Александр Житинский. Потерянный дом или Разговоры с Милордом. Части 1,2
* Часть I
ПЕРЕПОЛОХ *
Л. С.
ПРОЛОГ
1
Вот! С этого и надо было начинать!
Дело в том, что я трижды принимался писать этот роман, но далее нескольких страниц не продвинулся. Погода ли была тому виною, скверное расположение духа, отсутствие времени или что там еще, но роман не желал увидеть себя на бумаге, несмотря на то, что он -уверяю вас! — давно написан и прочно занимает в моей голове центральное место.
Примерно такое же положение (я говорю о прочности) занимает и дом, стоящий ныне на Петроградской стороне, неподалеку от Тучкова моста. Я могу сообщить точный адрес.
Дело было в непоправимой серьезности, с какой я намеревался писать. "Устраняюсь! — шептал я себе. — Автора не должно быть видно, даже если он и живет в этом доме. Литературную воспитанность следует поставить во главу угла (я долго искал этот угол) с тем, чтобы, не торопясь, предъявлять читателю героев, оставаясь самому в тени, как и подобает скромному автору. Не зря тебя уже упрекали в том, что ты к месту и не к месту (последнее чаще) выскакиваешь на сцену и начинаешь строить рожи..."
Так я уговаривал себя, в то время как самому хотелось выскочить на сцену с очередной рожей и под свист и улюлюканье читателей попытаться изобразить нечто.
— Нечто?
— Не торопитесь, не торопитесь!
Сначала послушайте некоторые размышления о клапанах, кои должны быть открыты, чтобы на свет родилось нечто.
— Нечто?
— Тьфу ты, черт, так мы никогда не сдвинемся с места!
По моим наблюдениям, каждый человек обладает клапанами, подобно четырехтактному двигателю внутреннего сгорания, с тем отличием, что у человека их несравненно больше и расположены они не столь симметрично, в разных уголках души. Для нормальной работы двигателя клапаны должны быть поочередно открываемы посредством так называемого кулачкового механизма. А если уж ты решил излить всю душу, то будь добр открыть и все клапаны... С этими словами я расстегнул пуговицы на пиджаке, снял его, расстегнул пуговицы на рубашке, надеясь таким образом помочь открытию клапанов души. Они не открывались. Перед моими глазами все время маячили судьи: читатели, критики, литературоведы (их особенно не люблю), редакторы (люблю их безгранично), цензоры (никогда не видел), издатели и, наконец, наборщики в типографии, которым предстоит когда-нибудь буковку за буковкой набрать этот текст.
— Вы читали Эмиля Золя?
— Нет, не читал и читать не собираюсь.
Снисходительно-сочувствующая улыбка одной из моих редакторш не дает мне покоя! Она несколько месяцев донимала меня Эмилем Золя, которого я безгранично уважаю, но не читал (видит Бог!), что и дало ей право улыбаться.
— Зато я читал Стерна. Каждый читает то, что ему нравится.
— Ага, попался!
Да, милые критики и литературоведы (скулы сводит при произнесении этого слова), я сам складываю оружие и поднимаю обе руки кверху. Прошу не ломать голову: на что? на что, Господи, это похоже?! Да на Стерна же, черт побери! Совсем не на Эмиля Золя!
Учтите, я сам это сказал. Добровольное признание смягчает меру наказания.
Кстати, эпиграф к части первой я взял из письма Лоренса Стерна к одному высокопоставленному лицу, которое упрекало писателя в неподобающей его духовному сану веселости. Для несведущих: Лоренс Стерн был по образованию священником — ну, а я тоже не родился сочинителем!
Что же поделаешь, если среди авторов, наряду с серьезнейшими их представителями (наподобие Эмиля Золя), встречаются — ни к селу ни к городу — шуты гороховые, насмешники, чтоб они провалились, для которых вся жизнь — сплошная игра и развлечение. Они прожить не могут, чтобы не позубоскалить, не вырядиться в колпак и не поплясать на невинных костях современников. Современники им этого не прощают.
Раздумывая таким образом, я приподнимал ногтем то один, то другой клапан — из-под них с жалким свистом вырывались струйки пара — я был похож на органиста — и напускал на себя повышенную серьезность, мечтая даже почитать Эмиля Золя (дался мне этот Эмиль Золя!), чтобы примкнуть к подавляюще серьезному большинству современников и написать назидательный роман на морально-этическую тему, в котором все морально-этические точки были бы расставлены над морально-этическими "i"... — и ни одна не была бы перепутана. Я почти поверил в то, что смогу это сделать. Глупец!
Как вдруг в один прекрасный вечер, находясь в полном одиночестве рядом с бутылкой вина и посматривая на эту бутылку несколько виновато, ибо не в моих привычках пить одному, я, все еще не веря в возможность полноценного питья в одиночку, потянулся за штопором, ввинтил его в пробку, дернул... дернул сильнее... Раздался невыразимо почему-то приятный звук — пык! — и бутылка открылась. Стерн лежал на тахте, уткнувшись в плед лицом (то есть обложкой). Я решил пить со Стерном. Я сказал:
— Учитель! Обстоятельства сложились так, что мы остались с вами вдвоем. Еще они так сложились, что вам было угодно родиться на двести с лишком лет раньше. Я ни в коем случае не укоряю вас за то, но хочу сказать, что ваши книги мешают мне существовать. Что делать в таком случае?
Стерн помалкивал.
— Не писать? Но уж вам-то должно быть известно, что страсть к писательству хуже любой другой страсти и не поддается излечению. Писать, как Бог положит на душу? ("Именно", — отозвался Стерн, не поднимая обложки от тахты.) Но тогда меня обвинят в плагиате, вторичности, третичности, четвертичности и архаичности, поскольку клапаны моей души, будучи открыты, источают потоки и струйки, чрезвычайно похожие на ваши, милорд.
Я выпил полстакана вина (это был венгерский "Токай"), сделав предупредительный жест. На мою учтивую речь Стерн ответил следующее:
— Мне сдается, вы хотите продлить игру, начатую мною двести лет назад. В таком случае не советую, потому что вы будете иметь неприятности.
— Я согласен их иметь, даже если размеры неприятностей будут соответствовать размерам сочинения, — сказал я.
— Какой же роман вы намереваетесь сочинить?
— Длинный, — сказал я.
— Ответ совершенно в духе шендианства! -воскликнул Стерн. — Так что же вам мешает?
Я приподнял бутылку "Токая", придал ей горизонтальное положение и, медленно наклоняя, добился того, чтобы золотистое вино заполнило мой стакан. Пока оно лилось, я успел подумать о:
1) клапанах;
2) плохой погоде;
3) количестве страниц в моем романе;
4) не явившемся ко мне на встречу приятеле (приятельнице);
5) тех нескольких страничках, что уже написаны и лежат в специальном закуточке, где я храню на всякий случай начатые сочинения с намерением когда-нибудь их продолжить, но так и не продолжаю, потому что, если сочинение не идет своим ходом, то нет никакого смысла тащить его на аркане -получится издевательство над самой идеей сочинительства;
6) литературных журналах;
7) том, что в них печатается;
8) нашем доме;
9) собственном невежестве;
10) способах полета тел тяжелее воздуха, а почему — это будет понятно позже...
Короче говоря, я успел подумать о десяти вещах одновременно, а кроме того, о полной невозможности добиться порядка в собственных мыслях. Огорченный их хаотичностью, я протянул левую руку к стакану, в то время как правая возвращала бутылку в вертикальное положение и ставила ее на стол; обхватил стакан пальцами, приблизил ко рту... — Если я буду писать таким способом, роман наверняка получится длинным! — ...и выпил.
Тут я почувствовал, что клапаны открываются, вернее, вылетают из своих гнезд, как пробки из шампанского. Я едва успел добежать до пишущей машинки, сунуть в нее чистый лист бумаги и написать: "Вот! С этого и надо было начинать!".
2
Исходя из того, что "Бог любит Троицу" — а почему, неизвестно, -я предполагаю, что у меня будет три подступа к роману, подобно тому, как я трижды начинал его писать и только на четвертый раз путем не совсем корректных ухищрений заставил клапаны покинуть насиженные места. Роман тронулся, поехал, поплыл, теперь только успевай его записывать!
Сейчас я хочу, кроме вопроса о клапанах, которые, слава Богу, уже открыты, исследовать вопрос о квадратном метре.
— Мы займемся геометрией? Чудесно!
Замечали ли вы в некоторых районах нашего быстро растущего города странные скопления людей, с завидным постоянством собирающихся в одном и том же месте? Место это, как правило, ничем не примечательно: это может быть сквер, пустырь, бульвар и тому подобное. Самое удивительное, что скопление это никак не зависит от внешних обстоятельств. На моих глазах сквер, в котором существовало одно из таких сборищ, был разрыт и завален трубами, вдобавок там стали рыть яму под фундамент будущего дома.
— И что же?
Скопление продолжало образовываться в яме среди труб. Строителям пришлось прекратить работы и перенести усилия на другой объект, иначе я никак не могу объяснить, почему яма и трубы существуют без всякого движения вот уже третий год.
Если в месте скопления случится расти дереву, торчать столбу или тянуться забору, то — несчастная их судьба! — они вмиг обрастают налепленными на них бумажными прямоугольничками, на которых можно прочитать целые повести о семейных неурядицах, алчности, глупости и поисках счастья. Там можно запастись адресами и телефонами прекраснейших — со всеми удобствами, туалет отдельно, соседи превосходные -квартир и комнат, кои по неизвестным причинам срочно меняются на равноценные, а чаще на несколько большие по площади. Здесь царит квадратный метр, это его вотчина.
Сам по себе квадратный метр ничем не замечателен, его может изготовить каждый. Проведем на полу мелом отрезок прямой длиною в метр и, если мы не упремся в стенку, из его конца под прямым углом проведем еще такой же отрезок. Теперь из оставшихся свободных концов обоих отрезков протянем параллельные им линии, пока они не пересекутся. Получившаяся на полу фигура, носящая название "квадрат", по площади равна квадратному метру. У вас достаточно места, чтобы отойти и полюбоваться ею? Если из вашей квартиры вынести мебель, то можно расчертить весь пол такими квадратами, после чего, подсчитав их число, твердо установить, чему же равняется ваша жилплощадь.
— Между прочим, милорд, на всех пятистах шестнадцати страницах вашего романа, на чудесных, остроумнейших и забавнейших страницах, полных рассуждений о прямых и кривых линиях, пуговичных петлях, усах и носах, я ни разу не встретил упоминания о жилплощади. Позволительно будет спросить: где живут ваши герои, Учитель?
— Они живут в Шенди-холле.
— Ну, вот! Я так и думал. А у нас совсем другие проблемы. Обитателям вашего Шенди-холла и в голову не приходило, что какой-нибудь квадратный метр в гостиной перед камином может служить предметом страсти и гордости, предметом купли и продажи.
— Что вы говорите?
— Да, предметом купли и продажи, ибо квадратный метр обладает стоимостью, он имеет цену.
— У меня это в голове не укладывается.
— У меня тоже.
Посмотрим еще раз внимательнейшим образом на квадрат, нарисованный нами на полу комнаты. Представьте себе, что его цена... Ну, скажем... Да вы прекрасно знаете и без меня, что он стоит сто рублей.
— Почему сто рублей? Почему не двести? Что, что в этом квадрате стоит сто рублей? Пол? Да, пол паркетный, я охотно это признаю, но будь он сделан из мрамора, он стоил бы в десять раз дороже. Значит, не пол. Что же тогда?
— Площадь!
— Но не удивительно ли говорить о стоимости площади? Это все равно, что завести ценник на солнечную погоду, чистый воздух и поцелуй женщины.
У меня есть соображение относительно конкретной стоимости квадратного метра. Уверен, что вы не отгадаете. Я далек от мысли, что сто рублей были взяты с потолка (это же стоимость пола, в конечном итоге!) или были назначены по причине удобства запоминания и краткости. Причина глубже и научнее. Для ее объяснения нам придется еще немного поработать.
Возьмем тот же мел и расчертим наш квадрат (вы еще не устали?) на маленькие квадратики. Для этого нам придется провести 99 линий в одном направлении и ровно столько же в другом. У нас получится 10 000 квадратиков площадью в один квадратный сантиметр каждый. Какая густая сеть! Мы славно потрудились. Но я забыл предупредить, что нам понадобятся копеечные монетки, и в большом количестве. Они нужны для определения стоимости квадратного метра. Так что прошу запастись десятью килограммами медной мелочи по одной копейке, а теперь... Готово? Раскладывайте, раскладывайте их по квадратикам!
— Чрезвычайно красивая картина!
Кладите единообразно — гербом вверх. Теперь нетрудно убедиться, что на квадратном метре помещается ровно 10 000 копеечных монеток, что и составляет искомую сумму в 100 рублей. Видите, как просто? Именно таким путем впервые была определена стоимость квадратного метра.
Прошу не трогать это произведение, может быть, оно нам еще понадобится. Всегда приятно иметь в доме лишние сто рублей. Огородите квадратный метр, не пускайте на него кошку, не употребляйте монетки на бесцельные звонки по автомату — любуйтесь!
А мы вернемся к началу нашего подступа, чтобы подойти к его концу. Как вы уже поняли, надеюсь, в романе будут присутствовать и отступы, где мы будем толковать с милордом о попутных вещах. Не так ли и жизнь наша (это сентенция, не обращайте внимания) состоит из бесконечных подступов и отступов: сначала мы подступаем, а потом отступаем и снова подступаем, а там, глядишь, время прошло, и что самое удивительное — что-то из этого времени образовалось.
Но пока не образовалось ничего, кроме скопления людей в строительной яме. Среди них много нынешних жильцов нашего дома, которые с плачевным видом топчутся на месте, безнадежно повторяя: "Две на одну... Три на две... В другом районе... По договоренности...".
Однако никто с ними не меняется, потому как наш дом выкинул фокус (а какой — об этом роман) и покинуть его теперь стало трудно, почти невозможно, милорд.
3
Если бы спасательным кругам присваивали имена, то мой литературный спасательный круг назывался бы "Реализм". Я голосую за реализм. Я отдаю ему голос. Я был бы счастлив называться реалистом.
Но всякий термин требует определения.
Не обращайтесь только к литературоведам, заклинаю вас! Кроме недоумения, вы ничего не получите. Так, например, они утверждают, что запуск пивного ларька на орбиту вокруг Земли нельзя считать реалистической деталью повествования. А я отвечаю: смотря в каком сочинении. Реализм — не метод, а цель. Ежели запуск ларька необходим для достижения реалистической цели повествования, то он абсолютно реалистичен. Под реалистической же целью я понимаю правду.
Иногда, чтобы приблизиться к жизни, нужно довольно далеко отойти от нее. И я не хочу спасательного круга с надписью "Правдоподобие", когда под рукой Реализм в широком понимании этого слова.
— Реализм "без берегов"?
— Нет, с берегами, с руслом, с холмиками на берегу, со стадами коров, дающих реалистическое молоко, но чтобы река была широкой и живой -Волга, к примеру, а не прямая, как палка, Лебяжья канавка, — ибо нашу удивительную российскую действительность может вместить река разнообразная и не менее удивительная.
Поэтому я прошу прощения, милорд, если в моем сочинении вы найдете факты, плохо согласующиеся с законами природы или маловероятные...
— Вы хотите сказать, что ничего такого, о чем вы сочиняете роман, не было?
— Что вы, милорд, Господь с вами! Здесь все чистая правда! Да вот и Евгений Викторович, сосед мой, подтвердит. И в милиции подтвердят.
— Значит, было не так?
— Нет, именно так!
— Тогда почему "плохо согласующиеся"?
— Да потому, что законы природы в каждом сочинении — свои, а мои плохо согласуются с установленными критикой в качестве образца.
— Плюньте на критиков!
— Хорошая мысль, милорд.
Спохватившись... — за всеми этими разговорами я чуть было не пропустил действительно важную тему — ...я хочу представить вам кооператив.
Нет, надо торжественнее: Кооператив.
Или даже так: КООПЕРАТИВ!
Тут я взял с полки "Словарь иностранных слов" (благо, он всегда под рукой) и открыл его на стр. 363 — там, где КОО... пробежал взглядом... — КООПЕРАТИВА нет! Но есть КООПЕРАЦИЯ, которая растолковывается как одна из форм организации труда, при которой много лиц совместно участвуют в одном и том же процессе труда или в разных, но связанных между собою процессах труда (ну, вот как мы с мистером Стерном пишем эту книжку, например), а также как массовые коллективные объединения в области производства и обмена.
Производство здесь совершенно ни при чем, его я отбрасываю. В самом деле, никогда и ничего совместно мы в нашем жилищно-строительном кооперативе не производили за все десять лет его существования. Остается обмен, но... предполагать, что наш ЖСК был организован только для того, чтобы его члены-кооператоры обменивали свои квартиры?.. Нет, здесь что-то не так!
А какая была идея! Какой музыкой отзывалась она в душе! Вы представьте: тысяча человек разных возрастов, профессий, национальностей, вероисповеданий, убеждений, привычек, характеров и семейного положения объединяются в единый КООПЕРАТИВ (чуть было не сказал КООллектив!), чтобы сообща построить прекрасный дом на 287 квартир и жить в нем припеваючи, в полном соответствии с правилами социалистического общежития. Вот я вижу: они идут вносить деньги на постройку дома.
— Где они их взяли?
— Скопили, милорд, назанимали, где можно, с рассрочкой платежа, собрали по крохам, взяли у родителей, выиграли в лотерею — и вот несут... Я сам когда-то нес примерно две тысячи рублей (сейчас несут больше), собранных всеми указанными способами и отложенных на сберкнижку, откуда в один прекрасный день вся сумма была снята и доставлена в другую сберкассу... Я очень волновался: мало ли что? Никогда в жизни я не держал в руках такой суммы наличных денег.
— А много это или мало?
— Это моя годовая зарплата по тем временам. И вот суммы этой не стало, вернее сказать, она влилась слабой струйкой в общий денежный поток коллектива, чтобы уже через год возникнуть в виде девятиэтажного дома на бывшей Илларионовской улице, переименованной вскоре (уж не в честь ли появления дома?) в улицу Кооперации.
Мы стали кооператорами с улицы Кооперации.
Господи! Дай нам, кроме жилплощади, еще и умение ею пользоваться! Дай нам, кроме свобод, которые у нас есть, еще и навык с ними обращаться! Дай нам, кроме идеи кооператива, еще и чуточку человеческой расположенности, предупредительности, общительности и доверия!
За десять лет я не познакомился ни с одним из наших кооператоров. Я не говорю — подружился...
— Неужели у вас такой скверный характер?
Что же мы купили за деньги, заработанные путом и кровью, в борьбе и лишениях? Идею кооператива? Идеалы равноправия, союза и взаимопомощи? Нет, мы спрятались в своих квартирках, мы украшаем их каждый на свой лад, мы знать не знаем о соседях (совсем как англичане, милорд!), хотя Правление кооператива регулярно устраивает общие собрания, настойчиво вывешивает в подъездах призывы к уплате задолженности за квартиру и даже поздравляет жильцов с Новым годом путем красочного плаката.
...А за последнее время я всех узнал.
Вот, например, Евгений Викторович Демилле...
Впрочем, об Евгении Викторовиче — в самом романе. Не будем загромождать подступы к нему.
А пока займемся описанием дома. Нам нужно знать, как он устроен.
Дом кирпичный... — не правда ли, большое преимущество? — терпеть не могу бетонные панели, соединяемые битумными швами, бетонные потолки, бетонные стены, куда ни один гвоздь не лезет... Бетонные дома гудят!.. Звенят!.. А наш кирпичный молчалив... — итак, он кирпичный. Высота потолков, как и везде, два с половиною метра. Разумеется, лифт...
Кстати, о лифте. Лифт — это наш клуб, мистер Стерн.
От первого до последнего этажа нашего дома лифт движется полторы минуты. За это время можно успеть:
а) справиться у едущего с вами кооператора, на какой этаж ему нужно. Поверите ли, за десять лет мы не запомнили такой простой вещи. Я знал в лицо только соседей по этажу: Демилле, его жену и маленького сына, инженера Вероятнова с семейством, одинокую старуху без имени и отчества (может быть, и без фамилии), двух Ментихиных и кое-кого еще. Их я доставлял вместе с собою на девятый этаж, не спрашивая. У остальных приходилось вежливо выпытывать, а после, получив ответ, хлопать себя по лбу, приговаривая: "Да, верно! Как я мог забыть, что вы на восьмом" (седьмом, шестом, пятом, четвертом, третьем — на второй этаж лифт не ходит);
б) сказать: "Ну и погодка!";
в) или: "Где вы брали апельсины?" — "В нашем". — "Спасибо";
г) сделать озабоченное лицо...
И тут лифт останавливался — как раз вовремя, потому что все решительно темы были исчерпаны. Клуб у нас мимолетный, не обязывающий ровно ни к чему. Еще он отличается тем, что одновременно служит стенгазетой.
— Я не понимаю.
— Ну, милорд, это совсем просто! О газете вы ведь имеете представление?
— Сударь...
— А это то же самое, только без бумаги, на стене. Каждый может написать, что ему вздумается. Свобода слова в клубной стенгазете полнейшая. Правда, я ни разу не встречал в ней статей по политическим вопросам. Наши кооператоры пишут по вопросам пола, любви, дружбы; много стихотворений, а также — по национальному вопросу.
Разберем еще маленький математический парадокс, связанный с домом. В доме четыре подъезда и девять этажей. На каждой лестничной площадке по восемь квартир. Умножим:
А между тем, как вы уже знаете, в доме насчитывается 287 квартир. В последней живет семейство Демилле.
— Куда же девалась одна квартира?
— Это чудеса архитектуры. Но квартиры нет.
В этой несуществующей квартире живет несуществующая семья, к которой, кстати, вы имеете прямое отношение, милорд.
— Я?
— Да, я вас потом познакомлю. Правление занимает существующую квартиру на первом этаже второго подъезда.
А теперь, когда мы познакомились с устройством дома, поговорили о квадратных метрах, клапанах, кооператорах и реализме, мне ничего не остается, как со страхом скомандовать себе:
— Пять!
— Четыре!
— Три!
— Два! (Вы не представляете, какой долгий путь нам предстоит!)
— Один!
— Пуск!
4
Бог может любить, что ему вздумается — это его личное дело. А мы с мистером Стерном отныне любим Четверицу (в отличие от Троицы -вы догадались?), почему и затеваем еще один подступ.
— Вы просто боитесь!
— Чего я боюсь?
— Писать роман...
— Попробовали бы сами. Интересное дело! (Конечно, боюсь.) Отправляться в такие странствия, такие дебри (боюсь ужасно!) — 287 квартир! — без всякой надежды на признание, прочтение и опубликование, без... — нет, наоборот: опубликование, прочтение и признание — ...моральной поддержки, без денег, наконец.
— А на что вам деньги?
— Бумага, милорд... Отправляться в это плавание в одиночку (простите, мистер Стерн!), имея в качестве компаса и маяка лишь собственные слабенькие представления о Прекрасном, Высоком и Правдивом (это все одно и то же), и не бояться? Страшно боюсь.
Будем считать, что наша ракета стартовала неудачно. Или же будем считать, что она еще не стартовала.
А пока запустим на орбиту пивной ларек.
Это много проще, чем запустить роман. К тому же необходимо расчистить место на Безымянной улице Петроградской стороны.
Кажется мне временами, что функции любого места в нашем городе, любого здания и помещения были определены когда-то очень давно — может быть, царем Петром, — и с тех пор практически не меняются. Вернее, изменяется лишь форма, но содержание остается неизменным. Так, например, в помещении бывших царских конюшен, что на Конюшенной площади, находится ныне таксомоторный парк, а в Казанском соборе — Музей истории религии и атеизма. Кавалергардская улица названа улицей Красной Конницы -она лишь изменила цвет, в бывшем Адмиралтействе учат военных моряков, а в зале Дворянского собрания по вечерам собирается интеллигенция слушать музыку.
Наш пивной ларек на Безымянной не принадлежит к достопамятным местам, ничего там не происходило значительного, историко-революционного или литературно-художественного, но именно здесь вот уже сто с лишним лет трудящиеся пили пиво. Ларек выгоднее было бы поставить на углу Безымянной, однако его отнесли чуть дальше, то есть туда, где более века тому назад один предприимчивый немец по фамилии Кнолле организовал пивную — полуподвальное помещение, низкий сырой зал, темные дубовые столы, сейчас там книжный склад.
Пивная Кнолле исчезла в гражданскую войну. Склад был организован несколько позже. И вы представить себе не можете, но эти несколько лет безвременья (в смысле пива) доказали стойкую приверженность посетителей Кнолле к этому месту, доказали их преданность Безымянной, то есть в конечном итоге доказали, что место для пивной было выбрано не просто так, а было в этом нечто мистически-безошибочное.
Народ приходил сюда по-прежнему, располагался у заколоченных досками дверей пивной и распивал что придется.
Потому-то, когда встал вопрос об организации книжного склада в бывшем помещении пивной Кнолле, сама собою родилась мысль облегчить бедственное положение любителей пива, поставив рядом с дверями книжного склада пивной ларь -убогое деревянное строение, подле которого всегда стояли пивные бочки — их увозили, привозили; добровольцы из толпы помогали продавщице тете Зое выбивать деревянные затычки массивным конусом, скользящим по длинной блестящей трубке с краником на конце; на донца бочек ставились кружки, раскладывалась вобла (тогда была вобла), бывало и кое-что покрепче, чем пиво, и завязывалась беседа.
Тетя Зоя возникла вместе с ларьком...
— Она заменила Кнолле?
— Да, милорд, и еще как заменила! Чем был для народа этот чужак-немец? Немцем! А тетя Зоя стала матерью-хранительницей квартала. Когда ставили ларек, ей было лет двадцать, не больше, она была Зоинькой, Зайчиком, Зайчонком, сестричкой, дочкой, красавицей — кто как не называл! Но постепенно, и довольно скоро, она стала тетей Зоей: она располнела, не утратив сначала привлекательности, а потом и утратив; обзавелась семьей — завсегдатаи знали мужа, сына, подробности жизни; затем потеряла семью в блокаду, когда и ларек сам пустили на дрова; постарела тетя Зоя, поседела, но по-прежнему оставалась всеобщей тетей, доброй и строгой. Алкоголиков она не любила (завзятых, конечно), поддерживала вокруг ларька железную дисциплину — не могло быть и речи о пьяной драке у ларька тети Зои; она сразу покидала свое место, выходила на улицу, подбоченившись, и вопрошала буйствующих: "Что, мужики? Места другого не нашли?" и инцидент рассасывался.
Она наливала и без денег, когда их не было, и я не помню случая, чтобы деньги не вернули. Авторитет тети Зои был безграничен. Последние годы она сдала (ей было уже за семьдесят), кружки не так ловко мелькали в ее руках, она долго рылась в мелочи, отсчитывая сдачу, но упаси Бог пришлецу со стороны прикрикнуть, поторопить — его изгоняли из очереди тут же!
На чем же основывался тетин Зоин авторитет? На честности!
Знаете, милорд, у нас есть такой плакат (его еще можно увидеть в провинциальных пивных): "Требуйте долива пива при отстое пены до черты!"
— Повторите, не понял.
— "Требуйте. Долива. Пива. При отстое. Пены. До черты".
— Ни черта не понимаю!
— Формулировка, конечно, скверная, но у нас ее все понимают. Дело в том, что на пивной кружке есть рисочка, отметка, обозначающая полулитровую порцию пива (у нас метрическая система, милорд). А вы сами знаете, что пиво имеет обыкновение давать обильную пену. Некоторые продавцы и продавщицы пива бессовестно пользуются этим физическим законом, наливая пиво бешеной струей, в результате чего, если дать ему отстояться, уровень жидкости в кружке далеко не дойдет до рисочки. А это деньги, милорд.
— Такие мелочи?
— Вот именно! В этом и состоит указание плаката: дайте пиву отстояться, а потом потребуйте его долива до черты! Но плакатом пренебрегают. Как можно дать пиву отстояться? Отстояться можно в очереди, но, когда пиво уже налито, оно не задерживается в кружке ни секунды.
Честность тети Зои можно было проверять мензуркой.
И вот, благодаря своей честности и отстою пены до черты, тетя Зоя к концу трудовой жизни не скопила денег, не купила дачу, не обзавелась коврами, хрусталем и драгоценностями, а продолжала жить в коммунальной квартире, здесь же, на Безымянной, в полном одиночестве, скромности и терпении. Более полувека торговать пивом! Из пены можно было бы соорудить наш кооперативный дом. Я не шучу. Потому, вероятно, и произошло из ряда вон выходящее событие.
Случилось так, что однажды весной, точнее, вечером в пятницу, в апреле месяце, тетя Зоя заработалась допоздна. То ли не вовремя пришла цистерна с пивом, то ли собесовские дела отвлекли тетю Зою, но она открыла свой ларек лишь в шесть часов вечера и торговала до темноты (а в апреле темнеет у нас уже поздно). Многие ее постоянные клиенты разбрелись по соседним ларькам, а может быть, купили бутылочное, но факт остается фактом: в тот весенний холодный вечер почти никого из коренных обитателей Безымянной в очереди у ларька не было, а она состояла из незнакомых тете Зое людей.
Тетя Зоя сидела на высоком табурете в своем новеньком бело-голубом ларьке с двумя округлыми белыми баками, а стеклянные трубки, служащие для определения уровня пива, показывали, что его может хватить на всю ночь, если, конечно, доброта тети Зои распространится так далеко. Очередь была значительная. (Я говорю о длине, а не о составе.) Здесь были, в основном, молодые люди, свернувшие на тихую Безымянную с шумного Большого проспекта, расположенного неподалеку, в поисках чудесного вечернего ларька, слух о котором распространился мгновенно. А так как тетя Зоя устала за день, то работала она не в пример медленнее даже своего дневного обыкновения. Однако молодежь не оценила героизма тети Зои. В очереди раздавался глухой ропот, шуточки по поводу нерасторопности тети Зои и даже оскорбительные предположения, что она, мол, пьяна.
Тетя Зоя в жизни не пила ничего крепче кваса!
Случилось и так (не столько по прихоти автора, сколько по воле судьбы), что в очереди томился Евгений Викторович Демилле. Конечно, он не допускал никаких выпадов против тети Зои, хотя и был в приподнятом стаканом вина расположении духа. Евгений Викторович попал на Безымянную не поймешь как — шел без определенного маршрута, дабы скоротать время, оставшееся у него до встречи с одной особой, которой он сам же назначил вчера свидание, познакомившись в компании у своего приятеля. Свидание было довольно поздним, потому что особа работала тот день во вторую смену, но перенести его не пришло в голову Евгению Викторовичу, ибо он был человеком целеустремленным, любящим ковать железо, пока оно горячо.
Занявший за Демилле подвыпивший старичок маленького роста в длинном и широком пальто попросил закурить, и Евгений Викторович, угощая его сигаретой, не удержался:
— Уж больно долго...
— Тетя Зоя... она... — попытался ответить старичок, но продолжить как-то не смог.
Между тем ропот возрос. Молодой человек в распахнутой дубленке подошел из конца очереди к окошечку и прокричал тете Зое:
— Шевелись, мать! Так и замерзнуть можно!
— Да не видишь — пьяная...
— Карга старая. Нализалась!
— Старая ж...!
Извините, милорд, но именно такие раздались в очереди голоса, на что тетя Зоя не обратила внимания, а может быть, не расслышала. Зато старичок в длинном пальто, пошатываясь, покинул очередь и подошел к молодому человеку, заварившему кашу.
Он встал перед ним, и черты его старческого лица исказились. Он силился что-то сказать, но не мог. Губы его шевелились, а вернее, дрожали, и с губ капнула слюна. Молодой человек насмешливо посмотрел сверху на пьяного старичка и спросил:
— Ну, чего тебе, дед?
— Тетя Зоя... Она... — выговорил старичок.
— В задницу твою тетю Зою!
Тогда старичок взмахнул рукавом пальто, где руки и видно-то не было — такая она была тоненькая и немощная, — и ударил парня рукавом по лицу. То есть он хотел ударить по лицу, но не совсем достал, и рукав шлепнул парня по плечу — удар смазался. Молодой человек же, не теряя ни мгновения, обеими руками повернул деда спиною к себе и дал ему здоровенного пинка ногою по нижней части пальто. Старичок взвился в воздух и отлетел. Тетя Зоя, заслышав шум, отставила кружку и наклонилась к стеклу, чтобы лучше разглядеть происходящее.
— Чего там у вас, сынки? — спросила она.
— Работать нужно! — зло прокричал ей тот же парень.
А поверженный старичок, медленно поднявшись с тротуара, снова пошел на парня. На этот раз ему удалось досказать фразу:
— Тетя Зоя... Она... святая!
— Пошел отсюда! — крикнул парень, не на шутку рассвирепев.
И тут из пивного ларька донеслось нарастающее шипение — жжж! шшш! ссс! — оно быстро переходило в свист. Раздался страшной силы взрыв, и под ноги очереди, отпрянувшей от лотка, брызнула белоснежная пена. Она клубилась по асфальту, сметая не успевших отскочить граждан, в то время как пивной ларек оторвался от земли и медленно пополз в воздух. Запахло кругом пивом; оно било из прорванных днищ белых баков двумя параллельными струями. Ларек ускорял свое движение вверх с нарастающим свистом. Еще мгновение (на головы сыпалась пивная пена; многие подставляли рты, глотая ее на лету), и ларек тети Зои вылетел в ночное небо, промелькнул мимо крыш и, оставляя пенный след, ушел в вышину.
Секунд пять в ночном небе были видны две белые точки бьющего из баков пива. Оно лилось рекою по тротуару, стекая в канализационные люки. Тетя Зоя вознеслась на орбиту.
— Ну? — сказал облитый с ног до головы старичок.
Тогда очередь в нашлепках кружевной пены, мокрая, трясущаяся молодая очередь стала разбегаться кто куда. Вмиг на Безымянной не осталось никого, кроме старичка и Евгения Викторовича.
Потрясенный Ев... — однако пора переходить к основному тексту.
Г л а в а 1
НА КРЫЛЬЯХ ЛЮБВИ
...гений Викторович возвращался домой поздно ночью на такси.
— Он все еще был потрясенный?
— Да, потрясенный и возбужденный.
Евгений Викторович находился в нервическом состоянии человека, у которого отказали тормоза — и не только вознесение ларька с тетей Зоей было тому причиной. Этот факт можно было бы рассматривать как некое знамение, и Демилле догадывался, что не все тут просто, хотя о какой уж простоте говорить! Ему, наверное, не следовало ходить на свидание, тем более что он тоже был облит пивом, которое, высохнув, образовало липкую корку на его плаще, но дело даже не в этом. Всякий разумный человек на месте Евгения Викторовича потихоньку отправился бы домой, помалкивая в тряпочку о полетах пивных ларьков, и постарался бы привести себя в порядок. Однако Евгений Викторович на свидание с особой пришел, особу повел в укромное место (а именно, в мастерскую своего приятеля-художника, где уже была припасена бутылка сухого вина и легкая закуска); там же, пользуясь историей с пивным ларьком для заговаривания зубов и мозгов молодой особы (впрочем, не ручаюсь, что у нее были мозги), Евгений Викторович постепенно и ненавязчиво разоблачил ее (только не в смысле "вывел на чистую воду"), перенес на продавленный старинный диван и...
— Милорд, в нашем языке нет приличного слова для обозначения того, чем занимались Евгений Викторович с особой на диване. Скажу только, что пружина, выпиравшая из дивана, несколько испортила удовольствие девице.
— Она была девица?
— Ну, что вы, милорд! Так принято называть молодых особ, не вкладывая в это слово какого-либо дополнительного смысла.
Девица очень смеялась фантазиям Евгения Викторовича. А он, войдя в роль и видя, что ему все равно не верят, прибавил от себя несколько живописных и не совсем реалистических деталей. Так, он утверждал, что старичок, назвавший тетю Зою "святой", вознесся тоже, чтобы там, на орбите, вдоволь напиться пива. Евгений Викторович, вызывая неудержимый хохот особы, подсчитывал запасы горючего в пивном ларьке и утверждал, что тот вполне способен развить вторую космическую скорость. Насчет скорости Евгений Викторович был прав, но про старичка наврал: не вознесся старичок никуда, это чистый вымысел, а преспокойно заснул тут же, у ступенек, ведущих в бывшую пивную Кнолле.
И пока старичок спал, Евгений Викторович закончил дела с девицей, после чего ему по обыкновению сделалось грустно и скучно. Эта грусть, эта тоска неизменно посещали Евгения Викторовича после подобных приключений. Странно даже, но он шел на каждое новое свидание с тайной надеждой на то, что и после того не исчезнет состояние азарта и стремления к цели... Однако оно исчезало. А лишь только оно исчезало, Евгений Викторович начинал маяться, совесть его пробуждалась и обрушивала на него град упреков, отчего герой выпрыгивал из постели (если она была), вскакивал с тахты, поднимался с дивана, с отвращением разыскивая и натягивая на себя разбросанные вокруг части туалета, а на предмет своих вожделений смотрел чуть ли не с ненавистью.
Согласитесь, женщины плохо это переносят. Вот и наша девица мгновенно обиделась, а так как была глупышкой, то не преминула и показать это. Она распустила губки, на глаза ее навернулась слеза... "Ты больше меня не любишь?" — прошептала она. (Евгений Викторович искал под диваном носок, тот куда-то запропал.) Девица отвернулась к стене и прекратила общение.
Евгений Викторович засовестился еще больше. Надо сказать, что положительно ответить на вопрос, поставленный его временной возлюбленной (любовницей, партнершей — это как вам угодно, милорд), он никогда не мог, даже в том случае, когда действительно любил, а в этой мастерской... пружина выпирает... пыль... на столе разлитая и засохшая акварельная краска... раздавленный окурок... Да вы что?! Смеетесь?! О какой любви может идти речь в подобной обстановке?!
Потому он мысленно обругал девицу дурой и принялся искать второй носок. Девица со злостью подпрыгнула на диване и тоже стала поспешно одеваться, причем настолько порывисто, что от кофточки отлетела пуговица. Евгений Викторович смиренно подал ее девице. Та выругалась непечатно (чего уж тут стесняться!) и крикнула: "Ты бы хоть отвернулся!"
— Вот вам и любовь, милорд!
— Что вы говорите? В это трудно поверить.
— Я сам не верю, но это факт.
Впрочем, если вы думаете, что Евгений Викторович и его партнерша (любовница, возлюбленная) тут же разошлись, чтобы никогда больше не видеть друг друга, то глубоко ошибаетесь. Потом они пили кофе, и еще немного вина, и ели сыр, и целовались уже несколько устало, так что Евгений Викторович почувствовал себя обязанным что-то предпринимать и уже хотел начать все сначала (то есть не хотел...), однако девица мягко воспротивилась... Словом, все кончилось хорошо.
— Удивительно!
Короче говоря, они вышли из мастерской ночью, поймали такси с зеленым огоньком — их в тот час много было на пустынных улицах; они охотились за пассажирами так же, как днем пассажиры охотились на них, и Евгений Викторович отвез особу домой (к мужу, как ни странно!), а сам поехал к своей жене.
— Скажите, а этот муж... он...
— О чем вы говорите, милорд! Муж был убежден, что жена явилась с ночного дежурства на электронно-вычислительной машине (очень долго объяснять, что это за машины и зачем они нам), а то, что от нее по приезде слегка пахло вином, так это не секрет (тем более, для мужа), что на службе да еще в такое позднее время всегда найдется повод, чтобы выпить.
— Но он мог проверить, в конце концов!
— А зачем? Лишнее волнение... Мы никогда не проверяем своих жен, милорд. Подозрительность оскорбляет.
Вот вы меня все время перебиваете, простите, а мне важно рассказать, что же случилось, когда Евгений Викторович приехал домой. Но сначала о непредвиденной задержке.
У нас в городе очень много мостов, которые по ночам разводятся. Время разводки мостов точно известно, оно вывешено на специальной синей табличке при въезде на него, однако о разводке забывают и она всегда оказывается некстати. Евгению Викторовичу нужно было попасть из центра в один из новых районов города, в северной его части, для чего следовало миновать Дворцовый мост. И вот он оказался разведенным.
Какое это необыкновенное зрелище, милорд! Дворцовый мост разводится посредине, так что створки разводящейся части встают на дыбы и оказываются высотою с десятиэтажный дом. Мост будто кричит разверстым ртом, но звук так низок, что его не воспринимает ухо. Это инфразвук.
— Что?
— В общем, его не слышно.
Такси остановилось в стаде других машин, ожидающих, когда мост сведут, и Евгений Викторович вышел из машины, чтобы поближе посмотреть на него. Демилле остро чувствовал всякие деформации пространства, это было профессиональное.
У парапета дежурил молоденький сержант милиции; он расхаживал туда-сюда, опустив уши шапки-ушанки и озабоченно поглядывая на урчащие автомобили, не выключавшие своих моторов, чтобы те не замерзли.
— Скоро сведут? — поинтересовался Демилле раздраженным почему-то тоном, словно разводка моста была прихотью сержанта.
— Полчаса еще, — миролюбиво ответствовал сержант и добавил, вскидывая руку: — Во-он последний караван.
Евгений Викторович взглянул в направлении, указанном сержантом, и действительно увидел вдали, где-то против крейсера "Аврора", огни каравана барж, видимые сквозь пролеты Кировского моста. Баржи неторопливо ползли по Неве, отражаясь в ней зелеными и красными искорками.
Демилле неудержимо потянуло к упиравшимся в небо огромным створкам, а в голове вдруг зароились варианты преодоления водной преграды: именно, возникла картина медленно сводящегося моста и прыжка с одного края на другой через пропасть... В общем, что-то такое пьяно- романтическое.
Он ступил на мост, но был остановлен милиционером:
— Нельзя туда. Не положено.
— Почему? — стараясь быть ироничным, спросил Евгений Викторович. — Неужели вы думаете, что я смогу причинить мосту вред? Он ведь вон какой прочный! — и Демилле для убедительности притопнул ногой, на что мост, разумеется, никак не отозвался.
— Шли бы себе в машину! — с досадой сказал сержант. — Выпьют и начинают выступать.
Демилле ступил обратно, но в машину не пошел. Что-то раздражало его, сидела внутри какая-то заноза, царапающая душу, а почему — Евгений Викторович не понимал. Вряд ли это были царапины совести, поскольку ночные его приходы домой последнее время были не в диковинку; Демилле уже убедил себя превыше всего ставить собственную свободу, то есть ставил ее над совестью, хотя и не без труда. Но сегодня ощущались тоска и тревога, прямо-таки собачьи тоска и тревога, как у подброшенного под чужие двери щенка.
Караван барж между тем, миновав Кировский мост, вышел на широкий простор Невы у Петропавловки и, выгибая огни в плавную дугу, потянулся к Дворцовому мосту.
Евгений Викторович поднял воротник, засунул руки в карманы плаща, но тут же их выдернул — карманы были липкими от засохшего пива — и, задрав голову вверх, принялся всматриваться в звезды. Холодные их иголки, продутые небесными ветрами, кололи глаза; слезы наворачивались, дрожа на ресницах, набухали... и вдруг сквозь колеблющиеся тяжелые капли Евгений Викторович увидел в небе маленький светящийся прямоугольник, который тихо передвигался меж звезд.
Он смахнул слезы с ресниц, протер глаза кулаками — как в детстве — радужные круги, искры, — и выплыл желтый четырехугольник, который двигался справа налево в ночном небе, чуть ниже тускло сиявшего ангела на шпиле Петропавловки, но далеко-далеко за ним.
Если бы светящийся объект был меньше и не имел столь явной прямоугольной формы, Евгений Викторович предположил бы, что наблюдает искусственный спутник (совершенно нет времени объяснять, милорд, вы уж простите!), однако более всего это было похоже на иллюминатор космического корабля, двигавшегося, напоминаю, бесшумно и плавно.
Конечно, Евгению Викторовичу тут же пришла мысль о летающих тарелках.
— Что? Что такое?
— А теперь, милорд, я охотно объясню, что это такое, потому что если отношение к искусственным спутникам никак не связано с человеческим характером, в данном случае — с характером Демилле, ибо есть просто-напросто определенная техническая данность, примета времени (как в ваши времена гильотина, милорд...), то отношение к летающим тарелкам есть вопрос веры, и, как всякий вопрос веры, он связан с личностью.
Итак, "летающими тарелками", или НЛО, что означает "неопознанный летающий объект", стали в наше время называть некие предметы или явления, наблюдаемые в небе, причем такие, которым не находится сразу разумного объяснения. Возникает непреодолимое желание видеть в них летающие корабли наших братьев по разуму, пришельцев из иных миров, якобы интересующихся нашей жизнью и облетающих с этой целью пространства планеты. Говорят, что и в ваше время, милорд, были такие "тарелки", разве что вы их меньше замечали. Должно быть, дела, недостаток знаний... Быть может, больше здравого смысла?.. Но мы заметили, мы ведем пристальные наблюдения, научные познания наши столь обширны, что позволяют пускаться в головокружительные экскурсы к иным мирам. Мы хотим общаться с нашими братьями!
