповедником, то впоследствии, когда Южная Аргентина будет освоена еще больше (что неизбежно) и приличные дороги сделают полуостров более доступным, он стал бы приносить значительный доход от туризма.

В поисках элефантерий мы изъездили большую часть полуострова. И всюду мы встречали мартинету. Это небольшая жирная птица, размером с курицу-бентамку, похожая на куропатку. У нее коричневатое оперение, усеянное золотистыми, желтыми и кремовыми крапинками и полосками, образующими причудливый и красивый узор. На бледно-кремовой головке ее видны две черные полоски - одна идет от угла глаза к шее, а другая начинается у основания клюва и тоже идет к шее. На голове длинный, изогнутый полумесяцем хохолок из темных перьев. У нее большие черные глаза и в целом вид безвредной истерички.

Мартинет можно видеть повсюду на проселках маленькими группками по пять — десять птиц. Они любят сидеть посреди дороги, наверно потому, что это единственные клочки земли, не покрытые растительностью, и здесь они могут принимать свои любимые пылевые ванны. Для этого они выкапывают в красноватой земле довольно глубокие ямки. Мы видели, как одна мартинета, нелепо взбрыкивая ногами и хлопая крыльями, "купалась" в такой ванне, а четыре другие терпеливо дожидались своей очереди.

Мартинеты совершенно не пугливы. При виде приближающейся машины они не убегают, а стоят посередине дороги, следя за ней и тряся глупыми хохолками, и только сигнал обращает их в бегство. Вытянув шею и низко опустив голову, словно ища что-то на земле, они стремительно уносятся в кусты. Летают мартинеты очень неохотно, и для того чтобы заставить взлететь, их приходится долго гонять по кустам. Только почувствовав, что вы слишком близко, они стремглав взвиваются в небо. Летят они как-то странно, с трудом, словно им никогда не приходилось пользоваться крыльями,— делают пяток бешеных взмахов и парят. Когда их жирные тела почти касаются земли, они снова неистово хлопают крыльями и опять планируют. В воздухе порывы ветра выдувают из их перьев какую-то странную тоскливую ноту.

Эти милые и немного глупые птицы устраивают свои гнезда в земле, и, наверно, они сами, их яйца и потомство составляют существенную часть рациона хищных млекопитающих полуострова, особенно майконгов, которых очень много в этом районе. Этот серый изящный зверек с невероятно тонкими и на вид хрупкими ногами охотится и днем и ночью. Мы видели их обычно парами. Они внезапно перебегали дорогу перед самым носом автомобиля. Их пушистые хвосты вились позади, словно клубы серого дыма. Перебежав на другую сторону дороги, они обычно останавливались и, усевшись, хитровато поглядывали на нас.

Однажды ночью к нам в лагерь пожаловала парочка этих маленьких зверьков, на что раньше отваживались только гуанако. Было около пяти часов утра, и со своей постели под задней осью лендровера я наблюдал, как предрассветное небо становится зеленоватым. Я, как обычно, набирался мужества, вылезая из-под одеял, и разводил костер. Вдруг из желтого кустарника, который рос вокруг, молча, словно привидения, появились двое майконгов. Часто останавливаясь и принюхиваясь к предрассветному ветру, они осторожно приблизились к нашей стоянке с заговорщическим видом школьников, совершающих набег на фруктовый сад. К счастью, в этот самый момент никто не храпел. Я готов дать показания под присягой, что нет ничего более эффективного для отпугивания диких животных, чем три женщины, на все лады храпящие в кузове лендровера.

Обойдя вокруг лагеря и не найдя ничего подозрительного, майконги осмелели. Они приблизились к остывшему пеплу костра, обнюхали его и, дико расчихавшись, перепугали друг друга. Оправившись от испуга, зверьки возобновили обследование и, найдя банку из-под сардин, после непродолжительных, едва слышных препирательств вылизали ее дочиста. Потом они наткнулись на большой рулон светло-розовой туалетной бумаги — одного из немногих предметов роскоши, взятых нами в дорогу. Убедившись, что она несъедобна, следующие десять минут они плясали и крутились на своих тонких ножках, гоняя рулон. Они подпрыгивали, волоча за собой полоски туалетной бумаги и опутывая себя ею. Играли они так бесшумно, так грациозно, что смотреть на них было одно удовольствие. Их подвижные тела четко вырисовывались на фоне зеленоватого неба и кустов, усыпанных желтыми цветами. Вся стоянка уже стала приобретать веселый карнавальный вид, когда в машине кто-то громко зевнул. Майконги мгновенно замерли. У одного из них свисал из пасти кусок туалетной бумаги. В машине зевнули еще раз, и майконги исчезли так же бесшумно, как и появились, размотав и оставив на память о своем визите футов сто двадцать трепещущей на ветру розовой бумаги.

Часто попадалось нам и другое животное — дарвинов нанду, южноамериканский сородич африканского страуса. Он немного помельче, чем страусы Северной Аргентины, а серое его оперение имеет более светлый оттенок. Дарвиновы нанду держатся обычно стаями по пять-шесть голов, и мы много раз видели их в кустах вместе с гуанако.

По-моему, одним из красивейших зрелищ, которые мы видели на полуострове, было стадо из шести гуанако с тремя светло-коричневыми малышами, пробегавшее трусцой сквозь золотистые кустарники в обществе четырех дарвиновых нанду. Держась поближе к большим ногам родителей, впереди бежали двенадцать страусят, покрытые полосатым птенцовым оперением и похожие поэтому на жирных ос. Страусята были очень степенны и послушны, словно девочки-школьницы, вышедшие парами на прогулку. Маленькие гуанако, более шаловливые и недисциплинированные, возбужденно приплясывали вокруг своих родителей, делая рискованные и замысловатые прыжки. Один из них, прыгнув, натолкнулся на взрослого гуанако и в наказание получил крепкий пинок в живот, после чего он сразу присмирел и уже спокойно побежал рядом с матерью.

Нанду обычно бегают, сохраняя царственную осанку. Но, встретив автомобиль, они мгновенно впадают в панику. Вместо того чтобы свернуть в кусты, они с грацией профессиональных футболистов несутся беспорядочной кучей по дороге. Чем быстрей настигала их наша машина, тем быстрее они бежали, склонив длинные шеи к самой земле и высоко вскидывая ноги, которые почти касались того, что у нанду могло бы сойти за подбородок. Одного нанду я таким образом гнал футах в шести перед капотом машины целых полмили со скоростью от двадцати до тридцати миль в час. Пробежав значительное расстояние, нанду наконец догадываются, что можно скрыться в кустах. Сделав неожиданный рывок и красиво распластав светлые крылья, они с чисто балетной грацией сворачивают с дороги и, подпрыгивая, убегают прочь.

У этих нанду — как и у их северных братьев — устраиваются общественные гнезда, то есть в одно и то же гнездо откладывают яйца несколько самок. Это гнездо представляет собой обыкновенную ямку, скупо выложенную засохшей травой или несколькими ветками, и откладывается в нее до пятидесяти яиц. Как это водится и у обыкновенных страусов, дарвиновы нанду-самцы много трудятся. Они высиживают яйца и воспитывают молодое поколение. У только что снесенных яиц очень гладкая скорлупа и красивый зеленый цвет, но сторона, повернутая к солнцу, вскоре выцветает и становится сначала салатной, потом желтоватой, голубоватой и, наконец, белой. Дарвиновы нанду так плодовиты, что их яйца и потомство составляют значительную часть рациона хищников полуострова.

Пинхе, или волосатый броненосец,— это еще одно существо, часто встречавшееся нам на дорогах. Мы видели броненосцев во всякое время суток, но чаще всего к вечеру, на закате. Энергично пофыркивая, они снуют всюду. Пинхе похожи на странные заводные игрушки — маленькие ножки мелькают под панцирем так быстро, что их невозможно разглядеть. Они покрыты длинной жесткой светлой шерстью, но это, наверно, нисколько не защищает их от холода зимой. В зимние месяцы пинхе впадают в спячку, потому что есть им нечего, так как земля здесь промерзает в глубину на несколько футов. У всех броненосцев, которых мы ловили, под кожей был очень толстый слой сала, а их бледно-розовые, очень морщинистые животы сыто оттопыривались.

Основной рацион броненосцев, должно быть, состоит из жуков, личинок, а также птенцов и яиц пернатых. Иногда им приваливает счастье в виде павшей овцы или гуанако. Мы часто видели броненосцев на берегу моря. Они бежали у самого прибоя и были похожи на маленьких толстых полковников, вдыхающих животворный озон на пляже в Борнмуте, хотя порой они портили эту иллюзию, останавливаясь перекусить дохлым крабом, чего, по моим наблюдениям, не делает ни один полковник.

Наблюдать за всеми этими дикими животными было, конечно, занятно, но это нисколько не приближало нас к щели нашего путешествия, то есть к лежбищу морских слонов. Мы объехали значительную часть побережья и ничего не нашли. Я стал уже подозревать, что мы опоздали и что морские слоны уже плывут на юг к Огненной Земле и Фолклендским островам. Но только я оставил всякую надежду, как вдруг мы наткнулись на элефантерию, о которой нам никто не говорил. Это произошло только благодаря счастливой случайности. Мы шли вдоль высокого обрывистого берега, останавливаясь каждую четверть мили, чтобы посмотреть, нет ли внизу, на пляже, признаков жизни. Миновав небольшой мыс, мы вышли к заливу. Берег внизу под нами был усеян большими камнями, которые скрывали от нас пляж. Найдя едва заметную тропинку, мы стали спускаться по ней, чтобы посмотреть, что там внизу.

Пляж был покрыт блестящей пестрой галькой, так отполированной морем, что она сверкала в лучах заходящего солнца. Вдоль всего пляжа громоздились в беспорядке серые и желтовато-коричневые камни величиной с дом. Некоторые из них под воздействием ветра и воды приобрели фантастические очертания. Мы карабкались через них, сгибаясь под грузом кинокамер и прочего снаряжения. Но, одолев несколько валунов, вдруг почувствовали, что проголодались. Выбрав удобный камень, мы присели и стали доставать еду и вино. Теперь я уже совершенно уверился в том, что ни одного морского слона нет и в помине на много миль вокруг. Я был расстроен и страшно злился на себя за то, что потратил так много времени на котиков.

— Ну, может быть, мы найдем их завтра,— успокаивала Джеки, вручая мне бутерброд, который на три четверти состоял из патагонской земли.

— Нет,— сказал я, зло глядя на это яство,— они уже ушли на юг. Они уже обзавелись детенышами и ушли. Если бы я не потратил столько времени на этих проклятых котиков, мы бы успели застать их.

— Ну, ты сам виноват,— резонно заметила Джеки.— Я все время говорила, что ты уже достаточно наснимал котиков, но ты каждый раз настаивал, чтобы мы остались еще хотя бы на день.

— Я знаю,— уныло сказал я,— но это были такие чудесные создания, что я не мог оторваться.

Мария, с видом человека, который не теряется ни при каких обстоятельствах, взяла бутылку вина. И только хлопнула пробка, как большой, немного вытянутый в длину яйцеобразный валун футах в десяти от нас вдруг глубоко и печально вздохнул и, открыв пару больших, блестящих, черных-пречерных глаз, спокойно на нас посмотрел.

Стоило ему это сделать, как он прямо у нас на глазах превратился в морского слона, и все удивились, как это можно было принять его за что-нибудь другое; быстрое, но внимательное обследование окрестностей показало, что мы сидим рядом с двенадцатью гигантскими животными, которые спокойно спали, пока мы беспечно, как туристы в Маргейте, шли к ним, усаживались и доставали еду. Они были так похожи на камни, что я даже расстроился, подумав, сколько же других таких стад мы не заметили во время своих поисков.

Насмотревшись на котиков, я ожидал, что колония морских слонов будет более оживленной и шумной, а они лежали на пляже в расслабленных позах, проявляя не больше признаков жизни, чем сборище больных водянкой, устроивших шахматный турнир в турецкой бане. Бродя среди громадных спящих туш, обследуя их, мы установили, что из двенадцати животных трое были самцами, шесть самками и трое уже подросшими детенышами. Малыши достигали в длину футов шести, самки — двенадцати — четырнадцати. Самцы были настоящими гигантами — двое из них, молодые, имели каждый около восемнадцати футов в длину, а последний, матерый самец,—двадцать один фут.

Это было великолепное животное с громадным бочкообразным туловищем и большим носом, который весь был в мясистых наростах, как у пропойцы. Он лежал на сверкающем пляже, как колоссальный ком оконной замазки, время от времени так глубоко вздыхая, что нос его дрожал, как студень, или просыпаясь ненадолго, чтобы ластом нагрести себе на спину немного мокрой гальки. К нам он отнесся необыкновенно спокойно, а ведь мы, измеряя и фотографируя животное, стояли от него всего футах в трех. Он только открывал глаза, сонно смотрел на нас и снова погружался в сон.

Для меня это было необычайно волнующее зрелище. У других могут быть честолюбивые желания во что бы то ни стало хоть раз в жизни увидеть падающую башню в Пизе, или посетить Венецию, или постоять на Акрополе. Я же мечтал увидеть живого морского слона в естественных условиях, и вот я лежу на гальке, жуя бутерброд, всего в пяти футах от него. С бутербродом в одной руке и секундомером в другой я следил, как он дышит. Дыхание у морских слонов — явление удивительное. В течение пяти минут они делают около тридцати равномерных вдохов и выдохов, а потом совсем не дышат от пяти до восьми минут. По-видимому, в море это очень удобно — они могут всплыть, подышать, а потом нырять и долго оставаться под водой, не всплывая и не набирая снова воздуха в легкие. Я был так увлечен, что тут же, лежа рядом с этими гигантскими фантастическими животными, стал читать лекцию о морских слонах.

— Спят они необычайно крепко. Знаете ли вы, что один натуралист взобрался на спину морскому слону и улегся там, не разбудив его?

Джеки окинула взглядом колоссальное животное, лежавшее передо мной.

— Вольно ж ему было,— сказала она.

— Самки достигают половой зрелости, вероятно, только в двухлетнем возрасте. Вон те детеныши — помет этого года. Это значит, что они пока не могут размножаться...

— Помет этого года? — удивленно перебила Джеки.— Я думала, им около года.

— Нет, я бы дал им месяца четыре или пять.

— Тогда какие же они бывают при рождении?

— Думаю, вполовину меньше, чем сейчас.

- Господи! — с состраданием сказала Джеки.— Ничего себе, рожать таких громадин.

— Вот тебе доказательство того,— сказал я,— что кому-нибудь всегда приходится хуже, чем тебе.

Как бы в подтверждение моих слов морской слон глубоко и печально вздохнул.

— А знаете ли вы, что длина кишок взрослого самца может достигать шестисот шестидесяти двух футов? — спросил я.

— Нет, не знаю,— сказала Джеки.— И думаю, мы будем с большим аппетитом есть сандвичи, если ты воздержишься от разглашения тайн анатомии морских слонов.

— Я думал, вам это интересно.

— Интересно,— сказала Джеки,— но не тогда, когда я ем. Сведения такого сорта я предпочитаю получать в другое время.

Когда привыкнешь к гигантским размерам морских слонов, начинаешь обращать внимание и на другие особенности их анатомии. У котиков задние конечности развиты так хорошо, что могут служить опорой при передвижении. Котики могут вставать на все четыре ласта и ходить, как ходят собаки или кошки. У морских слонов, самых настоящих тюленей, задние конечности маленькие и на суше им не нужны, они оканчиваются нелепыми ластами, похожими на пару пустых перчаток. Морские слоны передвигаются, волнообразно изгибая массивную спину и помогая себе только передними ластами. И получается это у них так медленно и неуклюже, что просто больно смотреть.

Вскоре мы заметили, что стадо морских слонов не было одноцветным. Шкура старого самца имела красивый серо-голубой оттенок, приятно сочетающийся с зелеными пятнами в тех местах, где к ней приросли морские водоросли. У молодых самцов и самок шкуры были тоже серые, но гораздо светлее, а малыши носили не жесткие лысые кожанки, как их родители, а красивые меховые шубки серебристо-белого цвета, густые и плотные, будто плюшевые. У взрослых по всей шкуре было так много складок и морщин, что хотелось посоветовать им основательно потолстеть, чтобы разгладить эти складки, зато круглые и лоснящиеся детеныши производили такое впечатление, будто их только что надули велосипедными насосами и теперь они при малейшем неосторожном движении могут подняться в воздух.

С точки зрения кинооператора, стадо морских слонов было, по меньшей мере, трудным объектом. Слоны хотели только спать и спать. Они не двигались и лишь открывали и закрывали большие ноздри, когда дышали. Время от времени они нагребали на себя гальку, но это делалось без предварительного предупреждения, и мне пришлось потратить немало времени, чтобы снять все это на пленку. Иногда один из них, не открывая плотно закрытых глаз, сгорбившись, продвигался вперед, сдвигая большим носом гальку, словно бульдозер. Даже запечатлев на пленке все это, я никак не мог успокоиться, мне казалось, что морские слоны проявили себя еще не во всей красе — не было движения, а это в конце концов один из необходимых элементов кино.

У морских слонов необычайно гибкий позвоночник. Несмотря на свою громоздкость и тучность, они могут выгибаться в обруч, доставая головой поднятый хвост. Я ломал себе голову, как заставить их продемонстрировать этот трюк перед кинокамерой,— ведь все они проявляли не больше живости, чем курильщики опиума. Вскоре нам удалось добиться этого от старого самца очень простым способом. Мы стали бросать ему на хвост пригоршни гравия. После первой горсти он чуть пошевелился и глубоко вздохнул, не открывая глаз. Вторая горсть заставила его открыть глаза и немного удивленно посмотреть на нас. После третьей горсти он поднялся, откинул морду назад, отчего шкура на его загривке собралась складками, как меха у гармошки, и, открыв пасть, издал свистящий рев. Потом снова повалился на гальку, словно изнемог от стольких усилий, и заснул глубоким сном.

Однако в конце концов наша бомбардировка подействовала ему на нервы. Боли, несомненно, она причинить ему не могла, но непрерывный град камешков, который сыплется тебе на заднюю часть туловища, когда пытаешься уснуть, может привести в раздражение кого угодно. Слон вдруг открыл глаза и высоко поднял голову, из его широко раскрытой пасти вылетел громкий свистящий рев — странный звук, подобающий скорее какой-нибудь рептилии, а не такому гигантскому млекопитающему. Четыре раза морской слон вскидывал голову, а потом, видя, что это не наносит никакого ущерба нашему моральному духу, он поступил так, как поступают в тяжелую минуту все тюлени: он разрыдался. Большие мутные слезы медленно потекли из его глаз и печально заструились по морде. Он растянулся на песке во весь рост и с огромным трудом, выгибая тело, как гигантская личинка, стал продвигаться к морю. Сало на его спине ходило волнами. Наконец, с жалобным ревом, весь в слезах, он добрался до воды, и набежавшая волна разбилась о его плечи, окутав их белой пеной. Остальные слоны, встревоженные исчезновением своего предводителя, подняли головы и с беспокойством уставились на нас. Потом один детеныш ударился в панику и, извиваясь, заспешил к морю. По его белой морде тоже струились слезы. Это было последней каплей, переполнившей чашу. Не прошло и минуты, как все стадо ринулось к морю, напоминая громадных личинок, ползущих к сыру.

Мы с грустью упаковали свое снаряжение и стали подниматься на обрыв; с грустью, потому что сделали свое дело, а это значило, что пришло время покидать полуостров, его удивительных животных и возвращаться в Буэнос-Айрес, к другим заботам. Карабкаясь в сумерках по тропинке на обрыв, мы в последний раз увидели старого морского слона. Высунув из воды голову, он недоуменно посмотрел на нас черными глазами и фыркнул. Раскатистый звук, заставивший трепетать его ноздри, эхом отразился от обрыва. Потом морской слон медленно погрузился в ледяную воду и исчез.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

ОБЫЧАИ СТРАНЫ

Самолет вырулил с темного поля на взлетную дорожку, очерченную двумя полосками огней, сверкавших как алмазы. Здесь он остановился и его двигатель, увеличивая число оборотов, заревел так, что все косточки металлического тела самолета протестующе заскрежетали. Потом он неожиданно рванулся вперед. Остались позади полоски огней, и мы вдруг оказались в воздухе. Словно подвыпившая ласточка, самолет покачивался с крыла на крыло. Подо мной в теплой ночи лежал Буэнос-Айрес, похожий на шахматную доску, украшенную многоцветными звездами. Я отстегнул пристяжной ремень, закурил сигарету и откинулся на спинку кресла в настроении после прощальной рюмки весьма благодушном. Наконец-то я на пути к месту, которое мне уже давно хотелось посетить, к месту с волшебным названием Жужуй.

Когда мы вернулись с юга, начали сказываться последствия автомобильной катастрофы, в которую мы попали вскоре после прибытия в Аргентину. В этой катастрофе больше всех пострадала Джеки. И теперь от ужасной тряски на патагонских дорогах и от суровых условий, в которых нам пришлось жить, у нее начались невыносимые головные боли. Было ясно, что продолжать путешествие она не может, и мы решили отправить ее обратно в Англию. Неделю тому назад она уехала, и завершать путешествие остались мы с Софи. И вот, пока Софи хлопочет в нашей маленькой вилле и прислуживает животным, которыми битком набит сад, я уезжаю в Жужуй, чтобы пополнить там свою коллекцию.

Самолет гудел в ночи, а я дремал в кресле и старался освежить в памяти свои ничтожно скудные сведения о Жужуе. Это северо-западная провинция Аргентины. С одной стороны она граничит с Боливией, а с другой — с Чили. Место это любопытно по многим причинам, но главным образом потому, что оно похоже на язык тропиков, высунутый в Аргентину. С одной стороны этого языка высятся горы Боливии, с другой простирается знаменитая иссохшая провинция Сальта, а посередине находится район Жужуя, поросший буйной тропической растительностью, с которой не идет ни в какое сравнение все, что растет в Парагвае или Южной Бразилии. Я знал, что здесь можно найти тех восхитительных тропических животных, которые обитают только на подступах в пампе. С мыслями об этих великолепных животных я крепко заснул. Мне снилось, будто я набрасываю лассо на ужасно злого ягуара, когда, тряся за руку, меня разбудила стюардесса. Должно быть, мы прибыли в какое-то Богом забытое селение, и всем пассажирам пришлось выйти, пока самолет заправляли горючим. Самолет никогда не был моим любимым средством передвижения (за исключением очень маленьких аэропланчиков, на которых действительно чувствуешь, что летишь), и мне нисколько не улыбалось возвращаться в два часа ночи из крепкого сна к действительности и торчать в маленьком баре, где, кроме тепловатого кофе, не могут предложить ничего возбуждающего. Как только нам разрешили войти в самолет, я устроился в своем кресле и попытался уснуть.

И почти тотчас вскочил, потому что на мою руку опустился груз весом, как мне показалось, не менее десяти тонн. Я с трудом высвободил руку, прежде чем она расплющилась, и попытался разглядеть, что бы это могло быть. Но сделать это мне не удалось, потому что салон освещался лампочками, похожими на светлячков, страдающих злокачественной анемией. Я увидел только, что соседнее место (раньше милосердно пустовавшее) теперь было затоплено (иначе не скажешь) женщиной колоссальных размеров. Тем частям своего тела, которые не поместились в ее кресле, женщина великодушно позволила перелиться в мое.

— Buenos noches,— ласково сказала она, распространяя кругом запах пота.

— Buenos noches,— пробормотал я, быстро закрыл глаза, чтобы положить конец разговору, и затолкался в пространство, остававшееся свободным в моем кресле. К счастью, после обмена любезностями моя спутница стала заниматься приготовлениями ко сну, так громко ворча, ворочаясь и вздыхая, что я невольно вспомнил морских слонов. Вскоре она, вздрагивая и бормоча, стала засыпать, и затем раздался протяжный и оригинальный храп, который звучал так, словно кто-то непрестанно катал маленькую картофелину по рифленой крыше. Скорее убаюканный, чем потревоженный этими звуками, я и сам уснул.

Когда я проснулся, было светло, и я стал тайком разглядывать свою еще спящую спутницу. Это была, сказал бы я, великолепная женщина — великолепная всеми своими ста тридцатью килограммами. Свои пышные формы она облекла в желто-зеленое шелковое платье, она носила красные туфли, которые теперь свалились и лежали неподалеку. Ее черные блестящие волосы были тщательно выложены мелкими кудряшками на лбу, и все это венчала соломенная шляпа, к которой, казалось, прицепили не менее половины всех фруктов и овощей, производимых в Аргентине. Это потрясающее сельскохозяйственное сооружение за ночь съехало на один глаз, и вид у женщины был очень лихой. Ее круглое, в ямочках, лицо было отделено от обширной груди каскадом подбородков. Руки она скромно сложила на коленях, и хотя эти руки покраснели и погрубели от работы, Они были маленькие и красивые, как у многих полных людей. Под моим взглядом она вдруг, вздрогнув, глубоко вздохнула, открыла большие темные фиалковые глаза и огляделась с отсутствующим выражением только что проснувшегося ребенка. Потом она остановила свое внимание на мне, и ее, все в ямочках, лицо расплылось в широкой улыбке.

—Buenos dias, senor <Добрый день, сеньор (испан.)>,—сказала она.

- Buenos dias, senora,— откликнулся я.

