Андрей Савельев. Ученик Эйзенштейна (фрагменты)
ВСТУПЛЕНИЕ
Двадцатипятилетний выпускник ВГИКа, дебютирующий в "Новом мире", написал заведомо апокрифическую повесть о знаменитом режиссере и о советском быте тридцатых — сороковых годов. Некоторые реальные эпизоды и подробности из биографии Эйзенштейна перемешаны здесь с ничем не скованной выдумкой. Мистификацией сегодня никого не удивишь: и старые и молодые писатели нередко пытаются компенсировать свое незнание и непонимание современной жизни вымученными, умозрительными построениями, эксплуатируя память культуры, но ничем, по сути, эту память не пополняя.
У Андрея Савельева совсем другое. Его выдуманный Эйзенштейн — живой человек, с которым читатель постепенно вступает в душевный контакт, ощущая в самом себе творца — при всем том, что в сегодняшней обыденности творчество выглядит занятием самым бесперспективным. Пора менять профессию? Или уже поздно? И детей своих стоит предостеречь от опасных игр с музами? Савельевский Эйзенштейн так отвечает на эти вопросы: "— Вы могли бы стать кем угодно... От пастуха до члена правительства. Но при виде сцены у вас бы текли слезы". То есть всякий живой, энергичный и мыслящий человек может реализовать себя не только в художественной сфере — если при этом он не будет искренне страдать. "Слезы" — реальный критерий кровной причастности к искусству.
В произведении Савельева советское прошлое преображено творческим взглядом совсем молодого человека, не отягощенного идейными предрассудками отцов и дедов. Герои повести беззаботны и безответственны, как персонажи фильмов Тарантино. Их природная жажда жизни и тяга к свободе определяют прихотливую логику сюжета. Но в этой игровой легкости и ненатужной озорной веселости исподволь вызревает непритворная чувствительность и свежий психологизм. Мне кажется, новое литературное поколение выбирает именно такой путь.
Вл. Новиков.
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
1
Увидев меня, бабушка мгновенно вспоминает деда.
— Такой же раздолбай, — говорит она.
Дед учился во ВГИКе на курсе Сергея Михайловича Эйзенштейна. О его поступлении ходили легенды. То есть поэтически выраженная неправда.
Все прочили деду великое будущее фрезеровщика. Отец с трудом заставил его окончить десять классов. Сдавая выпускной экзамен по литературе, дед вытащил билет "Буржуазные течения начала века". Он знал, что "буржуазное" — синоним "плохого", а течения бывают у рек. Он только не знал, каким образом связать эти понятия. И вышел к доске полный недоумения. Экзамен принимал интеллигентнейший человек, бывший профессор Московского университета.
— Рассказывайте, — велел он.
Дед набрал побольше воздуху и хмыкнул.
Профессор начал задавать наводящие вопросы.
— Кто был Брюсов?
— Поэт...
— Правильно... А точнее?
— Хороший поэт.
— Верно, верно... А по складу поэзии? Ну?
Дед задумался.
— Он был... Ну... — кивая головой, подбадривал экзаменатор. — Сим... Ну? Сим-во... Сим-во-ли...
Дед вспомнил слово "символизм", которое, подобно шаману, учитель выдавал несколько раз в течение урока, и воскликнул:
— Брюсов был символизатором!
Профессор обладал завидным чувством юмора.
— А Маяковский тогда — футурологом, — поддел он. — Конечно, глупо рассчитывать, будто вы способны продекламировать стихи Брюсова. Тащите второй билет.
Пока дед изучал название второго билета, профессор поражался:
— Я понимаю, Блока не учить, у этого прекрасного поэта стихи длинные. Но Брюсова... Чего там учить? "О, закрой свои бледные ноги". Рай для склеротиков. Кто следующий?
В критические моменты дед всегда отличался известной наглостью. Он встал и пошел к доске.
— Что, юноша? — иронично спросил экзаменатор. — Решили перетаскать все билеты?
— Я могу продекламировать Брюсова, — сказал дед. И выдал нараспев:— О, закрой свои бледные ноги.
Как говорилось выше, профессор обладал чувством юмора. Это позволило ему оценить находчивость двоечника тремя баллами.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
1
2 февраля 1946 года в Доме кино было многолюдно. Чествовали сталинских лауреатов. Награжденный высшей премией Эйзенштейн источал нервное веселье. После ряда неудач первая серия "Ивана Грозного" понравилась вождю.
Оркестр заиграл вальс. Эйзенштейн подошел к Вере Марецкой:
— Разрешите?
Публика Дома кино затаив дыхание следила, как лысоватый человек маленького роста кружился в элегантном танце.
— Хотите роль? — шептал Сергей Михайлович. — Хорошую. Последняя любовь Грозного.
Вера Петровна откровенно смеялась:
— Мне сорок лет.
— А мне сорок восемь, — сказал Эйзенштейн. — Возраст мало что значит. Я, например, только теперь чувствую силы для Гамлета.