Заметьте, общаться друг с другом нам уже не хочется. Надоело. Нам подай инопланетянина, гуманоида, который, конечно же, будет тоньше и умнее этой грубой женщины под названием "свекровь" или того развязного продавца в грязном халате, которому мы не смеем сказать в лицо все, что думаем о нем, ибо от него зависим; или тех двух-трех наших начальников и десятка сослуживцев, с которыми мы каждый день бок о бок идем вперед к великой цели... Господи! Возьми нас на другую планету, где уже все построили, все преодолели... Скафандры, ядри их душу...
— Ну, зачем же выражаться?
— Так хочется чуда, так соблазнительно снова стать ребенком, опекаемым высшей, разумной, гуманной цивилизацией. И мы верим в это, милорд. Увы!
Верил и Евгений Викторович. То есть не то чтобы верил безоговорочно, но хотел верить, верил половинчато, сомневался. С одной стороны, будучи по профессии архитектором, следовательно, человеком точного знания, он понимал, что существуют или должны существовать вполне научные объяснения НЛО, а разговоры о гуманоидах — досужая обывательская болтовня. Но с другой стороны, будучи архитектором и по призванию, то есть принадлежа отчасти к искусству, он обладал художественным воображением и желанием выйти за пределы зримого опыта, воспарить к заоблачным сферам, где — чем черт не шутит! — могут быть такие вещи, "что и не снились нашим мудрецам".
Он бы поверил и вполне, если бы сам хоть однажды наблюдал нечто подобное. Но, как назло, ни миража, ни иллюзии, ни загадочного отражения или блика ни разу не встретилось на пути Евгению Викторовичу, посему он более склонялся к скучному, но непогрешимому материализму.
И тут, узрев в небе светящийся предмет, Демилле, подогреваемый остатками вина в организме, внезапно вскрикнул и потерял дар речи. Он лишь тыкал кулаком в небо, чем обратил на себя внимание сержанта.
— Чего? Чего вы? — недовольно начал милиционер, обращаясь к Демилле, а потом поворачиваясь и вглядываясь туда, куда указывал подъятый кулак. — Чего случилось?
— Смотри! Смотри! — шептал Демилле, а милиционер, обеспокоившись, со старанием шарил взглядом по небесам, как вдруг...
Прямоугольник погас, будто там, на космическом корабле, повернули выключатель, и в это мгновение острая игла боли пронзила сердце Демилле, он схватился за левый бок, охнул и оперся на парапет. Непонятная нежность и жалость сделали его тело податливым, безвольным и легким, словно оборвалось что-то в душе. Однако это продолжалось лишь секунду. Демилле по обыкновению перенес жалость на себя, подумал с отчаянием: "Так и умрешь где-нибудь ночью на улице, и никто..." — в общем, известное дело. Он сгорбился и уже не смотрел в небо, а взглянул внутрь себя, где тоже была ветреная холодная ночь и ни одна звезда не горела.
Сержант между тем, безуспешно обозрев небесные сферы, не на шутку рассердился. Он вообразил, что подвыпивший незнакомец разыгрывает его, смеется, гуляка проклятый, а ночь холодна, и смена не скоро, и затыкают им по молодости самые собачьи посты... короче говоря, сержант тоже себя пожалел и прикрикнул на Евгения Викторовича:
— Ступайте в машину! Слышите! Не то сейчас наряд вызову, отправлю куда надо!
Демилле покорно отлепился от парапета и поковылял к машине. Сперва он ткнулся не в ту, и его обругали, затем увидел, что его обеспокоенный водитель призывно машет рукой, и побрел к своему такси, бережно неся внутри жалость и размягченность.
— Нагулялся? — полупрезрительно спросил таксист, а Евгений Викторович взглянул на счетчик и убедился, что тот нащелкал семь рублей двенадцать копеек, а следовательно, до дому едва хватит, поскольку в кармане оставалась последняя десятка с мелочью.
Вздыбившийся мост медленно осел, сержант открыл движение, и стая таксомоторов ринулась на Стрелку Васильевского острова, с наслаждением шурша покрышками по занявшему свое привычное место асфальту.
Демилле устроился на заднем сиденье и сжался в комочек, лелея свою грусть. Он любил эту грусть — она его возвышала, делала значительнее, имела даже оттенок благородства, а сам краем уха ловил доносящиеся из динамика радиотелефона ночные переговоры водителей.
— Такси было с радиотелефоном?
— Вот именно, милорд! Как вы славно включаетесь в наш век! В сущности, меж нами нет той пропасти, о которой любят говорить... ну, такси... ну, радиотелефон... подумаешь! Это все условия игры, которые легко принять, в то время как суть человеческая мало изменилась, что и позволяет нам отлично понимать друг друга.
Итак, машина была с радиотелефоном, что указывало на принадлежность ее к разряду "выполняющих заказы", но в то позднее время заказчиков не нашлось, посему таксист и подобрал Демилле с дамочкой на улице.
Радиотелефон хрипел и трещал. Откуда-то издалека, словно из космоса, пробивались голоса водителей, выкликали диспетчера, перешучивались. Под эти фантастические ночные разговоры в эфире Евгений Викторович задремал, откинувшись головою на сиденье, и сквозь дрему отмечал, как проносятся мимо улицы и дома: промчались по проспекту Добролюбова, мигнула подсвеченная изнутри льдина плавучего ресторана "Парус", и такси вырвалось на Большой проспект Петроградской стороны, пустынный и прямой.
И лишь только сон скрыл от Демилле виды ночного города — и цепочки огней, и тревожные мигающие желтые пятна светофоров — и начал заменять их совсем иными видениями, как раздался скрип тормозов, такси прыгнуло в сторону, точно всполошенный заяц, а перед капотом метнулась серая легкая тень.
Водитель, стиснув зубы, выскочил из машины, догнал серую человеческую фигурку — то была старушка в пуховом платке; она часто и мелко крестилась и остановил ее за плечо.
— Ты что, бабка!.. — закричал водитель, и непечатные слова сами собой посыпались у него изо рта. — ...На кладбище торопишься? Днем бежать надо! Кладбища ночью закрыты! — уже выпустив пар, закончил он.
Старушка не слышала. Или слышала, но не понимала. Она продолжала мелко осенять себя крестом, точно на нее напала трясучка. Губы ее шевелились и повторяли:
— Господи, свят-свят! Спаси и помилуй!.. Спаси и помилуй, свят-свят!
— Чего стряслось-то? — обескураженно спросил водитель, поняв, что не скрип тормозов и близкая смерть под колесами вызвали у бабки испуг.
— За грехи наши... светопреставление... свят-свят, -твердила старушка.
Водитель махнул рукой, и старуха провалилась в ночь, как летучая мышь.
Надо сказать, что Демилле тоже выскочил из машины, когда увидел страшные глаза водителя и понял, что тот готов убить несчастную старушку. Он приблизился к месту происшествия и с облегчением заметил, что пыл водителя угас, старушка невменяема и бормочет бог весть что. Еще секунда — и она скрылась в подворотне. Острый кончик развевающегося за нею пухового платка лизнул кирпичный угол и навеки исчез из жизни Евгения Викторовича.
— Прибабахнутая... — задумчиво сказал водитель и направился к покинутой машине.
— Если бы он знал, милорд, насколько точное вылетело у него слово! Ведь старушка именно была "прибабахнутая", но вот как, почему и чем она была "прибабахнута" — об этом не знали ни водитель, ни Евгений Викторович, хотя, по удивительному стечению обстоятельств, к последнему факт имел прямое отношение.
Когда вновь заработал мотор, а вместе с ним и динамик радиотелефона, водитель и Демилле услышали, что в эфире творится нечто невообразимое. Два или три голоса, захлебываясь, о чем-то рассказывали, но о чем — понять было невозможно, потому как диспетчер, позабыв о хладнокровии, кричала со слезой: "Прекратите засорять эфир!" — и этим вносила дополнительную сумятицу. Демилле удалось установить, что какого-то водителя, Мишку Литвинчука, чуть не раздавило.
— Где? Как? При каких обстоятельствах?
— Да не больно знать хотелось, милорд! Что-то там такое произошло в ночном городе, сдвинулось или осело, а может, почудилось...
Водитель выключил радиотелефон, и Евгений Викторович снова погрузился в дремоту.
Проехали Кировский, взлетели на Каменноостровский мост (навстречу пронеслась колонна милицейских машин с синими мигалками), дугою промчались по Каменному, миновали мост Ушакова и Черную речку, оставили позади кинотеатр с красными буквами "Максим" и вырвались, наконец, на проспект Энгельса, уносящийся вдаль -в Озерки, Шувалово, Парголово, где на бывших болотистых лугах стоят ныне сотни и тысячи похожих друг на друга многоэтажных строений. Демилле сонной рукою сжимал в кармане липкие ключи от дома; водитель вновь включил радиотелефон и повторял в микрофон: ",,Двадцать седьмой" — Гражданка..." — пока не щелкнуло в динамике и далекий девичий голос сказал: "Поставила "двадцать семь" на Гражданку".
Они свернули вправо и поехали по временной, в ухабах, дороге — так было ближе, — затем свернули еще и отсюда совсем недалеко уже было до улицы Кооперации. Она и возникла вскоре: въезд на нее был отмечен двумя точечными шестнадцатиэтажными домами, далее по левую сторону стояли двенадцатиэтажные и также точечные дома, а по правую — два детских сада, абсолютно одинаковые, за которыми и был девятиэтажный дом Евгения Викторовича, выделявшийся оригинальной кирпичной кладкой "в шашечку".
— Куда дальше? — спросил водитель, когда такси миновало первый из детских садов.
Демилле встрепенулся и взглянул на счетчик. Там значились цифры 10.46. Он сунул руку в карман плаща, опять испытав легкое отвращение, и достал слипшуюся от пива мелочь. Беглый взгляд на нее определил, что, слава Богу, хватит! Только тут он посмотрел за стекло и сказал:
— Здесь, за вторым садиком, следующий дом.
— Где? — спросил шофер. (Они уже ехали мимо этого второго садика.)
— Ну вот же... — сказал Евгений Викторович и осекся.
Никакого следующего дома за садиком не наблюдалось. Там, где всегда, то есть уже десять лет, возвышался красивый, "в шашечку", дом, была пустота, сквозь которую хорошо были видны пространства нового района, и вывеска "Универсам" в глубине квартала, и небо с теми же звездами.
— Стой! — в волнении крикнул Евгений Викторович.
Он выскочил из машины, причем водитель тут же распахнул свою дверцу и вышел тоже, опасаясь, по всей видимости, соскока. Демилле сделал несколько шагов по асфальтовой дорожке и вдруг остановился, опустив руки, да так и замер, вглядываясь перед собою.
— Эй! Ты чего? — позвал водитель, а так как пассажир не отзывался, то он направился к нему и, только подойдя, понял — чем был потрясен Демилле...
Глава 2
НЕ ВЫГУЛИВАЙТЕ СОБАК НОЧЬЮ!
— Ну и чем же? Чем?
— Ах, милорд, и это говорите мне вы! Вспомните, прошу вас, какими фокусами вы занимались в своем "Тристраме"?
— Мне казалось — так забавнее...
— Еще бы! Оборвать повествование на самом интересном месте, чтобы ни с того ни с сего, с бухты-барахты ("Вы не скажете, где расположена эта бухта?" — "Барахта? В вашем романе, милорд!") начать долгий и бесцельный разговор о каких-нибудь узлах, тогда как в этот самый момент рождается ребенок... мало того — герой романа!.. Как это называется?
— Послушайте, молодой человек! Вам не кажется?..
— Простите, Учитель. Смиреннейше припадаю к вашим стопам. Вырвавшиеся у меня слова — не более чем авторская амбиция. Знаете, пишешь, пишешь — да вдруг и почувствуешь себя Господом Богом, Творцом, так сказать... Но ничего, это ненадолго... Всегда есть кому поставить тебя на место.
— Это правда, — печально вздохнул Учитель.
Поэтому, раз я решил следовать вашим традициям, ничего не будет удивительного в том, что повествование мое приобретет сходство с лоскутным одеялом. В лоскутных одеялах есть своя прелесть: их создает сама жизнь. Настоящее лоскутное одеяло шьется из остатков, накопившихся в доме за долгие годы: старые платья, шляпы, накидки, портьеры — все годится; простыни, пальто, чехлы — что там еще? — мама! мама! я нашел беличью шкурку! — давай ее сюда!
Да здравствует лоскутное одеяло!
Это совсем не то, что расчетливо накопить денег, расчетливо пойти в магазин и там расчетливо купить десять сортов материи, чтобы сшить лоскутное одеяло. Скучное будет одеяло! Ненастоящее... Жизненные впечатления наши — суть лоскуты (Евгений Викторович в настоящий момент получает внушительный лоскут страха и отчаяния, а мы в это время занимаемся легкой и приятной болтовней), они накапливаются как Бог положит на душу, неравномерно, случайно, хаотично. Однако, намереваясь сшить из них лоскутное одеяло романа, мы будем тщательно заботиться о том, какие лоскутки с какими соседствуют — по фактуре, по цвету... Иной раз до зарезу необходим лоскуток, которого у тебя нет, — парча какая-нибудь — и вот бегаешь по городу в поисках приключений, ищешь парчу...
— У меня уже мозги набекрень. О чем вы говорите?
— О нашем романе, мистер Стерн! О его композиции и свойствах, способных согреть душу читающему и усладить его взор.
— Но я пока не вижу романа.
— Зато я вижу, милорд. И, чтобы приблизить вас к нему, я продолжу рассказ, а заодно познакомлю еще с одним героем.
Кооператор Завадовский жил в первом подъезде нашего дома, на пятом этаже, занимая с женой двухкомнатную квартиру 1 34. Дети четы Завадовских давно встали на ноги, и теперь с ними жила собачка — фоксик Чапка, сучка восьми лет, беловато-серой масти.
Валентин Борисович и Клара Семеновна были цирковыми артистами на пенсии. Когда-то они выступали с номером "Необыкновенный велокросс" и разъезжали по арене на велосипедах, имевших по одному колесу и седлу на длинной железной палке, руля же не имевших, — а последние двенадцать лет жили в свое удовольствие, занимаясь мелким приработком по обслуживанию собак. Клара Семеновна умела стричь пуделей, а Валентин Борисович бесподобно готовил собачьи супы, так что в квартире Завадовских постепенно образовалось нечто вроде пункта питания окрестных собак, который временами трансформировался в собачью парикмахерскую. Разумеется, собаки обслуживались не бесплатно, но и не слишком дорого; во всяком случае, кооператоры из нашего дома и трех точечных, что стояли напротив, были рады отчислять из своей зарплаты кое-какие суммы в пользу Завадовских, лишь бы любимые (и весьма породистые!) их собачки имели вкусные супы и были красиво пострижены.
Подрабатывали супруги и торговлей щенками-фоксиками, которых ежегодно приносила неутомимая сучка Чапка, но это уж сущая мелочь... пятьдесят рублей за щенка... у Чапки родословная!.. пять медалей! — а попробуйте уберечь собачку от криминальной случки с какой-нибудь бродячей дворняжкой! попробуйте найти ей достойного партнера, интеллигентного, с хорошей родословной, смазливенького... (раньше Завадовские водили Чапку к профессору Кремневу, но вот уже два года водят к зубному технику Фишман — это дальше, но у фокса Фишман лапки будто в черненьких варежках и медалей на одну больше) — словом, никакие деньги не достаются зря, и я не хочу бросить и тени подозрения на достойных супругов.
Соседи по лестничной площадке, конечно, были не в восторге, но... Какие соседи и когда были в восторге от своих ближних, живущих за стенкой?
— Да, если они живущие. Только на кладбище соседи не ссорятся между собою.
— Как знать, милорд!
— Я вам точно говорю.
Валентин Борисович был ростом мал, худ и похож на мальчика с длинным повисшим носом, а Клара Семеновна, напротив, походила на тыкву, разве что складочки располагались не по вертикали, а горизонтально. Характер у нее был громкий и общительный, тогда как у ее супруга — тихий и робкий. На этом несоответствии строилась не только семейная жизнь Завадовских, но и комизм циркового номера, когда они крутили педали каждый своего колеса, но в последние годы комизма никакого не получалось, и маленький сухонький Завадовский все чаще был выметаем из квартиры мощным дыханием супруги, чтобы без устали колбасить по магазинам, или по знакомым-клиентам, или в поисках шампуня для собак.
Чапку тоже всегда выгуливал Валентин Борисович, причем в порядке вещей были ночные выгулы, когда он, проснувшись среди ночи от храпа Клары Семеновны и будучи не в силах заснуть вновь, цокал зубом, отвернувшись от своей половины, и сразу же слышал легкое и звонкое клацанье когтей Чапки, спешившей по паркету на зов хозяина. Завадовский поднимался с двуспального ложа — немыслимо мягкой и почему-то египетской перины, — набрасывал прямо на пижаму пальто, засовывал ноги в меховые полусапожки и трусил с Чапкой по лестнице вниз, стараясь двигаться бесшумно.
Лифт работал и ночью, но в поздние часы Валентин Борисович лифтом не пользовался никогда, опасаясь шумом его моторов обеспокоить соседей.
Вот и в описываемую нами ночь, часа в три или около того, когда все дома на улице Кооперации погружены были во мрак, Валентин Борисович, как всегда, в пальто, накинутом на бежевую в полосках теплую пижаму, без шарфа, но в шляпе, вышел, сопровождаемый Чапкой, из подъезда и глотнул ночной весенний воздух.
Наш дом спал. Ряды темных окон отливали глубокой синевой, лишь высоко над четвертым подъездом, на девятом этаже, слабо светился желтый прямоугольник — то ли ночник там горел, то ли свеча. Скорее, все же свеча, потому что окно едва мерцало, будто от колеблющегося огонька, и этот неверный свет вдруг породил у Валентина Борисовича мгновенную тревогу, которую он тут же подавил, ибо для нее не было никаких решительно оснований.
Надо сказать, что и собачка вела себя беспокойно... скулила... не помчалась, как обычно, на спортивную площадку, что находилась неподалеку, а сиротливо жалась к ноге хозяина, к пижамным полоскам, взглядывая на Завадовского снизу преданно и тревожно. Следовало бы обратить на это внимание, но... Завадовский нагнулся, поднял Чапку на руки и зашагал через улицу к площадке, окруженной кустами и деревьями — голыми в это время года.
Там он опустил Чапку на землю, фоксик шерстяным клубочком покатился к кустам, принялся обнюхивать стволы, потом присел на задних лапках... Завадовскому вдруг нестерпимо захотелось тоже ("Холодно, черт побери! Как я раньше не подумал?") — в общем, как говорится, приспичило.
Валентин Борисович, боязливо оглянувшись, зашел за трансформаторную будку, что находилась рядом с площадкой, так, чтобы из окон дома, не дай бог, не смогли его увидеть (кого он боялся? кооператоры смотрели уже третьи сны!), нетерпеливо расстегнул пальто и...
...Тут дрогнула земля, воздух сместился всею массой и прошел под землею гул, отчего Завадовский втянул голову в плечи, а Чапка со звонким и яростным лаем бросилась куда-то в сторону.
Валентин Борисович не смог сразу остановить физиологический процесс; он лишь зажмурился и чуть согнул колени, а в воздухе возник вихрь, сорвавший с Завадовского шляпу. Это продолжалось всего несколько секунд, после чего земля дрожать перестала и атмосфера успокоилась, только лай Чапки не затихал.
Вполне уверенный в каком-то случайном порыве погоды, в гигантской кратковременной флуктуации атмосферного давления (Завадовский не знал этого слова, зато я знаю, милорд), бывший артист цирка вышел из-за будки, застегивая нижние пуговицы пальто, да так и окаменел, обращенный лицом к месту, где только что стоял его дом. Дома не было!
Завадовский понял это сразу, ибо ночь была не столь уж темна, небо безоблачное — и луну было видно, а вернее, стало видно после того, как исчез дом. Она стояла низко над горизонтом, приближаясь к полнолунию. Поэтому Валентин Борисович не стал протирать и пялить глаза, а поспешил к месту, где пять минут назад находились двери его подъезда и где сейчас возле бетонного крылечка крутилась волчком Чапка, не переставая издавать горестные собачьи звуки.
Он почти бегом преодолел несколько десятков метров, взбежал на две ступеньки крыльца и... остановился как вкопанный... тяжело дыша... с жестом отчаяния: скрюченные пальцы перед обезумевшим лицом.
Прямо под ним открывалась бездна — так ему показалось — хотя при втором взгляде обнаруживалось, что до бездны далеко. Скажем так: провал глубиною метра два. Валентин Борисович повел очами и увидел огромную прямоугольной формы яму, в точности повторявшую своими очертаниями размеры дома в плане. В яме находился как бы лабиринт из бетонных плит и панелей, между которыми тянулись разного сечения трубы, провода, какие-то мостки были проложены — пол в лабиринте был земляной... Прошло еще несколько секунд, прежде чем Завадовский догадался, что видит перед собою фундамент собственного дома и его подвалы, дотоле скрытые от глаз самим домом. В подвалах кое-где сохранились кучи строительного мусора, тянулись сети инженерных коммуникаций: водопровода, газа, электрические кабели.
Было такое впечатление, будто дом аккуратно сняли с фундамента и куда-то унесли.
— Но куда? Что за шутки! Ночью! Без предупреждения! — Завадовский почувствовал сильнейшее негодование.
Он услышал вдруг, что в стороне, в районе второго подъезда, журчит вода. Завадовский, снова подхватив собачку на руки, бросился по кромке ямы на звук, осыпая в открытые подвалы свежие комья глины. Из трубы, уходящей в землю, хлестала вода, сверкая брызгами в лунном свете и постепенно заполняя отсеки подвалов. Как ни был Завадовский слаб в инженерии, он все же догадался, что видит главную артерию, посредством которой дом связывался с сетью водопровода. Между прочим, конец артерии был грубо обломан.
Тут же мелькнула мысль о газе, который тоже вырывается на свободу где-то рядом — невидимый, но опасный... и электричество!.. вон, вон оно трещит голубыми искрами, уходя в развороченную землю! Где дом? Где он? Куда девался?!
Катастрофа!!!
Завадовский обратил взор к небу, как бы посылая упрек Господу Богу, и тут только увидел высоко над собою черную прямоугольную тень, которая плавно удалялась к горизонту, имея в правом верхнем углу светящийся желтый квадратик. Завадовский сразу узнал — не удивился, но заплакал, прижимая Чапку к груди, — дом! дом улетающий! возьми меня с собою! — не слышит...
Впрочем, необходимо было хоть что-то предпринимать.
Цирковые артисты — люди тертые, и Валентин Борисович не был исключением (собачьи супы — тому лишнее подтверждение). Поэтому, проводив прощальным взглядом улетающий с Кларой Семеновной кооперативный дом, он опустил взгляд на грешную землю и увидел телефонную будку, которая располагалась ранее у третьего подъезда, а сейчас, естественно, торчала на самом краешке ямы, слегка покосившись. Завадовский побежал дальше по кромке, суетливо роясь в карманах в поисках мелочи, как вдруг его осенило: мелочи не нужно!
— Мы же в милицию звоним, Чапа... монетка нам не нужна... Верно, Чапа? — бормотал Валентин Борисович, подбегая к будке.
На удивление телефон работал — гудок был! Завадовский поспешно набрал 02 и только тут сообразил, что не знает, какими словами будет взывать о помощи.
Разговор с дежурным был следующий (протокольный вариант).
— Дежурный УВД слушает.
— Говорит Завадовский... У нас несчастье!
— Что случилось?
— Дом... Пропал дом... Исчез!
— Что значит — исчез?
— Улетел... Я сам видел!
— Гражданин, проспитесь!
Последняя фраза была произнесена с интонацией прямо-таки металлической, после чего в трубке последовали частые гудки. "Не верят нам, Чапа!" — горестно вздохнул Валентин Борисович, но отступать было некуда — он снова набрал 02.
— Дежурный УВД слушает.
— Я вас умоляю — не вешайте трубку, — горячо начал Завадовский. — Говорит пенсионер Завадовский, заслуженный деятель искусств республики, член партии с одна тысяча девятьсот пятидесятого года, проживающий по адресу...
— Гражданин, короче. Что случилось?
— ...проспект Кооперации, дом одиннадцать, квартира тридцать четыре, -выпалил Завадовский. — Я прошу прислать наряд милиции и разобраться на месте.
— В чем?
— Хищение социалистической собственности в особо крупных масштабах! — крикнул Завадовский в трубку.
— Магазин, что ли, грабят? — спросил дежурный. — Повторите адрес...
Завадовский повторил адрес и свою фамилию.
— Пришлем патруль, — сказал дежурный.
И лишь только Валентин Борисович с Чапкой покинули телефонную будку с чувством исполненного гражданского долга, как она, клонившаяся до того, как Пизанская башня, чрезвычайно медленно, вдруг набрала скорость и опрокинулась в подвал, оборвав провода телефонной сети. Раздались громкий всплеск и вой Чапки.
— Ничего, Чапа, ничего... — шептал Завадовский. — Сейчас приедут, разберутся...
Он отправился к своему подъезду и там принялся расхаживать перед несуществующими дверями, постепенно приводя себя в состояние языческого транса. Со стороны могло бы показаться, что странно одетый человек с торчащими из-под пальто пижамными брюками шаманит среди ночи перед разверстой ямой. Сходство усиливали газовые факелы, вспыхнувшие тут и там от электрических искр. Но улица Кооперации была пустынна, а соседние дома темны.
Обрывки самых разнообразных мыслей и воспоминаний теснились в мозгу бедного кооператора: вспоминался цирк, громкие выезды на арену под звуки фанфар... и Клара — пухленькая, веселая, неунывающая Клара, будто слитая воедино с одноколесным аппаратом, посылающая публике восторженные комплименты... где она? На небесах! -ужасно! ужасно!.. Лезли откуда-то со стороны, как тараканы, мелкие и многочисленные мысли о возможных последствиях исчезновения дома и Клары (Завадовский сразу и бесповоротно решил, что это — навсегда). Например, хотя и жаль было вещей и гардероба и вставал вопрос о необходимости начинать все сначала, все же прокрадывались и приятные мыслишки... не так уж он стар... а что, если... Да-да, несомненно найдется женщина... а можно вернуться к Соне. (С Соней Лихаревой, дрессировщицей собачек, была связана у Валентина Борисовича одна давняя романтическая история, весьма быстро и умело пресеченная решительной рукою Клары.)
Но Завадовский, к чести ему будь сказано, быстро справился с неуместным одушевлением и, раскачиваясь и завывая на луну, предался долгой великолепной скорби, из которой его вывел зеленый огонек такси, вспыхнувший вдруг у дальнего, четвертого подъезда.
— Это приехал Демилле, милорд. Шофер выключил счетчик, и одновременно включился зеленый фонарик: "такси свободно".
— Я догадался.
Валентин Борисович перестал раскачиваться и настороженно взглянул на такси. Согласитесь, после пережитого им любую новость воспринимаешь подозрительно! Из такси выскочила фигурка человека и бросилась к яме... там остановилась, как вкопанная... Выскочила следом другая фигура, подошла к первой, тоже остановилась. Последовала пауза, после чего фигуры начали разговор, причем обрывки фраз долетали до Завадовского: "Адрес?.. Тот адрес!.. Пить нужно меньше... Деньги есть?.." Одна из фигур протянула что-то другой... Хлопнула дверца, взревел мотор. Такси развернулось и уехало в ту же сторону, откуда появилось.
Завадовский хотел было подойти к товарищу по несчастью (он уже понял, что оставшаяся у ямы одинокая фигура — товарищ по несчастью, сосед, ближний), но увидел в конце улицы два мигающих синих огонька, которые быстро приближались к месту происшествия. Валентин Борисович испытал мгновенную радость победы — как в кино — Чапаев вылетает из-за холма впереди эскадрона, бурка на нем развевается — наши! наши подоспели! Завадовский еще крепче прижал Чапку к груди, на глаза ему опять навернулись слезы... Нервный был человек!
...И побежал навстречу милиции, забыв о ближнем, который внезапно исчез из поля зрения, как сквозь землю провалился. Но Завадовский этого и не заметил. Он бежал со слезами на лице, ослепленный светом фар, точно бабочка на огонь. Чапка лаяла у него в руках — было холодно, ветер свистел в ушах. Еще полчаса назад этот человек спал на мягкой и теплой египетской перине... имел дом, жену... Сейчас у него осталась байковая пижама, полусапожки, пальто и собачка. Шляпа куда-то укатилась. Ни документов, ничего!
Передняя патрульная машина резко остановилась, и из нее высыпались три или четыре милиционера, которые, не мешкая, подскочили к Завадовскому и на всякий случай схватили его за руки, слегка заломив их назад, причем Чапка ухитрилась куснуть одного из милиционеров, тут же выпала из рук Завадовского и принялась чертить петли вокруг форменных серых брюк, заливаясь злобным лаем.
— Куда бежите? — быстро задал вопрос начальник патруля, лейтенант милиции.
— К вам... — тихо выдохнул Завадовский. — Я Завадовский. Я звонил.
— Что случилось?
— Дом... дом... — прошептал Валентин Борисович и кивнул головою в сторону ямы, ибо руки у него были крепко прижаты к спине.
— Где дом?
— Здесь был мой дом! — в отчаянии крикнул Завадовский. -Да отпустите же руки!
Милиционеры отпустили руки по кивку начальника, но остались стоять тесно к возможному нарушителю.
— Вот здесь стоял дом! — резко повернулся на каблуках кооператор и, протянув обе руки вперед, направился к яме.
Милиционеры двинулись за ним.
— Представляю их состояние. Они, должно быть, подумали, что перед ними помешанный!
— Ах, милорд, никогда не знаешь, о чем думает милиция...
Процессия приблизилась к фундаменту, и все милиционеры дружно заглянули вниз, в отсеки подвалов, куда по-прежнему не спеша прибывала вода. Две патрульные машины бесшумно подъехали сзади. Воцарилось недоуменное молчание. Более всего милицию смущала вода, бьющая из трубы, — вода была явным беспорядком — за исключением этого и, быть может, факелов, ничего особенно страшного не наблюдалось. Ну, фундамент... нулевой цикл... стройка как стройка.
— Вы утверждаете, — начал, кашлянув, лейтенант, — что здесь раньше стоял ваш дом? Вы здесь жили?
— Да! — с вызовом сказал Завадовский.
— Где? Когда?
— Сегодня! Только что! Здесь стоял девятиэтажный дом! Дом номер одиннадцать по улице Кооперации! — кричал, как глухим, Завадовский.
— А где же он теперь? — спросил несколько сбитый с толку лейтенант.
— Не знаю! Улетел! — патетически воскликнул кооператор.
— Вот что, гражданин, вам придется проехать с нами, — хмуро, скучным голосом (он уже знал, чем пахнут дела с сумасшедшими) сказал лейтенант.
— Но за что? — возмутился Валентин Борисович, будто не понимая, что если милиция не возьмет его с собою, то делать ему ночью на улице будет решительно нечего.
— Там разберемся, — сказал лейтенант классическую фразу. ("Почему классическую?" — "Все милиционеры ее говорят".)
Помощники лейтенанта теснее сплотились вокруг Завадовского, еще один поймал Чапку и сжал ей мордочку ладонями, чтобы она не лаяла, и все двинулись к машине ПМГ.
— О Господи! А это еще что?
— Народ зовет эти машины "помогайками", но официальная расшифровка аббревиатуры — "патрульная милицейская группа".
В это мгновение из первой "помогайки" высунулась голова водителя в серой шапке:
— Товарищ лейтенант! Вас к рации! Срочно!
Начальник патруля ускорил шаг и скрылся в машине. Милиционеры подвели Завадовского к задним дверцам "помогайки" и остановились, ожидая дальнейших распоряжений. Начальник вел переговоры по рации минуты три. Когда он вновь показался из машины, лицо его было глубоко озадаченным и слегка испуганным, несмотря на форму. Он снял шапку и вытер вспотевший под нею лоб.
— Как вас по имени-отчеству? — обратился он к Завадовскому.
— Валентин Борисович.
— Прошу прощения, Валентин Борисович... (При этих словах помощники, придерживавшие Завадовского за локотки, сами собою отодвинулись, как дверцы метрополитена.) Мы попросим вас поехать с нами, у нас есть для вас важные сведения... Архипов! Останешься на посту у дома... то есть здесь. Никого к яме не пускать! Скоро приедут строители, поставят забор. И аварийные службы... Валентин Борисович, никто больше не видел, как дом... э-э... улетел? Свидетелей, кроме вас, нет? — спросил лейтенант.
На миг перед глазами Завадовского мелькнули фигурки людей у такси с зеленым огоньком... но тут же мысль о том, что признание задержит операцию, заставит бедных милиционеров искать неизвестного ночного пассажира... на холоде... нет! Завадовский был человек тертый.
— Не заметил, — осторожно сказал он.
Дверцы распахнулись, и Валентин Борисович, бережно поддерживаемый милиционерами, шагнул в темное нутро ПМГ. Туда же сунули и Чапку. Бывать ранее Завадовскому здесь не приходилось. Он на ощупь обнаружил низкую скамеечку у борта и уселся на нее, поглаживая Чапку. Только тут он заметил грузную фигуру в милицейской форме напротив себя. Фигура шумно вздохнула, обдав Завадовского густым запахом табака.
— Ну, шо?.. Допывся? — добродушно спросила фигура, взглянув на торчащие из-под пальто пижамные брюки.
— Хвыленко, придержи язык! — прикрикнул начальник снаружи. -Товарищ едет свидетелем.
— А я шо... — невозмутимо ответствовал Хвыленко.
Дверцы захлопнулись, погрузив кооператора, Хвыленко и Чапку в полнейший мрак, начальник патруля уселся рядом с водителем, и первая машина помчалась по пустой улице. На месте происшествия остался пост: два милиционера по углам фундамента. Вторая патрульная машина принялась медленно объезжать близлежащие закоулки. Она была похожа...
— Знаете, милорд, в наших сказках часто повторяется прибаутка: "Поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что". Вот и эта машина... Такой она имела вид.
Глава 3
БЛУДНЫЙ СЫН
Демилле нашел в кармане десятку, не думая, механически мял ее в руке, смотрел на водителя с надеждой... может быть, поможет, объяснит?.. Водитель грубо вырвал деньги, ушел. Взревел за спиною Демилле мотор, машина развернулась, уехала. Евгений Викторович остался стоять перед ямой с бетонными плитами. Откуда там взялась вода?.. Он ничего не соображал.
Его вывел из оцепенения ровный механический звук, доносившийся со стороны проспекта Благодарности. Демилле повернул голову и увидел две милицейские машины с мигалками. Они приближались к месту катастрофы. "Паспорт!" — крикнул кто-то посторонний в голове Евгения Викторовича, и он принялся в растерянности хлопать себя по карманам, хотя знал точно — паспорта при нем не было. Зачем и почему понадобится паспорт, Демилле сказать бы не мог, но чувствовал — понадобится.
Им овладел испуг. Он вдруг представил себя на месте милиционеров, прибывших расследовать загадочное исчезновение дома. (Целенаправленность, с какою приближались машины ПМГ, не оставляла сомнений: едут расследовать.)
— Дом исчез неизвестно куда. Рядом с фундаментом подозрительный и выпивший субъект без паспорта, без денег, в липком почему-то плаще... А не причастен ли он к беспорядку? Милиция, по всем расчетам Евгения Викторовича, не могла его не арестовать.
— Арестовать? За что?!
— Успокойтесь, милорд! Какие вы, право, англичане, чувствительные к гражданским свободам! Никто не собирался его арестовывать. Могли задержать, вот и все. Не более чем на три часа. Экое дело!
Тем не менее в сознании Демилле, взбудораженном невесть откуда свалившимся несчастьем, очень ясно обозначилось: "Заберут!". Он шмыгнул в сторону, огибая яму, перепрыгнул через низенький заборчик детского сада и, недолго думая, укрылся в бетонной короткой трубе сечением в человеческий рост, то есть почти в человеческий рост, так что стоять в ней Евгению Викторовичу пришлось согнувшись. Труба эта была положена на детской площадке специально для увеселения детей. Если бы в тот миг кто-нибудь увидел Евгения Викторовича, то наверняка заподозрил бы в злом умысле. В самом деле — ночью, на игровой площадке детского садика, в отрезке бетонной трубы неподвижно стоит скрюченный мужчина... А? Каково? Забрать его — и делу конец!
Но Евгения Викторовича, к счастью, никто не видел. Спал ночной сторож детсада (аспирант кафедры теоретической астрофизики Костя Неволяев), спали жильцы окрестных домов, а прибывшая милиция достаточно была отвлекаема кооператором Завадовским и исчезнувшим домом. Демилле слышал доносившиеся оттуда голоса, особенно громко прозвучала фраза: "Здесь был мой дом!", которую выкрикнул высокий мужской голос... Демилле вздрогнул; до него стало по-настоящему доходить, что все случившееся — не шутка, не сон, не галлюцинация — дом исчез! стерт с лица земли! — а сын? а жена?.. "Так тебе и надо!" — вдруг жестко выговорил внутри тот же посторонний голос, который кричал о паспорте. "Допрыгался..." — подумал Демилле уже самостоятельно.
Он дождался, покуда уехала первая машина, а вторая развернулась и юркнула в глубь жилого массива, и только потом вылез из трубы. За оградою детского сада, у края разверстой ямы, виднелась статная фигура милиционера. Он стоял спиной к Евгению Викторовичу. Демилле, чуть пригнувшись, как на поле боя, простреливаемом противником, сделал короткую перебежку за угол детсада, выглянул из-за него и, убедившись, что фигура не изменила ориентации, побежал к заборчику. Перемахнув его, Евгений Викторович благополучно скрылся в ночи среди однообразного ландшафта.
Только-только отдышавшись, он начал соображать, куда идти дальше. Ну, хорошо, от милиции он ушел, но ведь надо где-то переночевать, а точнее, доночевать, потому что дело близилось уже к утру...
— И где же он ночевал? В ночлежке?
— Что такое "ночлежка" в вашем понимании, Учитель?
— Это место, где можно за умеренную плату получить ночлег.
— Браво, милорд! Но у нас нет ночлежек. С ними покончено как с пережитком старого быта, поэтому о ночлежках мы знаем только по пьесе Горького "На дне".
— Где же ночуют у вас бездомные?
— У нас нет и бездомных... Правда, случается, что тот или иной человек оказывается временно бездомным. В чужом городе, когда не удалось устроиться в гостиницу... или жена выгнала... или пьян и не можешь найти дороги домой... или просто тоска, хоть волком вой, и хочется опуститься на самое дно (как у Горького, милорд) — и вот тогда возможны следующие варианты, исключая, разумеется, родственников и знакомых:
1) вокзалы; это ночлежки бесплатные, но неудобные — жесткие скамейки -того и гляди, что-нибудь уворуют — да и милиция гоняет... официально в залах ожидания можно ожидать сидя, но не лежа;
2) ночлег у проститутки ("Фи! Как грязно! Неужели у вас развита проституция?" — "Профессиональной проституции нет, но есть любительницы, которые за выпивку или небольшую плату могут предоставить в распоряжение свою комнату вместе с собою. Удовольствие, правда, грозит ,,чреватостью в последствиях", как выразился один театровед, получивший подобное предложение на Лиговке в районе полуночи". — "Что он имел в виду?" — "Вероятно, ограбление или венерическую болезнь, или то и другое вместе".);
3) вытрезвитель — это дорогое развлечение. Его могут позволить себе люди обеспеченные, крепко стоящие на ногах (фигурально, но не буквально), имеющие к тому же дефицитную специальность — токари, фрезеровщики, металлурги, слесари... Дело в том, милорд, что каждый ночлег в вытрезвителе обставляется, помимо платы за обслуживание, рядом неприятных формальностей: штрафом за антиобщественное поведение, сообщением на работу ночующего с последующей проработкой и прочим, поэтому интеллигентам лучше там не ночевать — их могут вышибить с работы. А рабочим легче... У нас не хватает рабочих, милорд, это серьезная экономическая проблема. Неудивительно, что им стараются создать условия получше.
Как видите, выбор невелик, а удобства сомнительны. Вот почему Евгений Викторович и думать не стал про все эти вещи, спешно прикидывая другие варианты: к приятелям -неудобно... В мастерскую, от которой имелся ключ — не хочется смертельно... Да и как доедешь? Трамваи не ходят, а денег на такси нет.
Пока Евгений Викторович размышлял, ноги сами несли его по проспекту Благодарности мимо темных окон домов. На всем проспекте горели два-три окна где-то высоко и далеко — свет забыли погасить, что ли?
Он вдруг понял, что идет к маме, к ее дому, где не был давно, месяца четыре. И с самого начала, когда, убежав от милиции, он начал перебирать варианты ночлега, ноги уже несли его туда, в старую квартиру родителей, где прошло его детство и где после смерти отца жили мать Евгения Викторовича и его сестра со своим семейством.
Поняв это, Демилле поморщился — ему трудно было бывать у матери. Упреки совести долго не давали потом покоя, будто в чем-то он был виноват перед нею — да и в самом деле был! -разве свободен кто-нибудь от вины перед матерью? Где, как не там, можно преклонить голову, и покаяться, и попросить прощения, зная, что будешь прощен, и вернуть на миг незабываемый запах детства?
— В сущности, мы никогда не порываем с детством, милорд, и как величайшее счастье воспринимаем всякое настоящее в него возвращение... Не то, знаете, когда ребячливость нападает... нет, тут другое...
— Я знаю, о чем вы говорите.
— Это бывает только наедине с собою. Чаще всего у зеркала, когда с отвращением смотришь на свое взрослое лицо и вдруг стираешь его, как ненужную маску, и подмигиваешь себе — десятилетнему: "Здорово мы дурачим взрослых?" Удивительно, но понятие "взрослый" по отношению к каким-то людям сохраняется всю жизнь.
— Но если это так, если они взрослые, то кто же мы?
— Дети, милорд!
Демилле заметил впереди огонек и прибавил шагу. Он наискось пересек улицу и оказался перед железной загородкой, за которой ровными рядами стояли накрытые брезентом автомобили. Это была стоянка личных автомашин. У закрытых ворот лепилась будочка, из маленького окошка которой выбивался свет. Демилле приблизился к окошку и осторожно заглянул в него.
В будочке он увидел молодого человека с бородкой, в красной с синим синтетической куртке, усыпанной белыми пятиконечными звездами. Бородка заострялась вниз клинышком, на голове молодого человека топорщилась петушиным гребешком вязаная шапочка с надписью на ней "LAHTI", из-под шапочки выбивались пучки черных жестких волос.
Молодой человек сидел в старом, с продранною обшивкою кресле, положив ноги на прикрепленный к стене будочки низкий столик, где под стеклом виднелся календарь, какие-то таблицы и бумажки. В руках у незнакомца была газета — как удалось установить Евгению Викторовичу, читавшему по-французски, — парижская "Фигаро".
Демилле легонько кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание. Молодой человек сложил газету, поднялся с кресла и распахнул дверь будочки наружу. Щурясь и привыкая глазами к темноте, он замер в дверях. Наконец он увидел Демилле, выставил бородку вперед и произнес учтиво:
— Что вам угодно?
— Воды... — прошептал Демилле первое, что пришло в голову. — У вас попить не найдется?
— Прошу вас, — еще более учтиво ответил хозяин, распахивая железную калитку в ограде и приглашая Демилле войти. Евгений Викторович последовал приглашению. Хозяин запер калитку и тем же предупредительным жестом направил гостя в будочку.
— Садитесь... Вам воды или, может быть, желаете выпить? — сказал молодой человек, когда Демилле уселся на табуретку, втиснутую между краем столика и стеною.
— Я не... А впрочем... — Демилле запутался.
Хозяин изогнулся и вытянул из-за спинки кресла наполовину опорожненную бутылку "Каберне". Не говоря более ни слова, он извлек откуда-то стакан и чашку с отбитой ручкой, а затем разлил вино.
— Будем знакомы, — сказал он, приподнимая чашку за крохотный отросток ручки и глядя в глаза Евгению Викторовичу. — Борис Каретников.
— Евгений, — кивнул Демилле, приподымая стакан.
Фамилию свою Евгений Викторович называть не любил, во избежание недоразумений: как? простите, не расслышал?.. Демилев? Деми... что? и т. п.
Они выпили. Каретников, несмотря на то, что пил из чашки, да еще с обломком вместо ручки, держался исключительно элегантно и современно, на столике французская газета — курточка-то по виду американская! — меньше всего к ночному знакомцу подходило слово "сторож", хотя он был именно им.
Не зная, о чем бы потолковать с молодым человеком, Демилле задал довольно дурацкий вопрос:
— У вас здесь машина стоит?
— Разве я похож на человека, у которого может быть личный автомобиль? — возразил Каретников. — Я просто имею честь охранять эту стоянку.
— Странно... — пробормотал Демилле. — Я никак не мог предположить... Эта газета, — он указал на "Фигаро", отчего Каретников сразу приободрился и выпятил слегка грудь.