Откуда-то из-под сиденья она выхватила сумочку, величиной с небольшой сундук, и принялась искоренять ущерб, нанесенный ночным сном ее лицу. Насколько я мог судить, ущерб был невелик, потому что кожа ее лица была гладкой, как лепесток магнолии. Убедившись, наконец, что теперь она не подведет свой пол, женщина отложила сумочку, поудобнее втиснула в кресло свое большое тело и обратила на меня взор блестящих добрых глаз.

В моем заклиненном положении бежать было невозможно.

— Куда вы едете, сеньор? — спросила она.

— В Жужуй,— ответил я.

— О, Жужуй? — сказала она, широко раскрыв темные глаза и подняв брови, словно Жужуй был самым интересным и желанным местом на свете.

— Вы немец? — спросила она.

— Нет, англичанин.

— О, англичанин? — произнесла она удивленно и восхищенно, словно в том, что я англичанин, было нечто действительно особенное.

Я почувствовал, что наступила пора принять более деятельное участие в разговоре.

— Я совсем не говорю по-испански,— пояснил я,— только самую малость.

— Но вы говорите красиво,— сказала она, похлопывая меня по колену, а потом добавила:- Я буду говоритъ медленно, чтобы вы могли понимать.

Я вздохнул и отдал себя в руки судьбы; единственный выход, который у меня оставался,— это выпрыгнуть в окошко слева. Выяснив, что мои познания в испанском ограничены, она пришла к заключению, что я лучше пойму ее, если она будет кричать. Вскоре весь самолет был в курсе наших секретов. Как оказалось, ее звали Роза Лиллипампила, и направлялась она в Сальту навестить женатого сына. Они не виделись три года, и встреча обещала быть очень горячей. К тому же она впервые путешествовала самолетом и радовалась этому, как ребенок. Она то и дело прерывала свой разговор пронзительными криками (от которых более нервные пассажиры вздрагивали) и наваливалась на меня грудью, чтобы посмотреть в окно на достопримечательности, проплывавшие внизу. Несколько раз я предлагал ей поменяться местами, но она не хотела и слышать об этом. Когда стюардесса принесла утренний кофе, она стала шарить у себя в сумочке, чтобы заплатить, и, узнав, что угощение бесплатное, обрадовалась так, словно благожелательная авиакомпания предлагала ей не мутную жидкость в довольно грязном бумажном стаканчике, а целую бутылку шампанского.

Вскоре загорелись красные лампочки — мы приземлялись для заправки еще в каком-то безвестном городке. Я стал помогать своей спутнице застегивать на ее непомерной талии привязной ремень. Это была трудная задача, и веселые взвизгивания женщины разносились по всему салону, отражаясь эхом от стен.

— Вот видите,— задыхаясь, сказала она между двумя приступами смеха,— родив шестерых и имея хороший аппетит, трудно уследить за своей талией.

Наконец, когда самолет коснулся колесами земли, нам удалось застегнуть пояс.

Мы сошли на гудрон одеревеневшие и измятые, и я увидел, что моя подружка передвигается грациозно и легко, как облачко. Она, видимо, решила занести меня в список своих побед, и мне ничего не оставалось делать, как только учтиво, старомодным жестом предложить ей пройтись. Она с кокетливой улыбкой взяла меня под руку. Прильнув друг к другу, как двое влюбленных, мы направились к неизбежному маленькому кафе и туалетам, служившим украшением аэропорта. Здесь моя подружка, похлопав меня по руке, сказала, что она ненадолго, и поплыла к двери с надписью "Для сеньор". Сквозь дверь она протиснулась с трудом.

Я воспользовался передышкой, чтобы осмотреть большой куст, росший рядом с кафе. Он был высотой со среднюю древовидную гортензию, и все же на его ветках я уже после беглого изучения обнаружил пятнадцать видов насекомых и пять видов пауков. Это значило, что тропики уже близко. Потом я заметил своего очень старого друга — богомола, присевшего на листе. Покачиваясь из стороны в сторону, он смотрел на меня светлыми злыми глазками. Я снял его с листа, и он горделиво зашагал вверх по рукаву моего пиджака. Тут вернулась моя подружка. Увидев это маленькое существо, она подняла такой визг, что при попутном ветре его можно было бы услышать в Буэнос-Айресе, но, к моему удивлению, она визжала не от страха — это был восторг от встречи со старым знакомым.

- О, это чертова лошадка! — возбужденно воскликнула она. — В детстве мы часто играли с ними. Это меня заинтересовало, потому что в Греции, еще ребенком, я тоже играл с богомолами, и местные жители тоже называли это насекомое чертовой лошадкой. Минут десять мы играли с насекомым, заставляя его бегать вверх и вниз по рукавам, и так неумеренно веселились, что все остальные пассажиры явно стали сомневаться, в здравом ли мы уме. Потом мы посадили богомола обратно на его куст и отправились выпить кофе, но тут пришел служащий и, виновато разводя руками, сообщил нам, что полет откладывается на два часа. Пассажиры стали возмущаться. Но служащий добавил, что в нашем распоряжении есть автобус авиакомпании, который отвезет нас в город, и там, в гостинице, авиакомпания за свой счет угостит нас всем, что мы только пожелаем. Моя подружка была в восторге. Какая щедрость! Какая доброта! Мы с грохотом покатили в автобусе по пыльной дороге в город и там остановились у отеля, имевшего любопытный викторианский вид.

Внутри гостиница была так пышно разукрашена, что мою подругу вновь охватил восторг. Тем были громадные коричневые колонны из искусственного мрамора, множество кадок с жалкими пальмами, толпы официантов, у которых был вид послов на отдыхе, и своеобразная мозаика столиков, раскинувшихся, по-видимому, до самого горизонта. Моя подружка крепко держалась за мою руку, когда я вел ее к столику. Все это великолепие, казалось, лишило ее дара речи. Я, запинаясь, сделал по-испански щедрый заказ одному из послов (который не брился, наверно, с тех пор, как последний раз отправлял свои официальные обязанности) и уселся поудобнее, чтобы вволю насладиться едой. Под влиянием пяти больших чашек кофе со сливками, тарелки горячих медиалунас <аргентинские слоеные пирожки> с маслом, подкрепленных пятью пирожными и полуфунтом винограда, моя подружка перестала относиться к этому заведению благоговейно и даже сама приказала какому-то послу принести ей пустую тарелку, чтобы было куда сплевывать виноградные косточки. Пресыщенные бесплатным угощением, мы пошли к автобусу. Шофер сидел на крыле и мрачно ковырял в зубах зубочисткой. Мы спросили, нельзя ли нам теперь вернуться в аэропорт. Он взглянул на нас с явным отвращением.

— Media hora <Через полчаса (испан.)>,— сказал он и вернулся к раскопкам в дупле коренного зуба, явно надеясь найти там богатые залежи полезных ископаемых и, возможно, даже урана.

Чтобы как-то убить время, мы пошли прогуляться по городу. Она была рада возможности играть роль гида при настоящем иностранце, и в городе не осталось ничего такого, чего бы она мне не показала и не объяснила. Это обувной магазин... видите, на витрине ботинки, чтобы ни у кого не осталось и тени сомнения в том, что это обувной магазин. Это сад, в котором выращивают цветы. Это осел, видите, вон там, животное, привязанное к дереву. О, а вот аптека, где покупают лекарство, когда кому-нибудь нездоровится. Загородив собою весь тротуар и не обращая внимания на протесты горожан, она упрямо стояла перед витриной аптеки и так живописно изображала страдания больного, что я испугался, как бы кто действительно не вызвал карету "скорой помощи". В целом же наша прогулка проходила очень успешно, и я даже пожалел, что пришлось вернуться к автобусу и уехать обратно в аэропорт.

В самолете перед нами снова встала геркулесова задача прикрепить мою подружку к креслу, а потом уже в воздухе развязать ее, но это была последняя фаза нашего совместного путешествия.

До сих пор местность, над которой мы пролетали, была типичной пампой с группками небольших холмов кое-где, но в основном плоской и невыразительной. Теперь холмы стали попадаться все чаще и чаще и становились все выше и выше, а их склоны были покрыты кустами и гигантскими кактусами, похожими на громадные сюрреалистские канделябры. А потом начались воздушные ямы.

Первая оказалась довольно большой, и пока самолет падал, у меня было такое ощущение, будто желудок отделился от тела и парит футах в ста над головой. Моя подруга, которую яма застала на середине какой-то запутанной и (для меня) совершенно невразумительной истории, случившейся с ее дальней родственницей, широко открыла рот и так пронзительно закричала, что весь самолет пришел в замешательство. Потом, к моему облегчению, она залилась счастливым смехом.

— Что это было? — спросила она меня.

При своих ограниченных знаниях испанского языка я сделал все возможное, чтобы объяснить тайну воздушных ям, и в основном мне это удалось. Она потеряла всякий интерес к истории с родственницей и стала нетерпеливо ждать новой воздушной ямы, чтобы полностью насладиться ею, ибо, как она объяснила, к первой она не была подготовлена. Вскоре oнa была вознаграждена прекрасной воздушной ямой и приветствовала ее восторженным визгом и взрывом довольного смеха. Она вела себя, как ребенок, катающийся на ярмарке с американских гор, и считала все это особой услугой, которую авиакомпания оказывала ей ради ее увеселения,— чем-то вроде только что съеденного завтрака. Остальные пассажиры, по моим наблюдениям, не испытывали такого удовольствия. Они сердито смотрели на мою толстую соседку, и лица их с каждой минутой становились все более зелеными.

Теперь мы летели над совсем высокими холмами, и самолет то падал, то взмывал вверх, словно потерявший управление лифт. Человек, сидевший по ту сторону прохода, стал зеленым до такой степени, до какой, по моим прежним представлениям, человеческая кожа доходить не могла. Моя соседка тоже заметила это и стала само сострадание. Она наклонилась к нему.

— Вам плохо, сеньор? — спросила она.

Он молча кивнул.

— О, бедняжка,— сказала она, покопавшись в своей сумке и вытащив огромный пакет с липкими и пряными леденцами,— они очень хорошо помогают от болезни, угощайтесь.

Бедняга взглянул на ужасную слипшуюся массу в бумажном пакете и отчаянно замотал головой. Дама пожала плечами и с жалостью посмотрела на него. Потом она кинула себе в рот три конфеты и стала энергично и громко сосать их. И тут она вдруг заметила то, что прежде ускользало от взгляда ее зорких глаз,— пакет из оберточной бумаги, засунутый в карман на спинке кресла впереди нас. Она вытащила его и заглянула внутрь, по-видимому надеясь найти там еще один щедрый подарок доброй авиакомпании. Увидев, что пакет пуст, она подняла на меня озадаченный взгляд.

— Для чего это? — шепотом спросила она.

Я объяснил. Она подняла пакет и быстро окинула его взглядом.

— Ну,— сказала она, подумав,— если бы мне стало нехорошо, то потребовалось бы что-нибудь повместительнее.

Человек, сидевший по ту сторону прохода, бросил взгляд на ее объемистые формы и на маленький бумажный пакетик. Слова ее вызвали в его воображении такую картину, которой он уже не мог вынести, и, круто нырнув за собственным пакетиком, он зарылся в него лицом.

Когда в конце концов самолет сел и мы вышли, у всех пассажиров, кроме моей соседки и меня, был такой вид, словно они только что испытали на себе свирепую силу урагана. В вестибюле аэропорта ее ожидал сын, человек с приятным лицом и по объему — точная копия своей матери. Пронзительно крича, они заколыхались навстречу друг другу и обнялись со всего размаху так, что заходили ходуном их жирные телеса. Когда они кончили обниматься, я был представлен и осыпан благодарностями за заботу о своей попутчице. Шофера, который должен был меня встретить, на месте не оказалось, и вся семья Лиллипампила (сын, жена, трое детей и бабушка) стали рыскать по всему аэропорту, словно гончие, пока не нашли его. Они проводили меня до машины, обнимали, приглашали посетить их во что бы то ни стало, когда я буду в Сальте, и долго стояли, солидные, толстые, улыбаясь и махая руками вслед моей машине, которая увозила меня в Калилегуа — туда, где мне предстояло жить.

Доброта аргентинцев проявляется с сокрушительной силой, и, высвободившись из объятий семьи Лиллипампила. я чувствовал, что у меня болит каждая косточка. Я дал шоферу сигарету, закурил сам, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Мне казалось, что я заслужит минутную передышку.

ЖУЖУЙ

Все вызывало мое восхищение — и изящество трав, и незнакомые растения-паразиты, и красота цветов, и глянцевитая зелень листвы, а больше всего роскошная пышность растительного покрова вообще.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" В Калилегуа производят главным образом сахар и кроме того собирают хороший урожай самых различных тропических фруктов, которые поставляются на рынок Буэнос-Айреса. Калилегуа — это равнина, охваченная полукружием гор, склоны которых покрыты густым тропическим лесом. Было как-то странно вдруг попасть в это царство буйной растительности. Покинув аэропорт, мы примерно час ехали по холмистой и полупустынной местности, почва которой наполовину выветрилась и была прокалена солнцем. Здесь росли кустарники и кое-где попадались большие, как бы распухшие, стволы palo borracho, кора которых была густо усеяна колючками; то и дело встречались вздымающиеся в небо гигантские, футов в двадцать высотой, кактусы со странными изогнутыми ветвями. Они тоже были утыканы шипами и выглядели недружелюбно. После двух крутых поворотов мы съехали с холма в долину Калилегуа, и растительность вдруг настолько резко изменилась, что даже глазам стало больно. Началась яркая зелень тропиков — такая масса оттенков, такая свежесть, что по сравнению со всем этим растительность Англии показалась бы не зеленой, а серой. Потом, словно в подтверждение того, что я снова нахожусь в тропиках, через дорогу, посвистывая и щебеча, перелетела небольшая стайка длиннохвостых попугаев. Немного погода мы проехали мимо группы индейцев, одетых в рваные рубахи и штаны и в необъятные соломенные шляпы.

Это были приземистые люди с монгольскими чертами лица и странными, похожими на терновые ягоды, выразительными и умными глазами. Они посмотрели на нас равнодушно. Индейцы, длиннохвостые попугаи, яркий пейзаж — все это ослепило меня и ударило в голову, как вино.

Машина сбавила ход и свернула с главной дороги на проселок. По обеим сторонам росли густые рощи гигантского бамбука — некоторые стволы с зелеными тигровыми полосами были толщиной с бедро человека и имели бледный медовый оттенок. Бамбук красиво склонялся над дорогой, и его трепещущие листья переплетались над головой так плотно, что внизу было мрачно, как в нефе кафедрального собора. Между мощными стволами поблескивал вспыхивал солнечный свет, а сквозь шум двигателя доносились странные стоны и скрипы бамбука, раскачивающегося на ветру. Мы подъехали к вилле, наполовину скрытой под буйно разросшимися цветами и ползучими растениями. Навстречу нам вышла Джоан Летт. Это она вместе со своим мужем Чарлзом пригласила меня в Калилегуа. Она повела меня в дом и очень радушно предложила чашку чая, а еще немного погодя, когда Чарлз вернулся с работы, мы уже сидели на балконе и в сгущавшейся синеве вечера обсуждали план действий.

По опыту, приобретенному в самых разных концах света, я знаю, что в достаточно густонаселенной местности многих животных можно приобрести без особых трудностей, потому что жители держат их либо для забавы, либо для того, чтобы, вырастив до определенного возраста, разнообразить ими свой стол. Так что в первую очередь следует обойти все окрестные поселения и купить все, что можно, и уж потом самому добывать остальных, обычно более редких животных. Под мелодичный звон льда в стаканах с джином я изложил эти соображения Чарлзу, но он совершенно обескуражил меня, сказав, что индейцы в Калилегуа не держат дома никаких животных, кроме обычных кошек, собак и кур. Однако он обещал, что завтра же попросит одного из своих наиболее способных помощников навести справки в деревне, и сообщит мне результаты. Подбодренный джином, я пошел спать, но настроение у меня было скверное. Мне стало казаться, что я зря приехал сюда, и даже тихая песня цикад в саду и огромные трепещущие звезды, напоминавшие мне о том, что я снова в тропиках, не могли настроить меня на веселый лад.

Однако на следующее утро дело предстало в ином свете. После завтрака я вышел в сад и наблюдал за стайкой золотых, синих и серебряных бабочек, добывавших себе корм в больших пунцовых цветах, когда явился Луна. Я услышал, как он поет прекрасным тенором, шагая по бамбуковой аллее. Подойдя к калитке, он оборвал песню и хлопнул в ладоши, извещая хозяев о своем приходе. Этот обычай существует во всей Южной Америке. Потом он открыл калитку и подошел ко мне. Это был человек небольшого, футов пяти, роста и тонкий, как четырнадцатилетний мальчик. У него были красивые, немного резкие черты лица, огромные черные глаза и черные, коротко остриженные волосы. Он протянул руку, на вид такую же хрупкую, как крылья бабочек, летавших вокруг.

— Сеньор Даррелл? — спросил он.

— Да,— ответил я, пожимая руку осторожно, боясь сломать ее в запястье.

— Я Луна,— сказал он так, словно одного этого уже было достаточно, чтобы все объяснить.

— Вас послал сеньор Летт? — спросил я.

— Si, si,— ответил он с обаятельной улыбкой.

Мы стояли и смотрели на бабочек, паривших над красными цветами. Я судорожно ломал голову, подыскивая нужные испанские слова.

— Que lindo,— сказал Луна, указывая на бабочек.— Que bichos mas lindos! <Как красиво, какие необыкновенно красивые животные! (испан.)> — Si,— сказал я. Мы снова замолчали, дружелюбно улыбаясь друг другу.

— Вы говорите по-английски? — спросил я с надеждой.

— Нет, очень маленько,— сказал Луна, разводя руками и робко улыбаясь, словно был сокрушен этим ужасным пробелом в своем образовании.

Его знание моего языка, видимо, ненамного превосходило мое знание испанского. Оба мы могли понимать довольно сложные фразы на чужом языке, но сами были способны только валить в кучу существительные и глаголы, без всякого соблюдения грамматических правил.

— Вы... я... идти Хельмут,— вдруг предложил Луна, махнув тонкой рукой.

Я согласился, пытаясь сообразить, что такое хельмут; слово было для меня новое и могло означать что угодно: от реактивного двигателя нового типа до самого низкопробного ночного кабака. По мелодично стонущей, поскрипывающей и шелестящей бамбуковой аллее мы пришли к длинному низкому красному кирпичному дому, стоявшему на большом лугу, над которым возвышались гигантские пальмы. Вокруг нас носились колибри, трепеща и шурша крылышками, сверкая и переливаясь всеми тончайшими оттенками цветов, которые можно увидеть только на мыльном пузыре. Луна провел меня через занавешенные марлей двери в большую прохладную столовую. Там, сидя в одиночестве в конце громадного стола, поглощал завтрак человек лет тридцати с льняными волосами, живыми голубыми глазами и обветренным красным насмешливым лицом. Когда мы вошли, он поднял голову и одарил нас широкой проказливой улыбкой.

— Хельмут,— сказал мне Луна, показывая на этого человека с таким видом, словно был фокусником и только что выполнил особенно трудный трюк. Хельмут встал из-за стола и протянул мне большую веснушчатую руку.

— Привет,— сказал он, раздавливая мою руку в своей.— Я Хельмут. Садитесь и позавтракайте со мной, а?

Я сказал, что уже завтракал, и Хельмут снова принялся есть, одновременно разговаривая со мной, а Луна, сев на стул по другую сторону стола, томно развалился и стал тихо напевать.

— Чарлз говорил мне, что вам нужны животные, да? — сказал Хельмут.— Что же, мы здесь мало интересуемся животными. Животные, конечно, есть там, в горах, а здесь, в селениях, я не знаю, что нам удастся найти. Думаю, не очень много. Когда я кончу есть, мы поедем посмотрим, а?

Когда Хельмут с огорчением убедился, что на столе ничего съедобного не осталось, он затолкал нас с Луной в свой большой автомобиль и по пыльной дороге, которая при первом же дожде, очевидно, превращается в клейкую грязь, повез нас в деревню.

Деревня оказалась довольно типичной, стены хижин были возведены из неровных обрезков пиленого леса и покрашены известкой. Вокруг каждой хижины был садик — клочок земли, окруженный бамбуковой изгородью. Кое-где в садиках виднелись странные наборы старых жестянок, чайников и сломанных бочек с посаженными в них цветами. От дороги садики отделялись канавами с грязной водой. У калиток через канавы были перекинуты грубо сколоченные шаткие мостики. У одного из таких сооружений Хельмут и остановил машину. Мы с надеждой вглядывались в густые заросли гранатовых деревьев, усеянных красными цветами.

— На днях я, кажется, видел здесь попугая,— сказал Хельмут.

Мы вышли из машины и через шаткий мостик прошли к бамбуковой калитке. Хлопнув в ладоши, мы стали терпеливо ждать. Вскоре из маленькой хижины вылетела стайка шоколадных карапузов, одетых в драные, но чистые рубашки. Они выстроились в ряд, словно армейское подразделение, приготовившееся к обороне, и, как по команде, засунув в рот пальцы, стали рассматривать нас черными глазами. За ними показалась мать, невысокая, довольно красивая индеанка с робкой улыбкой.

— Входите, сеньоры, входите,— пригласила она, делая знак рукой, чтобы мы вошли в сад.

Мы вошли. Луна, присев на корточки, стал тихо разговаривать с обрадованными ребятишками, а Хельмут, излучая благожелательность, неотразимо улыбался женщине.

— Этому сеньору,— сказал он, крепко стискивая мое плечо, словно боясь, что я могу убежать,— этому сеньору нужны живые bichos, а? На днях я проезжал мимо вашего дома и увидел, что у вас есть попугай, самый обыкновенный и довольно уродливый попугай. Я не сомневаюсь, что сеньору он не понравится. Но мне все-таки хочется показать ему эту ни на что не годную птицу. Женщина рассердилась.

— Это красивый попугай,— заговорила она визгливо и негодующе,— это очень красивый попугай, это даже исключительно редкая птица. Ее поймали высоко в горах.

— Чепуха,— твердо сказал Хельмут,— я много раз видел таких птиц на рынке в Жужуе, и они были настолько обыкновенными, что их отдавали буквально даром. Этот несомненно из таких же.

— Сеньор ошибается,— сказала женщина,— это самая необыкновенная птица, очень красивая и ручная.

— Не думаю, чтобы она была красива,— сказал Хельмут и важно добавил:- А что касается того, что она ручная, то сеньору все равно — пусть она будет дикой, как пума.

Я почувствовал, что мне пора вмешаться в спор.

— Э... Хельмут,— неуверенно начал я.

-Да,— сказал он, поворачиваясь ко мне и глядя на меня глазами, в которых еще горел отблеск битвы.

— Мне не хочется вмешиваться, но не лучше было бы сначала посмотреть птицу, а потом уже торговаться? Я хочу сказать, что она может оказаться и самой обыкновенной, и очень редкой.

— Да,— сказал Хельмут, пораженный новизной этой мысли,— да, давайте посмотрим птицу.

Он повернулся и посмотрел на женщину.

— Где же эта ваша жалкая птица? — спросил он.

Женщина молча показала через мое левое плечо, и, обернувшись, я увидел попугая, который с интересом смотрел на нас, сидя среди листьев на ветке гранатового дерева всего футах в трех от меня. Стоило мне взглянуть на него, и я понял, что он должен стать моим, потому что это была редкость — краснолобый амазон, птица по меньшей мере необычная для европейских коллекций. Для амазона он был, пожалуй, мелковат, но зато оперение у него было красивого травянисто-зеленого цвета с желтыми подпалинами; вокруг черных глаз у него были белые кольца, а на лбу — очень яркие алые перышки. На ногах, там, где кончались перья, он, казалось, носил оранжевые подвязки. Я жадно глядел на него. Потом, попытавшись сделать бесстрастное лицо, я обернулся к Хельмуту и с нарочитым безразличием пожал плечами. Я уверен, что это ни на мгновение не могло обмануть владелицу попугая.

— Это редкость,— сказал я, пытаясь передать модуляциями голоса отвращение к попугаю,— я должен заполучить его.

— Вот видите? — сказал Хельмут, снова переходя в наступление.— Сеньор говорит, что это самая обыкновенная птица и что у него уже есть шесть таких в Буэнос-Айресе.

Женщина глядела на нас очень недоверчиво. Я стараются напустить на себя вид человека, который уже обладает шестью краснолобыми амазонами и больше в них не нуждается. Женщина колебалась, но потом пошла с козыря.

— Но этот попугай говорит,— торжественно сказала она.

— Сеньору все равно, говорит он или нет,— быстро отразил ее натиск Хельмут. Мы все подошли к птице и собрались в кружок возле ветки, на которой она сидела. На этот раз попугай смотрел на нас безучастно.

— Бланке... Бланке,— ворковала женщина,— como te vas? <Как ты поживаешь? (испан.)> Бланке?

- Мы дадим вам за него тридцать песо,— сказал Хельмут.

— Двести,— отрезала женщина.— За говорящего попугая двести — и то дешево.

— Чепуха,— сказал Хельмут,— почем нам знать, что он говорящий? Он же до сих пор ничего не сказал.

— Бланке, Бланке,— страстно ворковала женщина,— поговори с мамой... говори, Бланке.

Бланке смотрел на нас задумчиво.

— Пятьдесят песо, и учтите, мы даем эту кучу денег за птицу, которая не говорит,— сказал Хельмут.

— Madre de Dios <Матерь Божья (испан.).>, но он же болтает весь день,— чуть не плача говорила женщина.— Он говорит чудесные вещи... это лучший попугай из всех, каких я только слышала.