Марецкая прижалась к самому уху Эйзенштейна:
— Я видела вторую серию...
— Вам понравилось?
Лицо Веры Петровны почти сияло нежностью:
— Вы плохо разбираетесь в жизни, Сергей Михайлович. Очень плохо.
— А в режиссуре? — хитро прищурился мастер.
— Отлично. Но, право, лучше разбираться в жизни.
— Не думаю! Лучше разбираться в... танцах.
И Эйзенштейн ускорил зажигательный ритм.
Когда оркестр замолк, Эйзенштейн проводил Веру Петровну к Марку Донскому. Марецкая лихорадочно вытащила платок и принялась томно обмахиваться. Сергей Михайлович отвесил шутливый поклон:
— Благодарю за танец с вашей актрисой.
— Что ты наделал, Сергей? — с тихим упреком спросил Донской.
Его глаза выражали отчаяние.
А Эйзенштейн улыбался:
— В чем дело, Марк? Ты можешь мне объяснить?
Донской раскрыл было рот, но осекся. Проследив взгляд маститого режиссера, Сергей Михайлович увидел человека кавказской национальности. Звали его Михаил Эдишерович Чиаурели.
Эйзенштейн не заметил, как вокруг него образовалась пустота. Убежали Донской с Марецкой. Музыка едва долетала.
— Фильм повезли в Кремль, — сказал Чиаурели. — Наверное, просмотр уже начался.
Эйзенштейн медленно осел на пол.
Чиаурели немо говорил. Наверное, успокаивал. Словно в кривом зеркале проплыли лица советского кинобомонда. Боль ширилась.
Вызвали машину. Прямо с бала мастера доставили в Кремлевскую больницу. Врачи констатировали инфаркт.
Дед навестил Сергея Михайловича. Привез яблок. На улице хулиганил апрель.
Эйзенштейн лежал в постели. Бледное воплощение слабости. Только озорно блестевшие глаза убедили деда, что перед ним его мастер.
На столике высилась горка исписанной бумаги. Лежала толстая книга в сафьяновом переплете.
— Мне роль дали, — похвастался дед.
— С одного раза угадаю, какую, — сказал Эйзенштейн. — Опять Гитлера играешь?
Дед почему-то смутился:
— Ну, Гитлера... Вчера новую пьесу для читки принесли. Автора Павленко.
Сергей Михайлович оживился:
— Павленко? Как он?
— В театр не приходил.
— Загордился Петька, — грустно сказал Эйзенштейн. — А жаль. Талантливый был человек. Мы над "Невским" вместе работали.
Рука мастера коснулась запястья ученика:
— Считаю своим долгом предупредить: Павленко — это вам не Дроздов.
— Конечно! — воскликнул дед. — Павленко и ростом повыше будет, и пьет аккуратнее.
— Не те критерии для оценки. Творчество Дроздова по большому счету интересует только его жену. Да и ее с точки зрения гонорара. А Павленко внимательно читают. Я бы даже сказал — очень внимательно.
Дед все понял. И согласно кивнул головой.
Эйзенштейн надкусил яблоко. Запах ранней осени заполнил палату, и дед увидел парк, где любил гулять в детстве. Сидя на краешке больничной кровати, он разглядывал красные листья, узоры решеток и фигуру отца в драповом пальто до пят, с трубкой в уголке рта, слышал отдаленные трамвайные звонки, дышал чистым воздухом сентябрьского полдня и ловил в душе наивную уверенность в незыблемой вечности окружающего мира.
— Знаете, — сказал он, — отец так хотел, чтобы я стал фрезеровщиком.
— Вы могли стать кем угодно, — проворчал Эйзенштейн. — От пастуха до члена правительства. Но при виде сцены у вас бы текли слезы.
— Я и сейчас от этого не застрахован, — признался дед.
— Еще бы, — самодовольно усмехнулся мастер. — Ты же мой ученик! Калиненко помнишь? Он ушел с первого курса. Я вовремя объяснил ему некоторые вещи. В частности, сказал: "Молодость проходит, и человек сознает, что можно жить, так и не сыграв Гамлета". Я сказал это ему, а не тебе, Володя, ибо чувствовал — ты меня все равно не поймешь.
По существу, Эйзенштейн обвинил деда в легкой форме идиотизма. Кратко она выражается словами: "Не от мира сего". Диагноз ставится широко. Его заслуживает как метящий в Наполеоны, так и сосед по коммунальной квартире, привыкший делать утром зарядку.
— Недавно он меня навестил...
— Кто? — встрепенулся дед.
— Калиненко... Процветает человек. В Москву его перевели.
— Чем же он занимается? — ревниво поинтересовался бедолага Карандышев.
— По хозяйственной части.
Эйзенштейн догрыз яблоко. Рассеянно вертел огрызок.
— В следующий раз принесите мне бумаги, Володя. — Он кивнул на столик. — Впервые за сорок восемь лет у меня появилась возможность осмыслить происходящее. Понять, зачем и как я жил. Разобраться в собственных поступках. Знаете, что я понял? Что ничего не понимаю. Снял десяток фильмов, но по-прежнему глуп, как мальчик из города Риги.