— Странно, вы говорите? — начал он с риторического вопроса. — Действительно, странно, когда человек, владеющий пятью иностранными языками, из них тремя — в совершенстве, работает ночным сторожем. Вы это хотели сказать?
— М-мм, — Демилле пожал плечами, ибо ничего такого сказать не хотел.
А в Каретникове будто открылся клапан (один из тех, милорд), а может быть, душа в ночных бдениях истосковалась по собеседнику, но он сразу высыпал на Демилле пригоршню круглых, хорошо обкатанных слов, из которых явствовало, что Каретников — не просто ночной сторож, а ночной сторож из принципиальных соображений, поскольку не в силах найти работу, где мог бы применить знание всех пяти языков (один из них был турецкий), а размениваться на меньшее количество языков ему не хотелось. На этой почве у Бориса Каретникова — наметились разногласия с системой.
— С какой системой?
— О, вы задали сложный вопрос, милорд. Он требует анализа.
Не успеваем мы переступить порог этого лучшего из миров, как сталкиваемся с огромным количеством систем, которые по отношению к нам являются внутренними, внешними или умозрительными.
Классификация моя, милорд!
...Например, сердечно-сосудистая система нашего тела есть система внутренняя, тогда как система пивных ларьков Петроградской стороны, из которой — я говорю и о системе, и о стороне — несколько часов назад был буквально вырван один элемент с честнейшей тетей Зоей, — есть система внешняя. Это каждому понятно. Но что такое система умозрительная?
Под умозрительной системой я понимаю плод усилий нашего разума, стремящегося связать воедино набор внешне разнородных предметов, фактов или явлений с тем, чтобы вывести общие свойства этого набора и, окрестив последний системой, попытаться предсказать или исследовать законы, ею управляющие. В памяти сразу же всплывает Периодическая система элементов Менделеева, существующая лишь в нашем воображении, равно как и система единиц измерения физических величин, и системы стихосложения, и философские системы, и система "дубль-ве", и денежная система (уж она-то наверняка существует только в нашем воображении!), и новая система планирования и экономического стимулирования, и даже система "счастливых" трамвайных билетов.
Все это системы умозрительные.
И лишь одна система никак не укладывается в рамки моей классификации, которой суждено сыграть выдающуюся роль в науке и перевернуть взгляды философов, поэтов и системотехников. Она является одновременно внутренней, внешней и умозрительной.
Эта система — государственная.
— Тсс! Да вы что?.. В своем уме? Нет, если так будет продолжаться, то я слагаю с себя... Зачем мне лишние неприятности? Мне и так досталось в свое время! Я хочу дожить свое бессмертие спокойно.
— Да вы никак испугались, милорд?
— Ни капельки! Однако должен вам напомнить, сударь, что я никогда не затрагивал королевской власти. Всякая власть — от Бога. Мне хватало ослов поблизости — стоило лишь протянуть руку, и я натыкался на уши. Но зачем же трогать королеву?
— При чем здесь королева?
— Ах, вы меня прекрасно понимаете...
— Допустим... Но разве я сказал что-либо предосудительное о государственной системе? Я даже не назвал конкретное государство.
— Не считайте меня идиотом. Вы что — живете на Канарских островах? Или в республике Чад? Или в Новой Каледонии?.. Вы живете здесь, и каждое ваше слово насчет любого государства — даже Лапуту, даже Бризании — будет отнесено сюда.
— Но я, ей-Богу, ничего плохого еще не сказал.
— Как вы любите, сударь, прикидываться простачком! Вы уже сказали, что государственная система является одновременно внутренней, внешней и умозрительной. Даже если вы этим ограничитесь, то, предоставив любому разумному человеку право поразмыслить над вашим определением, вы неминуемо натолкнете его на вывод о том, что:
а) государственная система является внешней, потому что противостоит индивидууму и подавляет его свободу;
б) она является внутренней, потому что страх перед государственной машиной заложен на уровне инстинкта;
в) наконец, она умозрительна, потому что не отражает ничего реального, потому что она — фикция, игра воображения, к тому же — не нашего.
Вам достаточно?
— Достаточно, милорд. Я поражен вашей казуистикой. Таким способом можно извратить любое суждение.
— Дорогой мой, я старше вас на двести с лишним лет... Не трогайте государство, прошу вас. Что у вас — мало забот помимо него? Я вам больше скажу: литература не для этого... Свифт мне недавно признался: "На кой черт я воевал с государством? У меня был прекрасный парень — этот Гулливер — а я, вместо того чтобы дать ему насладиться жизнью, любовью и детьми, заставил беднягу таскаться по разным Лилипутиям, Бробдингнегам и Лапуту, описывать их государственность и показывать фиги доброй старой Англии. Зачем? Ничего не понимаю!" Так сказал мне Свифт.
Друг мой, плюньте на государство!
— Ох, мистер Стерн, как бы оно не плюнуло на меня!.. Но все же я, боясь показаться назойливым, объяснюсь по поводу тройственной природы государственной системы...
— Ну, как знаете. Я вас предупредил.
— Итак, государственная система безусловно является внешней по отношению к отдельному человеку. Ее установили без него, не спрашивая его и не интересуясь — как она ему понравится. Для отдельного гражданина государственная система — такая же объективная данность, как гора Джомолунгма (или Монблан — это чуточку ближе к вам, милорд).
Но она же является внутренней, потому что государственность впитывается с молоком матери. Однако я решительно не приемлю тезис о страхе. Внутреннее чувство от заложенной в нас государственной системы значительно сложнее. Это и восторг, и гордость, и уверенность (совокупность чего называют патриотизмом — не совсем, впрочем, правильно); и обида, и страх, и недоумение (это чаще всего именуется обывательским брюзжанием); и горечь, и стыд, и умиление, и надежда видеть свое государство сильным и сплоченным — и отчаяние.
Внутренняя государственная система стала как бы частью нашей нервной системы — и значительной! Мы так тонко чувствуем, что можно и чего нельзя в нашем государстве, что иностранцы, милорд, изумляются! Чувство это принадлежит к разряду безошибочных.
Я предлагаю мысленный эксперимент. Нужно подойти к первому попавшемуся прохожему и прочитать ему страницу текста (прозы, поэзии, публицистики), после чего спросить: возможно ли это опубликовать в нашей прессе? Ответ будет правильный, я готов побиться об заклад.
— Что же это доказывает?
— А это доказывает, милорд, что мы все мыслим государственно, мы легко становимся на точку зрения государства, мы знаем, как оно относится к той или иной проблеме. Внутренний цензор, о котором так любят рассуждать господа литераторы, на самом деле не является их собственностью. Он сидит в каждом из нас. Мы отлично знаем — что следует говорить на трибуне, а что можно сказать в семейном кругу. Мы возмущаемся писанными под копирку выступлениями трудящихся по телевидению, но позови нас туда завтра, вложи в руки текст и поставь перед камерой, -и мы с искренним чувством прочитаем его в микрофон, потому что станем в тот момент частицей системы.
— Я что-то никак не пойму, куда вы гнете...
— А никуда! Я пытаюсь разобраться в сложном чувстве внутренней государственности. Упаси меня Боже от фиг в кармане или еще где! К сожалению, игривый тон все губит. Я уже объяснял, что не умею казаться серьезным. Я всегда шучу... дошучиваюсь... перешучиваю... Но никогда не отшучиваюсь, милорд! Попробуйте отшутиться от столь важной вещи, как отношение к системе!
Есть такое изречение: "Каждый народ заслуживает своего правительства". Кажется, выдумали французы. ("Да, уж они выдумщики..." — "Что вы сказали?" — "Ничего, это я так...".) Я бы сказал, что каждый народ заслуживает своей государственности. По-моему, это глубже, как вы считаете? Государственность является как бы одной из черт национального характера, а следовательно, не государственный строй накладывает отпечаток на нервную систему граждан, а наоборот — нервная система народа определяет существующий государственный строй.
— Гм... У вас есть философы-профессионалы?
— Навалом, милорд.
— Предвкушаю их удовольствие. Для них ваши рассуждения — лакомое блюдо. Я уже слышу хрупанье, с которым вас сожрут.
— Что ж делать? Возможно, я думаю неправильно, но я думаю именно так.
Ну, и последнее — насчет умозрительности государственной системы. Тут вы, милорд, совсем ошибаетесь. Я просто имел в виду то, что у каждого гражданина имеется в голове проект идеального устройства нашего государства (мы вообще очень лично относимся к государству, вы заметили?), причем все проекты не совпадают. Посему и сама система приобретает некий умозрительный аспект. Мы тратим на обсуждение проектов уйму времени, собираясь в дружеском кругу.
— И помогает?
— Да, милорд, это успокаивает!
...Из всего вышесказанного с неизбежностью вытекает, что у Бориса Каретникова, к которому мы, наконец, вернулись, наметились разногласия с государственной системой, а так как она (мы это установили) является частью нервной системы, то и с последней тоже. Каретников, будучи по природе человеком неплохим, но чуточку амбициозным, посчитал во всех своих бедах виновной систему и перенес на нее обиду и гнев. С нервами у него становилось все хуже. Он хотел ближних обратить в свою веру, которой у него, по сути, не было. И глухое, неясное понимание того, что веры-то нет, а есть лишь обида, делало его еще обиженнее.
Демилле всего этого не знал. Он отметил внешнее: молодой, интеллигентный с виду молодой человек, владеющий языками, работает сторожем на автостоянке. Евгений Викторович не любил анализировать, да и не до того ему было сейчас! Поэтому, обеспокоенный прежде всего своими несчастьями, он слабо прореагировал на излияния Каретникова, то есть не выразил должного возмущения системой, и Каретников обиженно примолк.
— А скажите, — начал Евгений Викторович после паузы, — вы не заметили нынешней ночью ничего необычного?
— В каком смысле? — насторожился Каретников.
— Шума какого-нибудь, грохота...
— Да что же случилось! Объясните! — нервно воскликнул сторож.
— Понимаете, — сказал Демилле, неловко разводя руками, ибо мешал столик, так что получилось — разводя кистями рук... — Понимаете, у меня исчез дом...
— Как? — воскликнул Каретников в волнении.
— Я приехал, а его нет. Остался один фундамент. Все оборвано, выломано... Но следов никаких — ни кирпичей, ни мусора. Не подумайте, что я пьян. Я могу показать место.
— Ну вот! Делают что хотят! — с горестной удалью вскричал Каретников, хлопая себя ладонью по джинсам.
— Кто делает? — не понял Демилле. — Вы что-нибудь знаете?
— Кто же может делать? Они!.. И вас даже не предупредили?
— О чем?
— О том, что дом собираются сносить в связи с Олимпиадой?
Демилле диковато взглянул на собеседника.
— Почему... Олимпиада? — пробормотал он.
— Ну, вы же знаете все эти олимпийские прожекты. Олимпийский год — не только для олимпийцев! — сострил Каретников.
— Да не похоже на снос... — с сомнением сказал Демилле. — Очень чисто вокруг.
— Значит, Министерство обороны, — заключил Каретников. -Пригнали полк солдат и расчистили за час.
— А жильцов?
— Эвакуировали. Когда военным нужно, они это могут.
— Вы думаете... — растерялся Демилле.
— Я убежден.
— Но почему тогда не выставили охрану? Не оградили?
— Вы же знаете, как у нас все делается! — с иронией парировал Каретников.
— Что же теперь? — совсем сник Евгений Викторович.
Ему не приходила в голову мысль, что исчезновение (уничтожение?) дома могло быть государственной акцией. По правде сказать, у него вообще еще не было никакой версии. Эта была первой.
— Нужно бороться, — сказал Каретников. — Я дам вам телефон. Позвоните туда, расскажите о своей беде. Он наклонился над столиком, быстро черкнул на клочке "Фигаро", оторванном для этой цели, два телефона; под одним написал свою фамилию, а под другим -"Арнольд Валентинович Безич".
— Позвоните Арнольду Валентиновичу, он скажет, что делать. Потом позвоните мне.
— Спасибо, — сказал Демилле, принимая бумажку.
— Я могу оставить вас здесь, — предложил Каретников. — Вам ведь негде ночевать, вы устали...
— Нет-нет! — быстро возразил Демилле. — Я пойду к маме. У меня мама, знаете, не очень далеко...
Он словно оправдывался, но желание поскорей уйти из будочки было весьма сильным. Евгений Викторович откланялся, бормоча слова благодарности, вышел за калитку и снова пустился в дорогу, провожаемый долгим, озабоченным взглядом Каретникова.
Он вышел к лесопарку, отделявшему новый район от районов старой застройки. Лесопарк, по слухам, был небезопасен в ночное время, но сейчас Демилле даже не подумал об этом, а зашагал напрямик по дорожке, которая вскоре вывела его на центральную аллею, где стояли окрашенные в белую краску садовые скамейки.
Аллея была прямой, как стрела, и строго над нею, в дальнем ее конце, обозначенном четким контуром деревьев слева и справа, висела красная тяжелая луна. Демилле быстрым шагом приближался к ней по аллее — размахивал руками, часто дышал, бормотал что-то под нос, -вдруг уселся на скамейку... Лихорадочно роясь в карманах, он извлек из них все, что там было, и стал рассматривать свое богатство в тусклом багровом свете луны. Он решил проверить, с чем же остался?
Проверка дала следующие результаты:
1) денег — 26 копеек;
2) связка ключей от квартиры (своей);
3) ключ от мастерской (чужой);
4) записная книжка с несколькими вложенными в нее бумажками, в том числе обрывком "Фигаро";
5) зубочистка;
6) носовой платок;
7) пуговица от плаща (оторванная);
8) полиэтиленовая пробка от винной бутылки (надрезанная);
9) карамель "Мятная".
Евгений Викторович, вздохнув, сунул в рот карамель, а пробку выбросил, чем уменьшил свое достояние на две единицы. Он опять рассовал оставшееся по карманам и побрел по направлению к луне уже медленнее, перекатывая во рту мятную конфету. Она легонько постукивала о зубы.
"Ничего, — подумал он. — Не может быть, чтобы дом исчез бесследно. Этого не допустят. (Кто не допустит?) Видимо, простое недоразумение. (Хороши недоразумения!) Поживем — увидим!"
Он вышел из парка, пересек проспект и оказался на улочке, где прошло его детство. Здесь стояли трехэтажные домики странной архитектуры, выстроенные сразу же после войны пленными немцами. Они были выкрашены в желтый цвет. В одном из таких домиков и получил в сорок седьмом году две двухкомнатные квартирки профессор Первого медицинского института Виктор Евгеньевич Демилле с семьею: женой Анастасией Федоровной, сыновьями Евгением (семи лет), Федором (трех лет) и грудной дочерью Любашей. Квартиры объединили в одну — получилась пятикомнатная за счет маленькой кухни второй квартиры (там жила домработница Наташа), — стали жить... И прожили тридцать лет до смерти Виктора Евгеньевича и еще три года после.
Евгений Викторович не жил здесь уже десять лет, с момента постройки нашего кооперативного дома, и бывал нечасто, в особенности после смерти отца. Каждый раз улочка с причудливыми "немецкими" домами казалась ему игрушечной, и каждый раз он отмечал пропажу чего-нибудь из детства: там заделали дыру в подвал, где они с братом любили прятаться во время мальчишечьих игр, здесь спилили старый тополь, в ветвях которого сиживал он мальчишкой, рассматривая окрестности и слегка задыхаясь от гордости и опасности; нет уже и деревянного дома с мезонином, хозяин которого, по слухам, имел бумагу от самого Ленина, чтобы дом не сносить. Все равно снесли, а взамен ничего не построили, остались лишь обросшие мхом камни фундамента.
Проходя мимо них, Демилле вспомнил Ивана Игнатьевича, хозяина дома, бывшего конармейца — тот еще был жив после войны; вспомнил пыльную теплую комнатку в мезонине, куда Иван Игнатьевич пускал его мастерить. Маленький Женя клеил в мезонине дом из спичек — тщательное фантастическое сооружение, — а хозяин поднимался, кряхтя, по крутым ступенькам, сидел в углу, дымил папиросой. Это происходило только летом, в каникулы. Вероятно, потому, что зимой мезонин не отапливался, и спичечный дом дожидался своего строителя долгими снежными месяцами.
Где он, спичечный дом? Где дом с мезонином?.. Ушли в небытие.
Демилле взошел на высокое, с перилами, крыльцо материнского дома, отворил дверь с тугою пружиной и, подталкиваемый ею, скользнул в подъезд. Там было темно. Он поднялся на второй этаж и тихо постучал в одну из дверей родительской квартиры (вторая давно была заколочена).
И сразу же на стук отозвался изнутри легкий шорох, будто его ждали, и голос матери тревожно спросил:
— Кто здесь?
— Мама, это я... Женя... — сказал Демилле хрипло.
Мать тихо охнула за дверью, звякнула дверная цепочка, щелкнул замок. Дверь отворилась, и Евгений Викторович увидел мать в халате поверх ночной рубашки. Седые волосы были всклокочены, мать глядела на сына снизу вверх широко раскрытыми от волнения глазами. Он сделал шаг ей навстречу и поспешно проговорил, обнимая:
— Не волнуйся, не волнуйся... все в порядке!
— Жеша, что случилось? — спросила она, отступая.
— Ключ от дома забыл... Не хотел будить, задержался... — скороговоркой врал Евгений Викторович, пряча глаза и стягивая плащ.
Связка ключей, как нарочно, зазвенела в кармане, но мать не расслышала, поверила.
— Жеша, ну когда это кончится! — шепотом, с горестной интонацией начала она. — Ириша волнуется, Егорушка плачет... Когда ты перебесишься, сорок лет уже... — а сама подталкивала его в кухню, к теплу, к еде.
— Ничего, ничего... — по привычке шептал Демилле и по привычке шел в кухню, к еде, к теплу.
— Я всю ночь не спала, как знала... Который час-то теперь? — уже успокоившись, шептала Анастасия Федоровна — бабушка Анастасия, как звали ее дети и внуки уже добрых десять лет.
Демилле взглянул на ходики с кукушкой, висевшие на стене в кухне. Они показывали почти половину седьмого. Евгений Викторович сел за стол, вытянул перед собою руки. Мать уже ставила на плиту чайник, разогревала кастрюльку с мясом. Внезапно распахнулась маленькая дверца часов, из нее выпорхнула кукушка и, щелкнув деревянными крылышками, громко пропела: "Ку-ку!" Дверца со стуком захлопнулась.
И словно по сигналу кукушки в кухню проникло босое существо ростом с табуретку, в длинной до пят ночной фланелевой рубашке, слегка сопливое, с черными, блестящими, как маслины, глазами и прямыми жесткими волосами. Личико было плоское и скуластое, с матовым оттенком кожи, притом — презабавнейшее, будто существо только что вынули из мультфильма.
— Ах, ты, Господи! Хуанчик проснулся! — всплеснула руками бабушка Анастасия.
Глава 4
ПРИБЫТИЕ ПРИШЕЛЬЦЕВ
Мальчик увидел себя с матерью на большой площади, в центре которой стояла каменная колонна, увенчанная крылатой фигуркой с крестом в руках, а по бокам расходились веером нарядные желтые здания. Мальчик был здесь впервые, на этой круглой площади, расчерченной штриховыми линиями непонятного назначения, но ему показалось, что он просто забыл, когда его сюда приводили. Он взглянул на мать. Она торопливо шла рядом, озираясь по сторонам, потому что машины разъезжали по площади в самых замысловатых направлениях. На площади лежал старый грязный снег, собранный в неровные гряды, плоские камни мостовой вокруг колонны поблескивали ледком.
День был хмурый и ветреный. Золоченый шпиль, по направлению к которому они с матерью шли, тускло светился на фоне туч, а наверху рассекал лохматые их пряди крохотный резной кораблик.
Вдруг над площадью потемнело. Ветер принес откуда-то газетный лист и погнал его перед ними, то раскрывая, то складывая. На бегу лист превратился в собаку с грязной шерстью, свисавшей сосульками под брюхом, и поджатым хвостом. Мальчик взглянул вверх и увидел в облаках что-то постороннее — какие-то темные полосы, несомненно составляющие единый рисунок, но размытые и нечеткие. Еще через секунду он сообразил, что рисунок похож на человеческое ухо, только больно уж огромное, занявшее полнеба. Толстые размытые линии рисунка вдруг сместились все разом, и вместо них появилось в небе над ангелом радужное пятно, тоже размытое и большое. Оно было похоже на гигантский человеческий глаз со зрачком посредине, со вниманием и интересом приглядывающийся к земле. Мальчик прижался ближе к матери, но не перестал глядеть вверх. Мать мельком взглянула на него.
— Закрой рот. Простудишься.
Тут глаз удалился, скрывшись в облаках, зато прямо из зенита над макушкой крылатого ангела на площадь стремительно надвинулись три огромных бледных пальца, сложенные в щепотку. Мальчик увидел блестящие, коротко остриженные ногти и сеточку линий на пальцах — большом, указательном и среднем. Каждый палец был раза в четыре толще гранитной колонны, к которой они тянулись. Пальцы осторожно ухватились за кончик колонны и слегка дернули ее вверх, отчего под ногами по площади прошло дрожание. Затем пальцы, покрепче ухватившись за колонну, с усилием произвели вращательное движение, как если бы площадь и вся Земля были волчком, а каменная колонна — его осью.
Площадь качнулась, наклонилась и стала медленно раскручиваться, уходя из-под ног. Здания по краям ее побежали, сменяя друг друга — желтоватые, зеленоватые, — и золоченый шпиль с корабликом вспорол облака. Мальчик не успел ухватиться за протянутую ему руку матери. Он увидел лишь ужас у нее на лице и, оторвавшись от мостовой, полетел вверх, к небу, оставляя сбоку шестерку бронзовых коней, рвущуюся куда-то с крыши. Сам он не успел испугаться, успел подумать только: "Ниточка порвалась..." — и проснулся.
Несколько мгновений он неподвижно лежал в кровати, слушая, как гулко и быстро стучит сердце. Ниточка не восстановилась. Ощущение зыбкости и полета, испытанное им во сне, не ушло. Все в комнате было на месте: платяной шкаф, секретер, круглый аквариум на подоконнике, но все вещи будто сделались невесомы.
Из-под двери пробивалась колеблющаяся полоска света. "Это свеча у мамы", — подумал мальчик. Он осторожно отогнул край одеяла и спустил ноги на пол. По-прежнему было зыбко. Пол будто уходил из-под ног, и ему пришлось прижать сверху коленки ладонями, чтобы почувствовать его прочность. Наконец он встал и сделал несколько шагов к окну. Ему показалось, что рыбки в аквариуме плавают среди звезд. Он уперся лбом в холодное стекло, и рыбки испуганно метнулись от него, лишь звезды остались неподвижны.
Он опустил глаза и увидел сквозь зеленоватую воду вереницы огней внизу. Он затаил дыхание, наблюдая за ними, а потом подтащил к окну стул и, взобравшись на него, взглянул в окно поверх аквариума.
Он увидел проплывающие внизу крохотные дома, мосты, улицы с горящими фонарями, одинокие маленькие машины, ползущие по улицам. Мальчику приходилось летать на самолете, но сейчас ощущение было совсем иным. Бесшумный плавный полет привел его в оцепенение. "Это мне снится..." — подумал он, а сам, опершись до боли ладонями об узкие края аквариума, завороженно следил за картиной ночного города, проплывающего внизу.
Город, родина моя! Здесь я родился и умру, среди составленных в шеренги домов, под одинокими фонарями набережных. Твои чугунные мосты отзовутся на слабый шелест моих шагов, твои улицы сохранят мои адреса, стекла твоих витрин, отразивших мою жизнь, глянут на новых прохожих, вымытые прилежными весенними мойщиками. Здесь, в твоих каменных норах, живут жалкие и великолепные существа — моя забота, люди — рожающие и любящие, ненавидящие и смеющиеся, завоевывающие в борьбе квадратные метры жилплощади и уходящие затем в твою болотистую землю.
Все они сейчас спят, пока мальчик в окне смотрит сверху на город.
Они спят и на Петроградской среди бесконечных Бармалеевых, Подобедовых, Подковыровых и Разночинных улиц, и на Невском, и на Васильевском вдоль бесчисленных линий. Они ориентированы тобою, твоими прямыми углами и стенами, и редко кто может позволить себе вольность спать, как захочется, обратив голову к своей звезде...
Мальчик, улыбаясь в темноте, отошел от окна и вновь накрылся одеялом, чтобы досмотреть этот прекрасный сон в его тепле.
Когда он вновь открыл глаза, то увидел, что в окно ослепительной стрелою врезается солнечный луч, упершийся в пол у самой его кровати.
Он приподнял голову, и вдруг случилось чудо: солнечный луч метнулся к стене, прочертил по ней ослепительную полосу и исчез, будто его и не было. Мальчик вскочил с кровати и подбежал к окну.
— Его-ор, это ты там бегаешь?.. — услышал он из соседней комнаты сонный голос матери.
Он ничего не ответил, а скорее, и не слышал возгласа матери, поскольку его всецело захватил вид за окном. Там было другое окно, с полукруглой фрамугой сверху, а за ним открывалось какое-то полутемное пространство. То, внешнее, окно было метрах в двух от Егорки. Он силился понять, что же случилось, как вдруг из полутемного пространства за внешним окном, где угадывались очертания каких-то предметов, выплыла фигура в белом и, недовольно морщась, потянула за веревку, свисающую сверху. Раздался резкий звук, и на лицо Егорки упал тот же солнечный зайчик, что исчез из комнаты минутой раньше. Егорка наконец понял: зайчик был отражен от фрамуги внешнего окна, потому и втыкался в пол столь круто; фигура же в белом, подошедшая к окну с той стороны, как раз и открыла фрамугу, вернув зайчик. Решение этой маленькой загадки слегка успокоило мальчика, хотя оставалась главная загадка: откуда там это непонятное окно?
До Егорки долетел конец фразы, сказанной мужским голосом:
— ...не сделал зарядку, а ты закрыла!
Егорка покосился на свою открытую форточку, откуда прилетели эти слова, и медленно-медленно стал отступать в глубь комнаты, чтобы грозная фигура с круглой головой (он как-то сразу решил, что фигура грозная) не дай Бог его не заметила. Но она заметила.
— А вот и пришелец! — прогремел радостный голос, и фигура, приблизившись к своему стеклу, принялась вглядываться в Егорку. Тут и он разглядел незнакомца.
Это был крупный пожилой мужчина лет шестидесяти пяти, с абсолютно лысой головой и умными глазами, под которыми обозначались коричневатые мешочки. Он был в нижнем белье: белых кальсонах и белой сорочке с длинными рукавами. Смотрел он на Егорку чуть насмешливо и с любопытством.
— Маша, да посмотри же! — крикнул он, обернувшись.
Никто не появился. Старик обратил взгляд на Егорку и громко спросил:
— Мальчик, ты меня слышишь?
— Да... — еле слышно ответил Егор.
— Родители дома? — строго продолжал старик.
Егорка снова кивнул, но смешался, вспомнив, что отца с вечера не было и неизвестно — пришел ли он домой...
— Мама дома, — сказал он поникшим голосом.
— Позови, пожалуйста, маму, — сказал старик.
Луч, бивший сверху, напоминал, что где-то в небесах происходит весна.
— Папа, ты хоть штаны надень! — услышал Егорка женский голос с той стороны.
Старик поспешно отошел от окна в своей комнате, будто нырнул в темный омут. Егорка отправился в комнату родителей.
Мать лежала на диване, накрывшись пледом. Она не разделась с вечера: лежала в том же, в чем видел ее Егорка за ужином: в шерстяной кофте и в брюках. На журнальном столике у дивана стоял в подсвечнике оплывший огарок красной свечи, а рядом возвышалась горка бумажных клочков... письма, что ли? На металлическом с чеканкой подносике, использовавшемся обычно для кофейного угощения, Егорка увидел кучку черного пепла.
Отца в комнате не было.
— Ну, что? Будем вставать, Егор?.. — сонно улыбнулась мать, мягко привлекая Егорку к себе, отчего ему сразу сделалось хорошо на душе и уютно.
— Там тебя дядька зовет, — прошептал он ей в ухо.
— Дядька? — мать испуганно отодвинула его, взглянула в глаза. — Какой дядька? — она мгновенно сунула ноги в тапки, бросилась в прихожую. — Ты шутишь, Егор? — обернулась она к сыну.
— Там... у меня, — кивнул Егор в сторону своей комнаты.
Мать недоверчиво взглянула на него, но направилась в детскую. Егор поплелся за нею.
— Ну, и где же твой дядька? — повеселевшим голосом спросила мать, оглядев пустую комнату.
— Уважаемая! — раздался вдруг густой красивый голос, исходивший от форточки. — Подойдите, пожалуйста, поближе...
Мать охнула... увидела наконец! Бросила быстрый взгляд на сына, стараясь взять себя в руки, не показать страха...
— Вы... откуда? — спросила она.
— А? Не слышу! — старик повернулся ухом к окну.
— Откуда вы? — делая шаг к окну, погромче повторила мать.
— Не-ет! Это вы — откуда? — рассмеялся за стеклами старик. — Я, уважаемая, здесь живу с одна тысяча девятьсот пятнадцатого года. А вот вы откуда взялись?
— Ничего не понимаю... — прошептала мать и придвинулась близко к стеклу, стараясь получше разглядеть собеседника.
Она быстро повела глазами по сторонам: и слева, и справа, и внизу тянулась стена незнакомого дома с окнами, стоявшего вплотную к их дому. Лишь вверху была видна полоска чистого неба над чужою крышей.
— Ну-ну... Не расстраивайтесь, — добродушно сказал старик. — Все бывает. Так откуда же вы? Как вас зовут? Вы понимаете меня хорошо? Вы русская? Советская?
— Ну, конечно! — воскликнула мать. — Советская, какая же еще! Меня зовут Ирина. Ирина Михайловна Нестерова.
— Очень приятно, — поклонился лысый старик. — Григорий Степанович Николаи... Не — Николаев, как обычно думают, а Николаи. Это существенная разница.
— Николаи... — зачем-то повторила Ирина.
— Я, признаться, огорчен тем, что вы не с другой планеты, — продолжал Николаи. — Приятно было бы первому вступить в контакт...
Он явно настроился на длительную беседу, ибо придвинул к окну кресло-качалку и уселся на него, закинув ногу за ногу. Был Николаи теперь в стеганом красном халате, отчего напоминал кардинала.
— А где же вы жили раньше? — спросил он.
— В Ленинграде, на улице Кооперации.
— Гражданка? Понятно, — кивнул старик. — Ну, а каким образом вы оказались здесь?
— Я не знаю, — жалобно произнесла Ирина, и у нее дрогнула губа.
— Ну-ну... — успокаивающе сказал старик.
Он перевел взгляд на мальчика и увидел тревогу в его глазах; честное слово, легче вступить в контакт с пришельцем, чем поддержать и успокоить ближнего!
— Строго говоря, Ирина Михайловна, у меня нет уверенности, что это вы попали к нам в гости, — продолжал Николаи. — Может быть, и наоборот... Знаете, давайте откроем окна. Погода солнечная, весна. Так нам будет легче разговаривать.
С этими словами он поднялся с кресла, снял с подоконника горшочек с бегонией, решительно взялся за шпингалеты... раздался щелчок, скрип — и окно отворилось.
— У нас окна еще заклеены! — попыталась возразить Ирина.
— Пустяки! — бодро воскликнул Николаи (его теперь очень хорошо было видно — в красном шелковом халате, блестевшем на солнце). — Когда-нибудь нужно отворять окна. Весна!
Ирина неуверенно взялась за черную ручку оконной защелки, повернула ее и с силой потянула на себя. Высохшие полосы бумаги лопнули с треском, взвилась междуоконная пыль — окно распахнулось.
— Ну вот... — ласково сказал старик. — Вот и прорубили окно... друг к другу.
Ветер ворвался в комнату, взметнул волосы матери; Егорка прижался к ней сбоку, уже без тревоги глядя на старика в трех шагах от них, на другом краю пропасти. Ирина набросила на сына одеяло с кровати, чтобы мальчик не простудился. Несколько секунд все молчали, будто привыкая друг к другу, будто распахнутые окна обязывали к какому-то другому общению... непривычно было... расстояние такое, что можно перепрыгнуть из квартиры в квартиру... очень близкое расстояние.
— Мис-ти-ка! — раздельно и удовлетворенно проговорил Николаи. — Маша! Ну иди же посмотри! — обернувшись, крикнул он.
На его зов из глубины комнаты показалась женщина примерно того же возраста, что Ирина — лет тридцати двух — тридцати четырех. Одета она была обыкновенно: длинная юбка и ситцевая кофта с широким воротом. На бледном лице выделялись большие черные глаза. Она без удивления посмотрела на нежданных гостей и чуть заметно улыбнулась, впрочем, из вежливости.
— Это — Маша, дочь моя. Учительница, — представил ее Николаи. — А вот как зовут вашего сына, уважаемая Ирина Михайловна, мы еще не знаем.
Егорка от смущения уткнулся в мамину кофту. Мать потрепала его по волосам, попыталась развернуть лицом к новым знакомым, но он лишь пуще застеснялся и сделал попытку убежать.
— Егор, перестань!.. Егором его зовут, — словно оправдываясь, сказала Ирина.
— Е-го-ром! Это хорошо! — с удовольствием повторил старик. — Сколько же лет Егору?
— Осенью в школу пойдет. Хотя теперь... — мать развела руками.
— И пойдет! Никуда не денется! — постановил Николаи. — Здесь у нас рядом английская школа. Машенька в ней преподает... Маша, ты не опаздываешь? — обернулся он к дочери.
Она кивнула, молча удалилась из комнаты. А Николаи, вновь усевшись в кресло и подставив солнцу лысину, продолжил разговор. Впрочем, это трудно было назвать разговором, потому что Григорий Степанович, в основном, говорил сам, пространно отвечая на робкие вопросы Ирины. В голосе у него было нечто обворожительное... красивый голос. Старику это было известно. Ирина Михайловна и Егорка узнали, что находятся теперь на Петроградской стороне, неподалеку от Тучкова моста, на Безымянной улице. ("Известна вам такая?.. Плохо, уважаемая. Надо знать свой город!") Григорий Степанович рассказал, как увидел, проснувшись, странную картину в своем окне, позвал дочь... Потом он перешел к рассказу о себе и сказал, что квартира, где живут они с дочерью, когда-то принадлежала его отцу, царскому генералу, погибшему на германском фронте в шестнадцатом году... ("Я его никогда не видел и иногда думаю, Ирина Михайловна, что это к лучшему. Прости меня Бог! Не исключена возможность, что теперь я заканчивал бы свой век где-нибудь в Париже. Отец, как вы понимаете, скорее всего, оказался бы среди белых, ну и... И слава Богу! Дым Отечества, знаете, это не шутка. Грибоедов был прав...") ...что и сам он пошел по военной части, тоже дослужился до генерала, хотя и не без трудностей... ("И посидеть пришлось в тридцать седьмом, к счастью — недолго...") — ...что вот уже пять лет как вышел в отставку, а супруга генерала умерла год назад, и теперь он живет с незамужней, точнее, разведенной дочерью.
— У вас, простите, супруг есть? — спросил Николаи.
Ирина, дотоле внимавшая речам генерала спокойно (она отошла немного от раскрытого окна и присела на краешек Егоркиной кровати, а сам Егорка из комнаты исчез — отправился в кухню), вдруг напряглась, покачала головой и негромко, но твердо сказала:
— Нет. Мужа у меня нет.
— Простите великодушно!.. Да, к сожалению, это теперь не редкость. Нынче неразведенных так же мало, как в наши времена -разведенных. Вот и Машенька моя...
Но Ирина не успела узнать о причине развода генеральской дочери, потому что из кухни раздался Егоркин крик:
— Ма! Воды нету!
И сразу вслед за этим в квартиру Ирины Михайловны громко и требовательно постучали.
Глава 5
СВИДЕТЕЛЬСТВА ОЧЕВИДЦЕВ
Что же произошло в ту апрельскую ночь в новом районе Гражданки и какие это имело ближайшие последствия? Пора задаться этим вопросом.
Как вы уже догадались, милорд, пропал кооперативный дом, с которым мы познакомились в Прологе. Как вскоре стало известно, дом снялся с насиженного места, взлетел вертикально вверх, как геликоптер, после чего, развив скорость километров двадцать в час, переместился к югу, где плавно осел в районе Петроградской стороны, неподалеку от Тучкова моста, на Безымянной улице. Да-да! Именно на той Безымянной, откуда накануне вечером стартовал в космос пивной ларек с кристальнейшей тетей Зоей.
Но чтобы установить это, потребовались недюжинные усилия компетентных органов, которые начали работать тою же ночью и работали долго — несколько месяцев.
У нас еще будет возможность ознакомиться с деталями расследования причин этого удивительного случая, но начнем мы, милорд, с непосредственных впечатлений свидетелей.
Мы уже знаем реакцию трех очевидцев происшествия: Евгения Викторовича Демилле, Валентина Борисовича Завадовского и сына Демилле — Егорушки Нестерова (почему он носит эту фамилию — расскажем позже). Собственно, ни один из них не был очевидцем, то есть не видел сам момент отрыва дома от фундамента и взлета в ночное небо. Демилле в это время дожидался, когда сведут Дворцовый мост, Валентин Борисович... вы помните... — а мальчик попросту спал и проснулся спустя несколько минут.
Вообще неизвестно — видел ли кто старт, но сам полет и финиш видели многие.
— Если позволите, милорд, я начну с себя. Я тоже летел.
— Вы?
— Да, что здесь удивительного? Я же говорил, что жил в этом доме, дверь в дверь с семейством Демилле, но... в описываемую ночь, к стыду своему, спал как сурок.
Никакие предчувствия не томили меня, сны той ночью снились малозначащие, проходные, и даже кот мой Филарет (я держу ангорского кота) вел себя исключительно спокойно. Вечером мы с ним, как всегда, выпили теплого молока, устроились на тахте перед телевизором и, грея друг друга одиноким своим теплом, смотрели вполглаза передачу "А ну-ка, девушки!" — притом обсуждали с Филаретом, какую из девушек мы смогли бы полюбить при случае, ввести в наше холостяцкое жилище, назвать женою... Девушки все как одна были продавщицами мороженого, и это очень нравилось Филарету. Он музыкально урчал, устроившись у меня под боком.
Так мы и уснули на тахте, укрывшись махровым халатом, когда конкурсы для девушек кончились и я выключил голубое око телевизора посредством специального дистанционного выключателя...
Бог с ним, с котом, но я... как мог я проспать самое главное!
— Позорно и недальновидно для автора спать в те минуты, когда его герои переживают крушение судеб!
— Вы правы, милорд. Но я не знал еще, что это мои герои. Я думал — так, соседи... не больше. А герои там — на великих стройках, в полях, на заводах. И что же оказалось? Оказалось, что те герои — не мои, чьи-то другие, как это не печально, а эти люди — жалкие, смешные, глупые, мелкие и маленькие — они и есть мои герои, и я никуда не смогу от них убежать.
Но я понял это позднее.
Тогда же я, повторяю, заснул и проснулся лишь утром, часов в десять, от непонятных звуков на лестничной площадке. (В мою однокомнатную квартиру свободно проникают любые звуки, но не выходит ни один, кроме стука пишущей машинки.) Я потянулся и заметил в комнате нечто необычное. Я даже не мог сначала понять. Вещи на месте... Все, как вчера вечером... Что же не так? Ага, понял!
Полоса солнечного света, которая обычно в это время года по утрам пересекала мою комнату от окна к книжным полкам, тянулась на этот раз к тахте и падала мне на лицо, так что я перво-наперво подумал, что проспал до обеда. Однако посмотрев на часы, я установил истинное время и, позевывая, подошел к окну... да так и остался стоять с открытым ртом!
Прямо под моим окном, очень близко к нему, метрах в трех, располагалась наклоненная крыша, покрашенная в зеленый цвет, местами проржавевшая, с характерными рубчиками кровельного железа, расчерчивавшими крышу на полоски. Чуть левее была труба, чердачные окна... словом, вид из окна никаким образом не напоминал мне то, что я привык видеть уже десять лет.
Солнце стояло слева, а не справа, как ему полагалось стоять. Но мне было не до солнца. Я обозрел дали и увидел только крыши, телевизионные антенны на них, трубы, карнизы... Нечего и говорить, что я удивился.
Таково было первое мое впечатление. Оно, как вы догадываетесь, запоздало по сравнению с соседскими дом — уже добрых шесть часов стоял на новом месте, уже во всех квартирах обсуждалось бедствие, а компетентные органы шуровали по этажам, проводя первые дознания.
К тому часу, как я потом узнал, было известно многое.
Во-первых, летящий дом был зафиксирован средствами обнаружения войск противовоздушной обороны страны. Это совершенно естественно, было бы удивительно, если бы случилось иначе. На индикаторах радарных установок внезапно возникло изображение крупного объекта, движущегося с малой скоростью на малой высоте. Операторы изумились. Конечно, доложили по команде; конечно, запросили летающий объект, послав ему кодированный импульс, на который нашим объектам положено отвечать, также кодированно — "я свой".
Дом ничего не ответил, что дало основания считать его "чужим", а следовательно — опасным объектом. На всякий случай были приведены в готовность номер один пусковые установки зенитных ракет и самолеты-перехватчики ("Представляете, милорд, как в нас влепили бы ракету! То-то было бы звону!" — "Не представляю"), но, быстро поразмыслив, решили, что на военный объект не похоже. Что же тогда?.. НЛО?.. Выходило, что НЛО.
Тут же по тревоге был поднят пограничный вертолет, совершающий в дневные часы облет побережья Финского залива, — поднят и наведен на летающий объект. Летчик вертолета, приблизившись к нашему дому (тот в эту минуту летел над Каменным островом), четко доложил, что видит кирпичный девятиэтажный дом, летящий к югу без видимых причин, приводящих его в движение. Летчик также сфотографировал наш дом в инфракрасных лучах.
— Сударь, вы прекратите это издевательство? ПВО! Радары! Ракеты! Инфракрасные лучи!.. Что это все значит?
— Дорогой мистер Стерн! Чтобы объяснить — что это все значит (не на техническом, а на этическом уровне) — мне пришлось бы написать совсем иной роман, где наряду с восхищением человеческим разумом, придумавшим все эти штуки, я бы ужаснулся трагической глупости, которая нашла им применение в военной области.
Короче говоря, убедившись, что дом безвреден, его передали в другое ведомство, а именно — в Управление внутренних дел.
— Почему внутренних, а не внешних? Он ведь летел "вне".
— Очень просто, милорд. Летчик узнал типовой проект дома. Таких домов у нас огромное количество. Сразу было видно, что летит наше строение, а не шведское, к примеру, заблудившееся в воздушных пространствах и ненароком пересекшее границу... Кроме того, у нас нет Управления внешних дел, но есть Министерство дел иностранных. Вот ежели бы оно было Министерством странных дел, то тогда историю с летающим домом следовало бы немедля записать на его счет, но... такого министерства нет, увы!
— Вам хотелось бы стать министром странных дел?
— Конечно, как и вам, милорд.
Сообщение служб обнаружения в Управление внутренних дел почти совпало по времени с телефонным звонком Завадовского, с тою лишь разницей, что первый сигнал поступил в верхнюю часть Управления, а второй — в нижнюю. Пока оба сигнала объединялись в один, совершая сложный путь по системам оповещения, к ним добавилось известие о благополучной посадке дома на Безымянной улице. Пилот патрульного вертолета проследил за нашим домом вплоть до момента, когда тот коснулся нижними своими кирпичами асфальта Безымянной улицы; тут же доложил по радио, и через несколько минут десяток специальных милицейских машин, среди которых были не только ординарные "помогайки", но и роскошные микроавтобусы с надписью "Дежурный УВД", оборудованные по последнему слову техники, мчались по направлению к месту посадки.
Вслед за тем кооператор Завадовский был посажен в машину и доставлен в городское Управление в качестве первого свидетеля.
Все пришло в движение: на улицу Кооперации спешно выехали эксперты, машины аварийных служб и строительные рабочие с материалами, необходимыми для устройства заграждения. Постовые по всей трассе следования дома получили указание искать свидетелей, чем и занялись весьма активно, выспрашивая загулявших прохожих, дворников, и вообще всех, кто случайно или по долгу службы мог обратить внимание на странный предмет в небе.
Чтобы покончить с улицей Кооперации, заметим, что уже утром фундамент дома окружили добротным деревянным забором (через три дня он был уже облеплен объявлениями об обмене), труба водопровода была заварена, доступ газа прекращен, электрические сети отключены. Место происшествия (одно из двух) перестало представлять опасность.
Поиск свидетелей на трассе дал скудные результаты. Удалось, правда, заручиться показаниями некой дворничихи Перфильевой, застигнутой постовым в четыре часа ночи возле подведомственного ей дома на Кировском проспекте. Дворничиха при белом фартуке подметала тротуар.
— Похвальное рвение!
— Однако, справедливости ради, следует сказать, что Перфильева привлекла внимание постового отнюдь не удивительным ночным усердием, а тем, что возле нее время от времени останавливались машины такси, оттуда высовывались какие-то молодые люди, о чем-то коротко осведомлялись...