— Пятьдесят песо, и больше никаких,— решительно произнес Хельмут.

— Бланке, Бланке, говори,— взывала женщина,— скажи что-нибудь сеньорам... пожалуйста.

Попугай зашелестел зелеными крыльями, склонят голову набок и сказал отчетливо и медленно:

— Hijo de puta <Сын шлюхи (испан.).>.

Женщина остолбенела, она стояла с открытым ртом и не могла поверить в вероломство своего любимца. Хельмут глубоко и удовлетворенно вздохнул, как человек, знающий, что битва выиграна. Медленно, с нескрываемым злорадством он повернулся к неудачнице.

— Так! — прошипел он, словно злодей в мелодраме.— Так! И это, по-вашему, говорящий попугай, а?

— Но, сеньор...— тихо произнесла женщина.

— Довольно! — оборвал ее Хельмут.— Мы уже достаточно наслушались. К вам пришел иностранец, чтобы помочь вам. Он дает вам деньги за никчемную птицу. А что делаете вы? Вы пытаетесь надуть его. Вы утверждаете, что ваша птица говорит. Вы стараетесь выманить побольше денег.

— Но она действительно говорит,— неуверенно запротестовала женщина.

— Да, но что она говорит? — шипел Хельмут. Он замолчал, вытянулся во весь свой рост, набрал полные легкие воздуха и проревел:- Она говорит этому великодушному, доброму сеньору, что он сын шлюхи.

Опустив глаза, женщина водила пальцами ноги по пыли. Она была побеждена и понимала это.

— Теперь, когда сеньор знает, каким отвратительным вещам вы научили эту птицу, я думаю, что он от нее откажется,— продолжал Хельмут.— Я думаю, что теперь он не предложит вам даже пятидесяти песо за птицу, которая оскорбила не только его, но и его мать.

Женщина бросила на меня быстрый смущенный взгляд и вернулась к созерцанию большого пальца своей ноги. Хельмут повернулся ко мне.

— Она в наших руках,— сказал он умоляющим тоном.— Вам остается только попытаться сделать вид, что вы оскорблены.

— Да, я оскорблен,— сказал я, стараясь прикинуться обиженным и подавить желание рассмеяться.— Действительно, среди многих оскорблений, которым я подвергался, такого оскорбления еще не было.

— Вы отлично играете,— сказал Хельмут, протягивая руки, словно умоляя меня сменить гнев на милость.— А теперь уступите немного.

— Ладно,— неохотно сказал я,— но только в последний раз. Пятьдесят, вы сказали?

— Да,— ответил Хельмут, и, пока я доставал бумажник, он снова повернулся к женщине.— Сеньор сама доброта, он простил вам оскорбление. Он удовлетворит вашу алчность и заплатит пятьдесят песо, которые вы потребовали.

Женщина просияла. Я вручил ей грязные ассигнации и подошел к попугаю. Он смотрел на меня задумчиво. Я протянул ему палец, он деловито вскарабкался на него, а потом по руке перебрался ко мне на плечо. Здесь он уселся и, понимающе взглянув на меня, сказал совершенно отчетливо и громко:

— Como te vas, como te vas, que tal? <Как поживаешь, как поживаешь, как дела? (испан.)> — и пакостно захихикал.

— Поторапливайтесь,— сказал Хельмут, подстегнутый таким окончанием сделки.— Поедем посмотрим, что еще найдется у других.

Мы раскланялись с женщиной. Потом, когда мы уже закрыли за собой бамбуковую калитку и садились в машину, Бланке повернулся на моем плече и выпалил своей бывшей владелице на прощание:

— Estupido, muy estupido <Глупая, очень глупая (испан.).>.

— Этот попугай,— сказал Хельмут, поспешно трогая машину с места,— сам черт.

И я не мог не согласиться с ним.

Кое-что мы в этой деревне все-таки нашли. Тщательно допрашивая всех встречных и поперечных, мы приобрели пять желтолобых амазонских попугаев, броненосца и двух пенелоп. Пенелопа относится к пернатой дичи, у местных жителей она имеет ономатопическое — звукоподражательное название charatas, напоминающее крик этой птицы. На первый взгляд она похожа на тощую и неряшливую курочку фазана. Оперение у нее странного коричневого цвета (бледноватого, как у лежалой плитки шоколада), переходящего на шее в серый. Но если поглядеть на птицу, когда она освещена солнцем, то тускло-коричневый цвет оказывается на самом деле радужным с золотистым отливом. Под клювом у нее две красные сережки, а перья на голове, когда она возбуждена, встают хохолком, похожим на мужскую прическу ежик. Обе птицы были взяты из гнезда двухдневными птенцами и вскормлены в неволе, и поэтому они оказались до смешного ручными. Амазонские попугаи тоже были ручными, но ни один из них не обладал лингвистическими познаниями Бланке. Они только и могли что время от времени бормотать "Лорито" и пронзительно свистеть. Тем не менее я считал, что потрудились мы в это утро неплохо. Торжествуя, я отнес покупки домой, где Джоан Летт великодушно разрешила мне разместить их в своем пустовавшем гараже.

Так как клеток у меня не было, в гараже я их всех выпустил, надеясь, что они устроятся сами. К моему удивлению, так и случилось. Попугаи нашли себе удобные насесты, подальше друг от друга, чтобы не драться, и хотя все ясно сознавали, что Бланке самым хамским образом корчит из себя хозяина, ссор по пустякам и других проявлений неблаговоспитанности не было. Пенелопы тоже нашли себе насесты, но сидели на них только когда спали.

Днем они предпочитали бродить по полу, вскидывая время от времени головы и издавая оглушительные крики. Броненосец, как только его выпустили, убежал за большой ящик и проводит там в размышлениях все дни; только по ночам он, крадясь на цыпочках и бросая исподтишка опасливые взгляды на спящих птиц, выходил, чтобы поесть.

На другой день по всей деревне прошел слух, что приехал сумасшедший гринго, который платит хорошие деньги за живых животных, и тотчас потек ручей новых экземпляров. Первым пришел индеец, который приволок на конце веревки кораллового аспида, всего в желтых, черных и красных полосах, похожего на особенно безвкусный старомодный галстук. К сожалению, он переусердствовал и затянул петлю на шее слишком туго — змея оказалась мертвым-мертва.

С другими предложениями мне повезло больше. Нежно прижимая к груди большую соломенную шляпу, пришел еще один индеец. После вежливого обмена приветствиями я попросил показать, что это он так бережно прячет. Сияя надеждой, он протянул мне шляпу, и я увидел в ней прелестнейшего котенка, который смотрел на меня влажными глазенками. Это был детеныш кошки Жоффруа, мелкого вида диких кошек, который теперь встречается в Южной Америке все реже и реже. Мех у него был желтовато-коричневого цвета и сплошь испещрен аккуратными темно-коричневыми пятнышками. Котенок смотрел на меня из глубины шляпы большими голубовато-зелеными глазами, будто умоляя, чтобы я взял его в руки. По собственному опыту я знал, что самые невинные на вид существа могут причинить самые скверные неприятности. Но, введенный в заблуждение ангельским выражением мордочки котенка, я протянул руку. И тотчас он сильно укусил меня за мякоть большого пальца и оставил двенадцать глубоких красных борозд на тыльной стороне руки. Я отдернул руку и выругался, а котенок снова принял свою невинную позу, ожидая, по-видимому, какую еще веселую игру я для него придумаю. А тем временем я, как проголодавшийся вампир, сосал свою руку и, поторговавшись с индейцем, в конце концов купил своего обидчика, который шипел и рычал, как маленький ягуар. Я пересадил его из шляпы в ящик с соломой и оставил примерно на час одного, чтобы дать ему освоиться, считая, что причиной его дурного настроения был страх, которого он натерпелся во время поимки и путешествия в соломенной шляпе. Ведь этому существу было всего недели две от роду.

Когда мне показалось, что котенок уже освоился и больше не отвергнет моих попыток вступить в дружеские отношения, я снял с ящика крышку и бодро заглянул внутрь. Я не лишился глаза только потому, что он промахнулся всего миллиметра на три. Я задумчиво стер со щеки кровь; да, с этим дьяволенком мне будет нелегко. Обернув руку мешковиной, я поставил в один угол ящика блюдце с сырым яйцом и мясным фаршем, а в другой — чашку с молоком и предоставил котенка самому себе. На следующее утро оказалось, что к еде он не притрагивался. Предчувствуя, что мне достанется больше, чем накануне, я налил в бутылочку теплого молока, обернул руку мешковиной и подошел к ящику.

Мне не раз приходилось кормить соской испуганных, раздраженных, а то и просто глупых животных, и я думал, что знаю почти все их уловки. Но котенок доказал мне, что в этом деле я сущий новичок. Он был так юрок, быстр и силен для своего маленького роста, что после получаса борьбы у меня появилось такое ощущение, будто я пытаюсь двумя ломами поднять капельку ртути. Я был залит молоком и кровью и совершенно выдохся, а котенок смотрел на меня горящими глазами и, очевидно, был готов, если понадобится, продолжать сражение еще три дня. Больше всего меня раздражало то, что у котенка были очень хорошо развитые зубы (я испытал это на собственной шкуре), и я думал, какого же черта он не хочет есть сам. Но я знал, что в своем упрямстве он может буквально заморить себя голодом. Накормить его, по-видимому, можно было только из бутылочки. Я положил котенка в ящик, омыл свои раны и стал заклеивать пластырем наиболее глубокие из них. В это время, весело напевая, вошел Луна.

— Доброе утро, Джерри,— сказал он и вдруг замолчал, заметив, что я окровавлен. Из небольших царапин у меня все еще сочилась кровь. Луна широко раскрыл глаза.

— Что это? — спросил он.

— Кошка... gato,— сказал я раздраженно.

— Пума... ягуар?

— Нет,— неохотно ответил я,— chico gato montes <Дикий горный котенок (испан.).>.

— Chico gato montes,— недоверчиво повторил он,— сделал это?

— Да. Проклятый дурачок не хочет есть. Я пытался покормить его из соски, но этот чертов котенок дерется как тигр. Помочь ему может только пример...— Я замолчал, мне пришла в голову отличная мысль.— Пошли, Луна, навестим Эдну.

— Почему Эдну? — спросил Луна, шагая за мной к дому Хельмута.

— Она может мне помочь,— сказал я.

— Но, Джерри, Хельмуту не понравится, если Эдну укусит дикий котенок.

— Никто ее не укусит,— объяснил я.— Я просто хочу попросить у нее котенка.

Луна смотрел на меня черными удивленными глазами, эта головоломка была выше его понимания, и он просто пожал плечами и пошел за мной к парадной двери Хельмута. Я хлопнул в ладоши и вошел в гостиную. Эдна уютно устроилась над громадной кучей носков и мирно штопала их, слушая патефон.

— Здравствуйте,— сказала она, одаряя нас широкой приветливой улыбкой.— Джин там, угощайтесь.

У Эдны был отличный спокойный характер, ничто, кажется, не могло взволновать ее. Я уверен, что если бы я вошел в гостиную, ведя за собой четырнадцать марсиан, она и тогда бы просто улыбнулась и показала, где найти джин.

— Спасибо, дорогая,— сказал я,— но, как ни странно это звучит, я пришел не для того, чтобы пить джин.

— Да, это звучит странно,— согласилась Эдна, улыбаясь.— Но, если вам не хочется джина, тогда чего же вам хочется?

— Мне нужен котенок.

— Котенок?

— Да, понимаете ли, маленькая кошка.

— Джерри сегодня loco <Спятил (испан.).>,— убежденно сказал Луна, наливая в стаканы две щедрые порции джина и протягивая один из них мне.

— Я только что купил детеныша gato montes,— объяснил я Эдне.— Он ужасно дикий. Он не желает есть, и вот что он со мной сделал, когда я пытался сам накормить его из соски.

Я показал свои раны. У Эдны расширились глаза.

— Это большое животное? — спросила она.

— Это животное ростом с двухнедельного домашнего котенка.

Лицо Эдны стало серьезным. Она отложила носки.

— Вы продезинфицировали свои царапины? — спросила она. Было совершенно ясно, что она сейчас начнет с упоением применять свои медицинские познания.

— Не обращайте внимания на царапины... я их промыл... Я хочу получить у вас котенка, обыкновенного котенка. Разве вы не говорили на днях, что котята наводнили ваш дом?

— Да,— сказала Эдна,— у нас полно котят.

— Хорошо. Могу я получить одного?

Эдна задумалась.

— А если я вам дам котенка, вы мне разрешите продезинфицировать ваши царапины? — коварно спросила она. Я вздохнул.

— Ладно, шантажистка,— сказал я.

И Эдна исчезла в кухне. Оттуда донеслись пронзительные восклицания и хихиканье. Потом Эдна вернулась с тазиком горячей воды и начала обрабатывать мои царапины и укусы, а в это время в комнату вошла процессия служанок-индеанок, которые несли на руках великое множество котят всех размеров и цветов, от слепых до великовозрастных и на вид таких же диких, как мой. В конце концов я выбрал толстую спокойную пеструю кошечку, которая была приблизительно одного роста и возраста с моим дикарем, и с торжеством понес ее в гараж. Здесь я около часа сооружал клетку, а кошечка, громко мурлыкая, терлась о мои ноги, заставляя меня время от времени спотыкаться. Когда клетка была готова, я сначала посадил в нее пеструю кошечку и оставил ее там примерно на час, чтобы она освоилась.

Дикие животные обладают очень обостренным чувством территории. На воле у них есть особый участок леса или поля, который они считают своим и защищают от любого другого представителя своего вида, а иногда и от других животных. Когда вы сажаете диких животных в клетки, эти места заключения тоже становятся их территорией. И если в ту же клетку посадить другое животное, то первый обитатель скорее всего будет яростно отстаивать ее, и вы станете свидетелем смертного боя. Поэтому обычно прибегают к коварной уловке. Предположим, у вас есть большое энергичное животное, которое может постоять за себя, и оно живет в клетке уже несколько недель. А вы получили второе животное того же вида, и вам удобно, чтобы они жили вместе. Если посадить новое животное в клетку к первому, то первое вполне может его убить. Поэтому лучше всего сделать новую клетку и посадить в нее более слабое из двух животных. Когда оно освоится, посадите к нему более сильное. Сильный, конечно, останется хозяином положения и может даже задирать слабого, но так как его посадили на чужую территорию, он будет сдерживаться. Организацией такого рода сосуществования рано или поздно приходится заниматься любому собирателю зверей.

В данном случае я был уверен, что детеныш дикой кошки вполне способен убить домашнего котенка, если я подсажу котенка к нему, вместо того чтобы сделать наоборот. Итак, после того как пестрый котенок освоился, я схватил дикого котенка и, несмотря на яростное сопротивление, засунул его в клетку и тут же отступил, чтобы посмотреть, что произойдет. Пестрый котенок был в восхищении. Он приблизился к разозленному дикарю и, громко мурлыча, стал тереться о его шею. Как я и ожидал, дикий котенок в ответ на это приветствие отпрянул, довольно грубо фыркнул и удалился в угол. Пеструшка, чьи первые попытки подружиться были отвергнуты, уселась и, громко мурлыча, с довольным видом принялась умываться. Я закрыл клетку мешковиной и оставил их одних. Теперь я знал наверняка, что дикий котенок уже не сделает Пеструшке ничего плохого.

В тот же вечер, подняв мешковину, я увидел, что они лежат рядом, и дикий котенок, вместо того чтобы фыркать на меня, как он делал это раньше, ограничился лишь тем, что угрожающе приподнял верхнюю губу. Я осторожно поставил в клетку большую чашку с молоком и тарелку с мелко порубленным мясом и сырым яйцом — пищей, которой мне хотелось накормить дикого котенка. Это было решающее испытание. Я надеялся, что Пеструшка, накинувшись на вкусную еду, своим примером подбодрит дикого котенка и заставит его есть. Урча, как старый подвесной мотор, Пеструшка уверенно бросилась к чашке с молоком, сделала большой глоток и принялась за мясо с яйцом. Я отошел и стал незаметно наблюдать за диким котенком. Сначала он не проявлял к происходящему никакого интереса и лежал с полузакрытыми глазами. Но наконец шум, поднятый Пеструшкой, громко пожиравшей мясо и яйцо, привлек его внимание. Он осторожно встал и подошел к тарелке. Я затаил дыхание. Он деликатно обнюхивал край тарелки, а Пеструшка, подняв измазанную сырым яйцом морду, призывно замяукала. Мяуканье ее было приглушенным, потому что в зубах она держала кусок мяса. Дикий котенок постоял, размышляя, потом, к моей радости, наклонился к тарелке и стал есть. Было видно, что котенок очень голоден, но, несмотря на это, ел он очень чинно. Лакнув сырое яйцо, он взял кусочек мяса и, тщательно прожевав, проглотил. Я наблюдал за котятами, пока они не съели все. Тогда я снова поставил в клетку молоко, яйца и мясо и, довольный, пошел спать. На другое утро обе чашки были чисто вылизаны, а котята лежали в обнимку и крепко спали. Животики их вздулись, словно волосатые воздушные шарики. Они не просыпались до полудня, и было видно, что они обожрались. Но когда котята увидели, что я несу тарелки с едой, они очень этим заинтересовались, и я понял, что перехитрил дикого котенка.

ГОРОД BICHOS

Возбуждение, вызываемое в нем невиданными предметами, и возможность успеха побуждают его к более энергичной деятельности.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" С самого моего приезда в Калилегуа Луна докучал мне просьбами поехать с ним в город Оран. До него всего миль пятьдесят, и там, по словам Луны, можно найти уйму всяких bichos.

Я относился к этой идее сдержанно, потому что знал, как легко можно увлечься и начать метаться с места на место. И пусть даже каждое место само по себе окажется хорошим средоточием животных, если примешься скакать, как кузнечик, толку от этого никакого не будет. Я решил обсудить эту идею с Чарлзом и в тот же вечер, когда мы сидели, не спеша попивая джин и глядя на луну, серебрившую своим голубоватым сиянием листья пальм, сказал ему о своем затруднении.

— Почему Луна так стремится в Оран? — спросил я Чарлза.

— Видите ли,— сказал Чарлз,— во-первых, Оран — его родной город, и это обстоятельство может оказаться полезным, так как это значит, что он со всеми там знаком. Мне кажется, вам не мешало бы съездить туда и посмотреть самому, Джерри. В Оране народу гораздо больше, чем в Калилегуа, и, я думаю, вы соберете там вдвое больше животных, чем вам удалось найти здесь.

— А Луну вы можете отпустить? — спросил я. Чарлз слегка улыбнулся.

— Не думаю, чтобы его трехдневное отсутствие было заметным,— сказал он,— а вам этого времени вполне достаточно для того, чтобы собрать в Оране всю фауну, какая там только есть.

— Мы можем выехать в понедельник? — нетерпеливо спросил я.

— Да,— сказал Чарлз,— так будет хорошо.

— Великолепно,— сказал я, допивая джин,— а теперь мне надо пойти навестить Эдну.

— Зачем она вам?

— Кто-то же должен кормить моих животных, пока я буду в отлучке, а у Эдны, мне кажется, доброе сердце.

Когда я вошел, Хельмут, Эдна и Луна спорили о достоинствах двух народных песенок, которые они вновь и вновь прокручивали на патефоне. Эдна молча указала, где стоит джин, я налил себе и сел на пол у ее ног.

— Эдна,— сказал я, выбрав момент затишья в споре,— я люблю вас.

Она сардонически подняла одну бровь и посмотрела на меня.

— Если бы Хельмут не был больше меня ростом, я предложил бы вам бежать со мной,— продолжал я,— потому что с первого взгляда я влюбился в вас, в ваши глаза, в ваши волосы, в вашу манеру наливать джин...

— Чего вам надо? — спросила она.

Я вздохнул.

— Вы бездушны,— пожаловался я.— Я только собирался приступить к делу. Ну, так знайте же, Чарлз сказал, что мы с Луной можем поехать на три дня в Оран. Вы посмотрите за моими животными вместо меня?

— Конечно,— сказала она, удивленная, как я мог вообще усомниться в этом.

— Конечно,— подтвердил Хельмут.— Джерри, ты большой дурак. Я говорил тебе, что мы сделаем все, что только возможно. Только попроси. Мы сделаем для тебя все.

Он плеснул еще джину в мой стакан.

— А вот,- добавил он неохотно,— побег с моей женой у тебя не выйдет.

Итак, рано утром в понедельник мы с Луной выехали в маленьком автомобиле с кузовом "универсал", за рулем которого сидел какой-то веселый полупьяный субъект с огромными усами. Мы взяли с собой только все самое необходимое для путешествия: гитару Луны, три бутылки вина, мой бумажник, набитый песо, магнитофон и камеры. Мы захватили еще и по чистой рубашке, но наш водитель благоговейно и осторожно уложил их в лужу масла. Всю предыдущую ночь шел такой громкий проливной дождь, какой бывает только в тропиках; к утру он превратился в серую изморось, а грунтовая дорога раскисла и стала похожа на неудавшееся бланманже. Луна, которого не расстроила ни непогода, ни раскисшая дорога, ни сомнительная способность нашего шофера вести автомобиль, ни судьба наших чистых рубашек, ни даже то, что крыша нашей машины немножко протекала, что-то весело напевал про себя, а автомобиль, который заносило и подбрасывало, мчался по дороге в Оран.

Мы ехали уже примерно три четверти часа, когда наш водитель, который больше следил за тем, чтобы правильно подтягивать Луне, чем за тем, как идет машина, одолел на двух колесах поворот. И только мы снова чудом выровнялись, как я увидел впереди нечто такое, отчего у меня упало сердце. Перед нами катил свои красноватые пенистые воды мутный поток шириной ярдов в четыреста. На его берегу, словно очередь понурых слонов, стояли три грузовика, а на середине потока был еще один грузовик, отнесенный вниз по течению напором воды. Его деловито вытаскивал на противоположную сторону какой-то механизм, похожий на большой трактор с лебедкой и стальным тросом. Наш водитель присоединился к очереди, заглушил мотор и осклабился.

— Mucho agua <Много воды (испан.).>,—сказал он и на всякий случай показал пальцем, будто я страдал пороком зрения и мог не заметить этого небольшого Бискайского залива, который нам предстояло пересечь. Еще день назад этот широкий поток был. очевидно, всего лишь мелким ручейком, который мирно журчал в своем галечном ложе, но ночной дождь раздул его внезапно сверх всякой меры. Я по опыту знал, как быстро тоненький ручеек может вырасти в настоящую бурную реку, потому что однажды в Западной Африке ручеек, который сначала был всего фута в три шириной и дюйма в четыре глубиной, совершенно внезапно превратился в реку, похожую на Амазонку в ее верхнем течении, и чуть не смыл мой лагерь. Никто из тех, кто не видел такого внезапного превращения, не поверит мне, но тем не менее это одна из самых неприятных, а иногда и опасных сторон путешествия в тропиках.

Наконец через час последний грузовик перетянули на тот берег и подошла наша очередь. К бамперу машины привязали трос, и нас осторожно потащили через поток. Уровень воды становился все выше и выше, течение сильнее, и вот вода зашумела и заплескалась о борт машины. Вода проникала сквозь щели в двери и струйками текла по полу у нас под ногами. Постепенно она покрыла наши башмаки. Теперь мы были примерно на полпути, и напор воды медленно, но верно толкал нас вниз по течению. Сначала мы стояли как раз напротив трактора с лебедкой, а теперь нас снесло в сторону футов на пятьдесят. Трос был туго натянут, и у меня было такое ощущение, будто мы превратились в какую-то гигантскую бесформенную рыбу, которую водят на леске два молчаливых индейца. Вода достигла уровня сидений; тут она немного помедлила и вдруг хлынула под нас. В этот драматический момент, когда мы уже сидели на полдюйма в ледяной воде, лебедка перестала работать.

— Ррррр! — зарычал наш водитель, высовывая голову из окна и внушительно шевеля усами.— Que pasa? <Что происходит? (испан.) > Один из индейцев спрыгнул с трактора и медленно побрел по дороге; другой сдвинул большую соломенную шляпу на затылок и не торопясь подошел к берегу.

— Nafta no hay!<Нет горючего! (испан.)> — закричал он, сладко почесывая живот.

- И надо же, чтобы это проклятое горючее кончилось именно сейчас,— раздраженно сказал я Луне.

— Да,— уныло откликнулся Луна,— но другой индеец пошел за горючим. Он скоро вернется.

Прошло полчаса. Потом час. Нижние части наших тел замерзли, и мы все время ерзали, чтобы немного оживить их. Наконец, к нашему облегчению, на дороге появился индеец с банкой горючего. Потом индейцы затеяли длинный спор, как лучше заливать животворную жидкость в трактор, а тем временем наш водитель, стуча зубами, ругал их последними словами. Наконец индейцы закончили эту сверхсложную операцию, трактор ожил, трос натянулся, мы медленно потащились к берегу, и уровень воды в машине стал падать.

Достигнув в конце концов суши, мы сняли брюки и выжали их. Наш шофер громко крыл улыбавшихся нам индейцев за покушение на человекоубийство. Потом, оставшись в одной рубахе, он открыл капот и осмотрел двигатель. Шевеля усами, он что-то бормотал про себя. Он заранее завернул в тряпки некоторые жизненно важные части внутренних органов нашего автомобиля перед тем, как мы въехали в поток, и теперь разматывал их и протирал. Наконец шофер сел за руль, нажал на стартер и с широкой горделивой улыбкой слушал, как работает мотор. Мы сели в машину и понеслись, подпрыгивая по дороге. Индейцы весело помахали нам на прощание шляпами.