И тут дед почувствовал, насколько сильна его привязанность к мастеру. И, с ужасом глядя на воспаленное болезнью лицо, подумал, что видит его последний раз. Голос дрогнул:
— Сергей Михайлович...
Эйзенштейн повел себя странно. Он закрыл глаза, проявляя нечеловеческую усталость.
— Идите, Володя, — сказал тихо. — Идите, пока петух не пропел.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
1
Счастье актерской профессии заключается в отсутствии рабочих и выходных дней. Театр — это второй дом. Конечно, если ты настоящий актер, а не наивный человек, решивший сделать сцену источником заработка.
По воскресеньям Шурочка убегала, целуя спящего мужа. Калиненко чмокал губами, то ли отвечая на ласку, то ли видя гаремное сновидение.
В одно из воскресений его потревожил дверной звонок. Хмурясь, Калиненко открыл. На пороге светился молодой человек незнакомого вида. Всех незнакомых директор мгновенно зачислял в разряд поклонников актерского таланта жены.
— Голицына в театре, — сказал он. — Все вопросы решать в гримуборной.
— Мне Голицына пока ни к чему, — ответил незнакомец. — С Калиненко хочу беседовать.
Двоеженец невольно посторонился, приглашая гостя в комнату с поэтически незастеленным альковом.
— Младший лейтенант Юрий Никитин, — продемонстрировал корочку незнакомец.
— Очень приятно, — сказал Калиненко, испытывая чувства прямо противоположные радостным.
— Кем вам приходится Голицына Александра Валерьевна?
— Законной женой.
Лейтенант смущенно потупился.
Калиненко отдернул кончик покрывала:
— Присаживайтесь.
— Спасибо, я так... Вы брюки наденьте.
Калиненко увидел футбольные трусы. Запрыгал по комнате, стараясь попасть ногой в штанину.
— Голицына законная? — уточнил лейтенант.
Раньше понятие возмездия ассоциировалось у матроса с палубой корабля, разбитого бурей. Теперь с Юрой Никитиным.
— Да.
— А Бурлакова, уроженка Гомеля?
Хрупкая надежда, что лейтенант зашел попить чаю, разбилась.
— И Бурлакова законная.
— А две жены, — констатировал Юра, — есть признак анархии половых связей. Собирайтесь, внизу машина ждет.
— Записку можно оставить?
— Жене, что ли?
Калиненко согласно кивнул.
— Какой именно? — поинтересовался лейтенант, будто это имело значение.
— Голицыной.
— Интимностей не пишите, — сказал Юра. И объяснил: — Я прочесть обязан.
"Шурочка, — накорябал завмаг, — я уехал в срочную командировку. Обед приготовь сама. Твой муш — объелся груш".
— Муж через "ж" пишется, — поправил Юра. — Грамотей.
ЭПИЛОГ
Я много раз пытался досмотреть фильм "Падение Берлина". И ни разу моя попытка не увенчалась успехом. Я выдыхался под конец первой серии. Меня терзало сожаление, что вместо деда Адольфа играет другой актер. Справедливости ради надо заметить, актер хороший. Но дед мне по причине крови нравится больше.
1948-й был самым ужасным годом для деда. Его таскали на Лубянку. Интересовались Калиненко, Голицыной, Чиковани. Поскольку дед имел к ним прямое отношение, то возникала проблема соучастия. Бабушка, знавшая о гибели влюбленных, молчала. Дед так и не узнал, каким образом очутился Калиненко возле театра. Очная ставка с Юрой Никитиным не прояснила ему этого вопроса. Лейтенант держался с редким достоинством. Именно его упорство спасло деда. Впрочем, Юра и сам не понимал, при чем здесь худенький человечек маленького роста.
Я часто думаю, что Бог соблюдает справедливость на этой земле. Правда, это не всегда получается. В случае с дедом получилось. Спасибо. С другими бывало много хуже и за меньшие проступки.
Говорят, что, умирая, дед вдруг рассмеялся. Встревоженная мама склонилась над ним.
— Таня, ты когда-нибудь пробовала гулять в ластах? — спросил дед.
Остались фотографии. Деда плохо видно. На фотографов ему тоже невезло.
Его часто вспоминают мама и бабушка. Доказывая истину — человек нужен только своим родным. А больше никому. Раньше эта мысль приводила меня в отчаяние. Я претендовал на внимание соседей по улице, имея в перспективе Америку и телевизионный экран.
Последнее время я думаю о деде. Человеке, который не добился славы. И отошел в сторонку. Когда родилась мама, вообще бросил театр. И больше не возвращался. Работал на радио, каким-то помощником режиссера.
Умер тихо. Безмемуарно. И Хрущев не топал на деда ногами. Потому как не догадывался о его существовании.
Он мне часто снится. Черты немного размыты, как на плохих фото. Что-то пытается сказать.
И я жалею, что у меня такой плохой слух.