— Спрашивали адрес?
— Очень может быть, милорд. Но не только. Перфильева скрывалась на минутку в подъезде, после чего появлялась вновь с небольшим продолговатым предметом, завернутым в газету. Она всовывала этот предмет в машину, пассажиры обычно при этом воодушевлялись, что-то радостно восклицали... машина с ревом укатывала.
— Гм...
Постовой зафиксировал три или четыре таких контакта, а так как он, мистер Стерн, родился и вырос не в восемнадцатом веке на берегах Темзы, то прекрасно сообразил, в чем тут дело.
— И в чем же?
— Дворничиха торговала водкой.
— В четыре часа утра? Зачем, кому может понадобиться водка в столь неурочное время?
— Ох, милорд, вы замучаете меня вопросами...
Постовой наблюдал за предприимчивой дворничихой издали, поскольку подойти не имел возможности — форма мешала. Уверяю вас, что ни одна машина не остановилась бы рядом, если бы неподалеку от дворничихи находился милиционер. Тем не менее желание постового задержать Перфильеву с поличным становилось прямо-таки навязчивым. Он подкрадывался все ближе, и наконец, улучив момент, когда Перфильева удалилась за очередной бутылкой, постовой помчался к дверям подъезда гигантскими прыжками, придерживая одной рукой болтающуюся сзади кобуру.
Такси будто ветром сдуло, и постовой успел лишь преградить путь дворничихе, когда она вышла из подъезда, прижимая к фартуку заветную бутылку, завернутую в газету "Советская культура".
— Спекуляция спиртными напитками! — тяжело дыша, проговорил постовой.
— И-и, милок! — тонко заголосила дворничиха, успев заметить, что такси упорхнуло. — Какими напитками? Какая спекуляция?
— Давайте бутылку! — потребовал милиционер.
— Так бы и сказал, что бутылка нужна, — миролюбиво отвечала дворничиха, передавая сверток.
Однако постовой, подошедши к чугунной урне, грохнул бутылку о ее край, выказав тем самым принципиальность. Ничего иного делать не оставалось — никакой суд не нашел бы в действиях Перфильевой состава преступления.
— Ой, дурачок! И не жалко?.. — покачала головою дворничиха. -Следил бы лучше за порядком. Тут вещами швыряются из окон, могут прохожих зашибить...
— Какими вещами? — насторожился постовой.
— Пойдем покажу.
Они проследовали в подъезд, где под лестницей находилась обитая железом дверь с висячим замком. Это была кладовка. Дворничиха отомкнула замок и зажгла в кладовке неяркую лампочку. Затем она извлекла из-за груды метел и лопат черный пухлый "министерский" портфель с приплюснутым испачканным боком.
— С неба свалился, — сказала она.
Постовой уже знал о ночном происшествии с домом (ему сообщили по рации), потому, не задумываясь, связал эти два факта.
— Когда? Где? — устремил он взгляд на Перфильеву.
— Да с полчаса будет. Грохнулся, аж земля задрожала. Прямо на тротуар. Хорошо, не на голову!
Постовой открыл замочек и тут же, в кладовке, произвел предварительное расследование. В портфеле оказалось две папки с бумагами "для служебного пользования" и билетом на "Красную стрелу", отходящую в ближайшее воскресенье, аккуратно сложенная пижама, электробритва, зубная щетка, полотенце и мыло. В полиэтиленовом, сильно помятом от удара пакете виднелись остатки бутербродов и вдребезги разбитые крутые яйца. На дне портфеля обнаружились мокрые осколки... пахло чем-то знакомым. Милиционер определил, что видит остатки небольшой фляжки из-под коньяка.
В отдельном карманчике портфеля он нашел партийный билет, служебное удостоверение и паспорт на имя Зеленцова Валерия Павловича, проживающего... Собственно, неважно, где проживал гражданин Зеленцов. Важно, что не на улице Кооперации, в доме номер одиннадцать. Совсем в другом месте.
На основании этого постовой хотел было уже отъединить факт падения портфеля от факта перелета дома, как вдруг из партбилета выпала сложенная вдвое записка. На ней торопливым почерком было написано: "Нашедшему — передать в милицию! Подвергся провокационному угону за границу против своей воли. Прошу продолжать считать меня коммунистом. Зеленцов". Тут же была проставлена сегодняшняя дата и даже время: "3.30 ночи".
Найденная записка заставила постового вновь насторожиться. Дело явно требовало серьезных мер, даже если не было связано с летающим домом, — угон за границу! шутка ли! провокационный! Милиционер тут же сообщил по радио о находке, и через полчаса портфель и документы гражданина Зеленцова находились в городском Управлении, куда стекалась вся информация.
Был задержан еще один мужчина, спавший на Каменном острове, на скамейке, и пробудившийся оттого, что рядом с ним на клумбу упала недопитая бутылка портвейна...
— Он был бездомный?
— Нет, это именно тот случай, когда сильно пьян и не можешь найти дорогу домой... Мужчина поднял голову и увидел над собою пролетающую громаду дома. На одном из балконов он заметил женскую фигуру, которая, ожесточенно жестикулируя и выкрикивая какие-то слова (ветер относил их), выбрасывала вниз бутылки, как балласт из воздушного шара. Две из них взорвались, упав на асфальт, а третья шлепнулась на рыхлую землю клумбы. Она не разбилась, милорд! Вот удача-то!
Гражданин схватил бутылку, немедля приложился к горлышку, побежал по аллее куда глаза глядят, к людям... и был схвачен, выбежав на проспект, проезжавшей машиной "Спецмедслужба", которая и доставила его в вытрезвитель на Батарейной улице. Там гражданина раздели и уложили спать. Лишь утром, уловив в его похмельном бреду мотивы пролетающего дома, милиция доставила гражданина, к крайнему его возмущению, в городское Управление.
Вот и все свидетельства с трассы.
— Не густо!
Зато на месте приземления, куда прибыли по тревоге участковый этого микрорайона, следователи и розыскные службы (привезли даже двух служебных собак), удалось собрать более богатый урожай.
Уже внешний осмотр подтвердил, что дом действительно опустился на Безымянную вертикально сверху, потому как не обнаружилось ни тополей, росших по кромкам тротуара, ни пивного ларька рядом с помещением книжного склада. Если бы дом был вдвинут на свое место, то деревья и ларек оказались бы вытесненными и их останки лежали бы сбоку. Но никаких следов тополей и ларька не нашли. Очевидно, и то, и другое было разрушено и вмято в землю...
— Позвольте! Но ведь пивной ларек, насколько я помню...
— Да, милорд, но милиция, как это ни странно, еще ничего не знала о вознесении тети Зои.
— Не может быть! Неужели никто из очевидцев не заявил?
— Никто.
— Но ведь это сверхъестественное, из ряда вон выходящее явление! Хотя бы в интересах науки!
— Знаете, милорд, половина из стоявших в очереди к ларьку каждый день видит живых чертенят. Что им наука? Что им сверхъестественные явления? Они и не такое могут рассказать!
— А Демилле?
— А Демилле торопился на свидание.
Итак, дом стоял на Безымянной как влитый. Собственно, улицы более не существовало. Дом заткнул ее, как затычка пивную бочку.
Безымянная улица была довольно короткой — не длиннее ста метров -и соединяла две другие, более солидные улицы. По одну сторону Безымянной, во всю ее длину, тянулся старой постройки пятиэтажный дом с эркерами (крышу этого дома я и увидел после пробуждения). По другую сторону, куда выходили окна квартиры Демилле, стояли впритык два дома — семиэтажный, с башенкой на углу, и четырехэтажный, в подвале которого помещался книжный склад. Все вышеуказанные дома были жилыми, с коммунальными в большинстве квартирами, кроме четырехэтажного, где наряду со складом помещалась больница водников.
Кооперативный дом встал на Безымянной во всю длину, прямо на проезжей части, захватив и полоски тротуаров, так что между ним и старыми домами образовалось нечто вроде ущелий: эркеры пятиэтажного дома так и вовсе почти касались стен нашего здания; ширина ущелий получилась не более двух метров.
По ранжиру соотношение домов было следующим: семиэтажный дом (высота потолков в его квартирах была четыре метра) в точности равнялся нашему девятиэтажному, пятиэтажный дотягивался до нашего седьмого этажа, а четырехэтажная больница — до пятого. Таким образом, с одной стороны кооперативного дома доступ солнечного света в квартиры был прекращен вплоть до седьмого этажа, и лишь верхние два этажа (в том числе окна моей квартиры) выходили на свет Божий над крышей соседей. С противоположной стороны семиэтажный и два подъезда нашего дома полностью перекрывали друг друга и глядели от тротуара до крыши окно в окно, другим же двум подъездам жилось лучше — верхние их этажи имели обзор и могли даже видеть Малую Неву.
Впрочем, это стало ясно только днем, а в предутренние часы шло следствие и решались многочисленные вопросы: как быть с жильцами всех перечисленных домов, хотя бы в первые дни, чтобы не создавать паники и обеспечить мало-мальски сносные условия существования? что следует предпринять, чтобы не допустить в дальнейшем полетов кооперативных и иных домов? что послужило причиной этого уникального перелета? и проч.
Очень скоро следствие получило новый импульс, ибо был обнаружен старичок в длинном пальто — тот самый, что заступился за тетю Зою. Его нашли во втором подъезде нашего дома. Старичок дремал, прислонившись спиною к остывшему уже радиатору отопления. Когда его разбудили, он поначалу ничего не понял, но потом охотно рассказал историю с вознесением пивного ларька. Тут уже не знали — верить или нет, потому как, с одной стороны, история была неслыханная, но с другой -появление дома на Безымянной тоже принадлежало к разряду историй не совсем слыханных.
Старичок про наш дом ничего путного не сказал. "Проснулся, гляжу — подъезд теплый. Я туда. Гляжу — батарея. Продрог я, граждане начальники... Ну, и снова заснул..."
— А где раньше-то спал? — спросили у него.
— А вот здеся, у ларька и спал... Тьфу, ты! Не у ларька, ларек-то взвился. В общем, у немца...
Съездили за женою старичка по указанному им адресу и обнаружили в комнате одетую во все праздничное старуху, сидевшую под иконой с горящей свечкой в руках. Старуха на вопросы не отвечала, лишь крестилась и бормотала что-то про светопреставление. Наконец, убедившись, что конец света не состоялся, а прибывшие за нею молодые люди в сером — не ангелы и не архангелы, а сотрудники уголовного розыска... дед ее жив и здоров, и весел, чтоб его черти разорвали! — старушка разговорилась, и из ее уст удалось получить описание момента посадки дома.
По словам Матрены Терентьевны, она вышла искать своего непутевого где-то около двух часов ночи — "сто раз божилась, не пойду больше искать, пускай пропадает, ирод!" — и, обходя излюбленные места старика, а именно: систему пивных ларьков Петроградской стороны, добрела наконец до Безымянной. Ей сразу бросилось в глаза, что ларька на улице нет. "Убрали, что ли? Ну, и слава Богу! Меньше этих пьяниц, чтоб их..." Она прошла по улице и заметила знакомую фигуру своего деда, который преспокойно спал на ступеньках, ведущих в подвал книжного склада. Матрена Терентьевна набрала в грудь воздуха, чтобы огласить Безымянную криками упрека и негодования, как вдруг... будто кто ее дернул! Она задрала голову и увидела, что на нее медленно опускается стена во всю улицу. "Ровно под утюг попала, ей-Богу!" Точно спички, начали ломаться тополя, посаженные вдоль тротуара, и тут Матрена, как прибабахнутая, выскочила из опасной зоны и помчалась к Большому проспекту, забыв о своем благоверном и осеняя себя крестным знамением.
Она едва успела заметить, как выпрыгнуло из-под опускавшегося дома, точно лягушка из-под сапога, такси, проносившееся в тот момент по Безымянной улице и лишь чудом избежавшее гибели.
О том, как сама чуть не угодила под машину на Большом, Матрена Терентьевна не упомянула: это ей не запомнилось.
— Ветер был? — спросил эксперт старушку.
— Какой ветер?
— Когда дом приземлялся.
— Какой дом? — старушка вновь напугалась.
— Туда прилетел дом. Вы были свидетельницей, как он садился. Был ли ветер при посадке? — терпеливо разъяснял эксперт.
— Окстись, милый... Разве ж дома летают? — ответила Матрена.
Старика и старуху оставили в покое. Хватит с них волнений! Часы показывали шесть утра, и главные испытания для жителей дома и сотрудников УВД лишь начинались.
Глава 6
СМЯТЕНИЕ
Прежде чем описать те незабываемые утренние часы в жизни бывшего дома номер одиннадцать по улице Кооперации, когда весть об изменении местожительства проникла в сознание кооператоров, мы поговорим о стихийных бедствиях.
Попытаемся поразмыслить о связи стихийного бедствия с психологией людей, подвергшихся ему. Как они воспринимают бедствие? Как соотносят со своею жизнью и нравственностью? Какие делают выводы?
— А зачем это вам?
— Видите ли, милорд, я совсем не ради экзотики начал наш роман с довольно-таки интересного и необычного случая, происшедшего в моем городе. Сами по себе полеты домов — кооперативных, общественных и государственных — интересуют меня не больше, чем... не могу подобрать сравнения ("И не подбирайте, я понял") ...чем приливы и отливы. Я уже давно отошел от науки и занялся "человековедением", как иногда несколько пышно именуют у нас писательскую деятельность, а посему любое явление природы и общества интересует меня лишь в его связи с людьми.
Вот и в перелете нашего дома меня занимают не технические вопросы: как он летел? где брал энергию?.. подъемная сила и прочее — подобного рода загадки могут поразить воображение целого научного коллектива... диссертации, симпозиумы... — совсем же другие мысли мучают автора. Как перенесли полет жильцы? С какими мыслями они проснулись? Как им, бедным, жилось и работалось в те дни? Без электричества... газа... воды.
Начну с того, что причислю феномен перелета кооперативного жилого дома (примерно 50 000 тонн) к разряду стихийных бедствий.
— Почему "бедствий"? Ведь никто, насколько мне известно, не пострадал?
— Лишь физически, милорд, да и то случайно.
— Тогда я не согласен со словом "стихийный". Что стихийного в доме? Чем он напоминает стихию? Все известные мне стихийные бедствия происходят в результате действия природных сил. Дом же ваш сооружен человеком, а способ его полета тоже не принадлежит к числу естественных!
— Но он не принадлежит и к числу изобретенных человеком. Он, прямо скажем, сверхъестественного происхождения, что, впрочем, меня нисколько не смущает.
За время, что разделяет наши века, наметилось новое понимание человека и общества, а также связи последних с природой. Вашему веку, милорд, было свойственно безусловное возвеличивание человека, его разума и силы. Ярлык "покорителя природы", прилепленный примерно в те времена, привел к бурному расцвету науки и техники, промышленности и ремесел. Человек решительно отъединился от природы в надежде построить взамен нее нечто другое, синтетическое и безусловно рациональное.
Как вдруг — и не так давно — на купающееся в довольстве и сознании своего могущества человечество стали обрушиваться сначала робкие, а потом все более уверенные упреки природы. Эти жалкие, истребляемые звери, птицы и рыбы, эти пустые горы, эти высохшие леса и грязные реки как бы воззвали к милосердию человека, и он благосклонно обратил на них внимание, постановив защищать.
Но лишь на первый взгляд дело обстояло именно так. Те, кто пережил настоящее стихийное бедствие (например, жители Японии, на которую то и дело обрушиваются тайфуны и цунами), наверное, не смотрят свысока на природу. Они понимают, как ничтожен человек рядом с нею. Даже мы, милорд, живущие в более умеренном климате, прозреваем, случается, летними вечерами, когда какая-нибудь незначительная гроза проходит над городом и фиолетовые тучи постегивают землю хлыстами молний. Мы прикрываем окна, говорим шепотом, а в душе нашей просыпается тот естественный и полезный для человека страх, который сознательно преодолевался поколениями "завоевателей природы".
Тут-то начинаешь понимать, что слезные жалобы природы, покорное недомогание полей, рек и лесов, на самом деле суть не жалобы, а предупреждения, выраженные, правда, в вежливой форме. А наши призывы защищать и оберегать природу при более глубоком рассмотрении выглядят исключительно эгоистично.
Не природу мы хотим оберегать, а себя — от полного уничтожения природой. Природа была, есть и будет всегда. Трудно представить себе Землю без природы. Однако она вполне может стать такой, что человеку не будет на ней места.
Значит, следует умерить нашу самонадеянность и понять, что мы в ближайшем будущем можем быть равнодушно вычеркнуты природой из ее списков в наказание за то, что уже вычеркнули из них ряд любимейших и красивейших ее достояний. И наше любование собственным могуществом выглядит все более неуместным на фоне по-настоящему могущественных предупреждений природы.
Новое понимание человека, о котором я говорил, состоит в том, что человечество должно осознать себя неотъемлемой и равноправной с другими частью природы. Мы не можем разговаривать с нею пренебрежительно или покровительственно. Мы не больше чем муравьи (но и не меньше).
— Я вынужден вновь напомнить вам о философах. Они точат зубы.
— Спасибо, милорд.
Рискуя навлечь на себя еще больший гнев — и не только философов,— я должен сказать, что лозунг: "Все для человека, все во имя человека и для блага человека!" — следует толковать, на мой взгляд, расширительно: "Все для природы, все во имя природы и для блага ее!" — лишь в этом случае будет действительно достигнуто благополучие человека.
Возвращаясь к нашему дому (мы довольно далеко отлетели от него, чуть ли не дальше, чем он — от улицы Кооперации), я хочу заметить, что именно новое понимание человека как равноправной с другими части природы и дает мне право назвать перелет дома стихийным бедствием. Вообще с этой точки зрения любое общественное явление (инфляция, кризис, демонстрация, война, революция, безработица, матч по футболу и даже очередь у пивного ларька) можно назвать стихийным, но не все они, конечно, будут бедственны.
Теперь мы разобрались в этом вопросе и у меня наготове следующий: как относится человек к стихийному бедствию?
— А как? Страдает, конечно... Терпит.
— Нет, я не о том. Склонен ли он рассматривать бедствие в качестве кары?
— Могу ответить авторитетно. Не зря я долгое время был духовным пастырем, то есть пас души верующих. И вот, перегоняя стада душ с пастбища на пастбище, я запасся (игра слов, заметили?) ценными наблюдениями, которые могу предложить для вашего романа.
— Нашего, милорд...
— Люди верующие безусловно склонны воспринимать игру природных сил как ответ богов на те или иные личные дела и поступки. Когда есть ощущение, что многим людям вокруг свойственны одни и те же пороки, стихийное явление может рассматриваться как кара за общественные грехи.
Вы сами только что... помните ту старушку, как ее звали?
— Матрена Терентьевна, милорд.
— Ну да, Матрена! Она бежала и крестилась со словами: "Господи! за грехи наши...". Помните? Следовательно, она восприняла появление дома в воздухе как знамение, как предвестие конца света, который придет "за грехи наши".
— Спасибо, мистер Стерн. Я с вами согласен. Правда, я полагаю, что речь должна идти не только о верующих. Любой человек склонен принимать на свой личный счет не зависящее от него явление, и это, кстати, еще раз подчеркивает повышенное внимание человека к себе. Ему не кажется странным, что природа (божество) устраивает землетрясение для того, чтобы наставить человека на путь истинный или указать на то, что жил он неверно. Я думаю, милорд, что и вы — внимательный слушатель мой, — и читатели ни на минуту не усомнились, что я описал перенос дома на Петроградскую для того, чтобы показать, что герой наш, Евгений Викторович Демилле, жил не совсем праведно, за что и получил такой сюрприз.
— А что, разве не так? Разве исчезновение дома не вытекало логически из предыдущей жизни героя?
— Может быть, и вытекало, но ведь так мог рассуждать каждый жилец дома. Получается одно из двух: либо все кооператоры в один прекрасный момент (а именно, указанной апрельской ночью) пришли к жизненному краху, либо исчезновение дома — кара лишь для Демилле, но тогда почему за ошибки Евгения Викторовича должны расплачиваться ни в чем не повинные люди?
— Вы меня запутали. Так как же обстоят дела на самом деле?
— На самом деле перелет дома, как и землетрясение, не имеет касательства ни к Демилле, ни к другим кооператорам, ни к милиции, ни к общественному строю, но... так уж мы устроены, что и Демилле, и другие, и милиция, и читатели, да и мы с вами, милорд, будем искать в этом факте определенный смысл.
Милиция, как я говорил, стала искать его сразу после посадки дома на Безымянной.
Утро было субботнее, на работу жильцы дома не торопились; первыми среди кооператоров проснулись школьники и некоторые их родители. Первые признаки тревоги возникли сразу же: нет воды, нет газа, нет электричества! Телефоны, естественно, тоже молчали. Совпадение редкостное, что и говорить! В ближайшие несколько минут пробудившиеся кооператоры начали обращать внимание на изменившийся ландшафт за окном. За стеклами нижних этажей царил полный мрак, в котором едва можно было различить придвинутые вплотную к дому стены, двери подъездов и окна старых обшарпанных домов — в некоторых зажигались огни, и напуганные кооператоры начинали знакомиться с жизнью чужих людей, которая происходила за освещенными окнами. Первый этаж кооператоров имел также возможность наблюдать фигуры в серых шинелях, которые сновали в образовавшихся ущельях между домами.
Тревога пока накапливалась и зрела внутри проснувшихся квартир: робко выглядывали из окон, перешептывались, прикладывали уши к дверям, слушая шаги на лестнице... недоумевали. Большая часть жильцов еще мирно спала, а посему напряженность психического поля не достигла уровня, способного возбудить панику.
Милиция тоже пока сдерживалась: не совалась в квартиры, ибо по внешнему виду окон трудно было определить — проснулась квартира или нет. Все окна по-прежнему были темны.
Но вот напряженность поползла вверх, как столбик термометра горячечного больного — ее можно было измерять гальванометром! Электричество, копившееся в квартирах, дало себя знать сначала в криках ужаса нескольких слабонервных женщин, затем в перестукиваниях между квартирами по батареям отопления, уже безнадежно холодным. Кто-то закричал в форточку с пятого этажа: "Помогите!" — и этот женский крик, услышанный кооператорами, выплеснул страсти наружу.
Первой в подъезде 1 1 вырвалась на лестничную клетку Клара Семеновна Завадовская, у которой имелись веские причины впасть в отчаяние. Электричество, газ, вода — это, конечно, неприятно, но муж!.. но собачка!.. Где они?.. Клара Семеновна, обнаруживши пропажу, выскочила на площадку пятого этажа в пальто, накинутом на ночную сорочку, метнулась к соседям, которые отворили ей дверь с ужасом на лицах, чем еще более напугали несчастную Клару Семеновну, — дальше клубок покатился на другие этажи, хлопали двери... нервно перекрикивались соседи... строили предположения.
Во всех умах как-то разом обозначилась мысль: "За что?" Ее быстро сменила другая: "Бог наказал!" впрочем, не во всех головах, будем справедливы, она нашла себе место.
Паника распространилась мгновенно, как огонь по занавеске. Женщина, которая ночью выбрасывала бутылки с балкона, что было зафиксировано в свидетельских показаниях гражданина из вытрезвителя, проснувшись и припомнив ночной полет, опять выскочила на балкон... (С вечера в ее квартире происходило гуляние, вина запасено было много — так много, милорд, что к ночи все не выпили, перепало и пьянице на Каменном — и вот в три часа ночи, когда гости улеглись, где придется, внезапно погас свет в квартире. Хозяйка вышла на балкон и увидела, что дом летит над городом. Конечно, она и думать не посмела о реальности этого ощущения после обильных возлияний. Ненависть к пьянству — нет более непримиримых врагов алкоголизма, чем пьющие женщины, — заставила ее собрать бутылки с остатками жидкости и побросать их с балкона, сопровождая это антиалкогольной проповедью...) Итак, она снова выскочила на балкон и увидела то же, что увидел я из окна: крышу пятиэтажного дома и другие крыши во всех сторонах света. "Допились, допились..." — повторяла она, тупо уставившись на незнакомый городской пейзаж, то есть, по существу, тоже признавая некую кару, постигшую пьяную компанию...
— Скажите, сударь, вы намеренно сгущаете краски?
— О чем вы, милорд?
— Я говорю об алкогольных мотивах, то и дело возникающих в вашем рассказе. У вас так сильно пьют? Мне не верится.
— Мне тоже... Хотя, признаться, я не заметил, чтобы мой рассказ содержал повышенный против реальности процент алкоголя. Но если вам с расстояния в двести лет что-то показалось странным, я готов кое-что разъяснить. Что вас интересует, милорд?
— У меня создалось впечатление, быть может, обманчивое, что напитки, содержащие алкоголь, утратили у вас ту служебную роль, какая предназначалась им в прошлом, и перестали быть приятным средством увеселения на празднествах. По-моему, они превратились, наряду с хлебом и солью, в необходимый продукт, потребляемый в любое время дня и ночи, с поводом и без повода, в одиночку и группами, просто по привычке или от скуки. Я не прав?
— Вы правы, милорд.
— Я не знаю причин такого явления, но заметил также, что оно вызывает у ваших соотечественников повышенные терзания. Мне не совсем понятно, почему они относятся к потреблению алкоголя не так спокойно, как это делали, например, древние эллины? Вы можете себе представить Феокрита или Демосфена бегающими по Афинам с безумными глазами и вопиющими: "Допились! Допились!"? Непонятные страсти — тот не пришел домой ночевать, эти гоняют по городу в поисках вина, те стоят в очередях... непонятная система запретов, условностей, обычаев, связанных с питием... Куда повезли того несчастного, что ночь провел на скамейке?
— В вытрезвитель, милорд.
— Почему не домой?
— ...?
— Почему, уж если вам нравится пить не только по праздникам, не привыкнуть к этому и не узаконить?
— Так ведь пьют до чертиков!!
— Как это?
— Обыкновенно: до беспамятства, до посинения, до отключки. Непонятно? До галлюцинаций, до белой горячки, до потери пульса... Вы думаете, что перед вами древние эллины, которые пили разбавленное водой виноградное вино? Полноте, милорд! Наши граждане пьют что угодно, только не напиток греков!
— Но зачем? Они не болеют? Это же опасно!
— Еще как!.. Но у нас широкая натура, милорд. Широту ее нужно утолять бочками, но никак не рюмочками, хотя ими тоже не брезгуют... Вот скажите, мистер Стерн, сколько в английском языке глаголов, обозначающих процесс принятия алкоголя? Ну, синонимов глаголов "выпить" или "напиться"?
— Я не считал. Думаю, что три-четыре найдется.
— А послушайте, как обстоят дела у нас. Для удобства счета я буду располагать синонимы триадами. Итак:
отпраздновать, совершить возлияние, принести жертву Бахусу,
откушать, причаститься, приложиться,
вздрогнуть, загрузить, остаканиться,
поддать, влить, вдеть,
дербалызнуть, дербануть, дерябнуть,
пропустить, проглотить, принять,
сообразить на троих (триада, милорд!),
хлопнуть, клюнуть, бухнуть,
зашибить, засосать, засадить,
чебурахнуть, чекалдыкнуть, царапнуть,
керосинить, керогазить, чибиргасить,
загудеть, запить, нажраться,
нализаться, нарезаться, назюзюкаться,
промочить горло, заложить за галстук, залить за воротник,
пропустить по махонькой, похмелиться, поправить здоровье,
раздавить бутылек, банку, пузырек (тоже триада!),
дернуть, треснуть, колдырнуть,
кирнуть, тяпнуть, бацнуть,
шибануть, хапнуть, гепнуть,
врезать, вмазать, жахнуть,
шарахнуть, шлепнуть, шваркнуть,
выдуть, вылакать, набраться,
залить зенки, налить глаза, оттянуться,
налимониться, надраться, набубениться,
перебрать, набраться, нагрузиться,
упиться в сосиску, упиться в стельку, упиться в хлам...
...Я не могу отказать читателю в удовольствии порыться в памяти и пополнить список синонимов, для чего оставляю свободное место. Это интересная и небесполезная работа; благодаря ей каждый экземпляр романа станет уникальным, приобретет индивидуальность и присущий только ему винно-водочный букет. Я мог бы долго еще распространяться на эту тему, милорд, но пора возвращаться к роману. Я думаю, вы смогли оценить серьезность проблемы, исходя из моего чисто лингвистического доказательства...
Милиция действовала решительно, но спокойно. Поначалу, когда смятение только зарождалось внутри квартир, не находя выхода наружу, милиционеры следили за школьниками, выбегавшими то тут, то там из дверей и устремлявшимися по привычке в школу. Их мягко останавливали, стараясь не напугать, и направляли обратно, причем в квартиру входил и сотрудник милиции, будил родителей, если они спали, и приступал к работе...
— Какой работе?
— У милиции имелся план, выработанный в Управлении за считанные часы, что прошли с момента приземления дома до рассвета. Главными задачами милиции были:
а) успокоить кооператоров;
б) разобщить их, как бы локализуя очаги пожара, чтобы не дать пламени вспыхнуть общим костром;
в) снять показания касательно прошедшей ночи;
г) произвести перепись всего населения дома, имеющегося в наличии...
— Перепись? Зачем?
...и сверить его с записями в домовой книге.
— Ага! Я начинаю понимать.
Вот именно, милорд! Милиции важно было не только успокоить людей, но и получить как можно больше сведений, могущих натолкнуть следствие на причины перелета дома. Это могло быть делом рук злоумышленников, преступных или антиобщественных элементов, а посему точный учет всех потерпевших был необходим.
Беда в том, что сотрудников на все квартиры не хватало, хотя и продолжали прибывать поднятые по тревоге группы, которые не только устремлялись к нам, но и рассредоточивались по старым домам Безымянной, чтобы успокоить пораженных старожилов. Неизвестно, кому было хуже — прилетевшим или встречающим, если пользоваться терминологией Аэрофлота, а потому в скором времени в коммунальных квартирах дома с башенкой, в больнице водников появились вежливые молодые люди в милицейской форме, которые начали разъяснительные беседы.
На моей лестничной площадке метался молоденький сержант, спешно снятый со своего поста у Дворцового моста, вернее, подхваченный крытым грузовиком на пороге родного отделения, когда он возвращался туда, отдежурив вахту. Поскольку он снова всплыл в нашем повествовании, я думаю, надо дать ему имя.
— И фамилию!
— Дадим ему только фамилию. Я боюсь, что имен на всех не хватит, у нас их не так много, а с фамилиями легче... Итак, его звали Сергеев.
Первым делом Сергеев ринулся в квартиру 1 281, из-за дверей которой доносились звуки "Маленькой ночной серенады" Моцарта. Сержанта удивили громкие голоса скрипок, так разительно не похожие на все те звуки, которые Сергеев привык слышать в своем милицейском общежитии — приподнятые аккорды, бравурные аллегро — черт те что! — и это в доме, вырванном и переброшенном какой-то нечистой силой за пятнадцать километров!
Дверь отворил среднего роста седой человек в костюме и при галстуке, как бы вытянутый в струночку, с кротким и лучезарным взглядом. Под стать взгляду светился на лацкане его серого с "молнией" пиджака рубиновый комсомольский значок, на котором, если бы на лестнице было чуть светлее, можно было бы прочитать надпись — "КИМ". Человеку было лет под семьдесят.
Он слегка наклонил голову и выжидательно посмотрел на Сергеева. Тот опешил от бесконечно терпеливого и в то же время доброжелательного выражения его лица, с которого жизнь совершенно не сумела стереть достоинство и веру в людей.
— Простите,— пробормотал сержант,— у вас все в порядке?
Лучшего ему в голову не пришло.
— Да,— твердо и как-то счастливо отвечал светлый старик, подтверждая быстрым кивком свой ответ. — А что случилось, простите?
— Нет... Ничего... — смешался сержант. — Я думал...
— Нет-нет, я же вижу, что у вас что-то произошло,— все так же просветленно продолжал старик. — Заходите, мы постараемся вам помочь. Может быть, вызвать милицию?
Сергеев совершенно ошалел. Собственно, старик с комсомольским значком не произнес ничего сверхъестественного, более того, он был абсолютно, стопроцентно нормален и предупредителен. Его неожиданное предложение вызвать милицию могло быть объяснено тем, что он просто не увидел в темноте милицейских погон сержанта. Но тон... Сергеев никогда в жизни не слышал таких проникаюших в самую душу интонаций, такой расположенности в голосе, участия и неиссякаемой веры в благоприятный исход любых событий. Это было почище "Маленькой ночной серенады", продолжавшей звучать из квартиры.
— Я потом... Я скоро зайду,— пообещал сержант, пятясь.
Старик смотрел на него, проникая взглядом в самую душу. За его спиной, в глубине квартиры, открывалась идиллическая картина: залитая утренним светом комната, где блестели прутьями многочисленные клетки с канарейками, висящие тут и там на разной высоте, а под клетками, в современном кресле восседала седенькая старушка с портативным магнитофоном в руках, из которого и вырывался на свободу Моцарт. Старушка, слегка закинув голову, мечтательно смотрела в потолок, а канарейки божественно вторили серенаде.
Если бы Сергеев вгляделся в эту картину подольше, он заметил бы, что на лацкане пиджака старушки (она была в английском костюме, милорд) светится такой же "кимовский" значок, а чертами лица старая комсомолка чрезвычайно похожа на старика, отворившего дверь.
Словом, и эта квартира, и Моцарт, и канарейки... Трудно было бы представить себе что-нибудь более несовместимое с той катавасией, что творилась сейчас в нашем доме.
— Приходите, — кивнул старик Сергееву и, уже прикрывая дверь, ободряюще улыбнулся: — А свет скоро дадут. Это временное явление...
— Стоп, стоп! Как звали этих удивительных старичков? Кто они такие?
— Это были Светозар Петрович Ментихин и Светозара Петровна Ментихина, милорд, — брат и сестра, близнецы, Светики, как любовно называл их весь дом. И вправду, удивительные люди! В тридцатых годах они были членами Коммунистического Интернационала Молодежи, а теперь имели персональные пенсии. Вы бы видели, как они каждое утро бодро шли в магазин — не за покупками, нет! — они были общественники, народный контроль, совесть нашего микрорайона... У меня марш звучал в ушах, когда Светики удалялись по улице Кооперации в сторону "Универсама", где работали до вечера. Обмеры, обвесы, воришки среди покупателей были их специальностью. Мне всякий раз становилось стыдно при виде Светиков за свой сибаритский образ жизни с котом Филаретом, нетвердые моральные устои и вялый общественный темперамент. Ох, мистер Стерн! О любом из наших кооператоров можно написать отдельный роман. Прямо не знаю, что делать!
— Вот и пишите.
Сергеев направился дальше и постучался ко мне. Я открыл ему и впустил внутрь квартиры. Успокоил... Затем мы с ним интересно поговорили, причем я узнал много нового относительно нашего дома, а Сергеев добросовестно записал мою фамилию и свидетельское показание, кое заключалось в одной строчке: "Свидетель спал. Ничего не знает".
Признаюсь, эта строчка задела мое литераторское самолюбие. Хороши дела! Свидетель спал, ничего не знает! Как это? Помните, милорд, Федор Михайлович Достоевский приводил умозрительный пример о поэте и лиссабонском землетрясении (по поводу стихов Фета, кажется). Мол, стыдно поэту не замечать катаклизмов.
— А что я вам говорил?
Короче говоря, именно эта строчка: "Свидетель спал. Ничего не знает" — стала первым толчком к замыслу романа, в котором я намереваюсь дать самые полные и достоверные показания о нашем доме, его жильцах и феномене перелета.
Узнав от Сергеева об этом факте, потрясшем мое воображение, я принялся расхаживать по комнате, не обращая внимания на сержанта, который задумчиво перебирал книги на полке... я увлекся и взволновался... живо представил соседей — тех же Ментихиных, Демилле, Вероятновых... Мысль моя бежала куда-то вдаль, предугадывая и нагромождая события; внезапно я стал собирать чемодан. Сергеев встрепенулся.
— Вы куда это... чемодан?
— Простите, сержант! — горячо заговорил я. (Филарет навострил уши.) — Ради всего святого! Мне нужно немедленно покинуть дом. Я оставлю вам адрес, не бойтесь... Оставлю ключ от квартиры — приходите, отдыхайте, живите... Выпустите только! Мне нельзя здесь, я не могу сейчас. Потом вернусь, вот увидите. Я только возьму пишущую машиночку, ладно?.. И своего кота, хорошо?.. Я здесь неподалеку. Буду писать, вы будете читать. Мы будем как писатель и читатель...
— Зачем это вам? — грустно спросил Сергеев.
— Не знаю. Хочется, хоть убей... Выпустишь?
— Я-то, может, и выпустил бы. Там не выпустят, — кивнул Сергеев в сторону улицы.
— Мы их обманем, обманем... — я и вправду как помешанный застегивал чемодан, надевал плащ, засовывал в футляр пишущую машинку. Филарет сам полез в корзину, в которой я обычно вывозил его на дачу.
Мой напор смутил Сергеева. Он уже вертел второй ключ от моей квартиры, уже озирался по сторонам, как бы ища выхода... Преступник может увлечь преступлением даже блюстителя порядка! Сергеев почему-то поверил мне. Пожалуй, из него мог бы получиться редактор!
Я распахнул окно. Прямо подо мною расстилалась внизу крыша соседнего дома. Апрельский ветер пахнул в лицо. Я успел черкнуть Сергееву свой новый адрес и, подхватив чемодан, машинку и корзину с Филаретом, вспрыгнул на подоконник.
— Бывай, сержант! — воскликнул я и птицей перемахнул через провал, отделявший меня от соседнего дома.
Грохнула жесть, точно удар первой весенней грозы; я побежал по наклонной крыше вверх, перелез через конек, спустился, прыгнул снова... Крыши вели меня вдаль от моих окон — к вам, милорд, к правдивому и свободному вымыслу, к свидетельским показаниям, не стесненным протоколом,— прочь, прочь от своих героев! Я убегал от них — к ним, от себя — к себе... кошки высовывали свои треугольные мордочки из-за кирпичных труб; качались, как мачты, телевизионные антенны коллективного пользования. Прощай, кооператив!..
Сергеев провожал меня взглядом, в котором читались сочувствие, и сострадание, и скорбь по невыполненному служебному долгу. Затем он засунул за отворот шинели книгу "Приключения Шерлока Холмса" и шагнул к двери.
Только он хотел открыть ее (я в это время убежал по крышам почти к Большому проспекту и уже выбирал место, где бы спуститься на грешную землю), как услышал глухой стук. Сержант рывком распахнул дверь, готовый к чему угодно, и увидел на пороге мою соседку слева Сарру Моисеевну Финкельман, пожилую даму, работавшую смотрительницей в Эрмитаже.
— Таки ви не знаете, дадут свет или как? — спросила она. — Фи, я обозналась! Я думала, это ви, а это совсем не ви...
Глава 7
ФАМИЛИЯ ДЕМИЛЛЕ
— Не кажется ли вам, сударь, что наш роман начинает напоминать святцы, где даже я, профессиональный пастор, с трудом ориентируюсь в именах?
— Тогда уж телефонную книгу, милорд. Это расхожее сравнение, но между тем ввертывающие его в речь люди, по-видимому, не обладают фантазией. Нет ничего увлекательнее чтения телефонной книги!
Я вспоминаю детство, когда отец купил только что вышедшую телефонную книгу абонентов личных телефонов. Это был огромный, особенно по моим детским понятиям, том, содержавший ровные столбцы фамилий, адресов и телефонов. Весь Ленинград, спрессованный картонными обложками, жил в телефонной книге, и мне временами казалось, что жители города в виде маленьких черных фамилий ползают по страницам, как муравьи, делают свои делишки, переговариваются, пересмеиваются... Я раскрывал книгу наугад — они всегда успевали выстроиться в ровные колонки. Ни разу не удавалось застать кого-то в бегах. Время было такое, начало пятидесятых годов. Но я отвлекся.
Мне доставляло странное удовольствие подсчитывать число одинаковых фамилий. Иногда казалось, что фамилии, как и люди, обладают характерами, проглядывалось и деление на сословия и классы. Скромные и серьезные Ивановы занимали многие страницы; было ясно, что они, наряду с Петровыми, составляют основу общества, хотя между ними вызывающими группками пробегали Иванцевичи и Иваницкие. Ивановых и Петровых были дивизии, Семеновых и Никитиных — батальоны, рота Барабановых, взвод Лисицких, отделение Перчиков. В этой книге были кварталы, заселенные Суховыми, коммунальные квартиры, набитые Моховыми, отдельные особняки Скребницких и Бонч-Березовских.
Прослеживая этимологию, я докапывался до глубин отечественной истории, когда видел фамилии Смердова или Шуйского, а то вдруг оказывался за границей, натыкаясь на Цоя, Тойвонена или Гомеса.
Поражали двойные фамилии: Грум-Гржимайло, Коровин-Босой, Лебедев-Леонидов, будто их обладатели резервировали себе возможность прожить две жизни — одну Грумом, другую -Гржимайло... возможно, они так и делали.
Несмотря на разнообразие, фамилии удивляли меня своею уживчивостью. Копелевичи мирно соседствовали с Коршуновыми, Думбадзе — с Дульскими, Охрименко — с Очеевыми. Все были набраны одинаковым шрифтом, приоритет был исключительно алфавитный; мои муравьишки не обзывали друг друга кацапом, чечмеком, жидом, — у каждого был свой номер телефона, по которому они могли позвонить друг другу и потолковать о разных разностях.
Позже, в юности, изучая иные телефонные книги, а также документы, построенные по их принципу, а главное — наблюдая, какое впечатление производят фамилии (простые фамилии!) на моих соотечественников, я имел несчастье убедиться, что уживчивость эта мнимая...
Взять хотя бы фамилию нашего героя.
В телефонной книге Ленинграда она встречается в единственном экземпляре, а именно "Демилле В. Е." — это отец Евгения Викторовича, умерший, как я упоминал, три года назад. Рядом с Демилле, сверху, стояла фамилия Демиденко, а снизу — Демина. Обладателей той и другой было достаточно много. Демилле вклинился между когортой Демиденко и отрядом Деминых, точно клин, вбитый в землю на границе России и Малороссии.
— Клин был французский? Странно!
— Исторически в этом не было ничего странного... фамилия Демилле в России берет свое начало от французского подданного Эжена Милле (Eugene Millet), который по случайному совпадению был ровесником Пушкина и родился в провинции Русильон, в крестьянской семье. Двадцати лет от роду молодой предприимчивый русильонец покинул отчий дом, овладев расхожими ремеслами, и устремился в далекий Санкт-Петербург, видимо, найдя созвучие в названии родной провинции и загадочной, утопающей в снегах (так казалось Эжену) огромной страны на востоке.
— Россия, русский, Русильон!..
Первое, что сделал Эжен Милле в Петербурге — это прибавил к своей фамилии дворянскую приставку "де", которая вскоре сама собою слилась с фамилией, нисколько, впрочем, не обманывая знающих толк людей: "Millet" по-французски означает "просо", а следовательно, вряд ли может быть дворянской фамилией; она, скорее, подходит для крестьянина, коим и был отец Эжена... Тем не менее фамилия родилась и даже получила в Петербурге известность среди купеческих дочек как фамилия модного "парижского" парикмахера (в числе ремесел, которыми владел Эжен, было и ремесло цирюльника). Демилле-прародитель ловко использовал тщеславие богатых купчих, млеющих перед "мсье Демилле, парикмахером из Парижа"... впрочем, профессией Эжен владел недурно, что позволило ему вскоре твердо встать на ноги, обзавестись женою (из тех же купеческих дочек, с солидным приданым), домом, экипажем и тремя детьми. Старшего сына, родившегося в 1827 году, Эжен назвал Виктором, вероятно, в честь своих побед (деловых и любовных) в России. Русильонец прижился, мысль о возвращении на родину все реже посещала его, хотя русским языком Эжен так и не овладел — разговаривал отвратительно — как его понимала супруга Евдокия Дормидонтовна?.. Два сына и дочь обоими языками — papa и maman -владели в совершенстве.
Младший сын Петр не продолжил мужскую ветвь рода Демилле, дочь Клавдия, выскочивши замуж восемнадцати лет, само собою, слилась с русскими фамилиями, а Виктор родил Александра Демилле... было это... дай Бог памяти! — в 1855 году, в разгар Крымской кампании, отзвуки которой Виктор Евгеньевич Демилле-второй чувствовал и на своей шкуре: к тридцати годам он был приват-доцентом Петербургского университета, и его французская фамилия не очень хорошо вязалась с приливом патриотизма, охватившим студентов во время Крымской войны.
Александр Викторович Демилле-третий был, пожалуй, самым блистательным представителем рода. Он поступил на военную службу, дослужился до полковника, получил-таки настоящее российское дворянство и погиб в Порт-Артуре в 1904 году, оставив после себя сына Евгения и дочь Марью.