Мы проехали миль пять и только начали высыхать, как встретили еще одну водную преграду. Дорога здесь шла по склонам гор, у самого их подножия. То и дело встречались глубокие узкие ущелья, по которым стекала с гор вода. Там, где дорога пересекалась этими неширокими, но мощными речками, проще всего было бы перекинуть небольшие мосты. Но, видно, великое множество этих речек делало такое мероприятие слишком накладным, и поэтому применили другой способ — поперек речек проложили бетонные дорожки. В сухое время года ехать по такой дорожке было даже приятно, но когда вода с гор устремлялась вниз, она, ревя, заливала бетон фута на четыре и срывалась с него вниз красивым десятифутовым водопадом. Побыв несколько дней под водой, бетон из-за наросших на него водорослей становился скользким, как стекло, и поэтому ехать по нему было более опасно, чем просто по дну речки.

Здесь уже не было спасительной лебедки, и водитель, испуганно ворча сквозь жесткие усы, сам осторожно направил машину в красноватую воду. Машина уже проехала половину бетонной дороги, когда заглох мотор. Мы сидели и молча смотрели друг на друга. Вдруг вода, напиравшая на левый борт, сдвинула машину примерно на дюйм вправо, в сторону водопада, и тогда мы все разом вскочили, как от удара током. Мы испугались, что течение вдруг подхватит автомобиль и швырнет его через край плиты на камни. Все выскочили наружу.

— Толкать... нам всем надо толкать,— старался перекричать шум водопада Луна. Он судорожно цеплялся обеими руками за борт машины. Сила течения была довольно велика, а Луна был такой худенький, что я боялся, как бы его не унесло и не сбросило в водопад.

— Перейдите на ту сторону,— крикнул я,— здесь вас смоет.

Луна понял силу этого аргумента и, прижимаясь всем телом к машине, стал перебираться на другую сторону, пока машина не оказалась между ним и водопадом. Потом мы налегли на машину плечами и начали толкать ее. Это было одно из самых неблагодарных дел, какие я когда-либо выполнял, потому что мы толкали машину не только вверх по цементной дороге, но и против течения, которое все время старалось нас развернуть. После десятиминутной борьбы нам удалось продвинуться примерно на три фута вперед, а течение за это время сдвинуло нас на три фута ближе к водопаду. Я уже начал по-настоящему беспокоиться: при таких темпах еще через полчаса машину могло смыть в водопад. Втроем мы были не в силах толкать ее вверх по склону и одновременно против течения. У нас была веревка, и, по-моему, надо было просто привязать машину к дереву на берегу и ждать, пока не спадет вода. Я как раз собирался с мыслями, чтобы изложить свой план по-испански, когда из-за поворота дороги на противоположном берегу появилась добрая фея, удачно замаскировавшаяся под урчащий и фыркающий грузовик. Несмотря на почтенный возраст и ржавчину, вид у него был могучий и добродушный. Мы приветствовали его радостными криками. Водитель грузовика оценил наше затруднительное положение с первого взгляда. Сбавив ход, он медленно направил громаду своей машины в красноватый поток и остановился в нескольких футах от нас. Мы торопливо достали свою веревку, связали обе машины вместе, и грузовик, дав задний ход, осторожно вытащил наш автомобиль из потока на сушу. Мы поблагодарили водителя грузовика, угостили его сигаретой и с завистью смотрели, как он направил своего могучего стального коня в поток. Потом мы переключили свое внимание на утомительный и хлопотный процесс просушки двигателя.

В конце концов мы прибыли в Оран в два часа пополудни, преодолев еще три водные преграды, которые, к счастью, не обладали скверными качествами первых двух. И тем не менее до дома Луны мы добрались в таком виде, будто целый день провели в реке. Это, впрочем, не очень расходилось с истиной. Прелестные родственники Луны радостно приветствовали нас, они отобрали наши одежды, чтобы просушить их, приготовили непомерное количество еды и усадили нас во внутреннем дворике, где было много цветов и куда лучи солнца проникали лишь для того, чтобы согревать, а не жечь. Пока мы ели и пили доброе бодрящее красное вино. Луна посылал бесконечное (судя по всему) число своих юных родственников с таинственными поручениями в разные концы города. Они то и дело появлялись и докладывали ему что-то шепотом, а он с напыщенным видом кивал головой и улыбался или отчаянно морщился в зависимости от того, какие вести он изволил выслушать. А когда Луна покашливал или бросал на родственников взгляд, все они старались сдержать волнение и выжидающе замирали. У меня появилось такое чувство, будто я обедаю с герцогом Веллингтоном накануне битвы при Ватерлоо. Наконец Луна налил мне и себе по последнему стакану вина и осклабился. Его большие черные глаза сверкали от плохо скрываемого возбуждения.

— Джерри,— сказал он по-испански,— я нашел вам bichos.

— Уже? — спросил я.— Каким образом?

Он показал рукой на отряд улыбавшихся родственников, выстроившихся в одну шеренгу.

— Я разослал их навести справки, и они нашли людей, у которых есть bichos. Нам остается теперь только пойти и купить этих bichos, если они вам подойдут.

— Превосходно,— сказал я, залпом допивая стакан вина,— пошли?

Через десять минут мы с Луной, подстегиваемые охотничьим зудом, отправились рыскать по городу. Впереди нас бежала свора его юных и возбужденных родственников. Город был небольшой, но разбросанный, здания в нем стояли в типичном для Аргентины шахматном порядке. Как и предсказывал Чарлз, куда бы мы ни приходили, Луну приветствовали радостными восклицаниями, и на нас сыпалось множество приглашений принять участие в выпивке. В ответ на подобную фривольность Луна решительно поворачивался спиной, и мы снова пускались в путь. В конце концов один из юных членов нашей свиты бросился со всех ног вперед и громко забарабанил по внушительной двери какого-то большого дома. Когда мы подошли к двери, она была уже открыта и на пороге стояла старуха, одетая в черное и поэтому похожая на дряхлого таракана. Луна остановился перед ней и пожелал ей доброго вечера. В ответ она слегка наклонила голову.

— Я знаю, что у вас в доме есть попугай,— сказал Луна тоном полицейского, который точно знает, что труп спрятан под кушеткой, и дает преступнику понять, что отпирательства не помогут.

— Да, есть,— немного удивленно сказала женщина.

— Этот английский сеньор собирает зверей и птиц для своего jardin zoologico <Зоосад (испан.).> в Англии,— продолжал Луна,— и, возможно, он захочет купить вашу птицу.

Старуха без всякого любопытства поглядела на меня сухими черными глазами.

— Как хотите,— сказала она наконец,— птица эта грязная и говорить не умеет. Мне принес ее сын, и если ее можно продать, я буду только рада. Заходите, сеньоры, и посмотрите попугая.

Шаркая ногами, она привела нас в неизбежный внутренний дворик с растениями в горшках. Он был похож на колодец внутри дома. Увидев птицу, я еле сдержал радостный крик. Это был желтоголовый ара, редкий член семейства попугаев. Он сидел на остатках деревянного насеста, который, по-видимому, всю последнюю неделю он медленно и методично разрушал. Когда мы собрались вокруг попугая, он, держа в клюве щепочку, поглядел на нас, издал короткий гортанный звук и продолжал свою разрушительную работу. Луна бросил на меня быстрый взгляд своих сияющих глаз, и я энергично кивнул ему. Он глубоко вздохнул, с презрением оглядел попугая и повернулся к старухе.

— Самый обыкновенный попугай,— сказал он равнодушно,— но все равно сеньор согласен купить его. Вы, конечно, понимаете, что мы не можем позволить себе заплатить очень щедро за такую обыкновенную шкодливую птицу, которая к тому же не говорит. Сеньор никак не может дать вам за эту тварь больше, скажем, двадцати пяти песо.

Потом он сложил руки на груди и посмотрел на женщину, ожидая от нее взрыва негодования.

— Хорошо,— сказала женщина,— берите его.

Луна уставился на нее с открытым ртом, а она взяла попугая, бесцеремонно сунула его мне на плечо и протянула сморщенную руку за деньгами. Я торопливо достал бумажник, боясь, как бы она не передумала. Дар речи вернулся к Луне, только когда мы были уже на улице, а попугай удивленно и довольно кричал гортанным голосом над моим ухом. Луна уныло покачал головой.

— В чем дело, Луна? — спросил я.— Это замечательная птица, и мы купили ее баснословно дешево.

— Я рад за вас,— грустно сказал он.— Но когда мне встречаются люди, которые, не торгуясь, соглашаются с любой предложенной ценой, я боюсь за будущее Аргентины. К чему мы придем, если каждый будет так делать?

— Очевидно, жизнь станет гораздо дешевле,— заметил я, но он не хотел утешений и все ворчал, вспоминая поведение старухи. Свою веру в человечество он восстановил только после оживленного получасового разговора еще с одним владельцем попугая. Этот торговался за свою птицу до последнего.

Мы продолжали обход города, пока не стемнело, и все вместе принесли домой целый небольшой зоосад. У нас было пять попугаев (в том числе, к моей радости, еще один желтоголовый ара), два карликовых бразильских кролика с рыжеватыми лапками и белыми меховыми очками вокруг глаз и агути — большой грызун с черными глазами, тонкими конечностями и нравом рысака, страдающего острым приступом нервной депрессии. Мы отнесли животных в дом Луны и выпустили их во дворике. Луна опять сколотил из своих родственников отряд и отправил его добывать повсюду пустые ящики, проволочные сетки, доски, молотки, гвозди и другое плотницкое снаряжение. Потом целых два часа мы строили жилища для моих приобретений. Наконец последнее из них было посажено в клетку, а мы с Луной уселись за стол и с аппетитом стали есть и пить. Из груды деревянных ящиков доносилось тихое ворчание и вскрики, которые для уха собирателя животных звучат райской музыкой. Потом, поставив рядом с собой большой стакан вина, я сел перед клетками, чтобы рассмотреть своих подопечных при свете фонарика, а Луна попросил принести гитару и пел мелодичные и грустные народные аргентинские песни, стуча иногда в гулкую деку гитары, как в барабан.

Все птицы, кроме ара, оказались синелобыми амазонскими попугаями. Все они были довольно ручные и умели говорить "Лорито", что в Аргентине равнозначно "Попке". Так как все они были примерно одного роста и возраста, мы посадили их в клетку вместе, и теперь они с фальшиво-многозначительным видом древних рептилий, который попугаи такие мастера напускать на себя, расселись рядком, словно присяжные, разодетые в яркие одежды. От плохого питания они совсем запаршивели, но, несмотря на их неопрятную внешность, я был доволен ими, так как знал, что через несколько недель хорошей кормежки они совершенно изменятся, и после следующей линьки оперение их будет отливать лимонно-желтыми и синими тонами, а оттенки зеленого будут так богаты, что коллекция изумрудов рядом с ними безнадежно померкнет. Я осторожно завесил клетку мешковиной и услышал, как птицы отряхиваются, готовясь ко сну,— такой звук бывает, когда распечатывают колоду карт.

Потом моим вниманием завладели желтоголовые ара. Ради опыта мы посадили их вместе, и по тому, как они тотчас прильнули друг к другу и стали ворковать, можно было думать, что из них получится нежная парочка. Они сидели на насесте и глядели на меня, время от времени склоняя головы набок, словно желая прикинуть, не более ли я привлекателен, если рассматривать меня в таком аспекте. Оперение их было в основном пронзительного зеленого цвета, и только на затылке желтел широкий ярко-канареечный полумесяц. Для ара, которые, как правило, наиболее крупные среди попугаев, они были мелковаты, даже чуть-чуть меньше и изящнее обыкновенных амазонских попугаев. Они что-то тихо бормотали мне и друг другу, а их бледные веки так сонно опускались на блестящие глаза, что я и их закрыл мешковиной и отошел.

Я давно уже мечтал о бразильских кроликах, и поэтому приобретение их доставило мне особенно большую радость. Я вытащил их из клетки. Это были еще детеныши величиной не больше ладони, и мне было очень приятно ощущать тепло их пушистых телец. Они водили носиками, принюхиваясь к непонятным запахам пищи и цветов. На первый взгляд их можно было принять за обыкновенных европейских крольчат, но, присмотревшись, я увидел, что они не совсем на них похожи. Во-первых, они отличались очень короткими и изящными ушами, спины у них были темно-коричневые и вce в ржаво-бурых пятнышках и полосках, лапы — светло-рыжие, а вокруг каждого глаза кольцом росла белая шерстка.

Носики и губы тоже были чуть-чуть окаймлены белым. Став совершенно взрослыми, эти животные все равно остаются среди кроличьего племени карликами и достигают лишь половины роста европейского дикого кролика. Насколько мне было известно, ни один зоопарк мира не обладал этими интересными маленькими существами, и я был рад заполучить их, хотя немного сомневался, что смогу доставить их в Европу, потому что все кролики и зайцы тяжело переживают неволю. Но мои кролики были очень молодыми, и я надеялся, что они приживутся.

Когда я снял мешковину с клетки агути, зверек подпрыгнул в воздух и шлепнулся на соломенную подстилку, дрожа всем телом. На мордочке его было такое же выражение, которое должно быть у старой девы, много лет заглядывавшей перед сном под кровать и наконец обнаружившей там мужчину. Однако, угостив зверька кусочком яблока, я успокоил его настолько, что он даже позволил себя погладить. Агути — это грызуны, члены многочисленного и интересного отряда. В него входят и мышь-малютка, которая может уместиться в чайной ложечке, и капибара, достигающая размеров крупной собаки, а между двумя этими крайностями есть великое множество всевозможных белок, сонь, крыс, дикобразов и других, непохожих друг на друга, животных. Оговорим сразу, что агути не самые характерные члены этого семейства. Если уж говорить откровенно, то они похожи на помесь низкорослого предшественника лошади и горемыки кролика. Шерстка у агути имеет цвет полированного красного дерева. На крестце этот цвет постепенно переходит в красновато-бурый. Шоколадно-коричневые ноги, очень длинные и тонкие, как у рысака, оканчиваются комком хрупких музыкальных пальцев, которые и делают агути похожим на древнюю лошадь. Задние ноги у него мощные, они служат опорой непропорционально массивной задней части туловища, и поэтому у агути такой вид, будто у него сзади горб. Голова — как у кролика, но немного удлиненная (так что в ней опять-таки есть что-то лошадиное). У агути большие красивые глаза, округлые уши и густые черные усы, которые непрестанно шевелятся. Если ко всему этому добавить темперамент животного, его постоянную нервозность, его дикие прыжки в воздух при малейшем звуке и следующие за этим припадки лихорадочного озноба, то просто удивляешься, как вообще мог выжить этот вид. Мне кажется, что стоит только одному ягуару заворчать, и все агути в радиусе ста ярдов тотчас скончаются от разрыва сердца. Размышляя об этом, я завесил клетку, и животное тотчас опять взвилось в воздух, а приземлившись, стало дрожать всем телом. Однако через несколько минут агути снова пришел в себя и набросился на яблоко, которое я оставил ему в клетке. К этому времени песни и вино привели Луну в блаженное состояние, и он сидел у стола, жужжа себе что-то под нос, как сонная пчела. Мы выпили по последнему стакану и, отчаянно зевая, поплелись спать.

В самый неподходящий для цивилизованного человека час утра меня разбудила громкая песня, доносившаяся из противоположного угла комнаты, где была постель Луны. Для этого человека песни и музыка были таким же непременным условием существования, как кровь, которая текла в его жилах. Когда он не говорил, он непременно либо пел, либо мычал что-то под нос. Я впервые в жизни видел человека, который мог лечь спать в три часа утра и, проснувшись в пять, загорланить песню, не вылезая из постели. Но пел он так хорошо и с таким явным удовольствием, что на него не хотелось сердиться даже в такой ранний час, а пробыв с ним некоторое время, вы начинали обращать на его привычку не больше внимания, чем на птичий хор, который заводит свою песню на рассвете.

"Луна на небе, как белый маленький барабан,—доносилось из-под груды одеял,— она ведет меня за горы Тукумана к моей любви с черными волосами и волшебными глазами".

— Если ты всегда поешь своим знакомым женщинам в такое время,— сонно сказал я,— то мне кажется, что в постели тебе приходится оставаться чаще всего в одиночестве. Такие вещи выходят боком.

Он хихикнул и блаженно потянулся.

— Сегодня будет отличный денек, Джерри,— сказал он.

Я удивился, откуда бы ему это знать — ведь ставни обоих окон закрыты почти герметически. Аргентинец, засиживаясь допоздна на улице, дышит ночным воздухом без всякого вреда для своего организма, но стоит ему лечь спать, как тот же воздух становится для него смертоносным газом. Поэтому все ставни должны быть наглухо закрыты, дабы оградить людей от опасности. Однако когда мы оделись и вышли во внутренний дворик завтракать, я убедился, что Луна оказался прав — дворик был весь залит ярким солнцем.

Мы допивали последнюю чашку кофе, когда явились с докладом наши агенты. По-видимому, они вышли в разведку с первыми лучами солнца и теперь отчитывались перед Луной, а тот сидел, попивая кофе, и лишь изредка удостаивал их величественным кивком головы. Потом одного из юных агентов послали с деньгами за кормом для моих животных, а когда он вернулся, все агенты столпились вокруг меня и широко раскрытыми глазами стали смотреть, как я рублю мясо и овощи, наполняю чашки молоком и водой и ухаживаю за животными.

Когда все были накормлены, мы вышли строем на залитую солнцем улицу и начали вновь прочесывать город. На этот раз Луна использовал нашу свиту немного по-другому. Пока мы вели в каком-нибудь доме переговоры, наши юные помощники рассыпались и обследовали близлежащие улицы и переулки, хлопая перед домами в ладоши и спрашивая совершенно незнакомых людей, нет ли у них животных. Все относились к этому вмешательству в их частную жизнь очень добродушно, и, если у них самих животных не было, они иногда посылали нас к другому дому, где мы находили какого-нибудь представителя местной фауны. Таким способом за это утро мы приобрели еще трех карликовых кроликов, одного попугая, двух кариам и двух коати — очень редких маленьких южноамериканских хищников из семейства енотов. Мы отнесли животных в дом Луны, посадили их в клетки, а сами с аппетитом съели второй завтрак и отправились обследовать окраины Орана на дряхлом автомобиле, позаимствованном у какого-то друга Луны.

Из агентурных источников Луна узнал, что в одном из наиболее отдаленных районов города живет человек, у которого есть какая-то дикая кошка, но никто не мог сказать точно, где его дом. Тогда мы ограничили свои поиски одной беспорядочно застроенной улицей и, стуча во все двери подряд, нашли в конце концов этого человека. Это был высокий, смуглый, потный и неряшливый мужчина с нездоровым брюхом и с маленькими черными глазками. в которых появлялось то заискивающее, то хитрое выражение. Да, признался он, у него есть дикая кошка, оцелот. Потом с пламенным красноречием политикана, выступающего на предвыборном митинге, он принялся взахлеб говорить о том, какое это дорогое, красивое, грациозное, ручное животное, какие у него масть, рост, аппетит. В конце концов мне показалось даже, что он хочет продать мне целый зоосад. Чтобы прервать этот панегирик семейству кошачьих вообще и оцелоту в особенности, мы попросили показать нам животное. Он повел нас вокруг дома в ужасно грязный задний двор. Как бы ни был беден и мал дом в Оране и Калилегуа, двор при нем всегда содержится в чистоте и полон цветов. Этот же двор был похож на городскую свалку. Кругом валялись старые разломанные бочки, ржавые жестянки, рулоны старых проволочных сеток, велосипедные колеса и другой хлам. Haш хозяин неуклюже протопал к стоявшей в углу грубо сколоченной деревянной клетке, которая была бы мала даже для кролика средних размеров. Он открыл клетку и за цепь выволок наружу совершенно жалкое существо. Оцелот был совсем молод, но как он умудрялся сидеть в такой маленькой клетке, до сих пор остается для меня загадкой. Меня особенно потрясло ужасное состояние животного. Шерсть его была так запачкана испражнениями, что о естественном ее узоре можно было только догадываться. На боку была большая мокрая болячка, а сам он был так тощ, что даже под свалявшейся шкурой можно было на глаз сосчитать все его ребра и позвонки. Когда его опустили на землю, он от слабости шатался, как пьяный. В конце концов он отказался от попыток устоять на ногах и удрученно лег на грязное брюхо.

— Вы видите, какой он ручной? — спросил человек, показывая в заискивающей улыбке желтые щербатые зубы.— Он никого не кусает. И никогда не кусал.

Он похлопывал оцелота большой потной ладонью, и мне было ясно, что отнюдь не любовь к человеку, а лишь полное безразличие мешает животному броситься на него. Оцелот был в почти безнадежном состоянии — он был так слаб от голода, что ему было все равно.

— Луна,— сказал я, изо всех сил стараясь сдержать гнев,- я заплачу пятьдесят песо за эту кошку. Не больше. Даже этого слишком много, потому что она, видно, все равно подохнет. Торговаться я не буду, так что ты можешь сказать этому ублюдку, этому сукину сыну, что это мое последнее слово.

Луна перевел мои слова, тактично опустив все, относившееся непосредственно к личности продавца. Тот в ужасе сжал руки. Мы, конечно, шутим? Он бессмысленно захихикал. За такое великолепное животное и трех сотен песо будет нищенски мало. Конечно, сеньор видит, какое это удивительное создание... и так далее. Но с сеньора было довольно. Я звучно сплюнул, точно попав на остатки какой-то бочки, которая нежно сплелась с ржавым велосипедным колесом, бросил на этого человека самый презрительный взгляд, на какой только был способен, резко повернулся и зашагал на улицу. Я сел в дряхлую машину и захлопнул дверцу с такой неистовой злостью, что наш экипаж чуть не распался на куски тут же на дороге. Мне было слышно, как торговались Луна и хозяин оцелота, и, различив в упрямом голосе последнего новую нотку слабости, я высунулся из окна и крикнул Луне, чтобы он возвращался и не терял даром времени. Луна появился через тридцать секунд.

—Дай деньги, Джерри,—сказал он.

Я дал ему пятьдесят песо. Скоро он снова появился, на этот раз с ящиком, который положил на заднее сиденье. Мы ехали молча. Кончив придумывать, что я сделал бы с бывшим хозяином оцелота (ему было бы не просто больно, ему стало бы предельно трудно исполнять супружеские обязанности, если у него таковые были), я вздохнул и закурил сигарету.

— Луна, мы должны поскорее попасть домой. Этому зверю нужна приличная клетка и немного пищи, а то он подохнет,— сказал я.— И, кроме того, мне понадобятся опилки.

— Si, si,— сказал Луна озабоченно.— Я никогда не видел, чтобы так обращались с животными. Оно полумертвое.

— Я думаю, мы спасем его,— сказал я.— Наполовину, по крайней мере, я уверен в этом.

Некоторое время мы ехали молча, потом Луна заговорил.

— Джерри, ты не возражаешь, если мы остановимся всего на минутку? — робко спросил он.— Это по дороге. Я слышал, что кто-то еще может продать дикую кошку.

— Хорошо, остановимся, если это по дороге. Но надеюсь, эта кошка будет в лучшем состоянии, чем наша.

Луна повернул машину с дороги на большую зеленую лужайку. В одном ее углу стоял ветхий шатер, а возле него маленькая, тоже потрепанная карусель и несколько небольших балаганов, крытых когда-то полосатым, а теперь выцветшим, почти белым холстом. Три толстые лоснящиеся лошади паслись поблизости, а вокруг шатра и балаганов, держась с достоинством знающих себе цену специалистов, бегали откормленные собаки.

— Что это? Похоже на цирк,— сказал я Луне.

— Это и есть цирк,— ухмыляясь, ответил Луна,— только очень маленький.

Я с удивлением подумал, как мог какой бы то ни было цирк, даже маленький, оправдать свое существование в таком отдаленном и маленьком городе, как Оран. Но цирк, по-видимому, процветал, потому что хоть реквизит и обветшал, животные выглядели хорошо. Когда мы вылезли из машины, из-под шатра вынырнул высокий рыжеволосый человек. У него была развитая мускулатура, живые зеленые глаза и сильные холеные руки. Он, по-видимому, был способен с одинаковой сноровкой работать и на трапеции и со львами. Мы поздоровались, и Луна объяснил цель нашего визита. Хозяин цирка осклабился.

— А, вам нужна моя пума. Но предупреждаю вас, я продам ее за большие деньги... Она красавица. Только ест слишком много, и я не могу позволить себе держать ее. Заходите, посмотрите, она там. Настоящий черт, скажу я вам. Мы с ней ничего не можем поделать.

Он подвел нас к большой клетке, в углу которой сидела красивая молодая пума ростом с большую собаку. Она была упитанна и вся лоснилась. Лапы ее, как и у всех молодых кошек, казались несоразмерно большими. Шерсть была янтарного цвета, а внимательные печальные глаза — красивого зеленого. Когда мы приблизились к клетке, пума приподняла верхнюю губу, показала хорошо развитые молочные зубы и презрительно зарычала. Она была просто божественна, и после заморенного существа, которое я только что купил, смотреть на нее было одно удовольствие, но, нащупывая бумажник, я знал, что мне придется отдать за нее уйму денег.