Евгений Александрович Демилле-четвертый закончил университет, был историком, просиживал днями в архивах, заработал в архивной пыли чахотку, от которой и умер в скором времени после революции. Его жена, Екатерина Ивановна Демилле, в девичестве Меньшова, бабушка нашего героя, пережила мужа на пятьдесят лет, но замуж снова не вышла -воспитывала и поднимала трех сыновей — старшего сына Виктора, 1912 года рождения, и двух его братьев-близнецов -Кирилла и Мефодия, названных так по воле историка-отца. Они были двумя годами младше.
Виктор Евгеньевич Демилле-пятый восемнадцати лет выпорхнул из материнского дома, освободив мать от заботы о нем. Он уехал в Томск, поступил там в открывшийся медицинский институт, закончил его и отбыл еще дальше — в Приморье, сначала в город Уссурийск, а потом — во Владивосток. Там за год до войны родился Евгений Викторович. Мать его Анастасия Федоровна была из украинских поселенцев, переехавших в Приморье в начале века, работала в больнице санитаркой, потом — медсестрой; в той самой больнице Владивостока, где Виктор Евгеньевич работал хирургом.
Надо сказать, что удаленность врача Демилле от европейских центров России, возможно, спасла ему жизнь, ибо его младшие братья Кирилл и Мефодий бесследно исчезли в 1937 году, будучи еще совсем молодыми людьми. К тому времени оба они, активные осоавиахимовцы, были призваны в Военно-Морской Флот по комсомольскому набору и проходили обучение в морском экипаже Кронштадта. Оттуда в ненастную ноябрьскую ночь их вывезли на катере в Ленинград, где следы затерялись. Мать Екатерина Ивановна несколько месяцев ничего не знала, а узнав об аресте, послала с оказией в Уссурийск, где работал старший сын, короткое письмецо: "Витя! Кирюшу и Мишу взяли. Не пиши мне больше, пока это не кончится. Твои письма я сожгла, адрес потеряла. Благодарю Бога, что отец не дожил до этого. Прощай, мой хороший! Твоя мама".
Однако Екатерина Ивановна бумаги сына, которые могли бы указать на его местонахождение, не сожгла, как писала в записке, а надежно припрятала — и не напрасно. Через полгода после ареста близнецов пришли и к ней, произвели обыск... Надо думать, искали след старшего сына, но не нашли.
Виктор Евгеньевич затерялся, поменял несколько мест работы, перестал в анкетах упоминать о братьях (о своем дворянстве он и раньше не упоминал, как и близнецы, за что, видимо, те и поплатились... очень уж им хотелось вступить в Осоавиахим!), но тем паче чувство вины перед братьями не давало ему покоя, глодало до самой смерти. Не разделил их долю, а должен был разделить.
И он действительно не писал матери и ничего не знал о ней целых десять лет. К тому времени Виктор Евгеньевич уже отслужил в армии (участвовал в войне с Японией), защитил диссертацию, заведовал крупной клиникой, где заявил о себе смелыми операциями; потом перешел на преподавательскую работу в медицинский институт, а в 1947 году переехал с семьей в Ленинград. Семья к тому времени пополнилась Федором и Любашей.
Каковы же были удивление и радость профессора Демилле, когда он обнаружил в Ленинграде свою постаревшую уже мать, которая жила на старом месте, в квартире, некогда принадлежавшей деду Виктора Евгеньевича — полковнику Демилле, но занимала, естественно, лишь одну комнату.
Через некоторое время реабилитировали Кирилла и Мефодия, разумеется, посмертно. Виктору Евгеньевичу удалось получить сведения о том, что Кирилл умер в Соловках еще до войны, а Мефодий погиб под Сталинградом в составе одного из штрафных батальонов.
Вскоре после этого поехали всей семьею в Шувалово, на кладбище, где похоронена была мать Екатерины Ивановны и где за серым камнем маленькой часовенки над ее могилой, в сухой недоступной взгляду нише, хранился деревянный ларец с семейными бумагами: письмами, дипломами, фотографиями. Там же находился фамильный медальон с миниатюрой, изображавшей прародителя Эжена Демилле. Ничто не пропало и не попортилось. С того дня семья Демилле как бы вновь обрела свою историю, и шестнадцатилетний Женя Демилле под руководством бабушки вычертил генеалогическое древо, началом которого был прапрапрадед Эжен. Эта работа совпала по временам с Двадцатым съездом, произведшим в голове Евгения основательную встряску. Тайна его фамилии, долгое время мучившая юношу, раскрылась полностью, хотя наученный печальным опытом отец по-прежнему не любил разговоров о дворянском прошлом семьи.
Зато бабка переживала вторую молодость. Внезапно она сделалась легкомысленной, словно не было за плечами сорока лет жизни без мужа, утерянных сыновей, блокады, случайных заработков то ремингтонисткой, то репетиторшей, то делопроизводительницей загса, то... всего не упомнишь — она, открыв, наконец, клапаны, без удержу вспоминала молодость, какие-то мифические балы, штабс-капитанов, адъютантов ее свекра полковника Демилле, конки, экипажи, журнал "Ниву", первую империалистическую войну, революцию... Далее воспоминания обрывались. Однажды вдруг бабка потащила внуков Евгения и Федора на Волково кладбище, где показала им могилу прапрадеда Виктора: черный мраморный крест, на котором едва заметны были золотые когда-то буквы: "Викторъ Евгеньевичъ Демилле, приватъ-доцентъ Петербургскаго Императорскаго Университета". Женя вздрогнул — так звали отца; история ходила по кругу.
Так, предаваясь беззаботным воспоминаниям и напевая модные песенки своей молодости, Екатерина Ивановна прожила последние пятнадцать лет жизни и тихо скончалась в семидесятом году, восьмидесяти пяти лет от роду. Старший сын пережил ее на семь лет. Если бы не история с домом, которая, собственно, нас и занимает, я мог бы... А почему вы притихли, милорд? Вам все понятно? Я изложил на нескольких страницах события — страшно сказать! — полутора веков... и никаких вопросов?
— Я размышляю.
Итак, Евгений Викторович Демилле, как мы только что убедились, был французом чуть более, чем на три процента. Точнее, в его жилах текла одна тридцать вторая французской крови. Нельзя сказать, чтобы оставшаяся жидкость была чисто русской: наблюдались украинцы по материнской линии, проглядывалась в конце прошлого века двоюродная прабабка-эстонка, за спиною которой из глубины лет смотрели строгие лица финнов, затесалась в компанию и грузинская княжна каким боком, понять трудно, — но французов больше не было ни единого. Тем не менее окружающие единодушно считали Евгения Викторовича французом, чему способствовали, кроме фамилии, неизвестно каким чудом сохранившийся от далекого русильонца нос с горбинкой и не совсем славянский разрез глаз.
— Вот еще один факт в вашу главу о носах, мистер Стерн!
— Да, носы на удивление живучи!
Конечно, брат Федор и сестра Любовь были французами не более (но и не менее!), чем Евгений. Интересно, что к своему происхождению все трое относились совершенно по-разному.
Евгений Викторович уважал свое прошлое, однако фамилия вызывала у него противоречивые чувства. С одной стороны, он гордился достаточной избранностью и единственностью фамилии в телефонной книге, но с другой — сознавал, что французские лавры ("Скажете тоже, лавры!..") не совсем им заслужены, и те три процента крови далекого предка, что насчитывались в его организме, с большой натяжкой оправдывают иностранную фамилию. Посему он постановил прекратить ее, начиная со своего сына Егора, в котором вышеназванной крови была совсем крохотулька, и дал ему фамилию жены — Нестеров, благо она обладала, на взгляд Евгения Викторовича, несомненными достоинствами: была чисто русской, не слишком распространенной и слегка патриархальной. Слишком хорошо помнил Демилле все дурацкие школьные прозвища, связанные со своею фамилией, и двусмысленные остроты насчет его французского происхождения!
Нечего и говорить, что Демилле также не позволил своей жене Ирине менять девичью фамилию при замужестве. Иными словами, Евгений Викторович сознательно пресек если не род Демилле, то его подлинное имя.
Брат Федор был еще более решителен. На него сильное впечатление произвела история дядюшек Кирилла и Мефодия, о существовании которых он впервые узнал в четырнадцать лет. Федор пришел к выводу, что исключительная его фамилия да еще в сочетании с именем никак не смогут сослужить доброй службы. То ли он боялся повторения смутных времен, то ли гены восстали против иностранщины, но факт остается фактом: Федор сознательно насаждал в себе русское: отпустил бороду, завесил стены иконами, потом сбрил бороду, снял иконы, женился и принял фамилию жены. Федор Демилле стал Федором Шурыгиным. Брата и сестры он сторонился, два года назад вступил в партию и уехал по контракту в Ливию строить цементный завод.
Но то, что выделывала со своим почтенным родом Любовь Викторовна Демилле, младшая сестра обоих братьев, с трудом поддается описанию.
Казалось бы, у Любаши было преимущественное положение перед братьями. Достаточно было выйти замуж, принять фамилию мужа и... прости-прощай далекий русильонец, французское прошлое, дворянская приставка! Однако Любовь Демилле свято берегла и приумножала свою фамилию.
— Как "приумножала"?
— А вот как.
Восемнадцати лет Любаша забеременела — как водится, совершенно неожиданно для родителей, ибо никакого намека на жениха не наблюдалось и в помине, хотя хвост воздыхателей подметал пыль перед домом Демилле с той поры, как Любаше исполнилось пятнадцать. Обходилась она с воздыхателями сурово, в свои сердечные тайны близких не посвящала... была таинственна — глазки блестели то радостно, то печально, а то вдруг темнели, будто на смуглое Любашино лицо набегала тучка. И вдруг — на тебе!
Анастасия Федоровна подступалась с расспросами, снаряжала братьев, чтобы те выследили дерзкого совратителя (Евгений Викторович вечерами сидел в густой листве тополя перед крыльцом, точно дозорный, карауля провожатых сестры — это в двадцать пять-то лет! стыдно вспомнить!) — но все напрасно. Любаша как в рот воды набрала, твердила только: "Отстаньте! Что хочу, то и делаю!". И сделала.
Собственно, ни мать, ни отец рожать не отговаривали. Но не худо было бы иметь мужа — хоть какого! — все ж отец, опора для восемнадцатилетней девушки... Если бы они знали, что опора эта уже находится за тысячи километров от России, в жаркой стране, под знойным небом!
Рождение ребенка произвело еще большее потрясение, чем беременность. Родилась прелестная, здоровая, крупная девочка с черными, как у мамы, глазенками — пухленькая, с многочисленными вязочками на ручках и ножках. Радоваться бы да и только! Но была одна неприятность. Девочка была почти такая же черненькая, как ее глазки, а волосы -в мелкую и тоже черненькую кучерявинку.
Тогда впервые Виктор Евгеньевич потерял власть над собой. "Кто отец?! Где этот сукин сын!" — закричал он, когда дочь впервые внесла в дом очаровательную негритяночку, завернутую в розовое стеганое одеяльце с кружевными салфеточками. Черное личико выглядывало оттуда как изюминка из булки.
"Он француз, папа, — с достоинством ответила Любаша. — Мы же сами из французов". — "Француз?! — воскликнул отец, обрушиваясь на диван, как упавшая портьера. — Кто тебе сказал, что мы из французов?.." — тихим голосом закончил он. "Бабушка!" -вызывающе ответила дочь и с этими словами передала сверток с французской изюминкой в руки Екатерине Ивановне. Старушка расплылась в улыбке, негритяночка тоже впервые улыбнулась... инцидент был исчерпан. А что делать?
Позже удалось установить — правда, не без труда, — что отцом маленькой Николь (так назвала дочку Люба) является некто Жан-Пьер Киоро, подданный независимой республики Мали. Упомянутый Жан-Пьер обучался в Советском Союзе, но рождения дочери — увы! — не дождался, ибо получил диплом врача и отбыл на родину молодым специалистом.
Справедливости ради следует сказать, что французскими у Жан-Пьера были только имя и язык, на котором он разговаривал, в остальном же молодой человек был истинным представителем Африканского континента. Любашу это нисколько не смущало.
Так в роду Демилле неожиданно появилась симпатичная негритяночка Николь Демилле, в свидетельстве о рождении которой, в графе "отец", стоял осторожный прочерк. Отчество записали "Петровна".
— Почему "Петровна"?
— По-видимому, от Пьера...
— Николь Петровна Демилле... Любопытно!
— Самое любопытное, мистер Стерн, что в графе "национальность", когда девочка будет получать паспорт, напишут "русская".
— Русская?!
— Ну, а какая же?!
...Погодите, милорд, это еще цветочки. Ягодки будут впереди... Появление Николь Демилле произвело брожение в умах соседей, знакомых и сослуживцев Любаши (она работала лаборанткой в НИИ, мыла химическую посуду и готовила реактивы для опытов), однако Любаша вела себя с таким достоинством, будто дело происходило в Африке. Брат Федор, который тогда только что стал Шурыгиным, пытался наставить сестру на путь истинный, указав ей на необходимость твердого национального самосознания. Любаша, как и следовало ожидать, послала его подальше.
Итак, она воспитывала девочку (с помощью бабушки и мамы) и мыла химическую посуду. Как вдруг опять забеременела! Что за напасть! Бывает же такое, как прицепится что-нибудь к человеку, так и не отвяжешься... — От кого — и на этот раз было непонятно. Евгений Викторович больше на тополе не сидел бесполезно. Любаша оставалась такой же таинственной — ни тени смущения, даже радость я бы отметил, совершенно, впрочем, непостижимую. В назначенный срок она привезла из роддома мальчика...
— Опять негра?
...беленького чистенького мальчика с белокурыми волосами, голубыми глазками, совершенного европейца...
— Ну, слава Богу!
...и назвала его Шандор. Как выяснилось позже, отцом его был венгр, ватерполист, член сборной команды по водному поло -могучий и красивый молодой человек, оказавшийся в нашем городе на соревнованиях и оставивший Любаше и всей стране столь прекрасный подарок.
Отчество записали Александрович, поскольку отца тоже звали Шандор. Так появился в роду Шандор Александрович Демилле. Было это через три года после рождения Николь.
Я не буду описывать состояния отца Любаши (бабушка Екатерина Ивановна умерла за год до рождения Шандора — то-то бы обрадовалась), а матушка смирилась, более того, стала смотреть на жизнь в значительной степени философски; не стану также пересказывать разговоров вокруг этого события и кратких энергичных определений, которыми награждали Любашу ближние. А за что? Какое им, собственно, дело? Любаша попрежнему была выше этого. Жаль, что отец не понимал... Так и не понял до самой смерти, мучался, считал дочь девицей легкого поведения — более энергичным словам обучен не был. А дочь, подождав еще несколько лет, принесла в дом смугленького мальчика с черными прямыми волосами, чуть раскосого, но не по-азиатски, а по-индейски. Мальчика назвали Хуаном, а отец у него почему-то оказался Василием, во всяком случае в графе "отчество" появилось слово "Васильевич".
— Откуда оно взялось? Может быть, Базиль?
— Не знаю, милорд. Про отца Хуана до сих пор сведений не имеется. Откуда он — из Никарагуа, Колумбии или Мексики, — остается только гадать. Впрочем, никто об этом не гадал. Появление Хуана было расценено общественностью как неслыханная дерзость. Стало ясно: Любовь Демилле сознательно расшатывает устои общества; ее действия квалифицировались уже не как обыкновенное распутство, а гораздо хуже — с явной политической подкладкой. Любу обвинили в отсутствии патриотизма и бдительности (аморальность как-то отошла на второй план) — и это несмотря на то, что несчастная женщина практически в одиночку увеличивала столь низкую у нас в России рождаемость, что она на деле, а не на словах, доказывала свою верность интернационализму и, наконец, препятствовала вырождению нации, ибо, как вам известно, милорд, смешение кровей благоприятно действует на наследственность.
Любаше предложили уйти с работы. Закона, по которому ее могли бы уволить, не существует в нашем Кодексе законов о труде, а посему Любаша ответила гордым отказом и продолжала неукоснительно выполнять порученное ей дело. Посуда для опытов, вымытая ею, отличалась столь восхитительным блеском, что придраться не было никакой возможности. Вдобавок Люба не опаздывала, не уклонялась, не склочничала, не возникала, не отлынивала, не смывалась, не сплетничала, не воображала... словом, вела себя и работала исключительно порядочно, так что начальство кусало локти, не в силах расправиться с безнравственной лаборанткой. Притом учтите, что Любаша была матерью-одиночкой троих детей! Пускай каких-никаких -африканских, мексиканских, венгерских, — но детей, на которых распространялись все льготы нашего общества, так что Любашу вынуждены были обеспечивать и пособиями, и дополнительными отпусками, и путевками, и детскими садами и яслями.
Постепенно страсти улеглись. Более того, Николь, Шандор и Хуан стали как бы достопримечательностью того НИИ, в котором работала Любовь Демилле. Уже большая часть общественности, удовлетворив любопытство и желание принять срочные меры, сменила гнев на милость... при встречах шутливо осведомлялись друг у друга: "Не слышали, как там наши ,,чукчи" поживают?" (Почему-то троицу прозвали "чукчами" — то ли от "Чука и Гека", то ли нашли в этом какой-то юмор.) Лишь несколько одиноких и достаточно злобных институтских женщин не переставали распространять про Любу грязные сплетни, стараясь сжитъ ее со свету (тщетно!), и вообще посвятили дискредитации Любови Викторовны свою скучную, плоскую жизнь.
Любовь Викторовна держалась стойко. Причем совсем не из последних сил, вовсе не изнемогая под грузом сплетен, а как-то весело и естественно, будто предложенные обстоятельства целиком и полностью входили в ее планы — какие, никто не знал. И это бесило завистниц еще больше.
Лично я, милорд, уважаю людей, к которым не пристает грязь.
— О чем вы говорите! Это свидетельствует о достоинстве, о благородстве... Но как же все-таки быть с моралью?
— А что такое мораль?
— Ну... Общепринятые нормы нравственности, скажем так.
— Правильно, милорд! И у нас одна мораль: человек человеку — друг, товарищ и брат, — так что с этой точки зрения действия Любаши вполне укладывались в моральные нормы.
Мудрее всех вела себя бабушка Анастасия Федоровна. Стоило посмотреть на нее, когда она в окружении любимых внуков шествовала на рынок: смуглокожий Хуанчик в коляске — изо рта торчит соска — бутылочка теплого молока бережно закутана в одеяльце -рядом черненькая, как маслина, Николь с хозяйственной сумкой, а за ними на самокате — Шандор, обрусевший стремительнее всех, благодаря голубым глазам и имени Саня, которое пристало к нему с пеленок.
Жили, конечно, скромно: лаборантская зарплата Любы плюс ее же премия раз в квартал (даже премии лишить ни разу не смогли!), пенсия Анастасии Федоровны, кое-какие сбережения, оставшиеся после смерти Виктора Евгеньевича (остатки Государственной премии, полученной профессором Демилле за год до смерти), незначительная помощь родственников, в частности, обоих братьев, и средства социального обеспечения... в общем, жили, не унывали.
Еще хотелось бы упомянуть об отношениях братьев и сестры. Федор, последние два года проживавший с семьею в Триполи, ограничивался поздравительными открытками и посылками на имя матери; в них, надо сказать, было и немало детских вещей, несмотря на принципиальное осуждение им Любашиного поведения. Евгений же и Люба друг к другу относились со снисхождением, именно потому, что ощущали каждый в себе неутоленную потребность в любви, принявшую у Любаши формы, только что описанные, а у брата — более привычные и пошловатые, в виде скоротечных романов, сомнительных побед и беспрестанных угрызений совести. Брат и сестра будто болели одной болезнью и жалели один другого. И странно: болезнь была одна, а симптомы давала разные. Любаша в жизни никому не отдалась без любви — их было всего-то три: Жан-Пьер, ватерполист Шандор и неизвестный мексиканец (колумбиец?). От каждого не просто хотела ребенка, а родила вполне сознательно. Евгений же Викторович, напротив, загорался быстро, как сухая береста, влюблялся, летел, спешил... а потом — пшик! — убеждался в ошибке, маялся... В итоге получалось, что сходился не по любви, а так, по дурости. Себе и другим говорил, что любит жену, и вправду любил, но как-то не так... В семье Демилле невестку недолюбливали, считали холодной и замкнутой, излишне принципиальной. Любаша догадывалась, что Ирина ее в глубине души осуждает, хотя внешне это не проявлялось. Неутоленность и в Ирине была сильна, но она прятала ее внутрь, комкала и лишь изливала обиды на мужа (впрочем, справедливые), будто надеясь, что смирное его поведение поможет вернуть бывшую когда-то любовь.
В последнее время дошло, как говорится, до ручки... Евгений Викторович все чаще являлся глубокой ночью, хандрил, был нервен. Ирина спряталась глубоко внутрь, выжидая. Нужен был толчок — и толчок произошел. Да такой внушительный! Посему и случились последующие печальные события в жизни Евгения Викторовича.
Глава 8
НЕЗАРЕГИСТРИРОВАННЫЙ
— Проснитесь, милорд! Проснитесь!
Посмотрите, какое легкое утро гуляет по нашему весеннему городу! Оно скачет на одной ножке, перепрыгивая через зеркальные лужи, затянутые хрупким, как вафля, ледком; звенят трамваи, перекатываясь, точно копилки на колесиках; воздух пахнет первыми почками; ветер врывается в открытые форточки, производя замешательство в головах юных существ женского пола и на писательских двухтумбовых столах.
Я никак не могу найти листок... там что-то было... кажется, план романа. Милорд, вы проснулись?
— Да.
— Вам еще не наскучило слушать мою историю?
— Нет.
— Учитель, вы какой-то хмурый сегодня...
Тем не менее разбудим и нашего героя.
Евгений Викторович проснулся на широкой софе в бывшем кабинете отца. На спинке стула висела одежда: отутюженные брюки, выстиранная и выглаженная сорочка, пиджак и галстук. Тут же, на сиденье стула, лежал аккуратно сложенный домашний костюм отца; под стулом чинно, выровняв носки, стояли тапки.
В первое мгновение Демилле почудилось, что и сам отец сейчас войдет в комнату, скажет: "Пора вставать, Женя. Любишь же ты поспать! Кто рано встает, тому Бог дает...". Но, переведя взгляд на портрет отца под стеклом, висевший в простенке между стеллажами, Евгений Викторович снова осознал время и почувствовал, как он стремительно приближается к непоправимому воспоминанию, связанному с прошедшей ночью. Он именно приближался к нему, поскольку не совсем еше проснулся, и даже попытался прикрыть глаза и вновь заснуть, лишь бы оттянуть страшный миг, когда реальность встанет перед ним во всей отвратительной наготе. Упреждая ее, он ухватился за спасительную мысль: "Померещилось, наверное... Черт те что! Вроде бы не такой был пьяный..." — хотя знал точно, что обманывает себя. Не померещилось. Такое и спьяну не померещится.
Демилле проворно поднялся, натянул отцовские домашние брюки на резинке, набросил на плечи мягкую куртку, сунул ноги в тапки... будто перевоплотился в отца, как актер перед выходом на сцену. Это соображение позволило ему на секунду отвлечься от неприятного воспоминания, и он быстренько юркнул в ванную, плотно притворив дверь. Воспоминание осталось снаружи.
Демилле тщательно умылся, почистил зубы, мысленно сосредоточиваясь на этих процессах, чтобы не допустить нежелательных дум. "Мама, где папина бритва?!" — крикнул он, обращаясь к своему отражению в зеркале. Через минуту в ванной появилась Любаша с бритвенным прибором, окинула брата быстрым понимающим взглядом, сказала: "Привет!" — и чмокнула в щеку. Евгений принялся яростно намыливать помазок. Воспоминание тонкими струйками проникало в ванную сквозь щели: обломанные трубы, бетонные плиты, факелы газа в ночи, фигуры милицио... — Демилле с отчаянием вонзил намыленный помазок в щеку.
Егорушка, Ирина... Где они сейчас? Живы ли?
Выйдя из ванной, он столкнулся с матерью. Та всплеснула руками, охнула:
— Вылитый папочка... Жеша, как ты похож на папочку, — сказала она, пуская привычную слезу. — Бедненький, не дожил наш папочка... — скорбно покачала она головой, как бы приглашая сына присоединиться к трауру.
Евгений Викторович этого не выносил. Не то чтобы он был равнодушным человеком, забывшим об отце... Помнил, но помнил про себя. Его коробили беспрестанные разговоры бабушки Анастасии о "могилке", "оградке", "цветочках" (все было уменьшительным, как и "бедненький папочка", — только от слова "кладбище" не удавалось образовать уменьшительное, потому, произнося его, бабушка Анастасия делалась торжественной, значительно поджимала губы). У Демилле сердце разрывалось на части при виде растерянности и одиночества, навалившегося на мать после смерти отца, но помочь ей он был не в силах; разве так же подсюсюкивать: могилка, оградка... Это было выше его сил.
Вот и сейчас, вместо того чтобы обнять мать и шепнуть ей что-нибудь успокаивающее, он мгновенно раздражился, произнес язвительно:
— Перестань, мама! Если бы дожил, то верно не обрадовался бы!
— Какой ты черствый... какой ты черствый человек... -укоризненно забормотала мать, провожая его глазами в кабинет отца.
Кабинет этот оставался нетронутым после смерти Виктора Евгеньевича: стеллажи с медицинской литературой, письменный стол со стеклом, под которым располагались фотографии всех членов семьи (Ирина с Егоркой на руках), кожаное кресло отца, шкаф с его одеждой -костюмами, пальто, стопкой накрахмаленных белоснежных халатов — хоть сейчас на операцию... Евгений Викторович принялся одеваться, стараясь не смотреть на фотографии.
Лишь только он затянул галстук, в кабинет вошла Люба в халатике. Тут только Евгений Викторович заметил, что халатик сестры подозрительно задирается спереди, а под ним проступает округлый живот.
— Это что такое? — бесцеремонно спросил он, указывая на живот. -Опять двадцать пять?
— Ох, Жешка, не говори! — радостно вздохнула она. — А что я могу сделать? Не переношу абортов. Боюсь.
— А рожать не боишься...
— Рожать не боюсь. Дело привычное.
— Ну, и кто же отец? — иронически спросил брат.
— За-ме-чательный! — Любаша даже зажмурилась.
— Меня интересуют имя и фамилия. А также национальность. Неужели наш? -съязвил Евгений Викторович.
Любаша вспыхнула и бросила на брата быстрый взгляд, дав понять, что разговор в таком тоне опасен. Евгений Викторович привлек сестру к себе.
— Прости, я не хотел... У меня сегодня настроение ужасное.
— Ирка выгнала? И правильно, — Любаша решила отомстить.
— Хуже... — с тоской протянул Евгений.
— А что такое?
И Евгений Викторович, усевшись в кресло отца и поместив напротив себя Любашу, принялся рассказывать. Начал он со скрипом, часто останавливался, чтобы подобрать нужное слово (как-никак, завязка была деликатной), но постепенно разошелся, одушевился и конец рассказа с ошеломляющей картиной голого фундамента, подвалов, блещущей в лунном свете воды и синих милицейских мигалок провел с подлинной живостью. Любаша рот раскрыла. Поверила сразу, безоговорочно, спросила лишь:
— Маме рассказал?
— Нет, — Евгений прикрыл глаза, откидываясь затылком на прохладную кожу кресла.
— И не будешь?
Евгений Викторович сделал паузу, будто обдумывая, хотя и без обдумывания знал, что не расскажет. Нельзя об этом Анастасии Федоровне, запрет.
— Нет, — повторил он.
И в это мгновение стал воистину блудным сыном, ибо добровольно отказался от материнского крова, обрек себя на скитания. Куда идти теперь? А ведь уходить нужно немедленно, иначе упреков не оберешься, с утра бабушка Анастасия поминает Ирину с внуком, как те волнуются — где папочка?..
— Что делать-то будешь? — осторожно спросила Любаша.
— Искать, — пожал плечами брат. — Мне один тип сказал, что могли быстро снести, а жильцов переселить. Аварийная ситуация или... по государственным соображениям.
— Да ты что! — округлила глаза Любаша.
— Не испарились же они, в самом деле! — воскликнул Демилле. -Ничего. Даст Бог, найду. Смотри, маме не проговорись.
Они вышли из кабинета и направились в кухню, где застали идиллическую сцену.
Вокруг овального стола, располагавшегося посреди большой кухни, сидели бабушка Анастасия в белом переднике и все внуки. Они перебирали пшено. Перед каждым была желтенькая горка крупы, от которой ловкие пальцы бабушки и внуков отделяли по зернышку, смахивая в сторону мусорные крупинки. Все четыре руки были разные: желтоватая, покрытая тонкой со складками кожей рука бабушки; узкая, будто выточенная из черного дерева, кисть тринадцатилетней Ники; пухлая, в веснушчатых крапинках рука Шандора и смуглая ладошка Хуанчика, которой тот не очень ловко перекатывал по клеенке желтое пшено.
Бабушка Анастасия, покачиваясь, пела под нос какую-то заунывную песню. Прислушавшись, Демилле узнал слова. "Дан приказ: ему — на запад; ей — в другую сторону..." — пела бабушка Анастасия жалостно, на манер русских страданий.
Дети дружно поздоровались с непутевым дядюшкой, причем старшие -Ника и Саня — уже, видимо, догадывались о его непутевости, благодаря привычке бабушки Анастасии чувствовать и размышлять вслух.
— Обедать будешь? — сухо спросила мать, еще обижаясь на тот разговор у дверей ванной комнаты. Демилле шагнул к ней и поцеловал в темя. Обида мгновенно улетучилась.
— Я не понимаю тебя Жеша! Четвертый час. Мне не жалко, сиди. Но Ириша волнуется, не знает ведь... Когда же вам телефон поставят?.. — вздохнула бабушка.
"Куда?" — подумал Евгений Викторович, машинально берясь за ручку чайника.
Он выпил чаю, отказавшись от обеда, обнял матушку, поцеловал племянников и сестру и, надев плащ (уже не липкий, выстиранный и выглаженный), вышел из дома. Проверил в кармане ключи и мелочь — все было на месте.
Люба высунулась в форточку, крикнула вслед:
— Звони мне на работу!
Демилле помахал ей рукою и пошел прочь от дома. Не знал Евгений Викторович, что к этому часу он был уже официально не только блудным сыном, но и блудным мужем, если можно так выразиться.
— Блудным мужем? Это что-то новенькое!
— Да, милорд, это не совсем то же, что муж гулящий. Гулящим Демилле был несколько лет, и не без приятности, если не считать уколов совести. Но погулял, погулял — и вернулся. Всегда было, куда вернуться, как говорила Ирина. И вдруг... возвращаться некуда, он основательно заблудился.
— Потому и стал "блудным мужем"?
— Не только поэтому.
К сожалению, этот факт был уже прочно зафиксирован в одном из милицейских протоколов, поступивших в Управление, после того как сотрудники провели беседы с кооператорами и переписали наличное население дома.
Евгения Викторовича, сами понимаете, в наличии не оказалось. Тогда прямо спросили Ирину, проживает ли с нею муж, Евгений Викторович Демилле, прописанный по этому адресу. Ирина ответила отрицательно. Милиция поверила словам грустной женщины, что муж оставил ее с ребенком, скрылся в неизвестном направлении и она, честно говоря, не хотела бы, чтобы он вернулся. Эти слова Ирины и сыграли роковую роль в дальнейшей судьбе Демилле.
Дело в том, что он был просто-напросто вычеркнут из списка действительных жильцов дома со всеми вытекающими отсюда последствиями. Органам охраны общественного порядка не было никакого дела до внутренних неурядиц в семье Демилле, до частых отлучек Евгения Викторовича, до слез Ирины, до того, наконец, решающего факта, что в ночь вознесения дома Ирина при свече перечитывала письма мужа и, обжигая пальцы, уничтожала их в пламени, посылая тем самым прощальный привет супругу, наблюдавшему за желтым прямоугольничком в небе с невских берегов. Именно в тот момент и замаячило в душе Ирины решение, которое привело к тому, что утром в ответ на прямой вопрос милиции о муже она ответила: "Не проживает". Про себя же подумала так: "Найдет, может быть, и пущу. Не найдет — туда ему и дорога".
Обреченный на эту долгую дорогу, Евгений Викторович начал ее с того, что позвонил приятелю-художнику, в мастерской которого принимал электронно-вычислительную девицу (истратил две копейки), поехал к нему домой на трамвае (истратил еще три копейки) и отдал ключ без всяких объяснений. После чего попросил взаймы десятку. Десятка была дана. Евгений Викторович засунул ее за обложку записной книжки по соседству с клочком "Фигаро" и несколько приободрился.
Поразмыслив, он решил сначала удостовериться, что ночное происшествие не привиделось ему, а также в том, что за это время не произошло новых происшествий. После этого Демилле задумал идти в отделение милиции. А что делать?
Откровенно говоря, в милицию не очень хотелось. У Демилле было предчувствие, что ничего он там не добьется. У нас при столкновении с государственными учреждениями почти всегда есть такое предчувствие, иной раз, к счастью, обманчивое.
Минут через пятьдесят Евгений Викторович был на проспекте Благодарности, вышел из трамвая и двинулся к улице Кооперации тем же путем, что вчера на такси. Не доходя метров трехсот, понял: ничего нового не произошло, пейзаж по сравнению с нынешней ночью не изменился, по сравнению же со вчерашним утром — изменился невыносимо.
Впрочем, кое-что новенькое было. Фундамент пропавшего дома был обнесен глухим деревянным забором с единственной дверью, на которой висел амбарный замок. У двери прогуливался постовой милиционер. Реакция немногочисленных прохожих на пропавший дом была на удивление безразличной. Это неприятно покоробило Евгения Викторовича, показалось даже обидным.
Демилле не стал тревожить постового, а направился в отделение милиции, находившееся в трех кварталах от улицы Кооперации. Там за перегородкой сидел дежурный. В стороне, тоже за барьером, сидела компания из трех помятых мужчин и раскрашенной девицы с сигаретой. Демилле подошел к дежурному и, робко кашлянув, сказал:
— Простите, я по поводу дома...
— Какого дома? — поднял глаза дежурный.
— Номер одиннадцать по улице Кооперации.
По тому, как дрогнули брови у дежурного, да еще по хриплому смешку раскрашенной девицы, Демилле понял, что здесь осведомлены о доме.
— Замолчи, Миляева! — прикрикнул на девицу дежурный.
— Сам заткнись! — парировала она и почти ласково обратилась к Демилле: — Опоздал, братишка. Нету его. И нас замели, начали по району горячку пороть...
Она презрительно затянулась.
— Прекрати курить! — приказал дежурный, но с места не сдвинулся. — А зачем вам? Вы кто будете? — спросил он у Демилле.
— Я живу в этом доме, — ответил тот неуверенно.
— Паспорт, — коротко потребовал дежурный.
— Нету... Остался дома.
— Фамилия, имя, отчество, — так же коротко потребовал милиционер.
Демилле назвал требуемое, дежурный записал и вышел в другое помещение, плотно притворив за собой дверь.
— Вы... ты не знаешь, куда он делся? — стараясь быть развязным, обратился Демилле к девице.
— Почем я знаю! Да мне на этот вшивый дом тысячу раз плевать! Меня-то за что?! Я там не жила и не живу! Во, жлобы!
Алкоголики солидарно закивали.
Дежурный в это время, как вы догадываетесь, связывался с городским Управлением и передавал туда для справки фамилию Демилле.
К этому моменту, то есть спустя примерно четырнадцать часов после события, были не только приняты меры по успокоению жильцов и сбору сведений о перелете, но и начал проводиться в жизнь определенный план по предотвращению нежелательных слухов, могущих распространиться по городу. План этот включал несколько основных пунктов.
1. Обнаруженные в доме и прописанные жильцы были зарегистрированы, и им было настоятельно предложено не упоминать о перемещении дома в разговорах со знакомыми, родственниками, сослуживцами и проч.
2. Прописанные, но отсутствующие по уважительной причине жильцы были также зарегистрированы. Им было немедленно и конфиденциально сообщено о случившемся по соответствующим каналам с тем же предупреждением о неразглашении, а также дан новый адрес дома, дабы они могли вернуться туда из командировки (отпуска, больницы, дежурства и т. п.).
3. Непрописанные лица, обнаруженные в доме, зарегистрированы не были, однако им тоже было предложено держать язык за зубами.
4. Жителям окружающих домов по обеим улицам Кооперации и Безымянной -было разъяснено то же самое.
5. Новое местонахождение дома было объявлено секретным для посторонних, то есть всех, кто не попал в первые четыре пункта. Любопытствующим соседям по улице Кооперации сообщали версию о срочном аварийном выселении и сносе дома 1 11 в связи с обнаруженным подземным плывуном.
Как видим, налицо была возможная изоляция источников информации для предотвращения нежелательных слухов.
Жильцам нашего дома посоветовали, правда, уже не так настойчиво, не посещать группами и поодиночке улицу Кооперации.
— А что они там забыли?
— Любопытство, знаете... Вы бы разве не съездили посмотреть?
— Хм... Пожалуй. Но почему нельзя?
— Можно, но не рекомендуется...
...А поскольку Евгений Викторович по милости жены был единственным прописанным и притом незарегистрированным жильцом, то на него распространялся п. 5. Об этом и передали из Управления дежурному, не обнаружив Демилле в списках.
Дежурный вернулся на свое место и сообщил Евгению Викторовичу, что он в доме 1 11 не проживает.
— Конечно, не проживаю! — воскликнул наш герой. — Его ведь нету.
— Вы там и не проживали. Жена заявила, — парировал дежурный.
— Как?! — у Евгения Викторовича было чувство, будто его ножом ударили в спину.
— А вот так.
— Но где он? Где дом? — сразу сникнув, спросил Демилле.
Милиционер устало изложил заведомую ложь: дом снесли, жителей эвакуировали, аварийная ситуация, никто не пострадал, место расчистили, плывун...
— Но где же они, жители? Где моя жена, сын? — в отчаянии вскричал Демилле, чуть не со слезами на глазах.
— Не могу знать.
— А кто может?
Дежурный молча указал большим пальцем правой руки в потолок. Демилле, круто повернувшись на каблуках, выбежал из помещения. Он понял, что дальнейший разговор бессмыслен.
Ошеломленный случившимся, он снова, в какой-то странной надежде, отправился к родному фундаменту. "Наврали! Про жену наврали!" — твердил он про себя. Демилле попытался представить себе молниеносную эвакуацию дома — Егорка плакал, наверное, — Евгений Викторович был доверчив, поверил в этот мифический плывун, рисовавшийся в его воображении этакой подземной медузой, плывущей в глубинах земли. Нет, нонсенс!.. Но куда же переселили? За какое время можно убрать с земли девятиэтажный дом? Ведь надо сначала сломать? Чем?.. Чепуха! Плывун — чепуха!
Но если бы с Ириной и Егором что-нибудь случилось, неужели в милиции не сочли бы возможным сообщить ему? Значит, живы...
Евгений Викторович добрался до глухого забора, вдоль которого все так же совершал прогулки постовой, и, стараясь не обратить на себя внимание, обошел огороженный фундамент. Как вдруг он узрел вышагивающую ему навстречу сплоченную пару -старика и старуху — оба были в голубых одинаковых плащах — шли они маршеобразно. Демилле узнал их тут же, ибо эта военизированная походка была известна всему микрорайону.
Это были Светики, Светозар Петрович и Светозара Петровна Ментихины, направлявшиеся домой после закрытия "Универсама".
Утром они, дав подписку о неразглашении и выслушав совет не появляться на улице Кооперации, все же сочли свои долгом поехать в контролируемый ими "Универсам", чтобы провести прощальную проверку и предупредить дирекцию, что они слагают... Они потрудились до закрытия, составив ряд актов на похищение майонеза и сардин атлантических в масле, а теперь возвращались на Безымянную — и все же не удержались, решили пройти мимо места, где еще давеча жили. Как бы не специально, а по пути.
Светики были на редкость дисциплинированны.
Евгений Викторович, размахивая руками, устремился к Ментихиным. В другое время он, по всей вероятности, перешел бы на другую сторону, чтобы лишний раз не поздороваться со старичками, которых недолюбливал именно за их дисциплинированность, -здоровался лишь в лифте, когда деваться некуда. Но сейчас он бросился к ним, как к родным. Примерно так бросаются друг к другу наши соотечественники где-нибудь в Новой Зеландии после годичного отсутствия на Родине.
Завидев Демилле, Ментихины разом остановились.
— Светозар Петрович! Светозара Петровна! — лепетал Демилле на бегу, изображая радостную улыбку.
Светики вели себя по-английски, милорд. Кажется, у вас есть выражение "держать жесткой верхнюю губу", то есть ничем не выдавать своего волнения?
— Да, это признак истинных джентльменов и леди.
— Так я должен вам сказать, что у Светиков осталась жесткой не только верхняя губа, но и нижняя, а также щеки, брови, нос -короче, вся физиономия. Глаза были непроницаемы.
Светики испугались, что сосед, увидевший их в запретном месте, может донести (у них с юности было такое мышление), и на всякий случай приняли неприступный вид. Конечно, они знать не знали о том, что Демилле чуть ли не сутки находится в блудном состоянии.
— Какая встреча! — фальшиво воскликнул Евгений Викторович, добежав наконец до Светиков и неловко дернув рукой, будто хотел обменяться рукопожатием. Все четыре руки Ментихиных не выразили ни малейшего на это желания.
— Прогуливаетесь? — заискивающе спросил Демилле.
Светики молчали.
— А я вот тоже... Ну, и где вы теперь? — совсем ослабевшим голосом продолжал Евгений Викторович и поспешно поправился, задав вопрос, испортивший все дело:
— Куда вас... эвакуировали?
— Я не понимаю, — тихо сказала Светозара Петровна, не глядя на бывшего соседа.
— Ну как же! — несколько осмелел Демилле. — Вас же переселили? Куда, хотелось бы знать? Нас, например, в Смольнинский район с семьей, -соврал он.
Ментихины мигом сообразили, что Демилле не в курсе. Почему он не в курсе — его личное дело, но вводить его в этот курс Светики отнюдь не собирались.
— Извините, мы вас не понимаем. Вы, вероятно, нас с кем-то путаете, — ледяным тоном произнесла Светозара Петровна.
— Как это путаю? Вы мои соседи! Я ваш сосед!.. Светозара Петровна, Господь с вами!
— Я не Светозара Петровна, — сказала старуха.
— А я не Светозар Петрович, — добавил старик.
Они разом возобновили движение с левой ноги и прошли мимо Демилле, точно мимо столба, не повернув головы. Евгений Викторович ошеломленно смотрел в их голубые, без единой складочки спины.
— Я Демилле! — крикнул он в отчаянии.
Ответа он не получил. Светики удалялись равномерно и прямолинейно, как электричка от перрона. Через несколько минут их голубые плащи слились в одно пятно, которое растаяло в сумерках. Евгений Викторович беспомощно провожал их глазами.
Тут Демилле немного тронулся. Удивительно, но исчезновение дома не привело его в такое идиотическое состояние, как исчезновение Светиков. Евгений Викторович глупо рассмеялся, потом нервно захохотал и, продолжая хохотать, перелез через низкую ограду детского садика, а там неожиданно для себя забрался в ту самую бетонную трубу, откуда ночью наблюдал за милиционерами. Стоя в трубе, он всхлипывал, согнувшись, утирал рукавом плаща слезы и повторял: "Я — не Демилле! Я — не Демилле! Я — не Демилле!..".
Глава 9
ЖЕРТВА ТЕЛЕКИНЕЗА
Кооператор Завадовский провел ночь в удобном помещении, где стояла заправленная койка, на спинке которой висело вафельное белоснежное полотенце... тумбочка... графин... Туалет и умывальник. На камеру предварительного заключения комната походила лишь тем, что запиралась снаружи.
Завадовский с Чапкой зашли в эту неожиданную гостиницу и расположились на ночлег. Валентин Борисович залез под тонкое солдатское одеяло в пододеяльнике, Чапку пристроил рядом с собой, не переставая ее поглаживать. "Видишь, Чапа, не бросили в беде, помогли..." — убеждал собачку кооператор, уговаривая больше себя, чем фоксика.
И вот, пока метался по ночному городу Демилле, пока милиция окружала прилетевший на Безымянную дом и проводила утреннюю операцию, Завадовский спал. Разбудил его капитан милиции, который зашел в комнату с незнакомым молодым человеком в штатском.
Завадовский протер глаза и спрятал Чапку под одеялом.
Пришедшие вежливо поздоровались, осведомились о сне, предупредительно кивали. Внесли чай с булочками, не забыли и Чапку, которой принесли на тарелке мокрую, с остатками мяса и застывшего жира кость, будто только что вынутую из холодного супа. Чапка с урчанием вцепилась в нее.
Молодой человек в штатском представился. Назвался он Тимофеевым Робертом Павловичем, старшим научным сотрудником. Кого или чего сотрудником — не сказал.
Выпили чаю втроем в принужденных разговорах о Чапе, затем Тимофеев с капитаном встали и мягко попросили Завадовского следовать за ними.
— На допрос? — с робким вызовом спросил кооператор, но тут же испугался своего микробунта и пожаловался: — Я же в одной пижаме, товарищи. Неудобно!