За добрым вином, которым нас настойчиво угощал владелец цирка, мы торговались целых полчаса. Наконец я согласился с ценой, которая показалась мне справедливой, хотя и высокой. Мне еще предстояло подготовить для пумы клетку. Зная, что она будет в хороших руках, я попросил хозяина подержать пуму у себя до следующего дня и предложил плату за вечернее кормление. Наш благожелательный рыжий друг согласился, и сделка была скреплена еще одним стаканом вина. А потом мы с Луной поехали домой, чтобы попытаться воскресить несчастного оцелота.

Когда я сколотил для него клетку, появился один из юных родственников Луны с большим мешком сладко пахнущих опилок. Я достал бедное животное из его вонючего ящика и обработал рану на бедре. Оцелот безразлично лежал на земле, хотя промывание раны причиняло ему, должно быть, сильную боль. Потом я сделал ему большую инъекцию пенициллина, на что он тоже не обратил никакого внимания. Третьим делом надо было попытаться просушить ему шерсть: он насквозь пропитался собственной мочой, и обожженная кислотой шкура на его животе и лапах уже воспалилась. Все, на что я оказался способен,— это буквально засыпать его опилками и тщательно втереть их в мех, чтобы они впитали влагу, а затем осторожно их вычистить. Потом я распутал наиболее отвратительные комки в его мехе, и когда я закончил работу, он уже стал немного походить на оцелота, хоть и лежал по-прежнему на полу, ни на что не обращая внимания. Я срезал с него грязный ошейник, положил его в новую клетку на подстилку из опилок и соломы и поставил перед ним чашку с сырым яйцом и мелко нарезанной свежей говядиной. Сначала он не проявил к этому никакого интереса, и сердце мое упало — наверно, он уже достиг такой стадии истощения, что теперь его не соблазнить никакой едой. В отчаянии я схватил его за голову и ткнул мордой в сырое яйцо, чтобы заставить хотя бы облизать усы. Но даже это унижение он перенес безропотно. Однако он все-таки сел и медленно, осторожно, будто пробуя новое, незнакомое и потому, возможно, опасное блюдо, слизал капающее с губ яйцо. Немного погодя он посмотрел на чашку так, будто не верил своим глазам. Признаться, я думал, что животное, пережив плохое обращение и голод, впало в транс и уже не верило собственным ощущениям. Я затаил дыхание, а оцелот наклонился и лизнул яйцо. Через тридцать секунд чашка стала чистой, а мы с Луной, к радости его юных родственников, в восторге танцевали по дворику сложное танго.

— Дай ему еще, Джерри,— тяжело дыша и растянув рот в улыбке до самых ушей, попросил Луна.

— Нет, боюсь,— сказал я.— Когда животное в таком плохом состоянии, его можно убить, если перекормишь. Позже я ему дам еще чашку молока, а завтра мы сможем покормить его за день четыре раза, но маленькими порциями. Мне кажется, теперь он пойдет на поправку.

— Ну и хозяин у него был, сволочь,— сказал Луна, покачивая головой.

Я набрал в себя воздуху и по-испански изложил Луне свое мнение о прежнем владельце оцелота.

— Никогда бы не подумал, что ты знаешь так много испанских ругательств, Джерри,— с восхищением сказал Луна.— Ты употребил одно слово, которое даже я никогда не слыхал.

— У меня были хорошие педагоги,— пояснил я.

— Но сегодня вечером, я надеюсь, ты не будешь так ругаться,— сказал Луна, сияя глазами.

— А что такое? Что будет сегодня вечером?

— Мы же завтра уезжаем, и мои друзья устраивают в твою честь асадо, Джерри. Они будут играть и петь только очень старые аргентинские народные песни, чтобы ты записал их на своем магнитофоне. Как тебе нравится эта мысль? — нетерпеливо спросил он.

— Нет ничего на свете, что я любил бы больше, чем асадо,— сказал я,— а асадо с народными песнями — это мое представление о рае.

Примерно в десять часов вечера один из друзей Луны заехал за нами на своей машине и отвез нас в имение в окрестностях Орана. Площадка для асадо находилась в лесочке неподалеку от эстансии. Она была окружена шуршащими эвкалиптами и пышными кустами олеандров. На вытоптанной полянке, видно, уже немало танцевали. Длинные деревянные скамьи и столы на козлах освещались мягким желтым пламенем полудюжины керосиновых ламп, а за границей очерченного ими желтого круга серебрился свет луны. Собралось человек пятьдесят, многих я никогда раньше не видел, и мало кому из собравшихся было больше двадцати лет. Они громогласно приветствовали нас, потащили к ломившимся от еды столам и положили перед каждым по большому шипящему куску мяса, только что изжаренного на костре. То и дело пускались по кругу бутылки с вином, и уже через полчаса мы с Луной, набив желудки вкусной едой и согревшись красным вином, приобщились к духу компании. Потом эти веселые и приятные молодые люди собрались вокруг меня, внимательно наблюдая, как я колдую с лентами и ручками магнитофона. Когда наконец я сказал, что все готово, словно по волшебству появились гитары, барабаны и флейты, и все вдруг запели. Они пели и пели, и после каждой песни кто-нибудь вспоминал новую, и они снова начинали петь. Иногда на середину круга выталкивали робкого улыбающегося юношу — единственного исполнителя какого-нибудь уникального номера, и после многочисленных просьб и ободряющих криков он начинал петь. Затем наступала очередь девушки, которая пела приятным грустным голосом. Свет ламп блестел на ее черных волосах, и гитары вздрагивали и трепетали под быстрыми смуглыми пальцами музыкантов. Юноши танцевали на выложенной плитняком дорожке, и их шпоры высекали из камня искры, чтобы я мог записать стук каблуков — непременную составную часть сложной ритмики некоторых песен; под веселый приятный мотив они танцевали восхитительный танец с платками, они танцевали танго, не имеющее ничего общего с неуклюжим бесполым танцем, который бытует под тем же названием в Европе. Я пришел в отчаяние, потому что у меня кончилась пленка, а они, крича и смеясь, поволокли меня к столу, заставили пить и есть и, сев в круг, пели песни, еще более красивые. Это были в основном совсем молодые люди, которые умели наслаждаться старыми и прекрасными песнями своей страны, старыми и прекрасными танцами. Они чествовали иностранца, которого никогда не видели раньше и которого, наверно, никогда не увидят снова, и их лица светились от восторга, когда я выражал свой восторг.

Мы уже веселились вовсю. Потом веселье постепенно пошло на убыль, песни звучали все тише и тише, и наконец наступил момент, когда все вдруг поняли, что вечер кончился и продолжать его было бы ошибкой. С песней, словно стайка жаворонков, они спустились с небес на землю. Раскрасневшиеся, с блестящими глазами, счастливые наши юные хозяева хотели, чтобы обратно в Оран мы поехали вместе с ними на большом открытом грузовики. Мы забрались в кузов, наши спрессованные тела грели друг друга, и мы были рады этому, потому что ночная свежесть теперь давала себя знать. Грузовик с ревом несся в Оран, из рук в руки переходили бутылки с вином, гитаристы начали пощипывать струны. Взбодренные ночной прохладой, мы подхватили припев и, словно хор ангелов, шумно неслись сквозь бархатную ночь. Я поднял голову и увидел гигантские бамбуки, сплетшиеся над дорогой, освещенной фарами грузовика. Они казались когтями какого-то страшного зеленого дракона, нависшего над нами и готового наброситься на нас, если мы хоть на мгновение перестанем петь. Потом мне в руку сунули бутылку с вином, и когда я задрал голову, чтобы осушить ее, то увидел, что дракон исчез, а на меня смотрит луна, белая, словно шляпка гриба на фоне темного неба.

ВАМПИРЫ И ВИНО

Летучая мышь вампир часто причиняет здесь большие неприятности, кусая лошадей в загривок.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" Когда мы вернулись из Орана, гараж переполнился животными. Было трудно перекричать пронзительные невнятные разговоры попугаев, скрипучие крики пенелоп, невероятно громкую трубную песнь кариам, бормотание коати и раздававшийся временами глухой, похожий на отдаленный гром рык пумы, которую я окрестил Луной в честь Луны-человека.

Фоном всему этому шуму служил постоянный скрежет, доносившийся из клетки агути, который то и дело пускал в ход долотообразные зубы, пытаясь усовершенствовать свои апартаменты.

Тотчас по возвращении я стал сколачивать клетки для всех животных, оставив сооружение клетки для Луны напоследок, потому что она путешествовала в большом контейнере и располагалась в нем более чем свободно. Всех устроив, я стал делать такую клетку, которая была бы достойна пумы и выгодно оттеняла ее грацию и красоту. Не успел я закончить работу, как, распевая страстную песню, явился крестный отец Луны. Он взялся помочь мне разрешить одну головоломную задачу: надо было перевести Луну из ее нынешнего жилья в новую клетку. Боясь, что животное убежит, мы из предосторожности тщательно заперли дверь гаража и оказались запертыми вместе с пумой. Луна-человек воспринимал такую ситуацию с тревогой и унынием. Я успокоил его, сказав, что пума будет испугана куда больше нас. Но тут пума заворчала так раскатисто, решительно и злобно, что Луна заметно побледнел. И когда я стал убеждать его, что животное ворчит от страха перед нами, он посмотрел на меня недоверчиво.

План операции был таков: подтащить контейнер с пумой к дверце новой клетки, выломать несколько досок, и кошке останется только преспокойно перейти из клетки в клетку. К сожалению, из-за несколько странной конструкции только что сколоченной клетки мы не смогли придвинуть контейнер к ней вплотную — между ними остался зазор дюймов в восемь. Недолго думая, я сделал из досок что-то вроде туннеля между двумя ящиками и стал выбивать доски контейнера, чтобы выпустить пуму. Но тут в проеме вдруг мелькнула золотистая лапа величиной с окорок, и на тыльной стороне руки у меня появился красивый глубокий порез.

— Ага! — мрачно сказал Луна,— вот видишь, Джерри!

— Это только потому, что она испугалась стука молотка,— с притворной беспечностью сказал я, сося руку.— Ну, кажется, я выбил достаточно досок, чтобы ей пройти. Теперь нам остается только ждать.

Мы стали ждать. Через десять минут я посмотрел в дырку от выпавшего сучка и увидел, что проклятая пума спокойно лежит в своем контейнере, мирно подремывая и не обнаруживая ни малейшего желания перейти по шаткому туннелю в новую, более удобную квартиру. Очевидно, оставалось только одно — напугать ее и тем заставить перебежать из контейнера в клетку. Я поднял молоток и с грохотом опустил его на стенку контейнера. Наверно, мне надо было предупредить Луну. В одно мгновение произошло сразу два события. Пума, неожиданно выведенная из дремотного состояния, подпрыгнула и бросилась в пролом, а от удара молотком с той стороны, где стоял Луна, слетела доска, служившая стенкой туннеля. И в результате в следующее же мгновение Луна увидел, как крайне раздраженная пума обнюхивает его ноги. Он пронзительно завизжал и вертикально взвился в воздух. Такого визга я в жизни не слыхал. Он-то и спас положение. Визг так обескуражил пуму, что она влетела в новую клетку с быстротой, на которую только была способна, а я тут же опустил и надежно запер дверцу. Луна прислонился к двери гаража, вытирая лицо платком.

— Ну вот и все,— весело сказал я,—я же говорил тебе, что это будет несложно.

Луна посмотрел на меня испепеляющим взглядом.

— Ты собирал животных в Южной Америке и Африке? — спросил он наконец.— Это правда?

—Да.

— И ты занимаешься этим делом уже четырнадцать лет?

—Да.

— И тебе сейчас тридцать три года?

—Да.

Луна покачал головой, словно человек, которому предложили труднейшую загадку.

— И как тебе удалось прожить так долго, один Бог знает,— сказал он.

— Меня заговорили,— ответил я.— Кстати, что за причина привела тебя сегодня ко мне, кроме желания схватиться врукопашную со своей тезкой?

— На улице,— сказал Луна, все еще вытирая лицо,— стоит индеец с bicho. Я встретил его в деревне.

— А что за bicho? — спросил я, выходя из гаража и направляясь в сад.

— Кажется, это свинья,— сказал Луна,— но она в ящике, и я ее не рассмотрел.

Индеец сидел на корточках, а перед ним стоял ящик, из которого доносилось повизгивание и приглушенное хрюканье. Только представитель семейства свиней способен издавать такие звуки. Индеец осклабился, стянул с себя большую соломенную шляпу, поклонился и, сняв с ящика крышку, вытащил наружу прелестное маленькое существо. Это был очень юный ошейниковый пекари, обычный вид дикой свиньи, который обитает в тропиках Южной Америки.

— Это Хуанита,— сказал индеец и, улыбаясь, выпустил маленькое существо на лужайку. Издав восторженный визг, оно тотчас принялось жадно все обнюхивать.

Я всегда питал слабость к семейству свиней, а против поросят просто не мог устоять, и поэтому через пять минут Хуанита была моей за цену, вдвое большую ее действительной стоимости с финансовой точки зрения, но в сотню раз меньшую, если иметь в виду ее обаяние и прочие личные качества. Она была покрыта длинной, довольно жесткой сероватой шерстью, а от углов рта вокруг шеи у нее шла ровная белая полоса, которая придавала ей такой вид, словно она носила итонский воротничок <Итон — самый аристократический колледж Англии>. У нее было изящное туловище, вытянутое рыло с прелестным вздернутым пятачком и тонкие хрупкие ножки с точеными копытцами величиной с шестипенсовик. Походка у нее была изящная и женственная, ножками она перебирала так быстро, что ее копытца стучали мягко и дробно, как дождевые капли.

До смешного ручная, она обладала самой милой привычкой даже после пятиминутной разлуки здороваться так, словно не видела вас долгие годы, и все эти годы для нее были пустыми и серыми. Радостно взвизгивая, она бросалась навстречу, терлась носом о ноги и буквально упивалась встречей, нежно похрюкивая и вздыхая. Райская жизнь, по ее представлениям, наступала тогда, когда вы ее брали на руки, нянчили, как ребенка, и почесывали ей брюшко. Она лежала на руках, закрыв глаза, и в восторге постукивала маленькими зубками, словно миниатюрными кастаньетами.

Очень ручных и наименее шкодливых животных я попрежнему держал в гараже на свободе. А Хуанита вела себя словно благовоспитанная дама, и я разрешил ей тоже бегать по всему гаражу, запирая ее в клетку только на ночь. Забавно было смотреть, как Хуанита ест — она зарывалась рылом в большое блюдо с едой, а вокруг толпились самые разные твари — кариамы, попугаи, карликовые кролики, пенелопы, которым хотелось поесть из того же блюда. Хуанита вела себя безупречно, она всегда оставляла другим много места возле кормушки и никогда не Злилась, даже если хитрая кариама выхватывала лакомые кусочки из-под самого ее пятачка.

Только раз я видел, как она вышла из себя. Это случилось, когда один из самых глупых попугаев, придя в крайнее возбуждение при виде блюда с кормом, слетел вниз с радостным криком и сел Хуаните прямо на рыло. Ворча от негодования, она стряхнула его и загнала в угол. Он кричал и трепетал, а она, постояв над ним, угрожающе лязгнула зубами и вернулась к прерванной трапезе.

Устроив всех новых животных, я нанес визит Эдне, чтобы поблагодарить ее за внимание и заботу, которую она расточала обитателям гаража во время моего отсутствия. Я застал ее с Хельмутом у громадной кучи мелкого красного перца, из которого они стряпали соус, изобретенный самим Хельмутом. Эта пища богов, добавленная к супу, с первого же глотка сдирала кожу с неба, но придавала блюду вкус совершенно неземной. Я уверен, что любой гурман съел бы, постанывая от наслаждения, даже старый башмак, сваренный и приправленный этим соусом.

— А, Джерри,— сказал Хельмут, бросаясь к бару,— у меня есть для тебя новость.

— Вы хотите сказать, что купили новую бутылку джина? — спросил я.

— Ну, это само собой,— улыбаясь, сказал он,— мы знали, что вы возвращаетесь. Я о другом... Известно ли вам, что в конце недели начинается время отпусков?

— Да, ну и что?

— А это значит,— сказал Хельмут, непринужденно и весело наполняя стаканы джином,— что я могу взять вас с собой в горы Калилегуа на три дня. Как вам это нравится?

Я обернулся к Эдне.

— Эдна,— начал я,— я люблю вас...

— Ладно,— покорно сказала она,— но я хочу получить гарантию, что пума не выскочит из клетки.

В следующую субботу утром, когда рассвет еще только занимался на небе, меня разбудил Луна. Он просунулся в мое окно и спел немного неприличную любовную песенку. Я вылез из постели, взгромоздил на горб свое снаряжение, и при прохладном, словно пробивавшемся сквозь толщу воды, свете зари мы отправились к дому Хельмута. Возле дома стоял табунчик кляч. На их спинах были необычные седла, распространенные на севере Аргентины,— глубокие, изогнутые, с очень высокой передней лукой. Сидеть в таком седле удобно, как в кресле. Спереди к седлу прикреплены большие куски кожи, похожие на крылья ангелов. Они отлично защищают ноги и руки, когда приходится ехать через колючие кусты. В предрассветных сумерках лошади со странными седлами были похожи на грустных Пегасов, пасущихся на мокрой от росы траве. Радом отдыхала группа проводников и охотников, которые должны были нас сопровождать. У них был восхитительно дикий и небритый вид, одеждой им служили грязные бомбачас, большие сморщенные башмаки и громадные драные соломенные шляпы. Они наблюдали, как Хельмут, с блестящими от росы пшеничными волосами, метался от лошади к лошади и совал в переметные сумы всякие свертки. Хельмут сказал мне, что в сумах уложена наша провизия на все три дня путешествия, и, обследовав пару мешков, я обнаружил, что наш рацион будет состоять главным образом из чеснока и красного вина, а один мешок был набит громадными кусками нездорового на вид мяса. Сквозь мешковину сочилась кровь, и это могло вызвать неприятное подозрение, будто мы везем разъятый труп. Когда Хельмут счел, что все готово, из дому вышла Эдна. Она была в одном халатике и, прощаясь с нами, дрожала от холода.

Мы сели на кляч и быстрой рысью отправились в сторону гор. Они были испещрены золотыми и зелеными полосками и укутаны в предрассветную дымку.

Сначала мы ехали по тропинке через плантации сахарного тростника. На легком ветерке тростник шелестел и потрескивал. Наши охотники и проводники ускакали галопом вперед, а Луна, я и Хельмут ехали радом на спокойно вышагивавших лошадях. Хельмут рассказывал мне о том, как его, австрийца, в семнадцать лет завербовали в немецкую армию и как он провоевал всю войну сначала в Северной Африке, потом в Италии и, наконец, в Германии, потеряв только фалангу одного пальца,— он наступил на мину и каким-то чудом остался жив. Луна развалился в своем большом седле, словно брошенная марионетка, и что-то напевал себе под нос. Разрешив с Хельмутом мировые проблемы и придя к потрясающему своей оригинальностью заключению, что война дело ненужное, мы замолчали и стали прислушиваться к тихому голосу Луны, к хору тростников и к равномерному стуку лошадиных копыт — приглушенный тонкой пылью, он казался спокойным биением сердца.

Вскоре тропа миновала плантации и стала подниматься вверх сквозь настоящий лес. Массивные стволы деревьев, украшенные свисающими орхидеями, стояли, связанные друг с другом сетью перекрученных лиан, словно рабы, прикованные к одной большой цепи. Тропа теперь шла по руслу пересохшей реки (я представил себе, какая она бывает в дождливый сезон), усеянному неровными валунами различных размеров. Наши лошади, привыкшие к местным тропам, до сих пор ступали уверенно, но здесь они часто спотыкались, то и дело норовя сбросить нас через голову. Не желая оказаться на земле с разбитыми черепами, мы не выпускали поводьев из рук. Тропа теперь сузилась и так петляла среди подлеска, что мы трое, следуя гуськом почти вплотную, часто теряли друг друга из виду, и если бы до меня не доносились песни Луны и ругательства Хельмута — так он реагировал на каждый неверный шаг своей лошади, можно было бы подумать, что я еду в полном одиночестве. Так мы ехали около часа, время от времени перекрикиваясь, и вдруг я услышал яростный рев Хельмута, уехавшего довольно далеко вперед. За поворотом я увидел, чем была вызвана его ярость.

Тропа в этом месте становилась шире, и справа от нее тянулся овражек глубиной футов в шесть. В него-то, непонятно каким образом, умудрилась свалиться одна из вьючных лошадей: тропа здесь была более чем широка для того, чтобы избежать такой катастрофы. Лошадь, как мне показалось, с весьма самодовольным видом стояла на дне овражка, а наши диковатые охотники, спешившись, пытались помочь ей выкарабкаться обратно на тропу. Один бок лошади был весь залит какой-то красной жидкостью, которая тягучими каплями стекала вниз. Мне показалось, что лошадь стоит в большой луже крови. Сперва я удивился, как это она могла так сильно пораниться, упав с такой небольшой высоты, но потом понял, что она везла на себе часть нашего винного запаса. Теперь стало ясно, откуда взялись и липкая жидкость, и ярость Хельмута. В конце концов мы вытянули лошадь на тропу, и Хельмут уставился в пропитанный вином мешок, стеная и жалуясь.

— Проклятая! Почему бы ей не упасть на другой бок, туда, где мясо?

— Что-нибудь осталось? — спросил я.

— Ничего,— ответил он, гладя на меня глазами мученика. — Все бутылки разбились. Вы знаете, что это значит?

— Нет,— сознался я.

— Это значит, что у нас осталось всего двадцать пять бутылок,— сказал Хельмут. Подавленные этой трагедией, мы молча двинулись дальше. Даже Луна, по-видимому, был расстроен утратой и выбирал из своего обширного репертуара только самые траурные песни.

Тропа поднималась в гору все круче и круче. Наши рубашки почернели от пота. В полдень у небольшого шустрого ручья мы спешились, искупались и легко позавтракали чесноком, хлебом и вином. У приверед такая пища вызвала бы отвращение, но нам, голодным, такое сочетание блюд казалось изысканным. Мы отдыхали целый час, чтобы дать просохнуть нашим взмокшим лошадям, а потом сели в седла и ехали до самого вечера. Наконец, когда вечерние тени стали длинными и сквозь маленькие разрывы в кронах деревьев мы увидели мерцание золотого заката, подъем кончился. Мы выехали на довольно чистую лесную полянку. Здесь мы присоединились к нашим охотникам, которые уже спешились и расседлали лошадей, а один собрал сухой валежник и раскладывал костер. Тела наши занемели, мы неуклюже спешились, расседлали лошадей и, подытожив под себя седла и толстые попоны из овечьей шерсти, которые называются рекадо, прилегли у костра минут на десять. Охотники вытащили из мешков несколько несоблазнительных кусков мяса и стали их жарить, нанизав на деревянные вертела.

Вскоре оцепенение немного прошло. Было еще довольно светло, и я решил прогуляться по лесу. Уже недалеко от лагеря листва совершенно заглушила хриплые голоса охотников. Пригибаясь, я лавировал в густом подлеске, освещенном закатным солнцем. Над головой время от времени появлялись колибри и, трепеща крылышками, повисали перед цветками, чтобы испить на ночь нектара, а маленькие стайки туканов порхали от дерева к дереву, тявкая словно щенки, или рассматривали меня, склонив головку набок и скрипя, как ржавые дверные петли. Но меня интересовали не столько птицы, сколько поганки, необыкновенное разнообразие которых я увидел вокруг. Никогда ни в одной части света я не видел такого богатства грибов, усеивавших лесную почву, валежник и даже деревья. Они были всех цветов — от винно-красного до черного, от желтого до серого — и фантастически разнообразны по форме. Минут пятнадцать я бродил по лесу и обошел, должно быть, целый акр. И за это время на такой небольшой площади я насобирал в шляпу двадцать пять видов грибов. Некоторые были красные и имели форму венецианских кубков на тонких ножках; другие, все в филигранных отверстиях, напоминали маленькие желто-белые изогнутые столики из слоновой кости; третьи были похожи на большие гладкие шары из смолы или лавы — черные и твердые, они покрывали всю поверхность подгнивших бревен; а иные — скрученные и ветвистые, как рога миниатюрного оленя,— были, казалось, изваяны из полированного шоколада. Одни грибы выстроились в ряды, словно красные, желтые или коричневые пуговицы на манишках упавших деревьев, другие, похожие на старые желтые губки, свисали с ветвей и источали едкую желтую жидкость. Это был макбетовский колдовской пейзаж, и казалось, вот-вот откуда-нибудь появится согбенная и морщинистая старая карга с лукошком и станет собирать этот богатый урожай ядовитых поганок.

Вскоре стало совсем темно. Я вернулся в лагерь, разложил свои поганки рядком и стал рассматривать их при свете костра. Несоблазнительное на вид мясо превратилось к этому времени в самое восхитительное жаркое, поджаристое и шипящее, и все мы отрезали ножами самые вкусные кусочки, макали их в соус Хельмута (он предусмотрительно захватил с собой целую бутылку этого зелья) и запихивали в рот. Все это происходило в полной тишине, и только время от времени кто-нибудь рыгал. Мы молча передавали друг другу вино, иногда кто-нибудь наклонялся и осторожно подправлял дрова в костре, чтобы пламя веселей рвалось вверх.