— Все в порядке, Валентин Борисович, — дружески обнял его за плечи Тимофеев и увлек в коридор. Чапка, виляя хвостиком, последовала за ними. Капитан поймал ее и взял на руки.
— Валентин Борисович, собачку мы пока пристроим.
— Это не трудно? — обеспокоился Завадовский.
Капитан лишь улыбнулся, давая понять, что здесь ничего не трудно. После чего удалился с Чапой по коридору.
Тимофеев провел кооператора в другую комнату со множеством шкафов, открыл один из них и вынул оттуда серый костюм на плечиках и плащ-болонью. Из ящика в другом отделении шкафа он извлек новенькую сорочку, запечатанную в хрустящий прозрачный конверт. Явились и полуботинки — тоже новенькие, чешские, в коробке.
Тимофеев закурил, лениво наблюдая, как Завадовский одевается и прячет пижаму в коробку из-под туфель, против воли бормоча слова благодарности.
Через минуту он предстал перед научным сотрудником в полном блеске, как диссертант перед защитой. Немного волновался.
Далее преображенного кооператора вывели из Управления, выписав специальную бумажку на выход, и повезли в черной "Волге" по городу. Ехали минут двадцать и остановились у большого здания где-то в районе Политехнического института.
Тимофеев проводил Завадовского в вестибюль через стеклянные двери, рядом с которыми не было никакой вывески. Последовал разговор Тимофеева по внутреннему телефону, выписка пропуска, проход через турникет, лифт, коридор, еще коридор... Попадались сотрудники в штатском и белых халатах, очень немногочисленные. Завадовский понял, что не тюрьма, — ему стало интересно. Наконец они вошли в большую комнату с табличкой на двери "Лаборатория 1 40".
Вдоль стен стояли письменные столы, а посреди комнаты располагался деревянный куб с полированной верхней гранью -довольно внушительный. В углу комнаты Завадовский заметил сооружение на треноге, по виду киноаппарат. Объектив его был нацелен на куб.
В комнате находились двое — мужчина и женщина. Мужчина был лет под шестьдесят, в черном костюме, толстый, лысоватый, с большим мясистым носом и маленькими глазками. Костюм на нем лоснился и в точности повторял формы тела, а вернее, его выпуклости.
Женщина была молода, в крахмальном белом халате.
Толстяк бросился к вошедшим и пожал руки сначала Тимофееву, потом Завадовскому, взглядывая на Валентина Борисовича с предвкушением счастья.
— Академик Свиркин Модест Модестович, — представил толстяка Тимофеев.
— Свиркин, Свиркин! — возбужденно закивал академик, улыбаясь.
Женщину звали просто Зиночка. Она, по всей видимости, была лаборанткой.
— Ну-с, начнем? — проговорил Свиркин, в нетерпении шевеля толстыми короткими пальцами.
— Модест Модестович, я еще не рассказывал Валентину Борисовичу о смысле предстоящей работы, — сказал Тимофеев.
— И прекрасно! Лучше быть не может! А вот мы сразу и проверим, без всякого смысла! — вскричал академик и, отбежав к стенке, уселся на стул.
— Зиночка, давайте первый тест, — сказал он.
Лаборантка достала из кармана халата обыкновенный спичечный коробок, подошла к кубу и положила коробок с краю, у самого ребра, в его середине. Затем она грациозно повернулась и отошла.
Тимофеев направился к киноаппарату и нажал на кнопку. Камера глухо застрекотала.
Завадовский ничего не понимал. Он чувствовал себя подопытным кроликом — да, пожалуй, и был им.
— Валентин Борисович, — задушевно проговорил академик, лаская взглядом кооператора, — мы вас сейчас попросим сосредоточиться на этом коробке, — он сделал жест ладонью по направлению к мирно лежащему коробку, — и представить себе, что он... как бы это выразиться?... ползет! Да-да, ползет по поверхности!
— Куда? — испуганно спросил кооператор.
— Куда угодно! — рассмеялся Свиркин. — Скажем, слева направо.
Завадовский робко уставился на коробок и, собрав разбегавшиеся в стороны мысли, попытался честно представить предложенную ситуацию.
Зачем? Почему? Что за ерунда?.. Где Клара? Где дом?
Коробок вдруг дернулся с легким шорохом, вызванным находящимися в нем спичками, и послушно, как овечка, пополз к противоположному ребру куба. Доехав до него под ровное стрекотание камеры и напряженное молчание экспериментаторов, коробок, естественно, свалился на пол.
Завадовский почувствовал, что мельчайшие капельки пота выступили у него по всему телу. Капельки были холодные и острые, как канцелярские кнопки. Может быть, это были мурашки.
— Браво! — воскликнул Свиркин, выйдя из оцепенения. — Зиночка, дубль номер два!
Зиночка схватила кинематографическую хлопушку, что-то написала на ней мелом, хлопнула перед объективом камеры, затем подняла коробок и водворила его на прежнее место. Все это она проделала с профессиональным хладнокровием и артистизмом.
— Снова! — потребовал академик.
— Что снова? — прошептал несчастный кооператор.
— Двигайте снова!
В трусливом мозгу кооператора вспыхнула искра протеста. Он уставился на ненавистный коробок, отчего тот подпрыгнул и рыбкой скользнул по полировке куба к противоположному краю. По инерции коробок пролетел еще метра два и с треском упал.
— Бис! Браво! — закричал академик аплодируя. Он был возбужден, как дитя в цирке. Тимофеев, стоявший у аппарата, побледнел. Лишь Зиночка была индифферентна. По всему видать, ей эти опыты уже осточертели.
— Зинуля, тест номер два!
Лаборантка положила коробок в центр полированной грани и снова проделала процедуру с хлопушкой.
— А теперь, — заговорщически обратился Свиркин к кооператору, -я прошу вас, любезнейший Валентин Борисович, мысленно приподнять этот коробочек... — Свиркин на сей раз указал на него отставленным мизинцем. — Пускай он немного... э-э... полетает. Ну-ка!
Завадовский был человеком тертым, но покорным. Его тертость подсказывала ему, что ни в коем случае не следует идти на поводу у этого толстяка-академика, нужно хитрить и изворачиваться, потому как неизвестно, что может получиться из этой странной способности, обнаружившейся вдруг у него. Но страх, но покорность... Завадовский съежился и пронзил коробок взглядом. "Лети, сволочь!" — мысленно выругался он. Коробок взвился в воздух, как пробка от шампанского. Со свистом он достиг потолка, ударился об него и раскололся. На пол посыпались спички.
Академик пришел в восторг. Он качался на стуле, всплескивал руками и заливался совершенно счастливым хохотом. Вдруг он перестал смеяться, вытер слезы носовым платком и погрозил Завадовскому пальцем.
— Вы опасный человек, любезнейший!..
Вот! Вот оно! Опасный человек!.. Завадовский струхнул еще больше.
Лаборантка с достоинством принялась подбирать с пола спички, но академик остановил ее.
— После, после! Давайте измеритель динамического усилия. Роберт Павлович, помогите... А вы присядьте, Валентин Борисович.
Завадовский опустился на придвинутый к нему стул, с ужасом наблюдая, как лаборантка и старший научный сотрудник укрепляют на кубе непонятное сооружение, состоящее из станины, на которой находилась железная тележка на колесиках... рельсы... пружины... указатель с делениями, как у весов... "Зачем это?" — опасливо подумал кооператор.
— Все по местам! — скомандовал Свиркин, когда сооружение было установлено. — Видите тележку? — обратился он к Завадовскому. — Двигайте ее по рельсам к себе! Сосредоточьтесь! Максимум напряжения! Тяните изо всех сил!.. Да не руками! Мыслью! Мыслью!..
Завадовский зажмурился и, скривившись, как от клюквы, принялся мысленно тянуть треклятую тележку. Он услышал скрип и открыл глаза. Тележка рвалась со станины, натягивая железную пружину. Казалось, вот-вот она сорвется и, как снаряд, улетит в стену. Академик и Тимофеев, подскочив к указателю, впились глазами в стрелку, которая медленно двигалась к красной черте. Завадовский жалобно всхлипнул и закрыл лицо руками.
Раздался звонкий удар. Оттянутая пружиной тележка водворилась на прежнее место, едва не разломав сооружение.
— Двести десять килограммов! — вскричал академик. -Мировой рекорд! Колоссально! Просто колоссально!
Он подбежал к Завадовскому, отнял его руки от лица и расцеловал кооператора. Не переставая покрикивать: "Мировой рекорд!" — академик, приплясывая, пустился по комнате, радуясь так, будто он сам, а не Завадовский, установил мировой рекорд.
— Да вы понимаете, что произошло?! — вдруг накинулся он на лаборантку, которая по-прежнему была безучастна.
— Понимаю, Модест Модестович. Не дура, — надменно произнесла Зиночка.
— А-а! — махнул на нее рукой Свиркин. — Силища! Какая силища! -крикнул он Тимофееву, возившемуся с кинокамерой.
И тут Валентин Борисович горько заплакал. Рыдания сотрясали его худое тело. Кооператор согнулся на стуле и уткнулся лицом в ладони, выплакивая новое свалившееся на него несчастье, ибо понял, что настал конец его беззаботной пенсионной жизни. Валентин Борисович не догадывался о научном значении опыта, далеки от него были и физические причины явления, но главное он понял четко: он, Валентин Борисович Завадовский, больше не принадлежит себе, ибо черт его дернул установить мировой рекорд в черт знает каком виде спорта. Старая цирковая память услужливо подсунула ему холодящую кровь барабанную дробь перед рекордным трюком, тишину — и взрыв литавр и аплодисментов. Завадовский никогда в жизни — один или совместно с Кларой — не был обладателем рекордного трюка. Зачем же он ему теперь?.. Кооператор плакал, как ребенок.
Конечно, к Валентину Борисовичу бросились экспериментаторы: "Переутомился!.. Нервное напряжение!.." — сняли со стула, сунули в рот какую-то таблетку... бережно обняв, вывели из лаборатории. Завадовский плохо помнил, куда его повели, и обнаружил себя уже в медпункте, на жесткой лежанке с клеенчатой подстилкой под туфлями...
— Может быть, вы все же объясните — что это значит? Что произошло с Завадовским?
— Очень просто, милорд! Перелетом дома в ту же ночь заинтересовалась наука, да так сильно, что лаборатория номер сорок одного закрытого НИИ во главе с академиком Свиркиным была вынуждена проводить эксперименты в субботний, нерабочий день.
— Но при чем здесь Завадовский?
— А вот при чем...
Как вы уже знаете, Завадовский был единственным свидетелем происшествия, известным органам милиции. И это сразу же дало повод рассматривать его в качестве подозреваемого...
— Но не могли же они предположить, что этот щупленький кооператор поднял в воздух девятиэтажный дом!
— А телекинез, милорд?
Единственной разумной гипотезой относительно причин вознесения дома мог быть только телекинез. Телекинез, мистер Стерн, это способность приводить в движение материальные тела посредством мысли, духовного усилия, не входя в контакт с телом. Гипотеза родилась в городском Управлении, ее подтвердил и разбуженный срочным ночным звонком академик Свиркин.
Виновника перелета дома следовало искать снаружи. В самом деле, если бы кто-нибудь из жильцов дома вознамерился отправиться в воздушное путешествие, не выходя из квартиры, то это был бы не телекинез, а левитация. Скорее всего, такой субъект взлетел бы к потолку и принялся, упираясь в него, отрывать дом от фундамента. Малоправдоподобно! Даже если бы у него нашлись силы, он просто проломил бы перекрытие.
Телекинез представлялся более разумным. Но кто мог его осуществить? И тут подозрение пало на Завадовского.
В самом деле, посторонний прохожий вряд ли просто так, из баловства, мог решиться на подобную акцию. Это мог сделать свой кооператор, какой-нибудь нервный вспыльчивый человек, обиженный судьбою и женой, который в состоянии аффекта мог, выбежав из подъезда, послать всех к чертям собачьим.
Улики против Завадовского были такие:
а) невообразимо поздний час выгула собачки (кто же выгуливает собак в три часа ночи?);
б) Завадовский был единственным из кооператоров, находившимся в тот момент вне дома, но рядом с ним (о Демилле не знали);
в) Клара Семеновна (сразу же проверили, что она собою представляет, а проверивши, пришли к заключению, что на месте Завадовского каждый разумный человек поступил бы точно так же).
В пользу кооператора говорило следующее:
а) сам позвонил (впрочем, это могла быть уловка для прикрытия);
б) одет кое-как (то же самое);
в) никогда не обнаруживал способностей к телекинезу (а вот это надо проверить!).
Как мы видели, милорд, проверка дала ошеломляющие результаты. Реакция на телекинез, если можно так выразиться, была положительной! Завадовский сразу же, несмотря на плохую физическую форму после ужасной ночи, шутя побил мировой рекорд динамического усилия, принадлежавший какому-то индусу и равнявшийся — смешно сказать! — весу трех бананов, которые йог сумел придвинуть к себе, причем будучи в голодном состоянии.
Разумеется, до девятиэтажного дома было далеко, но как знать! В определенных условиях спровоцированный Кларой Семеновной кооператор мог превзойти самого себя и швырнуть в воздух многотонную постройку...
Вслед за экспериментом последовало медицинское обследование Завадовского в медпункте НИИ, и Валентин Борисович попал в гостиницу — не ту, в которой провел нынешнюю ночь, а в настоящую, ведомственную, закрытого типа. Сопровождал кооператора на всем пути Тимофеев.
В одноместном номере Валентин Борисович, к своему удивлению, обнаружил не только предметы туалета, оставленные в Управлении, но и свои вещи из гардероба, улетевшие вместе с домом: костюмы, рубашки, галстуки, свитер, махровый халат и домашние тапки. На стене висела большая фотография, украшавшая прежде комнату Чапки: Валентин Борисович и Клара Семеновна выезжают молодыми на арену в седлах своих одноколесных велосипедов — на Кларе открытый костюм с блестками, страусовые перья. Валентин Борисович чуть не заплакал...
Чапка тоже находилась в номере, спала, как ни в чем не бывало, устроившись в мягком кресле. Телевизор, холодильник, телефон... на столике лежали документы Завадовского.
— Я буду здесь жить? — покорно догадался кооператор. — А где же Клара? Где они... все?
Завадовский имел в виду своих соседей, жильцов, кооператоров. Похвально, что он о них вспомнил!
— Не волнуйтесь, Валентин Борисович, — успокоил его Тимофеев. — Вы же понимаете, что такое... не часто случается. Требуется время, чтобы разобраться, все выяснить...
— Но откуда это... и фото... — бормотал Завадовский.
— Все живы, катастрофы не произошло. Супруга передает вам привет, — сказал Тимофеев, внимательно наблюдая за лицом Валентина Борисовича.
Вскоре пришли полковник с капитаном. Тимофеев не отлучался ни на секунду. Вчетвером сели за столик, появилась бутылка коньяка, сыр, колбаса, копченая рыба. Короче говоря, обстановка никак не напоминала допрос, а скорее — дружескую беседу. Капитан лишь время от времени склонялся к открытому портфелю, чтобы сменить кассету портативного магнитофона.
— Значит, обнаружили наклонности?... — добродушно спросил полковник, осушив первый тост за Валентина Борисовича.
— Какие? — испуганно встрепенулся Завадовский.
— Ну, к этому... к телекинезу, — пояснил полковник.
— Как... те... что? — еще больше испугался кооператор.
Надо сказать, что Завадовский в жизни не слыхал этого слова. Все его представления о паранауках ограничивались фокусами Кио, имеющими, как известно, сугубо материалистическую основу.
— Любопытно было бы взглянуть... — продолжал полковник, посасывая осетрину холодного копчения.
— Федор Иванович, пленка в проявке, — быстро доложил Тимофеев.
— То кино! — отмахнулся Федор Иванович. — А здесь в натуре.
Капитан достал из портфеля сигареты и, распечатав пачку, положил ее на стол. Федор Иванович указал на пачку:
— Валентин Борисович, не в службу, а в дружбу подтолкните ко мне... Усилием воли, если не трудно.
"Опять!" — подумал Завадовский и осторожно, легким толчком мысли придвинул пачку к полковнику. Тот захохотал, как нынче академик. Вытянул сигарету из пачки, сунул в рот и вдруг хитро подмигнул:
— А зажечь без спичек можете?
Завадовский прикрыл глаза, стараясь представить себе горящую сигарету во рту полковника. Когда он открыл глаза, Федор Иванович уже затягивался.
Тимофеев чуть в обморок не упал.
— Нет, это не телекинез, — пробормотал он. — Это хуже...
Но дальше беседа, слава Богу, уклонилась от телекинеза и других непонятных штучек, свернув в житейское русло. Полковник с участием расспрашивал Валентина Борисовича о бывшей работе, об условиях вступления в кооператив: сколько выплатили? кто ответственный пайщик? Интересовался здоровьем Клары Семеновны и сколько лет они состоят в браке...
Завадовский отвечал коротко и обдуманно, но всегда чистую правду. Вскоре он слегка разомлел от коньяка, и собеседники представились ему сочувствующими, заинтересованными, почти родными людьми. Завадовский разоткровенничался.
В его рассказе мелькнули нотки обиды на Клару, воспоминания о Соне Лихаревой и ее собачках, одна из которых, кстати, наличествовала в виде Чапки; вспомнил кооператор и о стрижке пуделей, после которой шерсть неделю летает по квартире, попадает в суп, в глаза, в нос... Разве это жизнь?
— М-да... — протянул полковник. — Ваше здоровье!
Капитан перевернул кассету едва уловимым движением пальцев.
— И вы считаете, что этого достаточно, чтобы вот так, очертя голову, не посоветовавшись, решать свои проблемы? — твердым голосом, мгновенно протрезвев, спросил вдруг Федор Иванович.
— Что? О чем вы говорите? — вздрогнул Завадовский.
— Рассказывайте, Завадовский, как вы подняли в воздух ваш дом? С какой целью? Куда хотели направить? -резко произнес полковник.
— Я... Господь с ва... ку... — Завадовский хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на песок.
Видя замешательство подследственного, полковник сделал знак рукой. Капитан поднялся, вышел из номера и через несколько секунд вернулся.
Он вернулся не один. Вместе с ним в номер вошла Клара Семеновна Завадовская. Она была громадна и величественна в своем панбархатном платье с затейливой золотой брошью, в лакированных туфлях.
— Завадовский, — с нежной угрозой произнесла Клара. — Зачем ты это сделал? Тридцать лет... Разве я заслужила?.. Сделай все, как было, Валентин! Я требую!
Валентин Борисович сполз со стула и на заплетающихся ногах бросился к своей могучей супруге. Он обхватил ее за бока, прильнул лицом к груди, зарываясь в пышные складки панбархата, как страус головою в песок... тело его сотрясалось.
— Клара, Клара, — всхлипывал несчастный кооператор.
Чапка с радостным лаем бегала вокруг хозяев.
Глава 10
НИТОЧКА РВЕТСЯ
Во время разговора матери с милиционером Егор сидел в кухне, не шелохнувшись, и испуганно прислушивался к словам: "Прописаны... а еще кто?.. Евгений Викторович?.. Нет, не проживает... Где? Понятия не имею! Меня это не интересует!" Последнюю фразу мать произнесла в запальчивости, со слезой, и Егорке сделалось совсем худо. Он почувствовал, что произошло нечто более страшное, чем старик за окном и новая обстановка рядом с домом, и вода, и газ... Он схватил ложечку и начал поспешно есть сгущенное молоко из открытой банки. Будто подслащивал беду.
Мать проводила милиционера и пришла в кухню.
— Испугался, сынок? Ничего! Все бывает. Ты же мужчина у меня, -проговорила Ирина, гладя сына по голове. — Ты посиди здесь, я сейчас.
— Куда ты? — спросил Егорка.
— Я на одну минутку.
Ирина Михайловна поспешила в Егоркину комнату. Окно старика Николаи было прикрыто. И слава Богу! Не до него. Ирина закрыла свое окно, мельком взглянув внутрь комнаты старого генерала, потом быстро привела в порядок постель сына. Вдруг представила мужа ночью... Будто со стороны увидела картину: "у разбитого корыта". Так ему и надо! Пусть подергается. А что ему сделается? Вечером явится, как-нибудь узнает. Будет опять виновато вздыхать, маяться...
Она, как это не раз уже бывало в последние годы, заглушила раздражением подкрадывавшуюся жалость и перевела мысли на другое. Как быть с Егором? Возить его в садик на улицу Кооперации далеко. А здесь как? Но скажут ведь, помогут... Не должны бросить в беде.
Имелся и маленький плюс в этом перемещении: на работу теперь ездить не надо. Ирина Михайловна служила в канцелярии военного училища, расположенного неподалеку от Тучкова, то есть там, где стоял теперь дом, если верить генералу Николаи. Высшего образования Ирина в свое время не получила, ушла из финансово-экономического, с третьего курса... "Все из-за него!" — мелькнуло в мыслях.
Накинув плащ и платок, Ирина выскочила на лестничную площадку, где тут же столкнулась с Саррой Моисеевной.
— У вас тоже? — обратилась к ней старуха.
— Что?
— Нет воды, нет газа, нет света... — скорбно перечислила та.
— Естественно, — пожала плечами Ирина и проскользнула мимо, слыша, как Сарра Моисеевна горестно и недоуменно бормочет вслед: "У всех одно и то же! Одно и то же!"
Милиции на этажах поубавилось. Остались лишь дежурные на лестничных плошадках — вежливые лейтенанты, пытавшиеся по мере сил погасить беспокойство несчастных кооператоров.
Жильцы потерянно слонялись по лестнице, собирались группками, обменивались мнениями. Паники уже не было, ее сменило уныние.
Ирине удалось узнать, что инженерные службы уже тянут к потерянному дому времянки электрических кабелей, водопровода и газа. Вопрос с канализацией пока оставался открытым.
— Как в блокаду! — весело приветствовал Ирину Светозар Петрович, бодро поднимавшийся к себе на этаж с чайником, наполненным водой.
— Где вы воду брали? — спросила она.
— В соседнем доме.
Ирина вдруг подумала, что давно не видела в своем доме такого единения людей, участия и предупредительности. Раньше едва здоровались в лифте, а сегодня прямо как родные...
Она спустилась до четвертого этажа, где какой-то маленький и уверенный кооператор разъяснял собравшимся вокруг него женщинам:
— Если кто в отъезде, встретят и дадут новый адрес. Родственникам и знакомым пока не сообщат. До особого распоряжения. И нам нужно молчать.
— Как же? — недоуменно спросила одна из слушательниц. — У меня бабка в понедельник должна прийти, дочка больная, а мне на работу...
— Все будет сделано, — успокоил ее маленький. — Нуждающимся вызовут из "Невских зорь", устроят в садик. Но посторонние знать не должны, это дело государственное!
Женщины притихли, понимая, что государственное дело — это вам не хухры-мухры.
— А скажите, — начала другая, — у меня сестра должна завтра приехать. Я телеграмму получила.
— Я же сказал: доступ в дом получают только прописанные и зарегистрированные при обходе. Остальным наш адрес знать ни к чему. А про сестру нужно заявить. Ее встретят, разъяснят.
Ирина пошла наверх, по пути соображая: муж прописан, но, по всей видимости, не зарегистрирован. Она же сама его не зарегистрировала! Значит, ему не сообщат, где они. Ирину обуяло сомнение, но лишь на секунду: "Пускай! Так ему и надо! Егорка все равно его неделями не видит, а уж я... Перебьемся!"
Мимо Ирины вниз проследовали два милиционера, сопровождавшие элегантного встревоженного человека лет сорока.
— Неужели и жене сообщите? — вдруг обратился он к милицейскому лейтенанту, останавливаясь.
— Вам, гражданин Зеленцов, не о жене надо думать, — спокойно отвечал лейтенант. — Вы важные бумаги выкинули на улицу. Жена простит, а начальство...
Мужчина кинул голову на грудь и пошел дальше.
"Жена простит... А вот как не простит!" — мстительно подумала Ирина.
Она вернулась домой, снова приласкала Егорку.
— Одевайся, сынок. Пойдем гулять. Я все узнала. Ничего страшного нет, будем жить здесь. Так надо, — значительно сказала она.
— А где папа? — хмуро спросил Егор.
— Папа?.. Он уехал. У него срочная командировка. — А когда приедет?
— Не скоро... Да мы и сами с усами! Разве нам плохо вдвоем ?
— Хорошо... — неуверенно протянул Егорка.
Ирина бодрилась. Она будто хотела оттянуть окончательное решение, зарыться с головой в мелкие хлопоты, благо их сегодня было предостаточно. Как вдруг с полной ясностью пришла мысль: все уже решено.
Она поняла это по тому, как в одно мгновение сцепились между собою события и раздумья последнего времени: поздние приходы домой мужа — ах, какой мерзкий запах исходил от него! — винный перегар и компактная пудра; ночное путешествие дома, сорвавшее их с Егоркой с насиженного места, — это знак! не иначе, надо что-то решать; регистрация жильцов — пепел старых писем на металлическом подносе с чеканкой...
Все это колебалось, дрожало в ее памяти, точно маленькие магнитики, которые неуверенно ищут друг друга, но внезапно прилипают один к одному — получается цепь.
Вырвавшееся у нее в разговоре с милиционерами "не проживает" с жалобою на мужа еще не было результатом обдуманного решения. Вылились раздражение, обида и мечта о свободе. На самом же деле, помыслить не могла, чтобы Евгений сегодня же вечером, на худой конец — завтра не заявился, как огурчик. Но теперь Ирина поняла, что самому, без ее помощи, мужу трудно будет найти улетевший дом. Что-то усмехнулось в ее душе, выглянула откуда-то острая мордочка злорадства: накося, выкуси!
И вот последняя капля: "Папа уехал. Срочная командировка". И никаких гвоздей.
Ирина перевела дух. Магнитики сцепились — не разорвать. Она почти физически ощутила, как обрушивается с ее плеч страшная тяжесть... гора свалилась, верно говорят! Наконец свободна! Все как нельзя кстати: никаких ссор, никакой разводной тягомотины — улетели от него, и все!
А магнитики продолжали сцепляться. Ирина знала за собою такое свойство: мысли и чувства долго бродят внутри, примериваются друг к другу, пока сразу, как сегодня, не выстраиваются в мгновенное решение. И тогда в дело вступает железная логика.
"Мы улетели, — внятно сказала она себе. — Мы хотим жить с Егором одни. Значит, мы не хотим, чтобы он нас нашел и все началось сначала. Следовательно, надо оборвать нити, которые еще не оборваны: вернуть ему вещи и выписать Егорку из прежнего детсада". С глаз долой, из сердца вон!
— У нас есть такая поговорка, милорд.
— И получается?
Детский сад на улице Кооперации был пока единственным официальным местом, которое мог бы использовать блудный муж, если бы захотел встретиться со своею семьею. Даже если переводить Егорку в другой садик, туда следовало бы явиться за справками, а Евгений не дурак, может подкараулить. Значит, нужно торопиться!
Ирина окинула взглядом комнату, мысленно отмечая ниточки: семейную фотографию с годовалым Егоркой (Евгений Викторович худощав, похож на Жана-Луи Барро); книги по архитектуре старого Петербурга (Демилле поклонялся архитектурной классике, в особенности Карлу Росси); из-под дивана торчат шлепанцы мужа, на стуле висит его домашняя фуфайка...
— Егор, ступай приберись у себя в игрушках! — скомандовала мать, — отсылая сына в другую комнату.
Егорка понуро поплелся в детскую.
Ирина, не мешкая, стянула с платяного шкафа огромный чемодан, подаренный когда-то на свадьбу Екатериной Ивановной, — бабушкин чемодан с латунными накладками и замками — и опрокинула его содержимое на диван. Там были старые тряпки, шерсть, лоскуты...
Действуя проворно, но аккуратно, она принялась складывать в чемодан вещи мужа. В кармашек на внутренней стороне крышки вложила документы. Поколебавшись, сунула в паспорт двадцать пять рублей — разделила наличный капитал почти поровну, ибо в шкатулке, где испокон веку складывались деньги, обнаружилось пятьдесят два рубля. Ничего, до получки доживем! Ирина изумилась собственной нечаянной предусмотрительности, которая заключалась в том, что месяц назад она сменила место службы, соблазнившись более высокой зарплатой в военном училище. Отдаленная мысль о том, что в случае развода с Евгением это может иметь значение, уже тогда возникала у нее, а отношения в семье последнее время были настолько натянуты, что Ирина сочла возможным даже не сказать мужу о перемене работы.
Следовательно, он может искать ее лишь на прежнем месте, в строительно-монтажном управлении, но и там ему не скажут, ибо уволилась она по собственному желанию, а новое место работы не сообщила никому. Ирина была по натуре довольна замкнута.
Что ж, и в этом можно усмотреть перст судьбы...
Ирина сняла со стены фотографию. Положить в чемодан? Оставить?.. Если положить, то муж воспримет это как укор, а может быть, намек на желаемое возвращение. Но оставить... Нет! Рвать так рвать!
Она быстрым движением разорвала фотографию надвое, потом еще... Обрывки бросила на подносик, в пепел. Оттуда, присыпанный черными хлопьями, вдруг страшно глянул на нее Егоркин глаз.
Ирина склонилась над распахнутым чемоданом, заплакала.
Вещи ее мужа, пахнущие его потом и чужой компактной пудрой, лежали перед нею, как останки.
— Мама...
Ирина поспешно утерла слезы. На пороге стоял Егорка с игрушечным паровозом в руках. Промелькнуло воспоминание: они с Евгением покупают этот паровоз в ДЛТ года полтора назад, перед днем рождения Егорки... Было хорошее, настоящее! Что говорить!
Она поспешила к сыну, желая отвлечь его от разверстого чемодана с вещами.
— Что? Что случилось?
— Колесо отломалось, — сообщил Егорка, показывая паровоз.
— Папа почи... — сорвалось у нее, но она осеклась, схватила паровоз, приговаривая: — Ну, где же это колесо? Сейчас мы его приладим!
Вдруг откуда-то сбоку прилетел приятный бархатный голос:
— Ирина Михайловна? Вы дома?
Мать с сыном поспешили на зов и увидели генерала Николаи, который стоял у своего открытого окна в костюме и при галстуке. Николаи делал знаки, чтобы Ирина открыла окно.
Она распахнула створки, легким движением поправила прическу.
— Вы уж не обессудьте старика. У вас же, как я понимаю, сегодня разруха... Вот я себе и позволил...
С этими словами Григорий Степанович поставил на подоконник полиэтиленовый пакет, из которого торчала красная крышка термоса.
— Здесь кофе, бутерброды. Окажите честь...
— Спасибо. Ну, зачем же... — робко запротестовала Ирина.
— Благодарить будете после. Берите.
— Но как?
— Все предусмотрено, — улыбнулся генерал.
В руках у него появилась длинная палка с крюком на конце, предназначенная для задергивания штор. Григорий Степанович повесил пакет на крюк и протянул его к окну Ирины.
Ирина, рассмеявшись, сняла пакет с крюка.
— Видите, как просто! Нет, положительно я нахожу в вашем прибытии нечто в высшей степени приятное. Для себя, разумеется, — сказал генерал.
Ирина, не переставая благодарить, вынула из пакета термос и завернутые в фольгу бутерброды.
— Приятного аппетита, — Григорий Степанович слегка поклонился и стал закрывать окно.
— А пакет? Термос?..
— Пустяки, — отмахнулся он. — Мы ведь теперь соседи.
Ирина и Егор с аппетитом позавтракали, и мать велела Егорке одеваться, а сама пошла упаковывать чемодан. Она закрыла его на замки, не забыв уложить в отдельную сумку чертежные принадлежности и книги по архитектуре, затем кинула взгляд на обрывки фотографии. Егоркин глаз по-прежнему пугал ее. Ирина собрала клочки, пачкая пальцы в саже, и, недолго думая, сунула на книжную полку между томами сочинений Тургенева.
Она кое-как обтерла пальцы платком и сказала уже одетому Егору:
— Присядем на дорогу.
Они вдвоем уселись на чемодан, причем Егорка сделал это так покорно, будто понимал, насколько серьезно прощание.
— Вот и все, — сказала мать, поднимаясь.
...Постовые на этажах провожали взглядами молодую женщину в синтетической куртке и в брюках, которая тащила в одной руке огромный и с виду тяжелый чемодан, а в другой — набитую сумку. За ручку чемодана, пытаясь помочь, держался мальчик лет шести с серьезным лицом. Инструкций на этот счет, если жильцы станут покидать дом, пока выработано не было. Все же один из лейтенантов счел нужным спросить:
— Вы, гражданочка, куда направляетесь?
— Вещи несу в химчистку, — не моргнув, ответила Ирина.
Лейтенант с сомнением взглянул на чемодан.
— Вы уж там осторожнее. Согласно предписанию.
— Знаю, знаю! — с готовностью кивнула она.
Трамвай 1 40 повез мать с сыном по бывшему Гесслеровскому, ныне Чкаловскому проспекту, пересек Карповку и, миновав Каменный остров, резво побежал к новостройкам северной части города.
Глава 11
МАЙОР РЫСКАЛЬ
— Вот скажите, милорд, такую вещь... Представьте себе, что у вас в Лондоне, в ваше время или несколько позже, произошел такой случай. Многоэтажный дом, заселенный вашими соотечественниками, внезапно снялся с насиженного места где-нибудь в Ист-Энде и перелетел в центр города. Допустим, в Сити.
— Что ему делать в Сити? Это деловая часть Лондона, как вам, должно быть, известно.
— И Бог с нею. Меня интересует другое. Каким образом рядовые лондонцы узнали бы об этом происшествии?
— Таким же, как обо всех других. В тот же час, как дом приземлился, на этом месте оказался бы по крайней мере один из репортеров "Таймс" -репортеры связаны с полицией. В утренний выпуск эта новость, пожалуй, попасть бы не успела, но в вечерних газетах, будьте уверены, она заняла бы первые полосы. Уж они бы постарались, эти газетчики!
— Я так и думал, мистер Стерн. Но оставим газетчиков в покое — в конце концов, такая у них работа. Меня интересует способ оповещения. Разница национальных обычаев между нами столь велика, что у нас работают совершенно иные механизмы.
Вы не поверите, но я первый пишу о случившемся, несмотря на то, что с момента приземления дома на Безымянной прошло уже несколько месяцев.
— Вы шутите. Неужели никому не интересно?
— Еще как, милорд! Но у нас другие традиции. Посему, смею вас уверить, ни один из журналистов ленинградских газет не посетил Безымянную ни в субботу, когда на этажах шла разъяснительная работа, ни в воскресенье, когда кооператоры собрались на общее собрание (я еще об этом расскажу), ни позднее...
— Как же об этом сообщили жителям города?
— А никак не сообщили.
— Значит, никому, исключая кооператоров и жителей Безымянной, до сих пор не известно, что многоэтажный дом... Ну, в общем, все, о чем вы рассказали?
— Что вы! Известно... Известно даже больше, то есть по-другому и совсем не так. А все потому, что перелет дома не относится, по нашим понятиям, к разряду событий, о которых следует знать рядовому читателю газет.
Вот если бы дом взлетел действительно в Лондоне, то мы узнали бы об этом очень скоро. Не исключено, что к месту события были бы направлены специальные корреспонденты, а уж постоянные представители нашей прессы в Великобритании наверняка передали бы сообщение без промедления.
— В чем же дело? Почему такая разница?
— Мы против нездоровой сенсационности, милорд. Новости у нас делятся на два класса — нужные читателю и ненужные, однако критерий отбора неизвестен. То есть он интуитивно понятен нашим читателям; у них глаза полезли бы на лоб, если бы газеты сообщили о бракосочетании политического деятеля, новой системе вооружения нашей армии, не выпущенном в прокат фильме и многом другом. В то же время никого не удивляет, что мы полностью в курсе событий каждой посевной или уборочной кампании, знаем все о заводах и фабриках, планах и перспективах.
Каждое событие рождается на свет с невидимой пометкой: об этом знать нужно, об этом — нет. Вот и перелет нашего дома сразу же попал в разряд фактов, недостойных упоминания.
Причин несколько. Возможно, сработала самая примитивная логика. Если узнают, что дома способны летать, то завтра же в воздух поднимется пол-Ленинграда, что может создать определенные неудобства.
Может быть, отпугивала необъяснимость явления. Сродни тому, как нечасто и противоречиво пишут у нас о тех же НЛО, биополях и прочем. Полагается, описав явление, тут же сообщить о его причине. Газета не может себе позволить недоуменно чесать в затылке: почему? отчего? ничего не понимаем!
Конечно же, опасались паники и распространения слухов. Но тем не менее слухи все же распространились, причем абсурдность их намного превышала уровень, который мог бы возникнуть при официальном сообщении.
Дело в том, что природа не терпит пустоты, милорд.
— Я знаю.
— И те факты, которые ускользают от наших газетчиков, упорно муссируются в виде слухов. Им верят больше, чем газетам.
Слухи о феномене вознесения дома, странным образом смешанные со слухами о запуске на орбиту пивного ларька, начали циркулировать по городу немедля, то есть утром в субботу, нарастали в течение трех дней, затем стабилизировались на какой-то отметке и просуществовали так с месяц, после чего медленно, но верно пошли на убыль.
Первым источником слухов стал Евгений Викторович через Бориса Каретникова. Дальше считать уже затруднительно, ибо тоненькие струйки слухов в виде прямых свидетельств (чаще всего — ложных), анекдотов, предположений, намеков и даже красноречивых умолчаний потекли в массы и от немногочисленных очевидцев, вроде Матрены и пьяницы на Каменном, и от старожилов Безымянной, и от кооператоров, и — увы! — от сотрудников милиции, проводивших утреннюю операцию, несмотря на то, что и те, и другие, и третьи были предупреждены о неразглашении.
Вечером в субботу подключились "голоса", которые подлили масла в огонь...
— Какие голоса?
— Институт слухов у нас во многом поддерживается так называемыми "голосами", то есть западными радиостанциями, ведущими передачи на русском языке. Несмотря на большую удаленность от места события, они сообщают о случившемся очень быстро, но временами крайне неточно.
"Голоса" передали в эфир, что, по имеющимся у них сведениям из неофициальных источников, минувшей ночью в Ленинграде по требованию Министерства обороны была произведена срочная эвакуация одного из жилых домов, сам дом снесен, а место расчищено той же ночью двумя полками войск внутренней службы.
В результате уже в воскресенье по городу ходили слухи следующего содержания:
1. Какой-то дом, в котором был пивной склад, взлетел на воздух из-за взорвавшихся бочек и отброшен далеко, в район Парголова. Там и лежит.
2. Над Ленинградом зарегистрирован НЛО, битком набитый пришельцами. Пришельцы похожи на людей.
3. Вчера ночью состоялось большое милицейское учение. Отрабатывали захват самолета с террористами и заложниками. Вместо самолета захватили один дом, где все жильцы были заложниками.
4. На Петроградской стороне случилось знамение: ночью сделалось сияние, и ангелы с серыми крыльями летали по Безымянной.
5. Строительная техника достигла невиданного развития. За одну ночь построили девятиэтажный дом где-то в Купчине... Нет, не в Купчине, а на Гражданке!.. Или на Пороховых... Короче, в центре.
6. Популярная певица Алла Пугачева вышла замуж.
7. Мощный смерч, пришедший с Атлантики, поднял в воздух универсальный магазин в Выборге, протащил его до Ленинграда, а там обрушил дождем промышленных и продовольственных товаров на Каменный остров.
8. Обнаруженный на Гражданке плывун — на самом деле вовсе не плывун, а месторождение никелевых руд, необходимых оборонной промышленности.
9. С 1 июля повысят цены на шерсть, меха, серебро и водку.
10. Девятиэтажный дом со всеми жильцами ночью перелетел на Васильевский остров, где плавно опустился на 7-й линии.
И так далее, и тому подобное.
Как видим, если отбросить явно провокационный слух 1 9, а также совершенно дурацкий слух 1 6, то остальные в той или иной степени имеют касательство к совершившемуся — но какое далекое!
Даже слух 1 10, наиболее близкий к истине, за исключением адреса прибытия, выглядел тем не менее совершенно неправдоподобно. Смерч, строительство, плывун, взрыв пива — чего только не нагородили! Старались объяснить. А объяснять нечего — нужно извлекать выводы.
Итак, вот еще один пример системы — на этот раз информационной. Для города она была внутренней, для нас с вами, милорд, внешней, а для майора Игоря Сергеевича Рыскаля — умозрительной.
Майору милиции Рыскалю выпал жизненный шанс. Шанс этот буквально свалился с небес в виде девятиэтажного дома, приземлившегося в неподобающем месте. Майор, как и многие в ту ночь, был разбужен телефонным звонком с приказом срочно прибыть в Управление. Одеваясь по-военному быстро и четко, Рыскаль одну за другой рассматривал и отметал версии. За последние десять лет службы это был первый ночной вызов.
Майор Рыскаль не занимался поимкой уголовников, не расследовал сложные дела о хищениях социалистической собственности и тем более не отлавливал на улицах пьяниц с последующей доставкой их в вытрезвитель. Специальностью Рыскаля была организация общественного порядка в случаях массового скопления людей. Он был непревзойденным дирижером толп во время демонстраций, футбольных и хоккейных матчей, массовых гуляний, выступлений популярных артистов и коллективов, похорон выдающихся людей. Никто лучше Игоря Сергеевича не умел расставить цепи по пути следования толп, рассечь лавину людей на мелкие ручейки и струйки, чтобы не возникло давки и паники. В условиях огромного города это была неоценимая способность: учесть тупики и закоулки, проходные дворы, проломы в заборах, по которым неорганизованная масса так и норовит прорваться к месту происшествия; перекрыть подъезды, отвести в сторону городской транспорт с таким расчетом, чтобы пешеходы, трамваи, автомобили двигались с точностью часового механизма... Игорь Сергеевич был в этих делах большим мастером.
Когда-то в его распоряжении имелись эскадроны конных милиционеров; Рыскаль чувствовал себя полководцем, расставляя конников на самых ответственных участках — при входе в метро, у турникетов стадиона. Вот уже тридцать лет ему верно служила старая карта города, висевшая в его кабинете и буквально изрытая следами булавочных уколов флажков и фишек, коими майор отмечал устанавливаемые заграждения и цепи.
И хотя начальство ценило Игоря Сергеевича, непременно назначая его пастырем манифестаций и митингов, в звании он продвигался медленно. Негласно считалось, что работа Рыскаля хотя и необходима, но все же не так опасна и трудна, как деятельность угрозыска и даже ГАИ. Отчасти такое мнение создал сам Игорь Сергеевич, благодаря безукоризненной точности и почти полному отсутствию ЧП во время массовых мероприятий. Парадокс: мастер своего дела оказывался в тени именно из-за мастерства, с которым проделывал свою работу. Обремененный взысканиями коллега мог иной раз обойти майора на служебной лестнице по той лишь причине, что вдруг ни с того, ни с сего удачно проводил какое-нибудь дело. На фоне провалов прошлого оно естественно выглядело бриллиантом старания и умения, а значит, взывало к поощрению. Ничего подобного у Рыскаля не наблюдалось. Все порученные ему дела он проводил на одинаково высоком уровне, отчего к этому просто-напросто привыкли, считая майора добросовестным служакой, который звезд с неба не хватает.
Он и не хватал, скромный был человек, а ему не давали. Видимо, по забывчивости. Посему в душе Рыскаля накапливалась усталая обида на несправедливость. Его сверстники и однокашники (а майор мог уже идти на пенсию по возрасту и выслуге лет) дослужились до генеральских чинов, возглавляли крупные Управления в ряде городов, отличавшихся довольно-таки низким, на взгляд Рыскаля, уровнем общественного порядка. И все потому, что раз в пять лет раскрывали какое-нибудь громкое дело со стрельбой, трупами, автомобильными погонями... брр! Доведись такое Игорю Сергеевичу, он наверняка управился бы тихо-мирно, без помпы.
Последние годы майор обходился скромными средствами: не было уже видно конных милиционеров, огромные крытые грузовики лишь в редких случаях использовались для заграждения. Игорь Сергеевич настолько хорошо изучил маршруты людских потоков и психологию толпы, что ему не составляло никакого труда пресечь беспорядок в зародыше. Потому его дело стало выглядеть еще более мелким, чуть ли не элементарным. Но за ним стояло истинное мастерство.
И все же душа тосковала по большому делу. Последнее время толпа потеряла значительную часть своей опасности. То ли люди стали дисциплинированнее, то ли безукоризненно работали схемы Рыскаля, предназначенные отдельно для демонстраций, спортивных соревнований и салютов, то ли сами сборища утратили былую массовость. В мифической глубине времен терялись ужасы Ходынки, похорон Сталина или безобразий на стадионе, что на Петровском острове, во время одного давнего футбольного матча.
Давно уже ничего похожего не случалось.
Потому-то, бреясь в пятом часу утра у себя в ванной комнате, Рыскаль терялся в догадках. Трудно предположить, чтобы в столь ранний час произошло большое скопление людей... Облава? Прочесывание? Маловероятно!
— Неужто война? — в ужасе спросила заглянувшая в ванную жена Клава. Она тоже поднялась по тревоге.
— Типун тебе на язык, — укоризненно произнес майор, продолжая бриться. Он аккуратно доскоблил щеку и, видя, что жена не уходит, объяснил: — На войну по телефону не приглашают.
— А как? — вытаращила глаза Клава.
— Много будешь знать... — усмехнулся Рыскаль.
Игорь Сергеевич брызнул на лицо специальной пенки "после бритья", втер ее в щеки, требовательно вгляделся в зеркало. Оттуда смотрело моложавое лицо без морщин, не изборожденное, как у многих, следами неумеренности. Твердый волевой подбородок, аккуратная стрижка. Майор тщательно причесал "воронье крыло" — прядь жестких черных волос, спадаюшую на лоб наподобие крыла, — благодаря ему, а также небольшой ладной фигуре, Рыскаль имел в Управлении кличку Воронок. Это давало повод для каламбуров, вполне безобидных, когда майор выезжал куда-нибудь на машине ПМГ: "Воронок на ,,воронке"!"
— Погодите, но вы говорили — "помогайка"?
— Синонимов и тут у нас хватает, милорд.
Через час майор уже присутствовал на совещании, где узнал о ночном происшествии, а также о том, что ему поручается новая ответственная работа. Рыскаля назначили начальником группы, в обязанности которой входили организационные вопросы, связанные с перелетом дома: снабжение водой, электроэнергией, газом, учет проживаюших и их регистрация, другие бытовые проблемы, а главное — пресечение слухов, сокрытие нежелательных фактов от злых языков и досужих умов, которые, конечно же, постараются сделать из мухи слона.
Единственный вопрос, который не входил в компетенцию Рыскаля, был, так сказать, научный. Причинами перелета дома занимался полковник Коломийцев Федор Иванович, именно к нему стекалась та весьма скудная информация очевидцев, о которой я уже рассказывал. "Опять ставят науку над практикой!" — подумалось майору. Очевидно, он имел в виду разницу в званиях, поскольку других признаков предпочтения науки не сушествовало: группа Рыскаля была даже многочисленнее и имела те же права влияния на городские службы, что группа Коломийцева.
По существу, майор был назначен комендантом нашего дома, и это навело его на мысль, что назначение, весьма вероятно, относится к разряду предпенсионных. Однако размышлять было некогда. Требовались срочные меры. Игорь Сергеевич заперся у себя в кабинете для выработки стратегического плана, и через полчаса к дому на Безымянной уже спешили группы милицейских работников, имевшие четкие инструкции, то есть тот план, с которым мы уже знакомы.
Вскоре на улицу Кооперации прибыли строители с секциями забора, вызванные майором, и через два часа фундамент был огорожен. Рыскаль в это время связывался по телефону с городскими коммунальными службами — уговаривал, грозил, настаивал, уточнял сроки и возможности.
Старая карта ожила. Рыскаль черной фишкой обозначил фундамент на улице Кооперации и обнес его частоколом зеленых флажков. Красными маленькими фишечками Игорь Сергеевич нанес постовых: две на улице Кооперации, около десятка — на Безымянной. Трассу полета дома он обозначил черной нитью, протянув ее между фишками фундамента и самого дома (последняя фишка была желтого цвета). Тут же возникли на плане и ближайшие к Безымянной сети инженерных коммуникаций, от которых требовалось в срочном порядке сделать отводы. Рядышком с желтой и черной фишками появились другие — зеленые, -обозначавшие соседние дома на обеих улицах: детсад и три точечных дома на месте отлета и жилые дома на месте прибытия. Это были места скопления людей, могущих заинтересоваться случившимся. Надлежало дать им нужную информацию и предупредить о неразглашении.
Истосковавшись по творческому делу, Игорь Сергеевич отдался ему, как отдаются любви, — с упоением. В душе его играл духовой оркестр войск внутренней службы (пластинка с записями маршей и вальсов в исполнении этого оркестра была любимой пластинкой майора). Рыскаль мурлыкал марш лейбгвардии Преображенского полка, а сам разноцветными нитями прокладывал электрические кабели и канализационные трубы вблизи Тучкова моста, перенося их на карту с планов, присланных из соответствующих Управлений горисполкома.
Стратегический кабинетный период длился недолго, после чего майор самолично выехал на "воронке" ("Воронок на ,,воронке"") к месту исчезновения дома и проверил непроницаемость воздвигнутого забора. Вошедши внутрь ограждения, он осмотрел заваренные трубы канализации, газа и водопровода, оценил состояние затопленного подвала и, вполне удовлетворенный, самолично навесил амбарный замок на дверь в заборе. Ключ спрятал в карман.
По крайней мере, в одном месте порядок был наведен. Майор оставил улицу Кооперации и поспешил к Безымянной, ибо место приземления не сулило ему легкости в наведении порядка.
Когда он обходил по ущельям наш девятиэтажный дом, марш внутри сам собою оборвался. Темные щели с узенькими полосками неба наверху никак не соответствовали бравурности музыки. Шаги майора и сопровождающих гулко отдавались в ушельях, отраженные кирпичными высокими стенами. Рыскаль не мог и предположить, насколько сильным может быть ощущение беспорядка от приставленных почти вплотную домов. "Позвонить в архитектурное управление, — подумал он. — Необходима перепланировка участка".
Однако легко сказать! Подъезды кооперативного дома выходили прямиком в щель — их не замажешь. Тут требуется капитальный ремонт... А вдруг дом опять взлетит? С этим тоже нужно считаться.
Затем Игорь Сергеевич посетил все четыре подъезда, наблюдая, как идет регистрация. Как раз в этот момент группа Коломийцева задерживала Клару Семеновну Завадовскую, которая успела посеять смуту на нескольких этажах громкими возгласами и плачем о пропавшем муже. Не добившись эффекта, она бросилась домой, нарядилась в лучшее платье, взбила прическу, навесила брошь и кинулась искать правды к начальству.
— Какому?
— Вероятно, в горисполком или еще куда. Четкого плана у бывшей артистки цирка не было, она просто знала: нужно к начальству. В таком праздничном виде ее и взяли люди полковника Коломийцева, направившие Клару Семеновну в машину.
— Ай да Федор Иванович... Профессор... — пробормотал Рыскаль, стараясь подавить в себе неприязнь к науке.
Самого Рыскаля причины перелета дома, а также физические силы, приводившие его в движение, интересовали не больше, чем причины Первомайских демонстраций и способы производства фейерверков. И там, и тут его занимали последствия: общественные беспорядки, могущие возникнуть при массовом неорганизованном скоплении людей. Вот и здесь, лично ознакомившись с положением дел, он понял, каких усилий потребует от него новая работа. Поняв это, Игорь Сергеевич принял ответственное решение. А именно: он решил переселиться на жительство в потерянный дом.
Перспектива переселиться в неухоженную захламленную квартиру в первом этаже второго подъезда, служившую помещением Правления и бухгалтерии кооператива, отнюдь не привлекала майора. Его семья из четырех человек — жена Клава и две дочери, Наташа и Марина, — имела прекрасную трехкомнатную квартиру близ Таврического сада. Но лишь только Рыскаль представил себе, что будет для кооператоров приходящим начальником, пастырем на расстоянии, отрабатывающим от звонка до звонка... Нет! Это не дело! Майор был образцом долга и принципиальности. А так как поручение, выпавшее на его долю, по всему видать, было долговременным, то Рыскаль решил быть с народом. Клава, конечно, не обрадуется: первый этаж, темнота в окнах... Ремонт придется делать, посетители попрут без всяких приемных часов, но... майор решил твердо. Иначе получится чепуха. Все равно, что король станет жить за границей, лишь изредка наведываясь к своим подданным.
Рыскаль вернулся в Управление, прихватив с собою в машине председателя Правления кооператива инженера Вероятнова, бухгалтера и двух женщин, работавших дворниками.
Василий Тихонович Вероятнов, огромный сорокадвухлетний мужчина с румяным лицом и детскими голубыми глазами, внешне понравился Рыскалю. Однако дела в Правлении велись кое-как, да Вероятнов и не скрывал своей нелюбви к "бюрократии", как он выразился. Он с видимым облегчением уступил власть майору.
— Я имею в виду фактическую власть, милорд. Уже в субботу в кооперативе начало образовываться маленькое государство со сложной структурой управления. По виду это была республика с выборными органами власти, по сути же — монархия или диктатура, — как вам больше нравится. Рыскаль стал единоличным правителем, в его руках сосредоточилась вся власть. У вас в Англии, кажется, есть поговорка: "Король царствует, но не управляет". Положение дел у нас складывалось как раз наоборот: "Король управляет, но предпочитает не царствовать". Рыскаль с самого начала решительно избегал почестей и демонстрации внешних атрибутов власти.
Первым его решением было: назначить общее собрание кооператива, для чего Вероятнову поручалось снять актовый зал в ближайшей школе. Рыскаль снабдил его специальным мандатом, и инженер покинул Управление, радуясь, что не ему придется расхлебывать всю эту кашу.
Проверка финансов была отложена до более удобного случая, майор лишь затребовал необходимые документы у бухгалтера; дворникам Рыскаль указал на немытые окна и лестницы, неубранные баки с пищевыми отходами. Реакция двух подозрительно одинаковых женщин неопределенного возраста, служивших у нас дворниками (одутловатые лица, красные глаза, мешки под ними), была тоже одинакова. Обе тут же написали заявление об уходе по собственному желанию, на что майор совершенно резонно предложил им освободить служебную квартиру в третьем подъезде. Это их не остановило. Дворничихи удалились, поставив майора перед новой проблемой.
Между тем в кабинет к нему стали стекаться опросные листы. Группа помощников сверяла их с домовой книгой, обрабатывала и передавала майору готовые списки зарегистрированных жильцов с указанием места работы.
Надо сказать, что к тому времени в Управлении сама собой возникла рабочая терминология. Всех, кто летел вместе с домом, назвали "летунами". Жителей соседних домов на улице Кооперации и Безымянной окрестили "соседями". Отсутствующих жильцов дома, среди которых был и Евгений Викторович, именовали "бегунами".
— Почему "бегунами"?
— А потому что они были "в бегах".
Летуны делились на прописанных и непрописанных, соседи — на провожающих и встречающих, бегуны на зарегистрированных и незарегистрированных.
Если говорить обо мне, то я оказался бегуном зарегистрированным, благодаря сержанту Сергееву, ибо был прописан, реально проживал (сержант это отметил), но отсутствовал по неизвестной причине. Хотя, в сущности, мне полагалось быть прописанным летуном.
Демилле попал в незарегистрированные бегуны, поскольку был прописан, но, по словам жены, реально не проживал. Таких, как он, в доме насчитывалось около двадцати человек. Но те-то истинно не проживали, а Демилле...
В разгар деятельности по составлению списков в кабинет майора зашел капитан из группы Коломийцева и бухнул на стол набитый чем-то портфель.
— Что это? — спросил Рыскаль недовольно.
— Непрописанный летун, товарищ майор, — доложил капитан, выкладывая перед Рыскалем листки протокола.
Глава 12
НЕПРОПИСАННЫЙ ЛЕТУН
К категории непрописанных летунов относились, вопервых, гости квартиры 1 116 — той самой, с балкона которой ночью выкидывали бутылки; во-вторых, три молодые супружеские пары, снимавшие однокомнатные квартиры без прописки; в-третьих, несколько постоянно живущих в доме членов семей кооператоров, по тем или иным причинам прописанных в других местах. И наконец, в-четвертых, гражданин Зеленцов.
Гостей из дома вежливо удалили, взяв подписку о неразглашении, остальных причислили к списку прописанных летунов. А вот гражданина Зеленцова задержали, поскольку он имел неосторожность выбросить из окна портфель с документами и бумагами для служебного пользования. Это навело полковника Коломийцева на мысль, что Зеленцов может быть причастен к угону дома, но, допросив его, Федор Иванович убедился в ошибке и сплавил Зеленцова майору.
И вот теперь портфель лежал на столе, а бледный, но надменный Зеленцов сидел на диванчике в коридоре перед дверью кабинета Рыскаля. Рядом находился старшина милиции.
Рыскаль ознакомился с протоколом.
История Валерия Павловича Зеленцова была довольно обычной.
Валерий Павлович являл собою пример человека с блестящей служебной карьерой. В свои тридцать семь лет он был заместителем директора крупнейшего в нашем городе научно-производственного объединения со штатом работающих в несколько десятков тысяч человек. НПО занималось выпуском металлоконструкций, каких — это не важно, мы не будем вдаваться в секреты обороны страны.
Примечательно, что Зеленцов к металлоконструкциям, а также к обороне страны никакого отношения не имел. В свое время он окончил финансово-экономический факультет — далеко без блеска. Получить диплом ему помогла общественная деятельность, которой Зеленцов начал заниматься еще в школе, а в институте продолжил, да с таким размахом, что временами забывал, на каком, собственно, курсе он учится. Если бы не вежливые напоминания деканата о том, что пора явиться на экзамен с зачеткой, то Зеленцов так и не вырвался бы из своей кипучей деятельности.
На экзамен, милорд, требовалось только явиться, не более.
Каких только общественных постов не занимал молодой Зеленцов! От необременительных, хотя и ответственных должностей председателя факультетского ДОСААФ или Красного Креста до секретаря комсомольской организации курса, а затем и факультета, члена партийного бюро и профорга. Мелкие обязанности, вроде председателя общества охраны природы, делегата на многочисленные конференции, общественного инструктора райкома, комиссара студенческого строительного отряда и так далее, и тому подобное — облепляли Зеленцова, как мухи липучку. Едва он успевал выступить с отчетом на слете ленинских стипендиатов (сами стипендиаты в это время прилежно учились и были, в общем, благодарны Зеленцову за то, что он прикрывает их своею грудью), только-только возлагал какой-то венок на чью-то могилу, чудом успевал слетать в Лондон для руководства группой учащихся, как перед ним уже маячили новые президиумы, съезды и фестивали. Зеленцов пыхтел, героически отшучивался на соболезнования, всем говорил значительно: надо!
И действительно было надо.
Такие люди, как Валерий Павлович, чрезвычайно полезны. Они позволяют огромному количеству специалистов спокойно работать и не думать о так называемой общественной работе. Они знают: есть Зеленцов, он функционирует. Если бы общественные нагрузки Зеленцова распределить равномерно, я боюсь, институт лишился бы десятка дипломированных специалистов.
При всем том Валерий Павлович отличался тем, что решительно ничего не делал ни на одном из занимаемых постов.
— Перестаньте меня дурачить! То — заменял десяток людей, то — ничего не делал! Я не понимаю!
— И никогда не поймете, милорд.
Между тем рабочий стиль Зеленцова был единственно возможным. Если бы Валерий Павлович хотя бы в одной из общественных сфер предпринял какие-либо реальные акции, то это неминуемо повлекло бы за собою и реальные трудности, а там, глядишъ, и провал, ибо образование у него было небольшое, ум -невеликий, а работоспособность — средняя. Поэтому с блеском занимать все общественные посты можно было лишь при одном условии -ничего не делая.
— Но чем же он все-таки занимался?.. Эти фестивали... президиумы...
— Тем, чем и занимаются на фестивалях и в президиумах. У Валерия Павловича был лишь один талант, развитый, правда, в высшей степени. Он умел представительствовать.
Этот талант включал в себя несколько компонентов.
Во-первых, внешность Зеленцова была такова, что при взгляде на его статную фигуру и открытое лицо сами собой вылезали из памяти слова: "Передовой представитель нашей славной советской молодежи". Валерий Павлович не был ни красив, ни дурен, ни мал, ни велик, ни худ, ни толст. Не был он блондином, равно как и брюнетом. Он не был смугл или бледен, вял или резок, шумен или тих. В нем всего было в меру.
Иногда он позировал для плакатов на самые разнообразные темы. В его квартире, на кухне, шутки ради висели некоторые из них: "Храните деньги в сберегательной кассе!" (Зеленцов был изображен со сберкнижкой, протянутой к зрителю); "Наш ударный труд Нечерноземью!" (Зеленцов в строительной каске с мастерком); "Лет до ста расти нам без старости!" (Зеленцов в футболке, а рядом — могучая девушка зеленцовского типа); "Скажем войне — нет!" (Зеленцов бьет молотом по маленькому тщедушному поджигателю войны на кривых ножках, который держит в обеих руках по бомбе) — и еще несколько подобных.
Таким образом, внешность Зеленцова была самим Богом создана для плакатов и трибун.
Но еще лучше, во-вторых, был у него голос, и вообще умение говорить. Валерий Павлович мог придать самой заурядной, штампованной фразе бездну искренности, взволнованности и оптимизма. Когда он выходил на трибуну, открывал рот и, точно солирующая флейта в оркестре, исторгал из себя первую фразу: "Мы, как и весь наш народ..." — ей-Богу, хотелось плакать!
Зеленцов мог выступать в любую минуту, перед любой аудиторией, на любую тему. Фразы выкатывались из него, круглые и блестящие, как шарикоподшипники. Их не нужно было редактировать, тем более литовать. Они были залитованы еще до своего рождения.
— Простите, я снова не понимаю.
— Извините, милорд, я не хочу распространяться на эту тему, ибо данный текст тоже предстоит литовать, и, хотя наши фразы не менее круглы и блестящи, я боюсь, что они чем-то отличаются от зеленцовских.
И наконец, в-третьих, Зеленцов был мастером документа. Он, к примеру, мог таким образом сочинить отчет о проваленном или попросту неосуществленном мероприятии, что и проводить его не было никакой надобности. Все равно субботники и воскресники, рейды и кампании, почины и соревнования никогда не достигли бы в реальности того совершенства, какое мог придать им Зеленцов на бумаге. И пытаться не стоило! Это только испортило бы дело.
Зеленцов это понимал, потому из любви к чистому искусству сочинял сводки и доклады, намеренно не обращая внимания на реальные цифры и показатели. Искусство и жизнь — разные категории, это давно доказано философами, не так ли?
Таким образом, Валерий Павлович был в некотором роде совершенством. Легкий, как мыльный пузырь, он стремительно взлетал вверх и в настоящий момент находился на ступеньке замдиректора НПО с явным намерением перейти еще выше, в министерство.
Не стоит и говорить, что дома у Зеленцова был полный порядок. Перечисляю: жена, дочь, мебель, машина, музыка, книги. Одевался модно, но без пижонства. Пил умеренно. Делал физзарядку и уже подумывал о том, не пора ли заняться оздоровительным бегом. Однако пока не занимался.
И все же природе редко удается изваять полное совершенство. Имелся изъян и у Зеленцова. Прискорбно говорить об этом, милорд, но из песни слова не выкинешь. Валерий Павлович Зеленцов был бабник.
Как принято говорить, он не пропускал ни одной. Был из той распространенной породы бабников, которые любят и умеют пускать пыль в глаза. Зеленцов делал это без фанфаронства, он всегда выглядел деловым, никогда не опускался до влюбленности, тем более — до любви. Он как бы отрывал себя на часок-другой от государственных дел для свидания, ничего не обещая партнерше и не обнадеживая. Как ни странно, это действовало неотразимо. Правда, контингент подруг, если можно так выразиться, был у Валерия Павловича вполне определенным. В молодости преобладали официантки шашлычных, продавщицы, кассирши, секретарши. По мере продвижения Зеленцова вверх по служебной лестнице круг любовниц тоже менялся. Теперь в нем присутствовали товароведы, начальницы отделов, врачи, многочисленные служащие общественных организаций. Попадались и дамы искусства: художницы, режиссеры телевидения, актрисы, но редко. Они были как бы пикантной приправой к деловым, прекрасно соблюдавшим условия игры партнершам.
Валерий Павлович не упускал случая похвалиться связями среди сильных мира сего, причем чаще всего говорил правду, лишь изредка блефовал. Он вводил в этот круг и любовниц, используя их уже не по прямому назначению, а для деловых контактов. Постепенно у него образовалась разветвленная сеть адресов и должностей, обладательницы которых при случае могли усладить тело, но чаще оказывали иные услуги: что-то доставали, куда-то устраивали, кому-то помогали. Их и любовницами уже нельзя было назвать, милорд, в прямом смысле слова! Да и как разделить функции, если, бывало, Валерий Павлович подкатывал на своих "Жигулях" к директрисе колбасного магазина за бужениной, но в придачу к ней получал и кратковременное удовольствие здесь же, в кабинете.
В отличие от Демилле, который, особенно по молодости, влюблялся, вспыхивал, мучался угрызениями совести... "У тебя же на лице все написано!" — говорила Ирина с горечью... спешил, был неразборчив — мог влюбиться в молоденькую студенточку, а то в женщину лет на десять старше, жалел одиноких, разрывался, а в результате все портил — и дома, и у возлюбленной, — так вот, в отличие от нашего героя, Зеленцов действовал хладнокровно, четко и скрытно. Скрывать приходилось и от начальства, и от жены, ибо обнаруженная распущенность грозила крахом карьеры и семейной жизни. И он делал это исключительно профессионально, имея всегда убедительнейшее алиби, ни разу не пропустив из-за свидания очередного митинга или слета.
Конечно, и там, и там догадывались, иной раз знали достоверно, однако... предпочитали закрывать глаза. Даже на солнце есть пятна. Видели, что человек старается, что служба и семья для него выше любовных связей, а значит, не стоит ворошить грязное белье. И жена Зеленцова тоже так думала, привыкла думать так.
Внешнее приличие соблюдалось всегда, хотя за спиной Зеленцова ходили слухи и сплетни. И на них не обращали внимания, считая, что быстро растущий (в служебном смысле) человек всегда вызывает черную зависть. Тут ему такое могут пришить, что только держись!
Таким образом, изъян при ближайшем рассмотрении превращался в одно из достоинств Зеленцова, так что я, пожалуй, возьму назад свои слова и признаю, что в лице Валерия Павловича природе удалось вылепить полное совершенство, без малейшего изъяна.
Перечисленные достоинства, а еще паче — служебное положение привели с годами к тому, что Валерий Павлович стал ощущать колоссальную уверенность в себе и несколько утратил бдительность. Он чувствовал: "еще немного, еще чуть-чуть" — и ему будет позволено все. Видимо, потому и произошла осечка, хотя и на этот раз Зеленцову не в чем было себя упрекать. Разве что в минутном малодушии, когда Зеленцов, узрев Каменный остров с высоты птичьего полета, спешно, в одних трусах нацарапал записку, сунул ее в партбилет и вытолкнул портфель в открытую форточку.
А дело было так. Как признался Зеленцов на допросе у полковника, в доме 1 11 по улице Кооперации проживала его подруга, некто Инесса Ауриня, латышка по происхождению, по специальности же — модельер мужской верхней одежды. Инесса занимала однокомнатную квартиру 1 250 в четвертом подъезде и была — могу засвидетельствовать — первой красавицей нашего кооператива: элегантная блондинка с роскошными волосами, с королевской осанкой, надменная и недоступная... Демилле однажды попытался заговорить с нею — она отшила его тут же (Демилле был одет в отечественное) — ну, а я уж и не пытался, куда нам!
Инесса конструировала верхнюю одежду для Зеленцова и других мужчин с положением. Не хочу бросать на нее тень, возможно, с другими клиентами ее связывали не такие тесные отношения, но с Валерием Павловичем было именно так: вот уже три года, примерно раз в месяц, Зеленцов проводил выходные дни в нашем доме, в квартире 1 250, пользуясь одним и тем же испытанным приемом. Он говорил жене, что уезжает в Москву, в командировку, и исчезал из дому в пятницу вечером, якобы спеша на "Стрелу" и имея в портфеле командировочные бумаги, пижаму, электробритву и проч. Билет же загодя брал на воскресный вечер, ибо командировка начиналась с понедельника, как у всех деловых людей. Жене врал про субботнюю коллегию министерства, и жена верила, впрочем... кто знает?
Таким образом, Валерий Павлович прибывал на улицу Кооперации в пятницу, в двенадцатом часу ночи, чтобы ровно через двое суток умчаться отсюда на такси к Мсковскому вокзалу.
Схема работала безотказно. У Инессы имелся телефон — редкость в нашем доме. У Демилле телефона не было, у меня тоже; Зеленцов ей его и поставил...
— Сам?!
— Помилуйте, милорд! Добился разрешения.
Но вот сдвинулось что-то в мировом порядке вещей, и Валерий Павлович обнаружил себя летящим в ночи над нашим прекрасным городом.
Почему он написал такую дурацкую записку и швырнул портфель с партбилетом в форточку — поди догадайся! Был в легком опьянении от коньяка и Инессы, в памяти всплыла только что услышанная в программе "Время" история с угоном пакистанского самолета... Испугался, одним словом. Подумал, что летит "туда". А так как "там" Валерию Павловичу делать было решительно нечего — с тем же партбилетом и документами для служебного пользования, он это понимал четко — то и выбросил. Хотел было сам выпрыгнуть, да Инесса остановила. Впрочем, не хотел. Погорячился.
Инесса ко всему происходящему отнеслась с прибалтийским спокойствием. Ей все равно было — куда лететь. Даже интересно.
Доставленный утром вслед за своим портфелем в Управление, Зеленцов поначалу вел себя уверенно. Страх прошел. Понял, что дома, среди своих. Поняв это, Зеленцов попробовал напугать полковника Коломийцева своими связями и действительно слегка встревожил. Посему Федор Иванович и спихнул Зеленцова майору. От греха подальше...
Майор Рыскаль, обладавший жизненным опытом, сразу понял из протокола и содержимого портфеля — что за птица Зеленцов. Хотя в протоколе были зафиксированы только факты (должность, командировка в Москву, Инесса Ауриня), Игорь Сергеевич восстановил жизненный путь и моральный облик непрописанного летуна с большой точностью. Он много видел таких. Даже внешность нарисовалась в воображении майора с такой отчетливостью, что он не в силах был сдержать удовлетворенную улыбку, когда Зеленцова ввели в кабинет. Угадал!
Эта улыбка совершенно неправильно была истолкована Зеленцовым. Он тоже улыбнулся, несколько покровительственно: "Сейчас будут извиняться. Работнички!" — и сел на предложенный ему стул напротив Игоря Сергеевича.
— Что же мне с вами делать, гражданин Зеленцов? — в задумчивости, будто обращаясь к себе, сказал майор.
— Со мной ничего не нужно делать, — пожал плечами Зеленцов. — Надеюсь, моя личная жизнь находится вне вашей компетенции?
— Так-то оно так... — простовато отвечал Рыскаль, хотя внутри у него клокотала злость. — Но бумажки-то потеряли. Служебные документы, партбилет... Разве не так?
— Но вот же они! — раздражаясь, указал на портфель Зеленцов.
— Ну, это, положим, не ваша заслуга...
Чем сильнее злость и бешенство овладевали майором, тем тише и ласковей становился его голос. Майор хорошо знал эту породу счастливчиков и демагогов; они не раз перебегали ему путь, глумились, попирали все нормы. Но более всего Рыскалю ненавистен был повод, благодаря которому Зеленцов оказался здесь, а именно — распутство. Да-да, милорд, распутство! Майор называл вещи своими именами.
Рыскаль по натуре был ригористом и пуританином, человеком исключительных, теперь уже старомодных, моральных качеств. Он убежденно считал людей распущенных подлецами, способными, предавши семью, предать и Родину.
Если бы Зеленцову посчастливилось столкнуться с более широким и покладистым человеком, его дальнейшая судьба сложилась бы иначе. Но тут, как говорится, нашла коса на камень.
Зеленцов нюхом почуял, что не все так просто в этом простоватом майоре. Ему бы сбавить тон, но Валерий Павлович, принимая во внимание невысокий чин Рыскаля, решил надавить.
— А скажите, — произнес он небрежно, — Глеб Алексеевич знает, что я здесь? Ему доложили?
Милорд, фамилию Глеба Алексеевича называть не было нужды — ее знают все в нашем городе. Возможно, Глеб Алексеевич не один в Ленинграде, даже наверное это так, но те — просто Глебы Алексеевичи, а этот...
Естественно, Глебу Алексеевичу доложили о ночном перелете кооперативного дома. Среди подробностей, в частности, указали на портфель Зеленцова и на причину пребывания Валерия Павловича в летающем доме. Конечно, докладывал об этом не полковник Коломийцев, а генерал. Глеб Алексеевич отреагировал на сообщение о Зеленцове кратко и энергично: "Вот прохвост!" — Зеленцова он знал, поскольку тот представительствовал во время посещений Глебом Алексеевичем НПО, где работал непрописанный летун.
Такая оценка уже вполне способна погубить карьеру, но в данном случае важнее была твердость майора, не знавшего ничего о словах Глеба Алексеевича, ибо она покоилась не на эмоциях, а на незыблемой принципиальной основе.
— Сегодня суббота. У Глеба Алексеевича, как у всех советских людей, выходной день, — сказал майор.
— Шутите! — Зеленцов деланно рассмеялся.
— Значит, так, гражданин Зеленцов, — устало сказал майор. — О вашем аморальном поступке, потере служебных документов и партийного билета, я сообщу директору вашего предприятия, в партком и профсоюзную организацию. И вашей жене, само собою...
— Не имеете права... У меня командировка... министерство... — залепетал Зеленцов, потеряв лицо. Для него это было как обухом по голове. Вот уж не ожидал Валерий Павлович, что встретит здесь такого храбреца! Через секунду он взял себя в руки, сухо проговорил:
— Как знаете, майор. Но вы поплатитесь, учтите. А сейчас я требую возвратить мои вещи и освободить.
— Пожалуйста, — Рыскаль вынул из портфеля папку с документами, портфель придвинул по столу к Зеленцову.
— А документы?
— Документы я передам по назначению.
Рыскаль вызвал старшину и велел проводить гражданина Зеленцова до выхода. Зеленцов вышел, не прощаясь, вполне уверенный в гибельной ошибке майора. В голове уже мерещились формы мщения, мелькали фамилии должностных лиц, способных осуществить кару... Не знал Валерий Павлович о том, что он -уже не подающий надежды руководитель, а прохвост, и об этом кое-кому известно.
Едва дверь за Зеленцовым закрылась, как зазвонил телефон. Майор поднял трубку и узнал от дежурного, что дозваниваются из девятнадцатого отделения милиции. Некто Демилле Евгений Викторович явился туда и утверждает, что проживал в улетевшем доме. Майор придвинул к себе список, не отнимая трубки от уха. Бешенство еще бурлило в нем.
Ага, вот и Демилле... Незарегистрированный бегун, вот оно как! Тут непрописанный летун, там незарегистрированный бегун, мать их ети! А все распутство проклятое! Почему от жены сбежал? Зачем теперь хочет вернуться? Ну нет! Майор решительно пригладил ладонью свое "воронье крыло" — жест этот в Управлении знали. Он означал неколебимую твердость.
— Передайте этому Демилле, чтобы катился колбаской! — прокричал он в трубку. — Не проживает он в доме, жена показала. Никаких сведений о семье не сообщать!
Вот так — отчасти благодаря Зеленцову — решилась судьба Евгения Викторовича. Слова майора покатились по служебным каналам и достигли незарегистрированного бегуна в несколько смягченном виде, но с неизменной сутью.
...Я не буду описывать дальнейшую деятельность майора в субботу; скажу только, что он вернулся домой в первом часу ночи, чрезвычайно усталый, но удовлетворенный работой. Сделано было много, еще больше предстояло сделать. Он уже мысленно сроднился с домом и, ложась в ту же ночь рядом с женою Клавой, рассказал ей всю правду (он всегда рассказывал ей правду о служебных делах, знал — Клава не подведет). Добавил, что жить им, вероятно, придется в доме на Безымянной.
Клава вздохнула, но лишь теснее прижалась к Игорю Сергеевичу. Майор знал, что так оно и будет — с войны были вместе.
— А знаешь, — произнес он мечтательно, — там ведь такое можно устроить! Они сейчас, как стадо овец, — потерянные, жалкие людишки. Им порядок нужен, уверенность, спокойствие... Мне большая власть дана, Клава, я должен оправдать.
Засыпая рядом с верной Клавой, майор воображал картины счастливой жизни в кооперативе, чистоту нравов, добро и порядок. По правде сказать, все об этом истосковались. Неужто нельзя хоть в одном месте...
Майор заснул, исполненный надежды и решимости, а мне что-то не спится, и мерещится мне наше государство в виде причудливого многоквартирного дома, в котором царят чистота и порядок. Странна его архитектура: торчат островерхие башенки, где живут поэты; башенки эти сделаны отнюдь не из слоновой кости, а из хрусталя — поэты на виду днем и ночью. В многоэтажных колоннах, подпирающих крышу, я вижу ряды освещенных окон — там живут рабочие и колхозники, а между колоннами на страшной высоте летают самолеты Аэрофлота. С покатой крыши, где устроились министры, академики и депутаты Верховного Совета, то и дело стартуют в космос ракеты; до космоса же — рукою подать, потому что здание наше выше всех мировых гор и пиков.
Соты интеллигенции выполняют роль фриза, на котором вылеплены барельефы, символизирующие союз искусств и наук; музы пляшут, свободно взмахивая руками, а на карнизе сидят ангелы и болтают в воздухе босыми пятками.
Под крышей крепкой власти, подпираемой могучими колоннами трудяшихся, лежит наша страна — от Калининграда до Камчатки — и просторам природы вольно дышится под охраной человека. А посреди страны, где-то в районе Урала, стоит гранитный монумент Коммунизма, на котором высечено: "Мир, Труд, Свобода, Равенство, Братство и Счастье всем народам!"
Мечтания и видения, милорд. Видения и мечтания...
Вокруг монумента, разбросанные на склонах гор, лежат покрытые мхом плиты. Это могилы тех человеческих качеств и пороков, которых уже нет в нашем доме. На них написано: "Ложь", "Лицемерие", "Глупость", "Хамство", "Себялюбие", "Подлость", "Трусость"... — великое множество плит; по ним, перескакивая с одной на другую, толпы туристов добираются к монументу.
Далекий, затерянный где-то в просторах, монумент Коммунизма манит нас. Мы еще верим в него, олухи царя небесного, в то время как практичные люди давно освободились от иллюзий.
Я тоже олух царя небесного, милорд. Мне кажется, что между просто олухом и олухом царя небесного есть ощутимая разница. Просто олухи представляются мне тупыми, несмышлеными, вялыми людьми, в то время как олухи царя небесного сродни святым и блаженным. В них запала какая-то высшая идея, они мечтают и горюют о ней, не замечая, что жизнь не хочет следовать этой идее — хоть убейся!
Мы, многочисленные олухи царя небесного, с детства верим в светлое будущее. Его идеалы, высеченные в граните, представляются нам настолько заманчивыми и очевидными, что нас не покидает удивление: почему, черт возьми, мы не следуем им?
Мир, проповедуемый нами, начинен ныне таким количеством взрывчатки, что случись какая-нибудь искра — и он разлетится вдребезги, как елочная игрушка, свалившаяся с ветки.
Труд, необходимый нашему телу и духу, исчезает с лица Земли, как реликтовые леса: одни не могут найти работу, другим на работе делать нечего, третьи и вовсе работать не хотят.
Свобода, манящая нас с пеленок, посещает лишь бродяг и нищих. Мы же довольствуемся осознанной необходимостью и, обремененные тяжестью осознанных обстоятельств, тщетно твердим себе, что мы свободны, потому что понимаем — насколько несвободны.
Равенство, признаваемое всеми на словах, оборачивается хамством, потому что нам неведома иная основа этики, кроме страха, а раз мы уже не боимся ближнего своего, стали ему равны, то можно послать его подальше на законном основании.
Братство, знакомое нам понаслышке, по заповедям какого-то мифического чудака, зачем-то вознесшегося на небеса, выглядит странной смесью национализма и шовинизма — национализма по отношению к одним братьям и шовинизма по отношению к другим.
И наконец Счастье... Ах, что говорить о Счастье?
Таковы мы, олухи царя небесного, затаившие в себе идеалы, которым сами же не следуем. Чего же стоит наш превозносимый повсюду разум? Почему мы не можем совладать с собственным стяжательством, себялюбием и глупостью? Зачем мы ищем пороки вне себя, а внутри не замечаем? Где предел нашему лицемерию?
И вдруг, к концу двадцатого столетия от рождества Христова, мы с изумлением обнаруживаем, что уперлись в стенку. Дальше, как говорится, некуда. Пока мы поем гимны светлому будущему, тучи вокруг нас сгущаются, а впереди лишь мрак ядерной войны или всемирного голода. И это при том, что в наших руках такое техническое могушество, которое позволило бы нам, обладай мы хоть каплей разума, превратить Землю в цветущий сад...
Воистину олухи царя небесного!
* Часть II
СКИТАНИЯ *
Л. С.
Глава 13
АРХИТЕКТОР ДЕМИЛЛЕ
Евгений Викторович считал, что интерес к архитектуре пробудился у него в детстве, на прогулках с нянькой Наташей и младшим братом Федором. Отец по воскресеньям отсылал Наташу с мальчишками в центр и наказывал гулять в Летнем или в Михайловском саду и по набережным. Сам запирался в кабинете и писал монографию "Внутренние болезни". Анастасия Федоровна хлопотала с годовалой Любашей.
Потом уже, незадолго до смерти, рассматривая листы того злосчастного проекта, отец признался, что отсылал их на прогулки с воспитательной целью. "Видишь, не пропало даром, Жеша. Архитектурой дышат, как воздухом, она душевный настрой создает..." Если бы он знал тогда, что видит последний настоящий проект сына, а дальше все покатится к привязкам, к халтуре, к "типовухе"...
На Наташе было цветное крепдешиновое платье и туфли-танкетки, как их тогда называли. Солдаты в гимнастерках, перепоясанных черными ремнями с беспощадно надраенными бляхами, пялили на няньку глаза, заигрывали: "Такая молодая, а уж два пацана! Шустренькая!". Наташа заливалась краской, шла твердо, так что вздрагивали завитки перманента. Женя и Федька, взявшись за руки, чинно следовали за нею.
Михайловский сад был еще запущен после войны, павильон-пристань Росси зиял выбитыми окнами в боковых портиках, но уже собирались под сенью полуротонды старики, пережившие блокаду, играли в шахматы и домино. Маленький Демилле, смутно помнивший раннее детство во Владивостоке, кривые улицы, взбиравшиеся на сопки, неуклюжие домики, бараки, удивлялся тому, что огромное здание с колоннами (павильон представлялся тогда огромным) выстроено специально для стариковских игр. Мальчики спускались по ступенькам к Мойке и пускали по гладкой воде скорлупки грецких орехов, которые Наташа колола своими молодыми зубами. Отсюда видны были горбатые арки мостиков, из тени которых выплывали на солнечный свет нарядные крашеные лодки с гуляющей публикой.
Летний сад не пользовался благосклонностью няньки; Наташа не одобряла обнаженных мраморных женщин, торчащих на самых видных местах с непонятными предметами в руках. Тем не менее, выполняя волю профессора, она водила детей и туда; шла по главной аллее быстро, не поднимая глаз; на вопросы детей, касающиеся статуй, отвечала возмущенным пожатием прямых худеньких плеч, на которых трепыхались при этом волнистые отглаженные рюши.
Демилле украдкой поглядывал на крепкие каменные груди, которые хотелось трогать пальцами. Он читал надписи на табличках и давал пояснения Федьке.
— А это кто? — спрашивал младший брат, задирая голову перед очередной статуей.
— "Милосердие", — читал Женя.
— Милосердие? Это значит, что у нее милое сердце, — догадывался Федор. — А почему она такая противная?
— Вот уж правда! — не выдерживала Наташа. — Ни кожи, ни рожи... Пойдемте, там мороженое продают!
И они мчались к решетке на набережной, где стояла тележка мороженщика на дутиках, и, заняв очередь, следили за священнодействием: одна вафля, другая, шарик мороженого на ложке — и вот уже из блестящего аппарата выдавливается идеальный кружок в вафельной обкладке с толстым слоем мороженого, которое так приятно было вылизывать кончиком языка, оставляя на ободе вафельного колесика глубокую круговую выемку.
Вероятно, именно тогда, в темных широких аллеях Летнего сада, или на просторах Марсова поля, или на гулких, как барабаны, мостах, по которым катили красные трамваи, или в бесчисленных арках Гостиного, или в прохладном лесу колоннады Казанского собора, у Жени Демилле возникло ни с чем не сравнимое ощущение архитектурного объема. Он сразу уловил главное в архитектуре — организацию пространства — не вдаваясь в мелкие подробности направлений и стилей, и город вырастал перед ним единым организмом, как лес, в котором аукались поколения.
Поначалу это не было осознанным интересом. Мальчик Демилле лишь замечал, что каждое место города звучит по-своему — родители начали учить его музыке в девять лет, "частным образом", как тогда говорили, для чего два раза в неделю на дом приходила учительница Надежда Викентьевна — пожилая дама "из бывших" с матовым желтым лицом, в бархатной фиолетовой шляпке с вуалькой; Женя осваивал этюды Черни один за другим, весь альбом — и вот по прошествии нескольких месяцев обнаружил, что каждый номер сам собою связался с тем или иным местом прогулок. Первый этюд для правой руки возникал в памяти всякий раз, когда они с Наташей спускались с Литейного моста и сворачивали направо к Летнему саду, а симметричный басовый для левой выскакивал у полукруглой решетки Михайловского сада, огибавшей церковь Спаса-на-крови. Вскоре весь альбом получил прописку: этюды для выработки самой разнообразной техники и выразительности — стаккато, легато, аккорды, крещендо и диминуэндо, пианиссимо и фортиссимо — легли точно в назначенные места: этот в арке Главного штаба, тот на Исаакиевской, третий — на улице Росси, да так прочно, что спустя десятилетия давали знать о себе, внезапно выныривая из памяти во время прогулок Евгения Викторовича с какой-нибудь очередной возлюбленной.
Демилле в шутку говорил уже в институте, что первым учителем архитектуры у него был Карл Черни — недоумение, конечно... кто такой? может быть, Карл Росси? — вы оговорились! — нет, нет, Карл Черни... хотя занятия музыкой как-то сами собой прекратились примерно в седьмом классе. К этому времени Женя достиг "Осенней песни" Чайковского и первой части "Лунной сонаты", которую он исполнял специально для отца по вечерам, неизменно вызывая у Виктора Евгеньевича слезу.
Тогда уже он интересовался архитектурой серьезно, поощряемый отцом, приносившим ему книги о петербургских зодчих, фотографические альбомы памятников. Но еще больше занимал его собственный проект — тот самый спичечный дом, о котором я уже упоминал. Демилле начал строить из спичек лет в одиннадцать — научил его этому занятию Иван Игнатьевич, хозяин дома с мезонином; он пускал мальчишек в свой сад, угощал яблоками, дождь пережидали наверху, в мезонине — ходили туда Женя с Федькой да три-четыре их приятеля. Иван Игнатьевич был мастером на все руки, строгал, клеил, вытачивал... как-то раз принес наверх полную шапку спичек и клей "гуммиарабик". Приятели попробовали — разонравилось быстро, слишком кропотливая работа, — но Демилле был захвачен и, легко освоив нехитрую науку, принялся строить.
Иван Игнатьевич показал, как кладется классический пятистенок, и вскоре у них уже была миниатюрная изба с крылечком, петухом на коньке крыши, крытой дранкой, для которой использовался материал спичечного коробка, и даже с наличниками на окнах из той же дранки. Женя приходил уже один, регулярно — весь строительный сезон, длившийся с апреля по октябрь. На следующее лето возник замысел дворца — Женя увидел его сразу, уже законченным, а потом принялся прорабатывать детали. Дворец строился пять лет, замысел видоизменялся, усложнялся и пришел в 1955 году к Дворцу Коммунизма, "национальному по форме и коммунистическому по содержанию", как определил Иван Игнатьевич, ревностно наблюдавший за строительством. Это было довольно-таки причудливое сооружение, сочетавшее традиции русской архитектуры с увлечениями пятидесятых годов — башенки, шпили, балконы и террасы — сбоку приклеилась луковка церкви. Иван Игнатьевич не одобрял, но Женя серьезно объяснил ему, что ежели существует свобода вероисповедания, то хочешь не хочешь нужно обеспечить верующим возможность ею пользоваться. Старик улыбался в усы: "Пускай, раз так..." Короче говоря, дом был многоцелевой — и жилой, и общественный, с ярко выраженным коммунистическим характером. После долгих раздумий Женя оставил в личном пользовании предполагаемых обитателей дома лишь спальни, помещавшиеся в островерхих башенках с узкими, напоминавшими бойницы, окошками — таких башенок было шестнадцать, по числу советских республик; над каждой торчал маленький бумажный флажок соответствующей республики. Башенки располагались по периметру сооружения, вроде как башни Кремля, но не такие величественные. Здание было асимметричным, имело внутри несколько главных объемов — игровой зал под целлофановым куполом (для каркаса Женя использовал медную проволоку), зал заседаний со шпилем, в нижнем этаже помещение для столовой и общей кухни. Крытые галерейки, соединявшие башенки-спальни с комнатами общественного пользования, причудливо изгибались наподобие "американских гор", придавая дому странный, сказочный вид. Женя объяснял Ивану Игнатьевичу, что сделано это для разнообразия, чтобы детям можно было играть в прятки и пятнашки. Во всяком случае, клеить бесчисленные лесенки и виражи галерей, причудливо переплетать и соединять их было главнейшим удовольствием.