Наконец, наевшись до отвала, мы откинулись на свои удобные седла, и Луна, сделав большой глоток из бутылки, взял гитару и стал тихо пощипывать струны. Очень тихо он запел песню, и все охотники подхватили ее сильными красивыми голосами. Я надел свое пончо — эту бесценную одежду, похожую на одеяло с дырой посередине, плотно завернулся в него, оставив одну руку свободной, чтобы брать путешествовавшую по кругу бутылку, скатал рекадо в теплую удобную подушку и лег, слушая бесконечные песни и наблюдая, как белый диск луны очень медленно движется сквозь черную путаницу ветвей над нашими головами. Потом вдруг уснул как убитый.

Я проснулся, лежа по-прежнему лицом к небу, которое теперь было бледно-голубым с золотистым оттенком. Повернувшись на бок, я увидел, что охотники уже встали, костер разложен и над ним жарится много мяса. Хельмут сидел у огня на корточках и пил из огромной кружки горячий кофе.

— Поглядите на Луну,— сказал он, показав кружкой,— храпит, как свинья.

Луна лежал со мной рядом, закрывшись пончо с головой. Я высвободил ногу из-под собственного пончо и пнул его в спину. В ответ на мою жестокость раздался жалобный вопль. Затем послышался смешок, а за ним песня. Луна высунул голову в дыру своего пончо, и у него был очень смешной вид. Он был похож на выглядывающую из-под панциря и поющую черепаху.

Немного погодя, подкрепившись кофе и жареным мясом, мы оседлали лошадей и въехали в сырой, благоухающий от росы и наполненный птичьим гомоном лес.

Мои мысли были заняты летучими мышами — вампирами. Я понимал, что за несколько дней пребывания в горах поймать действительно интересных животных вряд ли удастся. Но ведь там, куда мы едем, полным-полно летучих мышей. Однажды в этих краях пытались создать плантацию кофе, но оказалось, что из-за вампиров держать здесь лошадей совершенно невозможно, и от замысла пришлось отказаться. Мне очень хотелось познакомиться с вампирами в их, так сказать, вотчине и поймать, если будет возможно, несколько штук, чтобы взять с собой в Европу. Я бы кормил этих тварей кровью кур, а если понадобится, собственной кровью или кровью тех добровольцев, которых мне удалось бы подвигнуть на такое дело. Насколько мне было известно, ни в одном европейском зоопарке таких животных не было, и лишь несколько вампиров прижились в Соединенных Штатах. Я боялся только одного — вдруг все вампиры с кофейной плантации перебрались на более тучные пастбища: на плантации им давно уже нечего было есть.

Примерно через час мы были у цели — у полуразвалившейся однокомнатной хижины с маленькой крытой верандой. Я подумал, что мы прибыли как раз вовремя — не пройдет и полугода, как эта хижина потихоньку развалится. Все охотники, Хельмут и Луна обрадовались так, словно перед ними был роскошный отель. Они дружно втащили в хижину свои седла и стали добродушно препираться, кому в каком углу спать на источенном червями полу. Из гигиенических соображений я предпочел устроиться на веранде. Кроме того, с веранды я мог неотрывно наблюдать за деревом, к которому мы привязали лошадей.

По моим расчетам, именно на лошадей летучие мыши должны были совершить свое первое нападение.

Поев, мы отправились прогуляться в лесу. Я видел многочисленные следы и тапира, и ягуара, и других зверей, поменьше, но сами животные на глаза нам не попадались.

Я переворачивал все гнилые стволы подряд, и мне удалось поймать двух красивых маленьких жаб, древесную лягушку и (ко всеобщему ужасу) кораллового аспида. Когда мы вернулись в хижину, я осторожно сунул всех этих зверей в специальные полотняные мешочки. Поужинав, мы уселись вокруг раскаленных углей прогоревшего костра, и Луна, как обычно, стал нам петь. Потом все, кроме меня, ушли на покой в хижину, тщательно прикрыв за собой окно и дверь, чтобы смертоносное дыхание ночи не проникло внутрь (между прочим, всю предыдущую ночь эти аргентинцы проспали на воздухе без всякого вреда для себя). Я же постелил себе на веранде, приспособив изголовье повыше, чтобы лучше видеть посеребренных лунным светом лошадей, привязанных от меня футах в двадцати.

Устроившись поудобнее, я закурил сигарету и, напрягая зрение, стал ждать, когда возле лошадей появятся мыши. Так я просидел часа два, а потом безвольно повалился на постель и уснул.

На рассвете я проснулся, страшно недовольный собой, выпутался из пончо и пошел осматривать лошадей. УвиДев, что две из них подверглись нападению вампиров, я разозлился еще больше — ведь я храпел всего футах в двадцати от них. Укусы представляли собой неглубокие порезы длиной примерно в полдюйма. Обе лошади были укушены точно в одно и то же место — в шею, примерно на ладонь от холки. Но последствия этих маленьких укусов были ужасны. Слюна вампиров содержит какой-то антикоагулянт. Поэтому, когда раздувшиеся мыши улетают, кровь не свертывается и ранки продолжают кровоточить. Конские шеи были все в широких полосах свернувшейся крови, несоразмерно огромных по сравнению с ранками. Животных это, казалось, нисколько не встревожило, и они, похоже, были даже немного удивлены моим интересом к ним.

Я был уверен, что вампиры прячутся где-то поблизости, и после завтрака поднял всех на поиски. Мы рассредоточились и стали прочесывать лес вокруг хижины, зайдя в глубину примерно на четверть мили, заглядывая во все дупла и пещерки. Это бесплодное занятие мы продолжали до ленча. Вернувшись в хижину, мы обнаружили, что единственными живыми существами, приобретением которых мы действительно могли похвастаться, были триста сорок черных клещей всех возрастов и размеров, предпочитавших, по-видимому, запах Луны и Хельмута больше других и поэтому сконцентрировавшихся только на них. Луна и Хельмут спустились к ручью и разделись. Смыв наиболее цепких клещей с тел, они уселись на корточки, словно парочка мартышек, и принялись вылавливать остальных из складок и швов своей одежды. Я спустился к ручью и объявил им, что еда готова.

— Любопытные существа эти клещи,— добавил я между прочим,— очень сознательные паразиты. Наукой уже давно установлено, что они всегда нападают на самых неприятных в экспедиции людей... на пьяниц, дураков, развратников...

Луна и Хельмут уставились на меня.

— Не будет ли вам угодно,— полюбопытствовал Хельмут,— искупаться вон в том водопаде?

—Но вы же должны признать, что в этом есть что-то загадочное. Ни на ком из наших охотников клещей нет, а они, сказал бы я, довольно хорошая приманка для паразитов. На мне тоже нет. А есть только на вас двоих. Вы знаете старую пословицу о паразитах?

— Какую пословицу? — недоверчиво спросил Хельмут.

— Рыбак рыбака видит издалека,— сказал я и поспешил обратно в лагерь, потому что они уже схватились за башмаки.

На солнце было так одуряюще жарко, что, поев, все мы вытянулись на веранде и устроили себе сиесту. Все храпели, словно стадо свиней, а я никак не мог уснуть. Вампиры по-прежнему не шли у меня из головы. Я был страшно раздосадован тем, что мы не нашли их убежища, которое — я был уверен в этом — находилось где-то поблизости. Конечно, я понимал, вампиров здесь могла оказаться всего какая-нибудь пара, в таком случае найти в лесу их убежище было бы в три раза труднее, чем отыскать иголку в стоге сена. Но когда все, бормоча и зевая, проснулись, в голову мне вдруг пришла одна мысль. Я вскочил на ноги и вошел в хижину. Взглянув вверх, я, к своей радости, увидел, что в единственной комнате хижины есть деревянный потолок, а это значило, что между крышей и потолком должен быть своего рода чердак. Я поспешил наружу и на фронтоне крыши действительно увидел квадратное отверстие, которое, несомненно, вело в пространство между крышей и потолком. Теперь-то уж я был просто убежден, что чердак битком набит вампирами, и стал нетерпеливо ждать, когда охотники соорудят из стволов молодых деревьев лестницу и приставят ее к отверстию. Вооружившись мешком, чтобы складывать пленников, и тряпкой, чтобы предохранить руки от укусов, я торопливо взобрался наверх. Следом за мной полез Хельмут, которому я поручил закрывать вход на чердак моей старой рубашкой. Держа во рту электрический фонарик, я протиснулся на чердак. И сразу же обнаружил, что деревянный потолок в высшей степени небезопасен. Мне не хотелось обрушиться вместе с потолком в комнату и, чтобы увеличить площадь опоры, я распростерся на нем, как морская звезда. Ползя на животе, как краснокожий разведчик, я начал обследовать чердак.

Первым живым существом, которое я увидел, была длинная тонкая древесная змея. Она прошмыгнула мимо меня к отверстию, которое караулил Хельмут.

Когда я сообщил ему об этом и попросил поймать ее, он скатился с лестницы, отпустив набор сочных австрийских ругательств. К счастью для него, змея нашла в потолке щель, и больше мы ее не видели. Я упрямо пополз дальше, потревожив трех небольших скорпионов, немедленно бросившихся .к ближайшим дыркам, и восемь больших отвратительных пауков самого волосатого вида. Эти лишь слегка шевельнулись, попав в луч фонарика, и нерешительно застыли на месте. Но ни малейших признаков летучих мышей нигде не было. Не найдя даже их помета, я был совершенно обескуражен и уже начал злиться на летучих мышей вообще и на вампиров в частности, как вдруг луч моего фонарика выхватил из темноты какое-то существо, которое сидело на поперечной балке и злобно на меня смотрело. Я тотчас забыл обо всех вампирах.

В светлом круге луча фонарика сидела карликовая сова — птица размером не больше воробья. Она глядела на меня круглыми желтыми глазами с молчаливым негодованием священника, который в середине службы вдруг обнаружил, что органист пьян. У меня есть пристрастие к совам всех видов, а карликовых я любил больше всего.

Меня, наверно, привлекает их крохотный рост в сочетании с полнейшим бесстрашием; во всяком случае, я решил во что бы то ни стало добавить эту сову к своей коллекции. Направляя луч фонарика прямо ей в глаза, чтобы она не видела моих движений, я осторожно поднял руку и быстро набросил на нее тряпку. Сова вскрикнула от негодования и дико затрепыхалась, запустив сквозь тряпку мне в пальцы свои маленькие, но острые коготки. Положив фонарик на пол, я крепко закутал сову в тряпку, сунул за пазуху и ради пущей предосторожности застегнулся. Потом, еще раз убедившись, что летучих мышей на чердаке нет, я стал пробираться обратно к выходу. С совой за пазухой ползти на животе было по меньшей мере трудно, и мне пришлось пропутешествовать на спине. Это дало мне возможность превосходно рассмотреть пауков. Теперь они казались мне величиной с суповую тарелку, и каждый из них был готов свалиться на меня при любом моем неосторожном движении. Потрясенный их страшным видом, я старался держаться подальше от самых больших и самых волосатых. Наконец я добрался до отверстия и выкарабкался на свет.

К моему удивлению, поимка карликовой совы потрясла и восхитила охотников. Я ничего не понимал, пока мне не объяснили, в чем дело. В Аргентине существует всеобщее поверье, что стоит заполучить эту маленькую птичку — и вам привалит счастье в любви. Это был ответ на вопрос, который занимал меня вот уже несколько недель. В Буэнос-Айресе на птичьем рынке я увидел карликовую сову в клетке. Ее владелец запросил за нее цену настолько фантастическую, что я хохотал над ним, пока не понял, что он и в самом деле хочет получить такие деньги. Торговаться он отказался, и когда я отошел, не купив птицу, он даже бровью не повел. Через три дня я пришел снова, решив, что теперь продавец будет более покладист, и узнал, что он продал свою сову, и именно за ту цену, которую просил за нее. Это показалось мне невероятным, и я никак не мог придумать удовлетворительного объяснения. Но теперь я понял, что цену мне перебил какой-нибудь деревенский парень, домогавшийся девичьей любви; мне оставалось только пожелать, чтобы сова принесла ему счастье.

Это была наша последняя ночь в горах, и я решил во что бы то ни стало поймать вампира, если он хоть чуть-чуть поколеблет ночной воздух. Я даже решил использовать самого себя вместо приманки. Это, кстати, позволило бы мне проверить, правда ли укус вампира безболезнен, как об этом говорят.

Когда все отправились в свой безвоздушный будуар, я приготовил себе постель как можно ближе к лошадям, но не настолько близко, чтобы отпугнуть мышей, и завернулся в пончо, оставив одну ступню снаружи. Я где-то читал, что вампиры очень любят человеческие конечности и особенно большие пальцы ног. Во всяком случае, это была единственная часть тела, которой я был готов пожертвовать во имя науки.

Так я лежал в лунном свете, вглядываясь в лошадей, а моя ступня замерзала все больше и больше, и я начал бояться, а вдруг замерзший большой палец человеческой ноги не понравится вампирам. Из темного леса доносились слабые звуки ночи, миллионы цикад без конца плотничали в подлеске, стучали, пилили, ковали крошечные подковы, практиковались в игре на тромбоне, щипали струны арфы и учились пользоваться маленькими пневматическими дрелями. На верхушках деревьев хрипло, словно мужской хор, готовящийся к концерту, прочищали свои глотки лягушки. Все (в том числе и моя ступня) было великолепно освещено луной, и только летучих мышей нигде не было видно.

В конце концов у меня появилось такое ощущение, словно мою левую ступню отправили со Скоттом на полюс и бросили там. Я втянул ее под теплое пончо и выставил вместо нее правую ногу. Лошади, залитые лунным светом, тихо стояли с опущенными головами, изредка перемещая тяжесть тела с одной пары ног на другую. Желая размять ноги, я встал и заковылял к лошадям, чтобы рассмотреть их при свете фонарика. Ни одну из них не укусили. Я вернулся на место и продолжил самоистязание. Чего только я не делал, чтобы не заснуть: без конца курил сигареты под пончо, составлял в уме в алфавитном порядке списки всех южноамериканских животных, которые только приходили мне на ум, и когда все это уже помогать перестало и я начал засыпать, я стал думать о превышении своего кредита в банке. Это последнее средство разгоняет сон успешнее всего. К тому времени, когда рассвет стал одолевать черноту неба, сна у меня не было ни в одном глазу, но зато появилось такое чувство, будто в росте национального долга виновен лишь я один. Как только стало достаточно светло, чтобы видеть без фонарика, я заковылял к лошадям, желая осмотреть их для успокоения совести. И не поверил своим глазам — шеи двух лошадей были разрисованы алыми полосами крови. Ведь я не спускал глаз с этих лошадей (великолепно залитых лунным светом) всю ночь и дал бы голову на отсечение, что ни одна летучая мышь какого бы то ни было вида не появлялась возле лошадей и за сотню ярдов. Сказать, что я был огорчен — это значило бы выразиться слишком мягко. Мне казалось, что мои ноги могут отвалиться от одного прикосновения к ним, страшно болела голова, и вообще я чувствовал себя, как соня, вытащенная из норы в середине октября. Луна и Хельмут, когда я разбудил их, решили, что это справедливое возмездие за мои плоские шуточки по поводу паразитов. И только позавтракав в унылом, полусомнамбулическом состоянии и приступив к третьей чашке кофе, я вспомнил одну вещь, которая взволновала меня чрезвычайно. В своем стремлении поймать летучих мышей и испытать на себе воздействие их укусов я совершенно забыл, что вампиры могут быть носителями бацилл бешенства. Если бы вампир меня укусил, то мне пришлось бы пережить по меньшей мере интересные последствия. Вакцина против бешенства чрезвычайно болезненна, и, пока ты не окажешься вне опасности, в тебя будут вкачивать ее в огромных количествах. Я не знаю, необходимо ли это или просто врачи имеют долю в доходах фабрикантов вакцины, но я знаю одно (от людей, испытавших это удовольствие), что такая процедура очень неприятна. Шансов получить бешенство от вампира именно в этой местности было немного, но даже в этом случае следовало бы подумать о грозившей мне профилактической инъекции; всякий, кто читал описание страданий от бешенства на последних стадиях развития болезни, кинулся бы поспешно в ближайшую больницу.

Итак, без мышей (но зато неукушенный) и с моей драгоценной карликовой совой, которая сидела в маленькой бамбуковой клетке, болтавшейся у меня на шее, я отправился обратно в Калилегуа. Когда мы добрались до плантации сахарного тростника, уже наступили зеленоватые сумерки и тела наши болели от усталости. Даже Луна, ехавший впереди, пел все тише и тише. Наконец мы увидели огни в доме Хельмута, а когда, одеревеневшие, потные и грязные, мы спешились и вошли в дом, нас встретила Эдна, свежая и милая, и подле нее на столе стояли три большущих стакана с ледяной смесью джина и кока-колы.

ПОЛНЫЙ ВАГОН BICHOS

В заключение замечу, что, на мой взгляд, для молодого натуралиста не может быть ничего лучше путешествия в дальние страны.

Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле "Бигль" Во время своих поездок по свету я встречал много любопытных и интересных людей. Если бы мне надо было составить их список, то под первыми номерами шли бы в нем два человека, которых я встретил во время последних десяти дней моего пребывания в Калилегуа.

Однажды утром ко мне пришел Хельмут и сказал, что ему надо съездить по своим делам на эстансию неподалеку от Калилегуа и что там рядом есть другая эстансия, управляет которой человек, державший (как ему сказали) прирученных животных. По дороге Хельмут рассказал мне кое-что об этом человеке.

— Я никогда не видел его, но все местные жители говорят, что он происходит из очень знатной европейской семьи. Они говорят, что ему приходилось принимать у себя королей и принцев, когда его отец был премьер-министром одного из балканских государств. Я не знаю, правда ли это... вы понимаете, Джерри, как рождаются слухи в провинции? Начинаются разговоры о вашем прошлом, и если ничего придумать не могут, то просто говорят, что вы не состоите в браке со своей женой, что вы пьяница или что-нибудь в этом роде.

— Да, я знаю, как это бывает,— сказал я,— однажды я жил в уютной английской деревушке, где нельзя было заговорить с любой женщиной в возрасте от семи до семидесяти лет, чтобы тебя не обвинили в изнасиловании.

— И все же,— философски заметил Хельмут,— если у него есть для вас животные, то кому какое дело, что он собой представляет.

Проделав двухчасовой путь, мы свернули с шоссе и направились по ухабистому проселку через плантации сахарного тростника. Вскоре мы подъехали к красивому небольшому одноэтажному дому, утопавшему в хорошо ухоженном саду. На газоне валялись детские игрушки: конь-качалка и истрепанный плюшевый мишка; в цементном мелком бассейне для детских игр плавала маленькая яхта, сильно накренившаяся на правый борт.

— Вот мы и приехали,— сказал Хельмут.— Выходите. Я заеду за вами часа через два, ладно?

— Ладно,— согласился я, выходя из машины.— А как зовут этого человека?

— Капораль,— сказал Хельмут и уехал, окутав меня тучей пыли.

Высморкавшись, чтобы избавиться от пыли, забившейся в нос, я деловито похлопал в ладоши, а потом открыл калитку и пошел к дому.

Когда я подходил к широкой веранде, из-за угла дома появился человек. Он был высок, хорошо сложен и одет в обычный костюм — сморщенные сапоги, бомбачас до колен, грязную рубашку и видавшую виды шляпу с широкими полями.

— Buenos dias,— сказал он, приближаясь.

— Buenos dias. Я хочу видеть сеньора Капораля. Он дома? — спросил я.

Он подошел ко мне и снял шляпу.

— Я Капораль,— сказал он и протянул руку, щелкнув каблуками и слегка поклонившись. Жест этот был не театральным, а скорее заученным. У человека было тонкое смуглое лицо, из черных глаз лучилась доброта. Под орлиным носом он носил холеные, тщательно подстриженные усы, но щеки и подбородок его заросли черной щетиной.

— Вы говорите по-английски? — спросил я.

— Да, конечно,— ответил он тотчас с безупречным произношением, которому его научили, должно быть, еще в школе.— Я говорю не очень хорошо, но разговор вести могу довольно свободно. Но почему мы здесь стоим? Пожалуйста, зайдите и выпейте кофе.

И он указал мне на дверь, которая вела в небольшую комнату, служившую одновременно и гостиной и столовой. Пол был тщательно натерт и устлан пестрыми веселыми циновками местного плетения. Немногочисленная мебель была отполирована и блестела. Он заглянул в другую комнату, крикнул: "Maria, cafe рага dos, рог favor" <Мария, будьте любезны, кофе на двоих (испан.)> — и, улыбаясь, обернулся ко мне.

— Для меня это большое удовольствие,— искренне сказал он.— Мне очень редко выпадает возможность попрактиковаться в английском. Но сначала, извините, я вас ненадолго покину. Сейчас будет готов кофе... вот сигареты... чувствуйте себя как дома.

Он поклонился и вышел. Я машинально взял сигарету и вдруг с удивлением заметил, что шкатулка, в которой были сигареты, сделана из серебра, а на крышке у нее вычеканен сложный и красивый узор. Оглядев комнату, я заметил еще несколько серебряных предметов — прелестную вазу на тонкой ножке, полную красных цветов гибискуса, на буфете пару подсвечников прекрасной работы, а между ними массивную вазу для фруктов, которая, по-видимому, весила не менее двух фунтов. Я подумал, что рассказы о Капорале не лишены основания, так как эти серебряные предметы были сделаны не в Аргентине и стоили уйму денег. Хозяин вернулся поразительно быстро, но успел умыться, побриться и надеть чистые бомбачас, ботинки и рубашку.

— Теперь я могу принять вас как следует,— улыбаясь, сказал он, когда прислуга-индеанка внесла в комнату поднос с кофе.— Чем я могу быть вам полезен?

Я объяснил, что у меня есть собственный зоосад на Чэннел Айлз и что я приехал в Аргентину собирать для него животных. Это его очень заинтересовало. Оказалось, что совсем до недавнего времени у него было несколько ручных животных, которыми забавлялись его дети, но так как животные подросли и стали небезопасны, то он отослал их в зоопарк в Буэнос-Айрес. Это случилось всего за три дня до моего приезда в Жужуй, так что можно представить себе, как я расстроился.

— У меня было два нанду,— сказал он с улыбкой, увидев мрачное выражение моего лица,— майконг, оцелот и пекари. Я очень сожалею, что отослал их. Если бы я знал, что вы приедете...

— Ничего,— сказал я.— Но если вы что-нибудь достанете в течение ближайших десяти дней, пошлите за мной в Калилегуа или напишите, и я приеду.

— Конечно,— сказал он,— с превеликим удовольствием.

Он налил мне кофе, и мы переменили тему разговора. У него были самые безукоризненные манеры и вид человека, который привык не только свободно располагать деньгами, но и занимать высокие посты. Он все больше и больше удивлял меня, но у него были слишком хорошие манеры, чтобы говорить о самом себе, и поэтому он старался выбирать для разговора такие темы, которые, как ему казалось, меня интересовали. Воспользовавшись затишьем в разговоре, я спросил его:

— Простите меня, но я все время смотрю с восхищением на ваши подсвечники. Они очень красивые. Я никогда раньше не видал таких.

Лицо его радостно вспыхнуло.

— О да, они очень хороши,— сказал он, посмотрев на подсвечники.— Это все, что мне удалось сохранить от прежней жизни... Приятно иметь несколько вещиц, напоминающих о прошлом,— добавил он, помолчав.— Какие охоты мы, бывало, устраивали! Вы не противник охоты?

— Нет, я не против охоты,— признался я,— если животных не истребляют без разбора.

Глаза его заблестели.

- Может быть,— нерешительно спросил он,— вы хотите посмотреть фотографии?..

Я сказал, что с удовольствием посмотрел бы фотографии. Он быстро вышел в другую комнату и вскоре вернулся с большой, красиво инкрустированной дубовой шкатулкой, которую поставил на пол.

Открыв крышку, он высыпал на циновку большую кипу фотографий, которую быстро перемешал. Он вытаскивал из кипы фотографию за фотографией, взволнованно совал мне их в руки. Ему они напоминали об охотах, которые он не мог забыть, но люди, изображенные на фотографиях, для него почти ничего не значили.

— Вот это — большой кабан, которого мы застрелили... это было во время охоты, устроенной для шведского короля... видите, какое великолепное животное, стрелять его было просто жаль... поглядите, какие клыки.

На фотографии был чудовищный кабан, лежавший на земле. Верхняя губа его презрительно поднималась над большими клыками, а позади него, позируя, стоял с ружьем в руке шведский король.

Мы рассматривали фотографии около часа, фотографии, в которых парадом проходили животные, короли и знать. Потом, наконец, я вытащил из кипы большую фотографию, на которой была огромная столовая, отделанная деревом. Над длинным столом, уставленным серебром и хрусталем, висели люстры, похожие на молодые перевернутые елки. За столом сидели красиво одетые мужчины и женщины. Во главе стола я увидел пожилого человека, справа от которого восседал какой-то усыпанный драгоценностями индийский властелин в тюрбане.

— А,— сказал он небрежно,— это был банкет, который мы дали в честь магараджи. Лучше посмотрите на этих косуль. Какие великолепные рога!

Вскоре я услышал гудок машины Хельмута и неохотно поднялся, чтобы уйти. Хозяин сунул фотографии обратно в шкатулку и закрыл крышку.

— Простите,— сокрушенно сказал он,— что я досаждал вам своими фотографиями. Если бы моя жена была здесь, она оказала бы вам более достойный прием.

Я запротестовал, сказав, что хорошо провел время. На языке у меня вертелся один вопрос, задать который я не решался, так как боялся, что это будет проявлением невоспитанности.

— Скажите, сеньор Капораль,— сказал я,— а вы никогда не скучаете по своему прошлому? После такой великолепной жизни, когда у вас были деньги, охота и влиятельные друзья, не находите ли Аргентину, ну, скажем, немного скучной?

Он посмотрел на меня и рассмеялся.

— Сеньор Даррелл,— сказал он,— то, что я вам показал, давно прошло, как сон. В свое время это было великолепно. Но теперь у меня новая жизнь. Я коплю деньги, чтобы послать своих детей учиться в Буэнос-Айрес, и у меня останется еще немного средств, чтобы купить небольшую эстансию для себя и жены, когда дети подрастут. Чего же мне еще желать?

Я задумался над его словами, а он, улыбаясь, наблюдал за мной.

— А вам нравится ваша работа? — спросил я.— Вы управляющий этой эстансией?

— Конечно,— ответил он.— Это гораздо лучше того, чем я занимался сразу же после своего приезда в Аргентину.

— Что это была за работа? — полюбопытствовал я.

— Я кастрировал быков в Кордобе,— хихикнув, сказал он.

Я вышел и, начиненный мыслями, сел к Хельмуту в машину. Мне удалось провести два часа с весьма необыкновенным человеком — по-настоящему счастливым и совершенно не озлобленным.

Моя коллекция животных уже так разрослась, что один только уход за ней отнимал весь день. Я уже не мог сбегать на три-четыре дня и оставлять моих животных на бедную Эдну. Кроме того, я был занят изготовлением клеток для тех зверей, которые до сего времени разгуливали на свободе или сидели на привязи. Пора было подумать об отъезде. Сначала я хотел отправиться со своей коллекцией в Буэнос-Айрес самолетом, но когда я получил смету расходов, мне показалось, что над ней поработало Королевское астрономическое общество, привыкшее иметь дело со световыми годами.

Значит, о самолете не могло быть и речи. Ехать в поезде два дня и три ночи — удовольствие небольшое, но другого выхода не было. Чарлз, несмотря на множество собственных забот и волнений из-за жены, которая лежала в больнице, устроил все с присущей ему быстротой и сноровкой. А я стучал себе в саду молотком и пилил, готовя клетки для путешествия в поезде, и не спускал глаз с тех животных, которые еще не были взаперти и могли набедокурить. Самыми большими среди них были коати, Марта и Матиас. Они сидели на привязи под деревьями. Я очень люблю коати, хотя и знаю, что не все разделяют мое пристрастие к этим очаровательным животным. Я нахожу что-то очень трогательное в их длинных шершавых носах со скошенными кончиками, в их пальцах, торчащих в разные стороны, как у голубей, в их медвежьей походке и манере держать трубой полосатый хвост, похожий на пушистый восклицательный знак. На воле они держатся довольно большими стаями. Бродя по лесу, они переворачивают стволы упавших деревьев и камни, обнюхивая каждый укромный уголок и каждую щель своими носами, похожими на пылесос, потому что пищей им может служить все — от жуков до птиц, от фруктов до грибов. Как и большинство мелких стайных млекопитающих, они общаются друг с другом с помощью богатого набора всяких условных звуков, и я уверен, что "беседы" стаи коати заслуживают специального изучения. Матиас при мне по целому часу издавал всякие птичьи писки и трели. Обследуя гнилое бревно или камень и учуяв сочного жука или слизняка, он начинал похрюкивать на разные лады, перемежая это хрюканье странным чавкающим шумом, который он издавал, очень быстро щелкая зубами. В ярости он неистово визжал, трясясь всем телом, как в лихорадке, и кричал так протяжно и пронзительно, что едва выдерживали барабанные перепонки.

Обоих коати я привязывал на очень длинных сворках к деревьям. Когда они заканчивали обкопку и обследование каждой щепки и камня на всей площади, которую им позволял охватить поводок, я привязывал их к другому дереву. Всякий раз при этом Матиас поначалу тратил минут десять на то, чтобы обозначить свои новые владения пахучими выделениями железы, которая находится у него у основания хвоста. Он торжественно ходил по кругу с выражением крайней сосредоточенности на морде и через определенные интервалы присаживался, чтобы потереться задней частью тела о понравившийся ему камень или палку. Проделав эту операцию, которая у коати равнозначна поднятию флага над завоеванной территорией, он держался уже свободнее и с чистой совестью начинал охоту за жуками. Если какой-нибудь из местных псов неосторожно приближался к территории коати, то второй раз этого он больше никогда не делал. Коати медленно шел навстречу собаке, угрожающе стуча зубами, держа хвост трубой и раздуваясь вдвое против обычных размеров. Подойдя к собаке, он вдруг, странно переваливаясь, с пронзительными оглушающими воплями бросался вперед. Эти мерзкие звуки сбивали спесь с любой не очень храброй собаки, и она поспешно отступала, а Матиас, спокойно попискивая и повизгивая, пускался по кругу, чтобы снова обозначить свои владения. Во время таких сцен Марта сидела, натянув до отказа цепочку, с обожанием наблюдала за Матиасом и повизгивала, чтобы подбодрить его.

Все остальные животные чувствовали себя превосходно. Растолстевшая Хуанита с каждым днем становилась все более очаровательной и вовсю помыкала попугаями. Мои драгоценные желтоголовые ара чуть не довели меня до сердечного приступа, когда я увидел, что они хиреют с каждым днем. В конце концов совершенно случайно я обнаружил, что они не больны, а по какой-то неизвестной причине хотят спать по ночам в ящике. Как только им дали спальный ящик, их аппетит улучшился и они стали поправляться. Маленькая дикая кошка уже совсем примирилась с неволей и так самозабвенно играла с пестрым домашним котенком в прятки и еще в одну изобретенную ими самими игру (которую можно было бы назвать "задуши своего соседа"), что я начал беспокоиться, удастся ли мне довезти их живыми до Буэнос-Айреса, не говоря уже об Англии. Пума Луна немного остепенилась и даже позволяла мне почесать у себя за ушами, довольно урча при этом. Бедный, околевавший от голода оцелот теперь лоснился от сытости. Его голодная апатия прошла, и он стал самим собой. Свою клетку он считал святилищем, и поэтому чистка его клетки и кормление были делом весьма опасным. Так иногда платят за доброту.

Среди новых животных были два самых очаровательных представителя обезьяньего племени — парочка дурукули. Их поймал в лесу охотник-индеец. Это был очень хороший охотник, но, к сожалению, я заплатил ему за обезьян слишком щедро. Ошарашенный полученной суммой, он удалился в деревню и с тех пор беспробудно пил. Поэтому обезьяны были последними животными, которых я от него получил. Это целое искусство — платить за животное правильную сумму: заплатив слишком много, вы рискуете легко потерять хорошего ловца, потому что между вашим лагерем и лесом всегда найдется много лавок с выпивкой, а ловцы пользуются славой людей слабовольных.

Дурукули — единственные обезьяны в мире, ведущие ночной образ жизни, и уже с одной этой точки зрения застуживают всяческого внимания. А если к этому добавить, что они похожи на помесь совы и клоуна, что из всех обезьян они самые ласковые и что много времени они проводят, заключив друг друга в объятия и обмениваясь самыми что ни на есть человеческими поцелуями, то можно себе представить, насколько они неотразимы (во всяком случае, для меня). У них огромные, типичные для ночных животных глаза и белая с черной опушкой лицевая маска. Рот у них такой формы, что все время ждешь, вот-вот на их губах появится печальная, немного жалкая улыбка. Спины и хвосты у них приятного зеленовато-серого цвета, а на груди — пушистые большие манишки от бледно-желтого до темно-оранжевого цвета, в зависимости от возраста. На воле эти обезьяны, как и коати, живут стаями по десять — пятнадцать штук и обычно молча прыгают с дерева на дерево. Издают звуки они только во время еды, разговаривая между собой при помощи какого-то громкого бульканья, птичьего щебета, кошачьего мяуканья, свиного хрюканья и змеиного шипения. Впервые я услышал их разговор в темном лесу и стал принимать их за разных животных по очереди. Потом я запутался вконец и решил, что открыл явление, неизвестное науке.

Я нередко выковыривал из подгнивших пальм крупных красных жуков и баловал ими своих дурукули. Они очень любят этих насекомых. Завидев лакомство, они жадно протягивали руки и широко раскрывали глаза, трепеща и возбужденно вскрикивая. С неуклюжей грацией ребенка, берущего конфету, они хватали вырывавшихся жуков прямо у меня из рук и грызли их, то и дело прерывая это занятие, чтобы исторгнуть из себя радостный крик. Прожевав и проглотив последний кусочек, они, чтобы убедиться, что ничего уже не осталось, тщательно рассматривали с обеих сторон сначала собственные руки, а потом руки друг друга. Убедившись, что ни кусочка не осталось, они обнимались и минут пять страстно целовались, как бы поздравляя друг друга.

Незадолго перед отъездом у меня благодаря Луне состоялось знакомство с одним любопытным человеком. Однажды утром Луна пришел и сказал, что едет по делу за несколько миль от Калилегуа. В деревне, которую ему предстояло посетить, живет, по слухам, один человек, интересующийся животными и даже приручающий их.

— Я узнал только, что его зовут Коко и что все называют его loco <Дурачок (испан.).>,—сказал Луна.—Но, может быть, ты хочешь поехать и познакомиться с ним.

— Хорошо,— сказал я, ничего не имея против того, чтобы хотя бы на время бросить свою хлопотную плотницкую работу.— Только подожди, пока я накормлю животных.

— Ладно,— ответил Луна и, почесывая брюхо Хуаните, терпеливо лежал на лужайке, пока я заканчивал свой обычный урок.

Деревня оказалась большой и беспорядочно застроенной. У нее был странный мертвенный вид. Бревенчатые дома содержались плохо и были грязны. Кругом было пыльно и уныло. Коко здесь знали, видимо, все, потому что, когда мы спросили в местном баре, где он живет, поднялся лес рук, все заулыбались и заговорили: "А, Коко", словно речь шла о деревенском дурачке. Следуя в указанном направлении, мы довольно легко отыскали дом Коко. Очень примечательно, что по сравнению с остальными домами деревни он был ослепительно чист и сверкал, как драгоценный камень. Через опрятный палисадник к крыльцу вела настоящая дорожка из гравия, аккуратно выровненного граблями. Мне очень захотелось познакомиться с деревенским дурачком, живущем в таком чистеньком доме. Мы похлопали в ладоши, и появилась хрупкая смуглая женщина, похожая на итальянку. Она оказалась женой Коко и сказала, что его нет дома — днем он работает на лесопилке. Луна объяснил, чего я хочу, и лицо женщины просветлело.

— О, я пошлю за ним кого-нибудь из детей,— сказала она.— Он никогда не простит мне, если не встретится с вами. Пожалуйста, пройдите и подождите немного в саду... он придет через минуту.

Сад за домом был так же ухожен, как и палисадник, и в нем, к своему удивлению, я увидел два добротно сделанных и просторных вольера. Я с интересом заглянул в них, но они оказались пустыми.

Запыхавшийся Коко прибежал очень скоро. Он остановился перед нами и снял соломенную шляпу. Это был невысокий, хорошо сложенный человек с угольно-черными курчавыми волосами, густой черной (необычной для Аргентины) бородой и тщательно подстриженными усами. Его черные глаза горели от волнения, когда он протянул свою красивую смуглую руку мне и Луне.

— Добро пожаловать, добро пожаловать,— сказал он,— простите, я не очень хорошо говорю по-английски... у меня не было возможности практиковаться.

Меня поразило, что он вообще может говорить по-английски.

— Вы даже не представляете себе, что это значит для меня, — возбужденно говорил он, пожимая мне руку,— поговорить с кем-нибудь, кто интересуется природой... если бы моя жена не послала за мной, я никогда не простил бы ей... я не верил своим ушам, когда сын сказал мне, что меня хочет видеть англичанин, к тому же интересующийся животными.

Он улыбнулся мне, с его лица не сходило выражение благоговения перед случившимся чудом. Можно было подумать, что я явился к нему, чтобы предложить ему пост президента Аргентины. Меня приветствовали, словно ангела, только что спустившегося с небес,— я был так ошеломлен этим, что почти потерял дар речи. Сведя вместе двух одержимых, Луна, очевидно, решил, что выполнил свою миссию.

— Ну,— сказал он,— я пойду поработаю. Увидимся позже.

Он удалился, напевая себе под нос, а Коко взял меня под руку так осторожно, словно трогал хрупкое крыло бабочки, и повел по ступенькам в дом. Его жена приготовила чудесный, очень сладкий лимонад, мы сидели за столом и пили его, а Коко занимал меня разговором. Он говорил не спеша, спотыкаясь на трудных английских оборотах. Узнав, что я знаю испанский достаточно хорошо, чтобы следить за смыслом, он иногда переходил на свой родной язык. У меня было такое чувство, будто я слушал человека, к которому после многих лет немоты вернулся дар речи. Он очень долго жил в собственном замкнутом мире, потому что ни жена, ни дети, никто в грязной деревушке не мог понять его интересов. Он не верил своим глазам — вдруг откуда-то явился человек, который может согласиться с ним, что какая-нибудь птица красива, а животное интересно; человек, который, наконец, наяву может говорить с ним о его сокровенном,— ведь никто из окружающих не понимает этого языка. В течение всего разговора он смотрел на меня растерянно, на его лице были и благоговение и страх: благоговение оттого, что я сижу перед ним, страх оттого, что я могу вдруг исчезнуть, как мираж.

— Больше всего я занимаюсь изучением птиц,— сказал он.— Я знаю, что по птицам Аргентины имеются справочники, но кто знает о них хоть что-нибудь? Кто знает об их брачных играх, о строении их гнезд? Кто знает, сколько яиц они кладут, сколько у них бывает выводков, мигрируют ли они? Ничего об этом не известно, а это главная проблема. И в этой области я стараюсь помочь науке, как только могу.

— Это главная проблема во всем мире,— сказал я,— мы знаем, какие существа есть на свете, вернее, большую часть их, но ничего не знаем об их повседневной жизни.

— Не хотите ли вы пройти в комнату, где я работаю? Я называю ее кабинетом,— пояснил он и добавил умоляющим о пощаде голосом:- Он очень маленький, но это все, что я могу себе позволить...

— Я с удовольствием посмотрю его,— сказал я.

Все еще волнуясь, он повел меня к маленькой пристройке. Дверь ее была на крепких запорах. Доставая ключ, он улыбнулся.

— Я никого не пускаю сюда,— объяснил он,— они ничего не понимают.

До сих пор меня поражал энтузиазм Коко, когда он говорил о жизни животных. Но теперь, в его кабинете, я был более чем поражен. Я не мог вымолвить ни слова.

Кабинет был футов восемь на шесть. В одном углу стоял шкаф с выдвижными ящиками. В нем помещалась коллекция тушек птиц и мелких млекопитающих, яйца различных птиц... Была в кабинете и длинная низкая скамья, на которой Коко набивал чучела, а рядом с ней — грубо сколоченный стеллаж, на котором стояло четырнадцать томов естественной истории, частью на испанском, частью на английском языках. Под маленьким окном стоял мольберт с незаконченной акварелью птицы, тушка которой лежала тут же, на ящике.

— И это сделали вы? — недоверчиво спросил я.

— Да,— робко ответил он,— видите ли, у меня нет кинокамеры, и это единственный способ запечатлеть оперение птиц.

Я внимательно смотрел на незаконченную акварель. Выполнена она была великолепно — тонкие линии, поразительно точный цвет. Я говорю — поразительно, потому что рисовать птиц - занятие для натуралиста самое трудное. А это была работа, почти не уступающая творениям лучших современных художников-натуралистов. Видно было, что это работа человека неопытного, но сделана она была с такой дотошной точностью и любовью, что птица на листе получилась как живая. Я взял птичку, чтобы сравнить ее с изображением, и увидел, что оно было гораздо лучше многих, которые мне доводилось видеть в книгах о птицах.

Коко достал большую папку и показал мне другие свои работы. У него было около сорока изображений птиц, в основном парных, если оперения самки и самца отличались, и все они были так же хороши, как и первое.

— Это удивительно хорошо,— сказал я,— вы должны с ними что-то сделать.

— Вы так думаете? — с сомнением спросил он, глядя на рисунки.— Я послал несколько штук директору музея в Кордобе, и они понравились ему. Он сказал, что из них можно составить небольшую книгу, когда их накопится достаточно, но я сомневаюсь в этом. Я знаю, как дорого обходится такое издание.

— Я знаком с руководителями музея в Буэнос-Айресе,— сказал я.- Я поговорю с ними о вас. Я ничего не гарантирую, но, возможно, они окажут вам помощь.

— Это было бы чудесно,— сказал он. Глаза его блестели.

— Скажите,— спросил я,— вам нравится работа на лесопилке?

— Нравится? — недоверчиво переспросил он.— Нравится моя работа? Сеньор, она выматывает мне душу. Но мне надо на что-то жить. Я экономлю, и у меня еще остается немного денег на краски. Я коплю деньги на покупку небольшой кинокамеры, потому что как бы ни был искусен художник, есть у птиц некоторые повадки, которые можно запечатлеть только на пленке. Но кинокамеры очень дороги, и я боюсь, что пройдет много времени, пока я смогу себе позволить такую покупку.

Он почти целый час торопливо и энергично рассказывал мне, что он сделал и что еще надеется сделать. Мне приходилось напоминать себе, что передо мной человек, который работает на лесопилке. Если бы я разыскал Коко где-нибудь на окраине Буэнос-Айреса, это не было бы удивительным, но встретить его здесь, в этом глухом углу, было все равно что встретить единорога на Пикадилли. Он рассказывал о своих материальных затруднениях, но ни в словах его, ни в голосе не было даже намека на просьбу о помощи, он просто с наивностью ребенка делился своими затруднениями с человеком, который поймет его и разберется в его заботах. Я, скорее всего, казался ему миллионером, и все же я знал, что стоит мне предложить ему деньги, и я перестану быть его другом и превращусь, как и жители деревни, в человека, который ничего не понимает. Самое большее, что я мог для него сделать,— это обещать поговорить с руководителями музея в Буэнос-Айресе (ведь хорошие рисовальщики птиц встречаются нечасто), дать ему свою визитную карточку и сказать, что если ему надо купить в Англии что-нибудь такое, чего нельзя приобрести в Аргентине, то пусть он даст мне знать, и я вышлю ему все, что потребуется. Когда, наконец, Луна вернулся и пришло время уезжать, Коко попрощался со мной, как ребенок, которому дали поиграть новой игрушкой и тут же отняли ее. Он стоял посреди пыльной улицы, глядя вслед машине, и все время переворачивал мою визитную карточку, словно это был какой-то талисман.

К сожалению, по дороге в Буэнос-Айрес я потерял адрес Коко, а обнаружил эту потерю уже в Англии. Но у Коко был мой адрес, и я думал, что он напишет мне и попросит выслать ему какую-нибудь книгу о птицах или рисунки. Но я так и не получил ни строчки. Тогда я сам написал ему открытку. Я послал ее в Калилегуа Чарлзу, а тот отвез ее Коко. После этого Коко написал мне очаровательное письмо, в котором он извинялся за свое слабое знание английского языка и выражал надежду, что понемногу овладеет им лучше. Он сообщал мне новости о своих птицах и рисунках. Но ни одной просьбы в письме не было. Рискуя обидеть его, я послал ему книги, которые, по моему мнению, должны были сослужить ему добрую службу. И теперь, когда я ропщу на судьбу, когда прихожу в раздражение оттого, что не могу позволить себе приобрести новое животное, купить новую книгу или приспособление для своей камеры, я вспоминаю Коко, который в своем маленьком кабинете много работает примитивными инструментами и без денег. Это оказывает на меня благотворное влияние.

Когда мы возвращались в Калилегуа, Луна спросил меня, что я думаю о Коко, которого все в деревне считают loco, и я ответил, что, по-моему, Коко — это самый здравомыслящий человек из всех, кого я знаю, и, безусловно, один из самых выдающихся. Я надеюсь, что когда-нибудь мне выпадет честь встретиться с ним вновь.

Потом мы остановились ненадолго в другой деревне, где, по сведениям Луны, было какое-то животное. К моей радости, это оказался совершенно взрослый самец пекари, до смешного ручной и отличная пара для Хуаниты. Кстати, его бывший хозяин называл его Хуаном. Мы посадили взволнованно хрюкавшего пекари в багажник и с триумфом вернулись в Калилегуа. Однако Хуан был такой большой и неуклюжий, что я боялся, как бы он ненароком не причинил вреда маленькой хрупкой Хуаните. Поэтому я посадил их в разные клетки и собирался выдерживать так до тех пор, пока Хуанита не подрастет. Но они тянулись друг к другу носами через решетки и, по-видимому, нравились друг другу, так что я надеялся устроить в конце концов счастливый брак.

Итак, наконец пришел день, когда мне надо было покидать Калилегуа. Мне нисколько не хотелось уезжать, потому что здесь все были добры ко мне, и даже слишком. Джоан и Чарлз, Хельмут и Эдна, человек-соловей Луна — все разрешали мне, абсолютно незнакомому человеку, вторгаться в их жизнь, нарушать заведенные порядки. Они изливали на меня море доброты и делали все возможное, чтобы помочь мне в работе. Я ведь был им совершенно чужим человеком, но их доброта ко мне была так велика, что уже через несколько часов пребывания в Калилегуа я чувствовал себя свободно, словно жил здесь долгие годы.

Моя предстоящая поездка на первых этапах была несколько сложновата. Мне надо было доставить свою коллекцию по небольшой железнодорожной ветке из Калилегуа в ближайший крупный город, а там перегрузить ее на буэнос-айресский поезд. Чарлз, который понимал, как меня беспокоит эта пересадка, настаивал на том, чтобы Луна поехал до места пересадки со мною вместе. Сам он с Хельмутом и Эдной (Джоан еще не поправилась) намеревался поехать туда на машине, чтобы встретить нас и устранить с моей дороги все препятствия. Я не хотел причинять им столько беспокойства, но они отвергли мои протесты, а Эдна заявила, что если ей не разрешат проводить меня, то она не даст мне больше ни капли джина. Эта страшная угроза окончательно сломила мое сопротивление.

Итак, в день моего отъезда утром к дому Чарлза подъехал трактор с громадным плоским прицепом. Мы погрузили на него клетки с животными и поехали на станцию. Здесь мы сложили клетки на перроне и стали ждать поезда. Когда я посмотрел на рельсы, настроение у меня упало. Их не меняли уже много лет, и они пришли в весьма плачевное состояние. Кое-где под тяжестью поездов рельсы вместе со шпалами ушли так глубоко в землю, что их совсем не было видно, а на полотне дороги повсюду росло столько кустиков и травы, что трудно было различить, где начинается железная дорога и где кончается поле. Я сказал Чарлзу, что если поезд будет идти со скоростью более пяти миль в час, то нас неминуемо ждет самое сенсационное крушение двадцатого века.

— Это еще ничего,— успокоил меня Чарлз,— другие участки куда хуже.

— Я боялся лететь в том самолете, который доставил меня сюда,— сказал я,— но это уже чистое самоубийство. Эти рельсы даже нельзя назвать железной дорогой, они извиваются, как две пьяные змеи.

— Ну, до сих пор у нас никаких происшествий не было,—сказал Чарлз. Тем мне и пришлось утешиться.

Наконец появился поезд. Он оказался таким потрясающим, что все мысли о плохом состоянии пути вылетели у меня из головы. Его деревянные вагоны словно приехали из старого фильма о Диком Западе. Но особенно великолепен был паровоз, ужасно старый, с большущим скотосбрасывателем впереди. Но кого-то, видно, не удовлетворила его архаическая внешность, и поэтому паровоз решили немного украсить, придав ему при помощи листов железа обтекаемую форму и разрисовав его широкими оранжевыми, желтыми и алыми полосами. Это был, по меньшей мере, самый веселый поезд из всех, которые я когда-либо видел; у него был такой вид, словно он только что приехал с карнавала. Он мчался к нам с великолепной скоростью — двадцать миль в час, ревя и скрежеща тормозами. Паровоз подлетел к станции и гордо выпустил огромное облако черного едкого дыма. Мы с Луной затолкали клетки в багажное отделение, заняли свои места на деревянных лавках соседнего вагона, и поезд, дергаясь и сотрясаясь, тронулся.

Шоссе большей частью шло параллельно рельсам, отделенное от них лишь полоской травы и кустов и низкой оградой из колючей проволоки. Поэтому Чарлз, Хельмут и Эдна ехали в машине рядом с нами и осыпали нас оскорблениями и насмешками. Они потрясали кулаками, обвиняя нас с Луной в великом множестве грехов. Наши соседи по купе были сначала озадачены, а потом, поняв, в чем дело, стали заступаться за нас и предлагать на выбор ругательства, чтобы мы кричали их в ответ. Когда Хельмут сказал, что у Луны голос приятный, как у осла, страдающего ларингитом, Луна запустил из окна поезда апельсином, который пролетел в какой-то доле дюйма от головы Хельмута. Вскоре уже весь поезд дурачился вместе с нами. Перед каждой из многочисленных маленьких станций балбесы в машине обгоняли поезд и вручали мне на платформе огромный букет полевых цветов, а я в ответ произносил из окна вагона длинную и страстную речь на новогреческом языке, совершенно заинтриговывая новых пассажиров. Они определенно думали, что я какой-то государственный деятель, приехавший в их страну с официальным визитом.

Наконец мы приехали в город, где предстояла пересадка. До прихода буэнос-айресского поезда оставалось еще несколько часов. Мы осторожно сложили коллекцию на перроне, поставили возле нее носильщика, чтобы он не давал зевакам дразнить животных, а сами отправились обедать.

Уже в сумерках, пыхтя и стуча, подъехал к станции в мощном облаке дыма и искр буэнос-айресский поезд. Его уже тащил обыкновенный паровоз, ни капельки не похожий на того живописного ветхого дракона, который с таким достоинством доставил нас сюда из Калилегуа. Мы с Хельмутом и Луной осторожно разместили животных в зафрахтованном мною вагоне, который оказался почему-то гораздо меньше, чем я ожидал. Тем временем Чарлз занял мне место в купе и внес мои вещи.

Когда все было сделано и оставалось лишь ждать отхода поезда, я присел на подножку вагона и мои друзья собрались вокруг меня. Эдна порылась в сумке и вытащила что-то заблестевшее в тусклом свете станционных ламп. Это была бутылка джина.

— Прощальный подарок,— сказала она, плутовато улыбаясь.— Я не могу примириться с мыслью, что вы не взяли в дорогу никакой еды.

Луна отправился искать стаканы и воду, а я сказал:

— Хельмут, у вас жена одна на миллион.

— Возможно,— мрачно произнес Хельмут,— но она только с вами такая, Джерри. Мне она никогда не дарит на дорогу джин. Она говорит, что я слишком много пью.

Стоя на перроне, мы пили за здоровье друг друга. Не успел я допить, как раздался свисток кондуктора, и поезд тронулся. Сжимая в руках стаканы, мои друзья бежали рядом с вагоном и жали мне руку, и я чуть было не выпал из вагона, целуя на прощание Эдну. Поезд набирал скорость, и я смотрел на своих друзей, освещенных тусклыми станционными фонарями. Они стояли, подняв стаканы в прощальном тосте, пока не скрылись с глаз, а я уныло побрел в свое купе с остатками джина в бутылке.

Ехать поездом было не так плохо, как я ожидал, хотя, естественно, путешествие на аргентинском поезде с сорока животными в клетках — это далеко не загородная прогулка. Больше всего я боялся, что ночью (или днем) на какой-нибудь станции мой вагон с животными отцепят, переведут на запасной путь и забудут прицепить снова. Такое несчастье уже случилось в Южной Америке с одним моим другом, тоже собирателем животных. К тому времени, когда он обнаружил свою потерю и примчался в такси обратно на станцию, почти все животные подохли. Помня об этом, я твердо решил, что и ночью и днем, где бы мы ни остановились, я буду выходить на платформу и следить за сохранностью моего драгоценного груза. Посреди ночи я часто соскакивал с койки, и мое необычное поведение весьма озадачивало моих попутчиков — трех молодых и приятных футболистов, которые возвращались из Чили. Когда я объяснил им свое поведение, они тотчас пожалели меня за то, что я так мало сплю, и потребовали, чтобы я позволил им вставать ночью по очереди. Вся эта процедура, по-видимому, казалась им совершенно нелепой, но они отнеслись к делу совершенно серьезно и значительно облегчили мою участь.

Еще одна трудность заключалась в том, что до своих животных я мог добраться только тогда, когда поезд стоял, потому что багажный вагон не сообщался с поездом. Тут мне помог проводник. Он за десять минут предупреждал меня об остановках и говорил мне, как долго мы будем стоять. Это давало мне возможность заранее проходить через весь поезд к багажному вагону. Когда поезд останавливался, я тут же выпрыгивал из вагона и спешил к своим зверям.

Между мною и моими животными было три вагона третьего класса. На их деревянных скамьях ехало великое множество отпрысков рода человеческого в сопровождении ребятишек, бутылей с вином, тещ, козлов, кур, свиней, корзин с фруктами и прочими необходимыми в путешествии вещами. Когда эта веселая, энергичная, пахнущая чесноком толпа узнала причину моих постоянных странствий в задний вагон, она соединенными усилиями стала мне содействовать. Как только поезд останавливался, люди помогали мне выбираться на платформу, отыскивали ближайший водопроводный кран, посылали детей покупать моим зверям бананы, хлеб, молоко, а потом, когда я заканчивал свои дела, они заботливо, уже на ходу, втаскивали меня на площадку вагона и деловито спрашивали о здоровье пумы, о том, как птицы переносят жару и действительно ли у меня есть попугай, который говорит "hijo de puta". Потом они угощали меня засахаренными фруктами, бутербродами, совали мне стакан вина или кусок мяса, показывали своих детей, коз и свиней, пели для меня песни и вообще обращались со мной как с родственником. Они были так обаятельны, добры и дружелюбны, что, когда наконец мы вползли в гулкий вокзал Буэнос-Айреса, я немного пожалел, что путешествие кончилось. Животных погрузили на грузовик, и сотня людей крепко пожала мне руку. Все животные превосходно пережили путешествие и вскоре присоединились к остальной части коллекции, разместившейся в громадном складе на территории музея.

В тот же вечер я, к своему ужасу, узнал, что один мой хороший друг, чтобы отпраздновать мое возвращение в Буэнос-Айрес, устраивает прием с коктейлями. Терпеть не могу приемов, но от этого отказаться было никак нельзя. Нельзя было обидеть друга; и мы с Софи, несмотря на усталость, нарядились и поехали. С большинством гостей я не был знаком и не особенно жаждал познакомиться, но все-таки там оказались старые друзья, ради которых стоило приехать. Я тихо разговаривал с другом о деле, интересовавшем нас обоих, когда ко мне подошел один отвратительный тип. Он был из тех англичан, которые лучше всего процветают в заморских краях. Этого человека я встречал еще раньше, и он мне сразу не понравился. Теперь он шел ко мне. На нем, словно для того, чтобы усугубить мое раздражение, был его старый университетский галстук. Его бесстрастное лицо казалось плохо сделанной посмертной маской, а надменный тягучий голос его как бы имел предназначение доказать миру, что и без мозгов можно быть хорошо воспитанным.

— Я слышал,— снисходительно сказал он,— что вы только что приехали из Жужуя.

—Да,—коротко ответил я.

— Поездом? — спросил он. Лицо его слегка исказилось от отвращения.

— Да.

— Ну и как вам ехалось? — спросил он.

—Очень хорошо... великолепно,—сказал я.

— Вам, наверно, пришлось ехать с самыми обыкновенными неотесанными мужланами,—сочувственно сказал он. Я посмотрел на него, на его глупую физиономию, на пустые глаза и вспомнил своих попутчиков: могучих молодых футболистов, которые помогали мне нести ночные вахты; старика, который читал мне наизусть "Мартина Фьерро" так самозабвенно, что из самозащиты мне пришлось съесть дольку чесноку между тринадцатой и четырнадцатой строфами; милую пожилую женщину, с которой я второпях столкнулся и которая села от толчка в собственную корзинку с яйцами (я предложил заплатить за ущерб, но она отказалась принять деньги, заявив, что ей давно уже не приходилось так смеяться). Я смотрел на этого пресного представителя моего круга и не мог удержаться, чтобы не сказать ему с сожалением:

— Да, они были самыми обыкновенными неотесанными мужланами. И вы знаете, почти все они были без галстуков и никто из них не говорил по-английски.

И я отошел, чтобы выпить еще стаканчик. Я чувствовал, что заслужил его.

ОБЫЧАИ СТРАНЫ

Когда вам приходится перевозить большую коллекцию животных из одной части света в другую, вы не можете, как многие, очевидно, думают, просто погрузить ее на борт первого же попавшегося корабля и отплыть, весело помахав рукой на прощание. Хлопот бывает чуть-чуть побольше. Первым делом надо найти судовую компанию, которая согласилась бы перевезти животных. Большинство служащих этих компаний, услышав слово "животные", бледнеют, и их живое воображение рисует им примерно такие картины: капитана потрошит на мостике ягуар, старшего помощника медленно сокрушает в своих объятиях какая-нибудь гигантская змея, а пассажиров преследует по всему судну множество различных отвратительных и смертельно опасных зверей. Все служащие судовых компаний почему-то считают, что вы желаете путешествовать на их корабле с единственной целью — выпустить из клеток всех животных, которых вы с таким трудом собирали целых полгода.

Но даже если преодолеть этот психологический барьер, возникают другие проблемы. Надо получить сведения у старшего стюарда, сколько вам могут отвести в холодильнике места для вашего мяса, рыбы и яиц, чтобы при этом не заставить страдать от голода пассажиров; надо поговорить со старшим помощником и боцманом, куда ставить клетки, как обезопасить их в непогоду и сколько судовых брезентов можно взять во временное пользование. Потом вы наносите официальный визит капитану и, обычно за джином, говорите ему (почти со слезами на глазах), что причините так мало беспокойства на борту, что он даже не заметит вашего присутствия,— этому заявлению не верит ни он, ни вы сами. Но, самое главное, вам обычно приходится подготовить коллекцию для погрузки дней за десять до отплытия судна, потому что по ряду причин оно может уйти раньше или, что более досадно, позже, и вам надо всегда находиться на месте, чтобы быть наготове. Если что-нибудь, вроде забастовки докеров, задержит судно, то вы можете просидеть, постукивая от нетерпения каблуками, больше месяца, а аппетит ваших животных будет увеличиваться прямо пропорционально вашим тающим финансам. Конец путешествия — это самая бедственная, самая тоскливая, самая утомительная и страшная его часть. Когда люди спрашивают меня об "опасностях" моих поездок, меня всегда так и подмывает сказать им, что "опасности" леса бледнеют по сравнению с опасностью сесть на мель в самом дальнем конце света с коллекцией из ста пятидесяти животных, которых надо кормить даже тогда, когда выходят все деньги.

Но теперь мы, кажется, преодолели все эти трудности. Судном мы были обеспечены, переговоры с командой завершились удовлетворительно, корм для животных мы заказали, и все, казалось, шло гладко. И в этот самый момент Хуанита решила несколько разнообразить нашу жизнь, заболев воспалением легких.

Животные, как я уже говорил, жили теперь в большом неотапливаемом складском помещении на территории музея. И никого из них это, по-видимому, нисколько не беспокоило (хотя начиналась аргентинская зима и становилось все холоднее), но Хуанита решила быть оригинальной. Не кашлянув ни разу заранее, чтобы предупредить нас, она сразу сдала. Утром она жадно набила живот бобами, а вечером, когда мы пришли накрывать клетки на ночь, она уже выглядела совершенно больной. Она стояла, прислонившись к стенке клетки, глаза ее были закрыты, она часто и хрипло дышала. Я быстро открыл дверцу клетки и позвал ее. С громадным усилием она выпрямилась, неверной походкой вышла из клетки и упала мне на руки. Это было сделано в лучших традициях кинематографа, но я испугался. Держа ее, я слышал, как что-то хрипит и булькает в маленькой грудке, тельце свинки было вялым и холодным.

Чтобы сберечь наш быстро уменьшающийся запас денег, двое наших буэнос-айресских друзей предложили мне и Софи жить в их квартирах и не тратиться на гостиницу. Софи уютно устроилась в квартире Блонди Мейтланд-Хэрриот, а я занимал раскладушку в квартире Дэйвида Джонса. В тот момент, когда я обнаружил, что Хуанита больна, Дэйвид был со мной. Я завернул свинку в свое пальто и стал лихорадочно думать, как быть дальше. Хуаните необходимо тепло. Но огромный жестяной склад мне не обогреть, даже если я разожгу костер величиной с Большой Лондонский пожар. В квартире Блонди один мой больной попугай уже перецарапал клювом обои, и я чувствовал, что заведу наши дружеские отношения слишком далеко, если попрошу хозяйку приютить в ее. красиво отделанной квартире еще и свинью. Дэйвид бегом вернулся от лендровера, неся одеяло, чтобы завернуть свинку. В руке он сжимал бутылку с остатками бренди.

— Это ей не вредно? — спросил он, пока я заворачивал Хуаниту в одеяло.

— Нет, это великолепно. Слушай, вскипяти, пожалуйста, на спиртовке немного молока и влей в него чайную ложку бренди.

Пока Дэйвид делал это, Хуанита, почти утонувшая в своем коконе из одеяла и пальто, тревожно кашляла. Наконец молоко с бренди было готово, и мне с большим трудом удалось влить Хуаните в горлышко две ложки этой смеси. Свинка была почти без сознания.

— Что бы нам еще такое сделать,— сказал Дэйвид: он тоже очень любил маленькую свинку.

— Ей нужна огромная инъекция пенициллина, много тепла и свежего воздуха.

Я с надеждой взглянул на него.

— Возьмем ее домой,— ответил он на мою безмолвную просьбу. Мы не стали терять времени. Лендровер мчался по блестевшим от дождя улицам с такой скоростью, что мы просто чудом добрались до дому целыми и невредимыми. Я поспешил с Хуанитой наверх, а Дэйвид помчался к Блонди. Там у Софи в аптечке были пенициллин и шприцы.

Я положил уже окончательно потерявшую сознание Хуаниту на диван, открыл все окна, которые можно было открыть, не создавая сквозняков, и в дополнение к центральному отоплению включил еще электрический рефлектор. Дэйвид вернулся невероятно быстро, еще быстрее мы прокипятили шприц, и я сделал Хуаните самую большую инъекцию, на какую только осмелился. Это должно было либо убить ее, либо поставить на ноги. Мне никогда не приходилось лечить пенициллином ни одного пекари, но я знал, что эти животные не всегда хорошо переносят пенициллин. Потом целый час мы сидели и наблюдали за свинкой. В конце концов я убедил себя в том, что Хуанита стала дышать лучше. Но она по-прежнему была без сознания, и я знал, что поправляться она будет долго.

— Послушай,— сказал Дэйвид, когда я прослушивал грудь Хуаниты в тысячу четырехсотый раз,— разве мы ей помогаем, так вот сидя возле нее?

— Нет,— неохотно ответил я,— я не думаю, чтобы в ближайшие три-четыре часа произошли какие-либо изменения. Но сейчас ей лучше. Думаю, ей помог бренди.

— Ну,— деловито произнес Дэйвид,— тогда пойдем и немного поедим у Олли. Не знаю, как ты, а я голоден. У нас уйдет на это не более сорока пяти минут.

— Ладно,— неохотно сказал я,— пожалуй, ты прав.

Убедившись, что Хуаните будет удобно и рефлектор не подожжет одеяло, мы поехали в бар Олли на улицу Мэйо, 25. На этой улице выстроились маленькие заведения с такими, например, восхитительными названиями: "Мое желание", "Дом грустных красавиц", "Ужасы Джо".

На такой улице не увидишь респектабельных людей, но я уже давно перестал заботиться о респектабельности. Мы уже посетили большинство этих маленьких, полутемных, прокуренных баров, где за колоссальную цену пили крошечные порции спиртного и наблюдали, как "хозяйки" занимаются своим древним ремеслом. Но больше всего нам нравился "Мюзик бар" Олли, и в него мы заходили всегда. Тому было много причин. Во-первых, нас привлекали сам Олли, с лицом, сморщенным, как скорлупа грецкого ореха, и его милая жена. Во-вторых, Олли не только наливал в стаканы по справедливости, но и сам частенько выпивал с нами. В-третьих, у него было светло, и вы хоть могли видеть лица своих собутыльников; в других барах, чтобы разглядеть что-нибудь, пришлось бы превратиться в летучую мышь или сову. В-четвертых, "хозяйкам" здесь не разрешалось все время приставать к посетителям с просьбами заказать им чего-нибудь выпить, и в-пятых, здесь были музыканты — брат и сестра, которые прелестно играли на гитарах и пели. И, наконец, последнее и, быть может, самое важное — я видел, как "хозяйки", закончив вечернюю работу, целовали на прощание Олли и его жену так нежно, словно это были их родители.

Мы вошли в бар, где нас радостно приветствовали Олли и его жена. Мы рассказали, почему у нас такое плохое настроение, и весь бар выразил нам свое соболезнование; Олли выпил с нами по большой порции водки, а "хозяйки" собрались вокруг и стали говорить, что Хуанита непременно поправится и что вообще все будет хорошо. Мы ели горячие сосиски и бутерброды и пили водку, но ни это, ни даже веселые карнавалитос, которые музыканты пели специально для нас, не могли поднять моего настроения. Я был уверен, что Хуанита умрет, а это существо было очень дорого мне. Потом мы попрощались и вышли.

— Заходите завтра и скажите, как bicho себя чувствует,— крикнул нам вслед Олли.

— Si, si,— словно греческий хор, пропели "хозяйки",— приходите завтра и скажите, как себя чувствует pobrecita <Бедняжка (испан.)>.

Я был уже уверен, что к моему возвращению Хуанита умрет. И мне пришлось буквально заставить себя подойти и заглянуть под кучу одеял на диване. Я осторожно поднял угол одеяла. На меня с обожанием уставились два блестящих черных глаза. Шевеля розовым курносым пятачком, больная слабо, едва слышно похрюкивала.

— Боже мой, ей лучше,— неуверенно сказал Дэйвид.

— Немного,— осторожно подтвердил я,— она еще в опасности, но мне кажется, уже можно надеяться на выздоровление.

Словно в подтверждение моих слов, свинка хрюкнула еще раз.

Боясь, что Хуанита скинет с себя ночью одеяло и снова простудится, я взял ее к себе на диван. Она уютно пристроилась на моей груди и крепко заснула. Дыхание ее было по-прежнему хриплым, но ужасное бульканье в груди, которое я слышал сначала при каждом ее вдохе, наконец исчезло. Утром я проснулся оттого, что мне в глаз уткнулся холодный шершавый пятачок. Не успев открыть глаза, я услышал веселое хриплое хрюканье. Я вытащил свинку из-под одеяла и увидел, что она совершенно переменилась. Глаза блестели, дышала она по-прежнему немного хрипло, но более ровно, а самое главное — она, пошатываясь, сама держалась на ногах. Температура уже была нормальная. С этого времени здоровье Хуаниты пошло на поправку. Ела она, как лошадь, и с каждым часом ей становилось все лучше. Но чем лучше она себя чувствовала, тем хуже она себя вела как пациент. Как только она смогла ходить, не падая через каждые два шага, она стала вырываться и бегать весь день по комнате. А когда я накинул на нее небольшое одеяло, вроде плаща, и закрепил его булавкой на горле, возмущению ее не было границ. Но особенно мучительно с ней было по ночам. Она считала, что, взяв ее к себе в постель, я проявил чудо сообразительности, с чем, как мне ни было лестно, я никак не мог согласиться. Мы с ней, очевидно, имели различные представления о том, для чего ложатся в постель. Я ложился, чтобы спать, а Хуанита думала, что наступает самое подходящее время для того, чтобы начинать шумную возню. У детенышей пекари клыки и копытца очень острые, а носы твердые, шершавые и влажные, и когда эти три вида оружия обращаются против человека, пытающегося мирно уснуть, то это по меньшей мере мучительно. То она танцевала своеобразное поросячье танго, терзая мой живот и грудь острыми копытцами, а то просто крутила без конца хвостом. Временами она переставала танцевать и совала мне в глаз свой мокрый нос, а потом смотрела, как я на это реагирую. Иногда она бывала одержима мыслью, что где-то на мне спрятано редкое лакомство, может быть, даже трюфели. Тогда она пускала в ход нос, клыки и копыта и, не найдя ничего, пронзительно и раздраженно хрюкала. Часа в три ночи она погружалась в глубокий спокойный сон. В пять тридцать она уже скакала галопом по моему телу, чтобы обеспечить мне на весь следующий день отличное настроение. Это продолжалось четыре ночи кряду. Наконец мне показалось, что здоровью свинки ничто не грозит, и я стал запирать ее на ночь в ящик, несмотря на ее энергичный протест и пронзительные крики.

Я поставил Хуаниту на ноги как раз вовремя. Только она поправилась, как мы получили известие, что судно готово выйти в море. Таким образом, все сложилось как нельзя более удачно: Хуанита отправилась в дорогу здоровой, и слава Богу, потому что больная она не выдержала бы такого путешествия.

В назначенный день два грузовика со снаряжением и клетками прибыли на пристань. Следам за ними подкатил лендровер, и началась долгая и утомительная процедура погрузки клеток на корабль и расстановки их в трюме. Это всегда требует много нервов, потому что большие сети с клетками высоко парят над палубой, и ты всякий раз трясешься, что трос вот-вот лопнет и твои милые звери упадут в море или разобьются о бетонный пирс. Но к вечеру последнюю клетку благополучно подняли на борт, последний предмет снаряжения исчез в трюме, и мы вздохнули свободно.

Проводить нас пришли все друзья. В глазах многих я читал плохо скрываемое облегчение. Но сердиться на них было невозможно — так или иначе, я всех их сделал мучениками. Мы опустошали бутылки, которые я предусмотрительно велел принести в свою каюту. Все было на борту, все было благополучно, и теперь оставалось только выпить на прощание, потому что через час судно отчаливало. В тот самый момент, когда я но пятому разу наполнял стаканы, в дверях каюты, шелестя пачкой бумаг, появился человечек в форме таможенника. Не предчувствуя никакой опасности, я посмотрел на него влюбленно.

— Сеньор Даррелл? — вежливо спросил он.

— Сеньор Гарсиа? — спросил в свою очередь я.

— Si,— сказал он, вспыхнув от удовольствия. Ему очень понравилось, что я знаю его имя.— Я сеньор Гарсиа из Адуаны.

Мария первая учуяла опасность.

— Что-нибудь не так? — спросила она.

— Si, si, сеньорита, документы сеньора в порядке, но они не подписаны деспачанте.

— Что это еще за деспачанте? — спросил я.

— Такой человек,— обеспокоенно сказала Мария и повернулась к маленькому таможеннику.— А это важно, сеньор?

— Si, сеньорита,— серьезно сказал он,— без подписи деспачанте мы не можем разрешить вывезти животных. Они будут сгружены.

Я чувствовал себя так, словно мне целиком удалили желудок. У нас оставалось всего три четверти часа.

— А деспачанте здесь? — спросила Мария.

— Сеньорита, уже поздно, и все ушли домой,— сказал сеньор Гарсиа.

Это была ситуация, в которой человек сразу стареет лет на двадцать. Я представил себе реакцию служащих судовой компании, если бы я сейчас пришел к ним и сказал, что вместо веселого отплытия в Англию через час придется задержать судно часов на пять, чтобы выгрузить моих животных и, что еще хуже, все мое снаряжение и лендровер, которые уже упрятаны глубоко в трюме. Я совершенно сник, но мои друзья — несчастные создания, уже привыкшие к переделкам подобного рода,— тут же развили бурную деятельность. Мерседес, Жозефина, Рафаэль и Дэйвид отправились спорить с дежурным по таможне, а еще один наш друг, Вилли Андерсон, который был знаком с деспачанте, захватив с собой Марию, поехал к нему домой. Тот жил на окраине Буэнос-Айреса, и, чтобы вовремя поспеть обратно, Авдерсон с Марией ехали с бешеной скоростью. Счастливая прощальная вечеринка взорвалась, как бомба. Нам с Софи оставалось только ждать и надеяться, и я мысленно репетировал разговор с капитаном; мне ведь надо будет так изложить ему эту новость, чтобы он меня изувечил не очень серьезно.

Вскоре в унынии вернулся отряд, который отправлялся уговаривать дежурного по таможне.

—Бесполезно,—сказал Дэйвид,—он уперся как бык: нет подписи — нет отправления.

До отплытия оставалось двадцать минут, и тут я услышал визг тормозов машины. Мы высыпали на палубу. Навстречу нам по трапу поднимались Мария и Вилли, они победно улыбались и размахивали документами, которые были красиво подписаны, должно быть, самым прекрасным, самым благородным деспачанте на свете. У нас осталось еще десять минут, чтобы выпить. Я налил даже сеньору Гарсиа.

Потом в каюту просунул голову стюард и сказал, что мы отплываем. Мы вышли на палубу, попрощались, и мои друзья гуськом сошли по трапу на причал. Швартовы были отданы, пространство между судном и пирсом стало медленно расширяться, и в темной воде мы увидели дрожащие отражения фонарей. Потом судно набрало скорость, наши друзья исчезли из виду, и позади осталось только многоцветное море огней Буэнос-Айреса.

Когда мы оторвались наконец от поручней и пошли по каютам, я вспомнил слова Дарвина, написанные век тому назад. Вот что он сказал о путешествующем натуралисте: "...он узнает, как много есть поистине добросердечных людей, с которыми у него никогда раньше не было никаких отношений, да и не будет впредь, но которые готовы оказать ему самую бескорыстную помощь".

ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ

Для тех, кому это интересно, я сообщаю, что стало теперь с животными, которых мы привезли. Тапир Клавдий, которого я когда-то мог взять на руки (рискуя надорваться), теперь уже ростом с пони и с нетерпением ждет, когда же мы ему наконец найдем невесту.

Коати, Матиас и Марта, счастливы в семейной жизни, и у них уже дважды были детеныши. Сейчас, когда я пишу эти строки, Марта снова в интересном положении.

Пекари Хуан и Хуанита тоже дважды произвели на свет поросят и собираются сделать это в третий раз.

Пума Луна, оцелот и кошка Жоффруа живут припеваючи, толстея с каждым днем.

Попугай Бланке по-прежнему говорит "hijo de puta", но теперь уже не так громко.

Все остальные птицы, звери и пресмыкающиеся чувствуют себя хорошо, и есть признаки, что многие из них будут размножаться.

Мне остается сказать одно: я надеюсь, что читатели перестанут писать мне письма и спрашивать о судьбе животных. Мой зоопарк — частное предприятие, но он открыт для посетителей все дни года, кроме Рождества. Так что приходите и смотрите на нас.

Авторы от А до Я

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я