Потом уже, вспоминая об этом детском проекте, Демилле понял, что привлекала его причудливость топографии, неосознанное желание разрушить строгий геометрический облик интерьера паутиной ходов.
Много раз Евгений Викторович жалел об утрате спичечного дома. Он сам не понимал, как можно было враз все бросить... Этакая юношеская горячность!
В ту памятную весну пятьдесят шестого года Евгений заканчивал девятый класс; как-то в мае увидел старика на участке, тот сгребал прошлогодние подсохшие листья и поджигал их. Сизый дым выползал из невысоких холмиков, струился вверх, было тепло. "Ну, что, Женя, будем заканчивать коммунистический дом?" — спросил старик. "Коммунистический? — усмехнулся Демилле. — Стоит ли? Столько наворотили, что теперь не достраивать, а ломать надо!" Иван Игнатьевич оперся на грабли, пристально взглянул на Евгения. "Что это с тобой, Женька?" — "Ничего! — огрызнулся Демилле. — Мы, оказывается, не Дворец Коммунизма строили, а..!" — "Вот ты о чем... — вздохнул старик. — Что ты можешь знать..." — "А вот знаю! — закричал Женя. — У меня два дядьки были! Где они? Может быть, скажете?"
Иван Игнатьевич отвернулся, подгреб граблями листья, снова остановился. "Дом все равно надо достраивать, парень. А что до родных да близких, то..." — он опять вздохнул и принялся за прерванную работу.
— Сами достраивайте, Иван Игнатьевич, — сказал Женя, отходя от забора.
Такая реакция на прошедший недавно Двадцатый съезд была достаточно типична для юношей, бывших до того примерными пионерами и комсомольцами, передовой сменой, любимыми "внуками" вождя. Женя Демилле не был исключением. Учился он великолепно, легко и свободно, был общителен и мягок, уважал авторитеты, потому постоянно носил до седьмого класса две красные нашивки на левом рукаве школьной курточки, что означало должность председателя совета отряда. Отсюда, кстати, и проект Дворца Коммунизма — здания будущего, в котором припеваючи заживут представители всех свободных народов, населяющих Союз. Отсюда же святая вера в идеалы, и звонкие рапорты дрожащим от волнения голосом, и суровые проработки двоечников на заседаниях совета отряда, и ревностные соревнования между классами, и... вдруг все рухнуло, будто выбили опоры, перевернулось с ног на голову, оказалось ложью, жестокостью... Юный Демилле нешуточно пережил это потрясение.
Потому в то лето между девятым и десятым классами строительство не было продолжено, а осенью Иван Игнатьевич умер. Демилле узнал об этом случайно, увидев у калитки похоронный автобус с траурной чертой да несколько человек провожавших. Он постоял в отдалении, запоздало коря себя за последний разговор со стариком... ничего уж не исправить!.. подойти к провожавшим не решился, ибо не видел там знакомых лиц: несколько стариков и старух, худой высокий мужчина в черном пиджаке, выглядевший главным в этой группе, беременная молодая женщина. Так и простоял, пока не вынесли из дома обитый красным кумачом гроб, на котором сверху лежала буденовка и рядом — орден Красного Знамени.
Потом, уже от матери, питавшейся, в свою очередь, соседскими слухами, Женя узнал, что незадолго до смерти к Ивану Игнатьевичу вернулся репрессированный в сорок девятом году сын -"Слава Богу, все-таки дождался!" — сказала Анастасия Федоровна. Демилле вспомнил высокого мужчину, его жилистые руки, поправлявшие на крышке гроба старую буденовку... вроде бы дождалась его и невеста, с которой он был тогда разлучен, а теперь наконец встретился, она уже ждет ребенка.
Действительно, вскоре Женя стал встречать на улице возле дома женщину с коляской, в которой дергал ручонками ребенок, судя по розовому одеяльцу — девочка. Заговорить с женщиной, признаться в знакомстве с Иваном Игнатьевичем Демилле так и не решился. Ему казалось, что он предал старика.
Уже следующим летом эта семья покинула старый дом, окна забили досками, сад зарос глухой травою. Однажды Женя перелез через забор и забрался в мезонин снаружи, по водосточной трубе. Там было мертво, в углу он нашел лишь груду пустых спичечных коробков. Спичечный дом исчез. Вероятно, выбросили, а может быть, увезли с собой. Вскоре снесли и дом Ивана Игнатьевича.
У Жени Демилле тогда были уже другие заботы. Он стал студентом архитектурного факультета инженерностроительного института, с восторгом открывая для себя новые имена и направления в архитектуре, которых раньше будто не существовало: конструктивизм, Корбюзье, Нимейер... Вообще, время было бурное, повеяло надеждами, в воздухе носились стихи. "Кто мы — фишки или великие? Гениальность в крови планеты!" Чувствовали себя великими, фишками стали чувствовать себя позже, лет через пятнадцать. Ночные сборища, споры до хрипоты, проекты, проекты... То тут, то там взрывалось фейерверком новое имя, взбегало на звездный небосклон и утверждалось на нем, либо лопалось с оглушительным треском. Демилле немного опоздал; "новая волна" в искусстве состояла из поколения, родившегося в начале тридцатых; мальчишки рождения сороковых с упоением вторили молодым кумирам, лишь надеясь в будущем слиться в следующей "новой волне", и препятствий тому не видели.
Первый гром грянул в шестьдесят четвертом году, когда Демилле уже закончил с отличием факультет и был принят на работу в крупный проектный институт, в мастерскую архитектора Баранцевича. Было договорено, что Демилле продолжит работу над идеями, заложенными в его дипломном проекте (Евгений Викторович представил к защите разработку торгового центра для районов Крайнего Севера; интересно, что был в этой работе далекий отзвук спичечного дома -веер крытых галерей, сходившихся к центральному залу, — смутное эхо детства).
Но внезапно тему пришлось сменить. Баранцевич, пряча глаза, говорил что-то насчет излишней усложненности, влиянии Запада — сам же на защите год назад хвалил, называл идею свежей и оригинальной... короче говоря, молодого Демилле перебросили на проект гостиницы для "Интуриста" в Пицунде.
Но до этого события были легкокрылые студенческие годы, и честолюбивые мечты, и увлечение старыми мастерами — любимцем стал Карл Росси, — Женя снова и снова рассматривал планы зданий и чертежи фасадов, исследовал постройки в натуре, благо все под рукой! — волшебно звучавшие с детства архитектурные термины: антаблемент, архитрав, портик, каннелюра, пилястра — обретали жесткий функциональный смысл, вязались в единую сеть стиля и почерка архитектора. Демилле осторожно примерял свою фамилию в ряду великих, почти тайком от себя: Растрелли, Кваренги, Ринальди, Росси, Демилле. Было похоже... Юношеские его терзания, проистекавшие от французской фамилии, несколько поутихли: вот, получилось же, что люди с иностранными фамилиями, зачастую русские в первом поколении, тем не менее внесли блистательный вклад в нашу культуру, соединили ее с мировой, сохранив при этом самобытность и державность, безграничность русской идеи.
...Ринальди, Росси, Демилле...
Куда испарились те мечтания? Когда это произошло?.. Но их уж нет, ушли, точно вода в песок, смешно сейчас об этом говорить, а между тем лишь только они пропадают, так пропадает и человек, мельчает, покоряется рутине и уже годится разве на то, чтобы криво усмехаться над великими притязаниями молодости и предрекать юным: погодите, жизнь вас научит... За двадцать лет Демилле прошел путь от "все могу" до "ничего не хочу": там погнался за выгодным и легким проектом, здесь поленился доказывать свою правоту, тут испугался необычности задачи. Архитектурный романтизм просыпался, случалось, в какой-нибудь влюбленности, когда Евгений Викторович садился на своего конька и буквально открывал глаза на красоты города благодарной слушательнице, прекрасно сознавая при этом, что движет им не только любовь к архитектуре, но и желание "запудрить мозги" доверчивому созданию (доверчивость тоже имитировалась бывало, ибо обе стороны стремились к одной цели). Правда, вдохновлялся нешуточно и даже перебирал вечерами старые эскизы, по чему Ирина безошибочно определяла наступление нового увлечения... так с той же самой Жанной был связан последний конкурсный проект Демилле, получивший в 1975 году первую премию на закрытом конкурсе, проводимом совхозом-миллионером (Дворец культуры), однако он же стал и каплей, переполнившей чашу, ибо строить решили не по проекту Демилле (дорого, необычно!), а по другому, заурядному и скучному. Таких неосуществленных проектов у Евгения Викторовича к сорока годам накопилось ровным счетом семнадцать; единственным его сносным творением, на которое он мог бы взглянуть в натуре, был плавательный бассейн в городе Игарке, не считая, разумеется, каких-то частных проработок в проектах руководителя мастерской и других архитекторов со званиями, привязок типовых проектов и вполне ординарных, не отличавшихся по внешнему виду от типовых, служебных построек в рабочих поселках Севера: три бани, два магазина, столовая. О них Демилле вообще предпочитал не вспоминать.
Раньше доходило до галлюцинаций: новый замысел настолько захватывал воображение Демилле, что задуманное здание выплывало по пять раз на дню в самых неожиданных местах, располагавших к такому появлению. Стрелка Васильевского острова была излюбленным местом мысленных экспериментов. Демилле неоднократно застраивал ее самым причудливым образом, сознавая, впрочем, что Биржа Тома де Томона и Ростральные колонны все же остаются непревзойденными по своей лапидарности и силе.
Последние годы и замыслов было поменьше, и яркость их внутреннего видения поубавилась. Замыслы чаще раздражали: "А! Все было! Было!" — или же другой вариант: "Все равно не построят..." Получилось так, что он бы мог еще сочинить дерзкий проект, но "они" — не оценят, не разрешат, "зарежут"... Кто "они" конкретно сказать было трудно. Вероятно, ученый совет проектного института, где Демилле продолжал трудиться в должности старшего архитектора (ГАПом, то есть главным архитектором проекта, так и не стал), или руководство Союза, или же косные твердолобые заказчики.
Денег было достаточно, особенно когда пошла халтура на стороне, перепадали премии, случались и частные заказы. "Кусок хлеба с маслом", как выражалась Анастасия Федоровна, уже давно перестал быть предметом каждодневной заботы, но разве об этом он мечтал? Разве стоит где-нибудь постройка, на которой благодарные потомки вывесят доску с упоминанием: "построено архитектором Е. В. Демилле"?
В Союз архитекторов Евгения Викторовича приняли после той первой премии, как бы в качестве компенсации за отказ от строительства. Рекомендовали его Баранцевич, уже ушедший из института на пенсию, и занявший его место пятидесятилетний Петр Сергеевич Решмин, ярый сторонник типизации и унификации, лепивший проекты жилых домов из стандартизованных узлов и гордившийся разнообразием, которое он мог извлечь из ограниченного набора элементов. Это архитектурное направление совпало со строительной политикой, с курсом на индустриализацию строительства. Демилле называл его "игрой в кубики"... кстати, даже в детстве он этим не увлекался, предпочитал фантазировать на спичках.
За два месяца до вознесения дома Демилле отпраздновал свое сорокалетие. Назвали гостей, заключив с Ириной временное перемирие — раз в жизни бывает! — будто что-нибудь бывает два или три раза в жизни -говорились тосты, преувеличивались заслуги... член Союза... первая премия там, вторая сям... дерзкие проекты, смелые идеи. Демилле знал: вранье! Напился в тот вечер; оставшись с Ириной наедине, поставил на проигрыватель пластинку Окуджавы и пел с ним в унисон, размазывая по щекам пьяные слезы: "Зачем ладонь с повинной ты на сердце кладешь? Чего не потеряешь, того, брат, не найдешь..."
С того дня и вошел Евгений Викторович в штопор, так плачевно завершившийся апрельской ночью на улице Кооперации.
Но не только профессиональная нереализованность была причиной того бедственного состояния, в котором находился наш герой. Эту сторону дела он как раз видел, сознавал — мучился, злился, ругая больше себя, чем обстоятельства, — за слабость характера, разбросанность, лень. Но более глубокой причиной был крах в его душе общественной идеи, о котором он лишь догадывался. Каждый человек — осознанно или неосознанно — воспитывает в себе определенную общественную идею, то самое устройство окружающей жизни, систему, о которых мы говорили. И судьба гражданина во многом зависит от соответствия внутреннего и внешнего укладов, а точнее даже — от развития собственной общественной идеи в окружающей действительности.
Такова уж, вероятно, черта русского человека: он очень ревностно относится к общественному развитию, к его тенденциям, постоянно прикидывает — куда мы идем? правильно ли? Любой разговор за столом непременно сводится к экономике и политике... и горе гражданину, если его идеалы не находят подтверждения в реальности! С реальностью-то не поспоришь! Отсюда и уклонение от практической деятельности, и неверие в то, что можно что-то изменить, и разгул, и пьянство...
Идея, сформировавшая Евгения Викторовича Демилле, не отличалась особой оригинальностью. На первый взгляд, она была даже банальна, ибо ее наименование мы слышим чуть ли не каждый день по радио и телевидению, читаем в газетах. Это была идея социалистического интернационализма, всеобщего братства.
Как ни затерты эти словосочетания, в них есть глубокий смысл. Демилле, при его нелюбви к громким фразам и лозунгам, никогда не признался бы в том, что движет им именно эта идея, нашел бы какие-нибудь другие слова, но душа у него болела именно по всемирному братству людей всех рас и национальностей, при сохранении каждой нацией присущего ей самосознания, культуры и проч.
Это отразилось уже в постройке спичечного дома, в котором юный архитектор разместил интернациональное семейство, не забыв выделить каждому отдельную спаленку с флагом, но тут же вмонтировал и русскую церквушку, как бы давая понять, что дом предполагается все же построить в России, а православная вера неотделима от русской истории и культуры.
Ничего подобного, конечно, он тогда не думал. Делалось это интуитивно.
Корни интереса Евгения Викторовича к интернациональной идее брали свое начало из французского прошлого семьи. Противоречие между русским самосознанием и французской фамилией может показаться смехотворным лишь тому, кто носит фамилию Иванов или Кондратьев, к примеру, — в самом деле! — простое сочетание звуков, сотрясение воздуха, непривычный порядок букв, с одной стороны, а с другой — язык, воспитание, привычки, литература... кровь! Ан нет... Ударение на последнем слоге, легкое ...лле! плюс три процента французской крови оказывали серьезную конкуренцию патриархальной русскости бабок и прабабок, становившихся женами потомков Эжена Милле по мужской линии.
Все это заставляло детей Виктора Евгеньевича — Женю, Федю и Любу — как-то определяться внутренне, и каждый сделал это по-своему. Демилле интуитивно избрал интернационализм, Федор ударился в русофильство, а Любаша обращала в русскую нацию (как раньше — в веру) своих детей разных национальностей.
При всем том Евгений Викторович считал себя истинным патриотом, больше, чем Федька!.. тот мало что отказался от своей фамилии, но и стал неприязненно относиться к любым другим нациям — а Евгений при глубокой любви к русской культуре, природе, языку не переставал искать связи между Россией и другими странами, а когда находил -радовался. Взять хотя бы Росси. Тем не менее червоточинка фамилии смущала, не позволяла обнаружить патриотизм, всегда присутствовала боязнь показаться русопятом.
И все же Демилле сорвался, пошел по пути Федора, когда нарек сына Егором и дал фамилию Нестеров. Хотел, чтобы сын чувствовал себя уверенней в жизни, но в глубине души угнездилось чувство вины перед всеми Демилле, начиная с Эжена и кончая дядьками Кириллом и Мефодием.
Тут важно подчеркнуть, что идея была именно социалистической, то есть включала в себя принципы и идеалы, утверждаемые научным коммунизмом: распределение по труду, правовое равенство граждан, приоритет общественных интересов над личными и проч. Демилле был честен и не мог без боли смотреть на нарушения социалистической законности, коррупцию, воровство и взяточничество, которые (будем смотреть правде в глаза) еще нередки у нас, а главное, не выражают тенденции к убыванию. Однако борцом он тоже не был, предпочитал негодовать и печалиться про себя; в партию не вступил, считая, что многие карьеристы лезут туда исключительно из корысти, и не желая быть с ними в одной компании. Кроме того, проявлял щепетильность: не звали, а напрашиваться не привык. В результате Демилле несколько отошел от жизни, а так как желанной справедливости никак не наступало, более того, моральный климат за последние десять лет резко изменился к худшему, то Демилле и вовсе с головою ушел в приключения, стараясь не замечать ничего вокруг. Остались дом, Егор, непрерывное выяснение отношений с женою, выпивки с приятелями, свидания с возлюбленными (партнершами, любовницами) и необременительное исполнение служебных обязанностей. А что происходит вокруг, куда катимся — это его будто не интересовало. "Что я могу сделать?" — говорил он себе.
И все же время от времени острая тоска по потерянным идеалам снедала Демилле. Личных целей он не с тавил себе уже давно, не считая достижения мелких удовольствий, общественная же цель все больше представлялась недостижимой в принципе, из-за подлого устройства человеческой природы.
Так он и жил последние годы — без целей и идеалов — маленький архитектор Демилле, пока не попал в грозный и таинственный переплет мировой стихии.
Глава 14
ТЕОРЕТИКИ
Первым временным пристанищем Демилле после потери родного дома стал детский сад, куда ходил Егорка. Судьба точно хотела заставить Евгения Викторовича начать сначала: с детства, с младенческой чистоты и ясности. Но ясности и чистоты не дала.
Как мы помним, Евгений Викторович попал сюда в состоянии, близком к помешательству. В отличие от нас с вами, милорд, он и не подозревал, что случилось в ночь с пятницы на субботу, а увидел лишь неприглядный результат. В голову втемяшилось слово "эвакуация", смутно рисовался экстренный снос дома, производимый неимоверным количеством солдат. Это все фантазии Каретникова!.. Как архитектор, Демилле понимал, что снести девятиэтажное здание за те восемнадцать часов, в течение которых он отсутствовал, будучи сначала на службе, а затем на рандеву с девицей, — невозможно. Если и возможно, то куда делись остатки?.. И следов вокруг никаких, свидетельствовавших о скоплении людей и механизмов.
Пребывание в детском саду пролило свет на проблему и снабдило Евгения Викторовича существенно новой информацией.
Но для этого ему пришлось познакомиться еще с одним ночным сторожем. Им был уже упоминавшийся Костя Неволяев, аспирант кафедры астрофизики.
Костя был человеком добрым, но со странностями. Собственно, я не уверен, можно ли назвать странностями то, что он до тридцати лет не только не был женат, но и... как бы это сказать? — не знал женщин. Ему это было как-то не нужно, несмотря на известное внимание женщин к его бороде и ученым занятиям.
Неволяев и в сторожа сбежал отчасти благодаря женщинам. Жил он в аспирантском общежитии Академии наук неподалеку от улицы Кооперации, в комнате на троих, причем два его товарища (один из Ташкента, а другой — из Баку) отнюдь не разделяли целомудрия Константина, и в небольшой комнатке довольно-таки часто появлялисъ прелестные девушки из Гостиного двора или аэрофлотских касс, молодые бухгалтерши и студентки, которые засиживались допоздна, а иной раз и оставались на ночь, несмотря на бдительность комендантши тети Вари, а вернее сказать, благодаря ее мягкости и любви к урюку, поставляемому регулярно из Баку либо же Ташкента.
Потому Костя и подался в ночные сторожа, однако это не единственная причина. Существенную роль играл и приработок к стипендии, и возможность в полном одиночестве заняться теоретическими выкладками в непогоду, а в ясные ночи вести наблюдения в собственный телескоп с крыши подведомственного детсада.
Демилле, не задумываясь, выложил Косте свои беды, ибо был человеком открытым, обычно не таящим ничего о себе, и тут же узнал наконец страшную правду: дом его прошлой ночью улетел!
— Послушайте, как это — улетел?! Вы шутите! — в сильном волнении воскликнул Евгений Викторович.
— Да зачем же мне шутить, — ответил Костя, опуская маленький никелированный кипятильник в стакан с водой и намереваясь приготовить чай. — Я сам видел, честное слово.
— И что же вы сделали?
— Понаблюдал звезды, а потом пошел спать, — сказал Костя.
Он внимательно следил за кипятильником, на спирали которого стали образовываться, крошечные серебряные пузырьки.
Демилле вскочил с дивана и прошелся по небольшому кабинету директора, служившему ночным обиталищем Кости.
— Но... неужели это вас не заинтересовало? Хотя бы как ученого?
— Заинтересовало, конечно, — протянул Костя. — Евгений Викторович, если бы вы знали, сколько загадочного в природе! Я не могу распыляться. Мой объект исследования — черные дыры. Это почище летающих домов, ей-Богу!
— Но там же были люди! Люди! — вскричал Демилле.
— А что им сделается? Никаких разрушений я не заметил, -оправдывался Костя. — Они уже где-то приземлились, не волнуйтесь.
— Откуда вы знаете?
— Приходила одна мамаша. Забрала вещички сына и оставила заявление.
— Какое заявление? — похолодев, проговорил Демилле, ибо предчувствие, сходное с тем, что осенило его на мосту прошлой ночью, снова кольнуло в сердце.
— Да там оно, в шкафчике, — махнул рукой Костя.
Демилле, сорвавшись, бросился в раздевалку; он натыкался на какие-то стульчики, игрушки — темнота была кромешная — ощупью искал выключатель... внезапно вспыхнул свет. Это Костя, последовавший за ним, включил освещение.
Евгений Викторович кинул взгляд на ровный ряд шкафчиков и шагнул к тому, на котором белела бумажка с именем и фамилией его сына.
— А как вы догада... — начал Костя, но Демилле уже выхватил из шкафчика листок заявления и впился в него глазами. По тому, как побледнел Демилле, Костя понял, что произошло что-то важное.
— Это мой сын... — прошептал Евгений Викторович, снова и снова вглядываясь в стандартные фразы заявления: "в связи с тем, что..." и "прошу отчислить".
Причина была указана такая: перемена местожительства.
— А Егорка? Мальчик был с нею? — вдруг спросил Демилле, волнуясь.
— Не знаю. Мальчика не видел, — замялся Неволяев. — Да вы не волнуйтесь, он, должно быть, во дворе оставался.
Демилле положил листочек на место и медленно побрел обратно. Костя шел за ним, гасил свет в комнатах. За Евгением Викторовичем возникало черное пространство, темнота будто преследовала его. Но он ничего не замечал.
Он понимал одно: Ирина и Егорка живы и здоровы, но по-прежнему недостижимы для него. Это заявление, так же как отказ милиции сообщить о судьбе пропавшего дома, ставило его в безвыходное положение. По существу, у него не осталось логических возможностей узнать новый адрес семьи: власти не сообщили, сына из садика забрали, место работы жены неизвестно.
Рассчитывать на то, что Ирина сообщит свой новый адрес Анастасии Федоровне и Любаше, вряд ли приходилось, поскольку Ирина с семьей Демилле находилась в отношениях корректных, но не больше... Евгений Викторович наконец-то добрался до мысли, которую не допускал до себя: если бы Ирина желала его возвращения, она уже нашла бы способ дать о себе знать. Судя по всему, дом приземлился той же ночью неподалеку, то есть в городе, а значит, она могла позвонить утром Любаше... Но не позвонила... "Гордая!" — с внезапной злостью подумал Демилле.
Правда, кроме этой возможности, другой у Ирины не было. Оставалось надеяться, что она позвонит в понедельник на службу, объявится.
На всякий случай воскресным утром Евгений Викторович обзвонил друзей — благо, телефон в детском саду имелся! — тех, с которыми дружили домами (кроме них, были у Демилле и друзья для себя), но никаких полезных сведений не получил. О пропаже дома пока молчал по многим причинам: слишком невероятно, не поверят; не хотелось выглядеть брошенным на произвол судьбы; мысль о жалости и участии казалась оскорбительной. В ответ на некоторое недоумение друзей по поводу беспричинного воскресного звонка (друзья знали, что телефона у Демилле нет, значит, какая-то нужда заставляет звонить из автомата) — он говорил, что ему срочно понадобился фетовский перевод "Фауста", надо сопоставить с переводом Пастернака, не можете ли помочь?
Друзья, привыкшие к неожиданным желаниям Евгения Викторовича, тем не менее ничем помочь не могли. Фетовский перевод "Фауста" ныне библиографическая редкость, милорд...
Знаете, мистер Стерн, я сейчас подумал о переводах. Вот ежели такой роман, как наш, перевести с русского на английский, потом с английского на китайский, с китайского на венгерский, с венгерского на фарси, с фарси на латынь, с латыни на монгольский, с монгольского на украинский, с украинского на швейцарский, с швейцарского на русский — и сравнить то, что получилось, с оригиналом... Как вы думаете, какой вариант будет лучше — первый или последний? Мне кажется все же — последний, ибо переводчик никогда не может удержаться от того, чтобы не внести в переводимое сочинение несколько собственных красот, а, учитывая интернациональную компанию переводчиков, красоты тоже будут со всего земного шара... хотел бы я на это посмотреть!.. роман приобрел бы английскую строгость, китайскую хитрость, венгерскую удаль, таджикскую мудрость, латинскую звучность, монгольскую зоркость, украинскую мягкость, швейцарскую сырность...
— Милорд, неужели вы не заметили, что я нарочно дурачу вас! Швейцарского языка не существует! Что же вы молчите?.. Милорд!
Однако, где же милорд???
...С этими словами я покинул насиженное место за пишущей машинкой и направился на поиски соавтора; мистер Стерн обычно всегда был под рукой, черный том номер 61 из "Библиотеки всемирной литературы" лежал на краешке письменного стола, а его цветная суперобложка занимала пустующее место среди других томов БВЛ. Таким образом мы разговаривали, глядя друг другу в глаза, кроме того, у меня всегда был перед носом наглядный пример толщины сочинения.
И вдруг он пропал... Этот том был оставлен мною во время поспешного бегства из собственной квартиры по крышам старых домов Петроградской стороны. Спустя некоторое время сержант Сергеев принес мне его по новому адресу, в квартиру моих друзей-геологов, обычно проводящих весенне-летний сезон в экспедициях. Вместе с книгой он принес и некоторые предметы хозяйственного обихода (кофемолку, чашку с блюдечком, штопор), и с тех пор мистер Стерн лишь один раз покидал мое новое жилище (я давал его читать одной даме, заинтересовавшейся рассказом о нашем совместном творчестве). Где же он, черт его возьми!
Я полез на стремянку, чтобы проверить, не присоединился ли милорд к своей суперобложке... может, погреться захотел?.. соскучился по соседям... кто там у него?.. Свифт, Смоллет, Филдинг... неплохая компания, соотечественники...
Книги на полке не оказалось. Кряхтя, я слез со стремянки, чувствуя одиночество и растерянность, и полез в рукопись, чтобы проверить, когда мы разговаривали с милордом в предыдущий раз. Я переложил листочки и убедился, что мистер Стерн подал последнюю реплику в главе двенадцатой, во время знакомства с Зеленцовым.
Оставалось вспомнить, когда же я рассказывал ему о Зеленцове и что произошло с нами после? Дело в том, что у меня случился временный перерыв в работе, связанный с летним отдыхом, а когда я вернулся из Ярославской области, где жил в деревне в полном одиночестве без кота и соавтора (первого я оставил той же милой даме, любительнице изящной словесности и котов, а второго, как мне казалось, на своем письменном столе), то немедля сел за машинку, забыв (увы!) про мистера Стерна, а может быть, в убеждении, что он по-прежнему рядом со мною. Но вот он не откликнулся на обращение... его нет.
Не мог же он сам уйти? А вдруг? Но почему?
Видно, я порядком надоел ему и запутал своими рассказами о кооператорах — если так, то грустно! — значит, не умею рассказывать... Но что же делать дальше? Роман приближается к середине, и терять соавтора в это время было бы обидно.
Я подошел к окну — здесь у меня первый этаж, не то что в родном кооперативе — и увидел картинку городского лета, тяжелое мокрое белье на веревке, детскую коляску у подъезда и двух котов — Филарета и его бродячего оппонента, которые, изогнувшись подковой и задрав хвосты, перемещались по невидимой окружности с явным намерением напасть друг на друга.
Шел к концу июль. Демилле был в Севастополе, Ирина с Егоркой на даче, кооператоры занимались обменом и обивали пороги различных инстанций с целью получить новое жилье, по стране гремели позывные Олимпиады, экраны телевизоров были заполнены голами, очками и секундами.
Наш роман, напротив, находился еще в апреле: я все дальше уходил от героев по временной оси, и, когда представлял себе все, что нужно описать до отъезда Демилле в Крым (зачем? почему? к кому он туда поехал?), а его семейства на дачу (те же вопросы), мне становилось худо.
Потерять в такой момент соавтора равносильно катастрофе.
Коты наконец сшиблись с ужасным криком, вверх полетела шерсть, после чего бродячий кот позорно бежал, вопреки моим опасениям, а Филарет не спеша потрусил к окну, вспрыгнул на карниз, а оттуда через открытую форточку проник в квартиру.
— Филарет, где мистер Стерн? — строго спросил я.
Кот спрыгнул с подоконника и направился в кухню, всем своим видом выражая презрение к легкомысленному сочинителю, потерявшему по своей халатности собеседника и соавтора.
Мне стало стыдно. Я вернулся к машинке и написал весь этот текст, попутно размышляя — что же делать дальше?
Положение представлялось трудным. Клапаны мои, если вы помните, открылись не без влияния мистера Стерна (бутылка "Токая" не в счет), и теперь я боялся, что они могут закрыться. В самом деле, милорд был единственным благодарным слушателем, терпеливо сносил болтовню, следил за действием, подогревал мой интерес к работе, помогал преодолевать лень. Кроме него, никто не был в курсе всех без исключения событий романа и не проникся к автору таким доверием. Немногие приятели и дамы, которым я рассказывал о сюжете и читал отдельные главы, отзывались о романе поразному. Одни говорили, что это "неплохо придумано", другие спрашивали, "зачем это придумано?". Я огорчался. Показать неверующим наш дом, стоящий на Безымянной, я опасался, ибо всегда был человеком лояльным, выполняющим требования милиции. Я не считал, что занимаюсь распространением слухов, описывая правдивую историю нашего дома и его обитателей, поскольку фактически знал обо всем лишь мистер Стерн, а читательская масса сможет ознакомиться с романом только с официального разрешения, когда история канет в прошлое и перестанет очень сильно тревожить умы — собственно, как она кончится и когда канет, никто не знает сейчас. Я надеялся, что буду следовать за событиями на почтительном расстоянии, и начал роман лишь в мае после трех неудачных попыток, когда Демилле уже сменил несколько мест жительства, майор Рыскаль произвел ремонт в бывшем помещении Правления, Завадовский довел рекорд динамического усилия до тонны, а я понял, что нужно спешить, иначе мне за ними не угнаться. И действительно, за два месяца, пока я рассказывал милорду о событиях той страшной ночи и последующих двух дней, герои успели натворить немало дел, в особенности Демилле, который вызывал во мне сильнейшее беспокойство. Посему я исписывал страницы, заботясь только о правдивости, а уж поверят мне или нет — это потом, позже...
И все же как необходимо сочинителю хотя бы одно доверенное лицо! Как нужен заинтересованный ум, живые глаза, внимательный слух! Как важна непредвзятая оценка! Милорд обладал всеми этими достоинствами и щедро дарил их мне. Кому же теперь рассказывать? И стоит ли?
Не без труда преодолел я минуту слабости, упрекая себя народными мудростями -"взялся за гуж", "назвался груздем" и "на печи сидя, генералом не станешь" ("Каким генералом? Николаи?" — спросил бы сейчас милорд. Эх!..) -прежде чем решил продолжить свое предприятие.
...Евгений Викторович и Константин Петрович обедали в помещении детсадовской кухни — просторном чистом зале с кафелем, кухонными столами, покрытыми рисунчатым пластиком, и громадной электрической плитой, на которой стояли алюминиевые баки для приготовления пищи. В одном из них сохранились остатки геркулесовой каши в количестве, достаточном для питания взвода солдат. Висели по стенам поварешки и дуршлаги, а также толстые разделочные доски, мелко иссеченные следами ножей.
По торцам досок имелись надписи масляной краской: "Хлеб", "Мясо", "Рыба", "Овощи".
В кухне было прохладно и гулко.
Разговор вертелся вокруг исчезновения дома и дальнейшей судьбы Евгения Викторовича. Накладывая себе новую порцию каши, Костя сказал:
— Надо посоветоваться с нашими... Вероятно, имела место кратковременная аномалия гравитационного поля. В принципе это возможно, хотя бывает редко.
— Вам известны другие случаи? — спросил Демилле.
— Мне — нет. Да что нам вообще может быть известно? -возразил Неволяев. — За тот миг, который называется историей человечества, на Земле практически ничего не изменилось. С астрофизической точки зрения... Вообразите себе бабочку-однодневку. Она живет и умирает в полной уверенности, что природа устроена так: яркое солнце, жара, желтые одуванчики на лугу, птички поют. А если в день ее жизни идет дождь, бабочка думает, что дождь и природа — одно и то же. Ей в голову не приходит, что есть зима, например... Так же и человечество. Мы просто ничего не успеваем заметить. Время нужно мерить не годами, не столетиями и не тысячелетиями даже, а миллионами лет. Тогда видно, что все течет и изменяется. Может быть, толчки гравитации следуют с периодом в сто тысяч лет. С космической точки зрения — очень часто, а для нас каждый такой толчок — чудо...
Демилле с ненавистью смотрел на бесформенный кусок каши, будто покрытый слизью. Он не любил овсяные хлопья с детства. Преодолев отвращение, ткнул кашу вилкой и вырвал клейкий, похожий на желе кусочек.
— Да, это так... — со вздохом проговорил он и проглотил кусочек, не жуя. — Но мне-то от этого не легче. Я, к сожалению, не бессмертен.
— А насчет бессмертия — вообще чепуха! — азартно воскликнул Неволяев. — Нет никакого бессмертия! Кто бессмертен? Пушкин? Данте? Аристотель?.. Я имею в виду духовное бессмертие. Какая-нибудь паршивая тысяча лет прошла, а мы уже — бессмертен! Между тем точно известно, что через пять-шесть миллиардов лет Солнце сгорит, скукожится до размера Земли и все сгинет: книги, рукописи, картины, идеи, имена... Да и до этого прекрасного мгновения может случиться масса непредвиденного. А вы говорите -бессмертие!
Костя доел кашу и тщательно вычистил бороду, освободив ее от хлебных крошек.
— Точно известно, говорите?.. — с огорчением повторил Демилле. — А вдруг что-нибудь останется?
— Что? — насмешливо спросил Костя.
— Ну, хотя бы идеи...
— В виде чего? Да вы идеалист, Евгений Викторович. Приятно встретить идеалиста в наше суровое время... Нет, ничего не останется. Ни-че-го-шеньки!
С этими словами Костя подставил грязную тарелку под струю воды и одним движением ладони смыл с нее остатки каши. Демилле, давясь, доедал свою порцию.
Костя вымыл и его тарелку, снисходительно поглядывая на Демилле, который был неожиданно сбит с толку научными откровениями.
Словно фокус в объективе изменился: только что интересующее его событие выглядело крупным, подавляло своей величиной и непоправимостью, как вдруг отодвинулось на тысячи лет и стало мелким, обыкновенным, как падение камешка с горы, несущегося в лавине других камней и веток.
Демилле неожиданно успокоился, даже не успокоился, а как-то размяк душевно.
— А зачем же тогда жить? — раздумывая, вымолвил он.
— Как зачем? — не понял Костя.
— Ну, ведь... не имеет смысла... — жалобным шепотом закончил Евгений Викторович.
Костя рассмеялся и закрутил бороду в кулаке.
— Имеет! Еще как имеет! Смысл в другом! Не в бессмертии человека и человечества, а в истине! Докопаться до истины — разве это не оправдывает жизнь?
— Не знаю... — сказал Демилле. — Докапываться до истины, Костя, не всем дано.
— Нет, вы меня неправильно поняли! — вскричал Неволяев. — Я не только о научной истине говорю. Вот вы, например, архитектор, так? Допустим, вы спроектировали дом (при слове "дом" Демилле вновь омрачился). Так вот, дело не в том, что он простоит века, а в нем самом, в его архитектуре, в выявлении через нее художественной истины, красоты...
Демилле совсем впал в уныние, и не только потому, что вспомнил о своем родном кооперативном доме, построенном по типовому проекту, но и по профессиональным причинам. Как мы знаем, он уже давно, лет этак семь, как отошел от истинной архитектуры и занимался халтурой.
Обед закончился в молчании, Демилле допил чай и отправился на второй этаж, в спальню младшей группы, где развернул детскую раскладушку, одну из многих, заполнявших стенной шкаф, улегся на нее, свернувшись калачиком.
Костя, подумав, последовал за ним и остановился в дверях. С минуту он смотрел на малознакомого ему бездомного человека, и жалость охватила его.
— Евгений Викторович, они найдутся, не расстраивайтесь...
Демилле не отвечал, невидяще глядя в окно с низким подоконником, за которым виднелись забор вокруг фундамента и милиционер на посту.
— Я вам ключ от моей комнаты дам. Поживите пока у нас в общежитии, — продолжал Костя. — Я все равно здесь ночую, а тетю Варю уговорить можно.
— Какую тетю Варю? — слабым, больным голосом спросил Демилле.
— Комендантшу. Тариэль и Мамед возражать не будут...
— А? — переспросил Евгений.
— Соседи мои, аспиранты. Может, что-нибудь и придумают, они башковитые.
Евгений Викторович тоже почувствовал к себе жалость, и чем болезненнее звучал его голос, чем нелепей и смешней была поза на раскладушке, тем больше сострадания к себе рождалось в его душе. Ему показалось, что он маленький мальчик... игрушки на полках, кроватка, одеяльце... уменьшительные ласкались, приятно щекотало в носу, будто от слез, и подушка пахла детским молочным запахом, и холодила щеку нечаянная пуговка... Он вспомнил свою мать Анастасию Федоровну с ее любовью к уменьшительным, рассердился, как водится, на свое умиление и вообще на умиляющихся... Плюшевый кот шел по забору, осторожно переставляя лапы... Демилле заснул.
Проснулся он часов около шести вечера. Бодрости не прибавилось. Демилле спустился вниз, в кабинет, и застал у Неволяева гостей. После взаимного представления выяснилось, что это были профессор Голубицын, Костин руководитель, и два его аспиранта, Костины коллеги, — Миша Брагинский, румяный молодой человек с черной курчавой шевелюрой, и Рейн Тоом, эстонец с жесткими скулами и маленькими голубыми немигающими глазками.
Голубицын был могуч, медлителен, неповоротлив.
— У нас традиционный воскресный коллоквиум, — пыхтя, сказал профессор. — Никто не мешает, просторно... Да вы не смущайтесь!
Видимо, гости уже были осведомлены о причинах появления Евгения Викторовича в детском саду.
Голубицын указал рукою на окно, где в отдалении все так же прогуливался у забора милиционер, и спросил:
— Значит, ни кола ни двора? А я-то не мог сообразить. Вижу — что-то изменилось в округе, а что — не пойму. Любопытно!
— Я думаю, можно рассчитать, Владимир Аполлонович. Условия равновесия найдем, масса приблизительно известна, — тихо сказал Брагинский.
И они тут же (Демилле удивился внезапности) включились в теоретический спор, касавшийся условий, необходимых для полета дома. Несмотря на то, что говорили все по-русски, Демилле не понимал ни слова, поскольку нормальные, поясняющие слова астрофизики пропускали, а употребляли лишь специальные термины: гравитационное поле, аномалия тяготения, параллелограмм сил, пси-функция... Брагинский со своим петушиным голоском наскакивал на Рейна, Голубицын удовлетворенно улыбался, задумчиво сооружая на столе башню из детских кубиков.
— Но... ведь надо что-то делать! Так нельзя, — сказал вдруг Евгений Викторович.
— Вы о чем? — мягко спросил профессор, оторвавшись от башни.
— О людях... вообще, я о людях. Понимаете, ведь должна быть уверенность. Дома летают, надо что-то предпринимать! Страшно ведь, Владимир Аполлонович...
Голубицын добродушно захохотал, его аспиранты тоже, несколько принужденно. Демилле стоял перед ними, опустив руки, пытался улыбнуться, но не мог.
— Страшно, говорите? Да и нам страшновато, мы тоже люди, — сказал профессор, оборвав смех. — Что же касается вашего дома, то (он развел руками) — не по нашей части. Явление любопытное, спору нет, но — не по нашей части. Беспокоиться нет причины, люди, насколько я понял, не пострадали. Государство поможет.
Демилле стало неудобно, что он лезет к ученым со своими житейскими заботами. В самом деле, государство ведь поможет, не должно быть так, чтобы не помогло.
В этот миг Голубицын сделал неловкое движение, задев стол. Башня покачнулась и грохнулась всею плоскостью на пол, образовав бесформенную груду разноцветных кубиков.
Глава 15
ГЕНЕРАЛ НИКОЛАИ
Время между тем шло себе понемногу; воскресным утром кооператоры проснулись, выглянули в окна и убедились, что прошедшие сутки не были дурным сном, вверху по-прежнему голубеет полоска чистого неба, а день, по всей вероятности, предстоит солнечный. Человек быстро привыкает ко всему; еще вчера происшедшее казалось трагичным и непоправимым, а сегодня есть кое-какие улучшения: за ночь подвели газ, а воду и свет дали еще вечером — глядишь, все образуется...
Ирина пошла будить Егорку. Сунулась было в комнату сына в ночной рубашке, но вдруг вспомнила, что старик Николаи тут рядом, окно в окно. Она накинула халатик и машинально посмотрелась в зеркало... Вот незадача! Это же теперь каждое утро будет, точно в коммуналке, а принимая во внимание общительность старого генерала...
Ирина вошла к сыну, взглянула в окно. Точно! Григорий Степанович тут как тут, улыбается, кланяется. Она тоже улыбнулась, кивнула старику и принялась тормошить Егорку. Николаи делал из-за стекол знаки — просил отворить окно. Ирина Михайловна показала: сейчас, пускай мальчик оденется. Егорка натянул штаны и отправился умываться. Ирина распахнула окно.
— Доброе утро, уважаемая Ирина Михайловна! -приветствовал ее генерал. — Как спали?
Ирина, не привыкшая к столь изысканным оборотам речи, смутилась, пробормотала — мол, все в порядке. День обещал быть теплым, из-за крыши генеральского дома выглядывал краешек солнца.
— А у меня новость для вас, Ирина Михайловна. Я уже прогуливался, знаете, я встаю рано, каждое утро гуляю. Зашел и в ваш дом. Любопытство одолевает! Вчера не решился, слишком много было милиции, заберут еще, ей-Богу! — генерал рассмеялся. — А сегодня один постовой. Пустил меня!.. Так вот. В вашем подъезде висит объявление: в три часа общее собрание кооператива. Явка, как водится, строго обязательна. Вы пойдете?
— Не знаю... — пожала плечами Ирина.
— Пойдите, пойдите! И я, если позволите, тоже с вами схожу. Делать мне, старику, нечего — вот и получу бесплатное развлечение. Как вы думаете — мне можно?
— А где будет собрание? — спросила Ирина, несколько обескураженная предложением Николаи.
— Да здесь неподалеку, в школе, где Маша учительствует. Заодно покажу вам дорогу. Я там бывал не раз, пионеры приглашали...
Ирина кивнула. Она не знала, о чем еще говорить с генералом, да выручил Егорка. Он вернулся умытый, надел рубашку, и Ирина Михайловна, извинившись перед Николаи, повела сына в кухню — завтракать.
— Собрание в три часа! Ну, мы еще поговорим, — обнадежил ее Григорий Степанович.
Ирина не знала, что и думать. С одной стороны, генерал ей понравился своей обходительностью и заботливостью, но с другой... Она не привыкла к такому настойчивому вторжению в ее личную жизнь. Ирина не понимала — радоваться ей или огорчаться.
Однако размышлять над этим не было времени. Надо начинать новую жизнь на новом месте. Она быстро приготовила завтрак, заглянула в холодильник — он, конечно, оттаял, но за ночь снова промерз — проверила продукты. Придется идти в магазин... Ей попался на глаза термос генерала. Нужно отдать. Ирина взяла термос и пакет, снова отправилась в детскую.
Генерала не было видно.
— Григорий Степанович! — несмело позвала Ирина.
Генерал вынырнул откуда-то из той части комнаты, которая была скрыта от глаз Ирины. Он был в домашнем байковом костюме.
— Я к вашим услугам...
— Вот, возьмите, пожалуйста... Большое спасибо, — покраснев, сказала Ирина, показывая Николаи термос с пакетом.
— Ну что вы! Не стоит беспокоиться! — запротестовал генерал, но все же протянул Ирине палку с крюком и принял вещи.
— Чем я могу быть полезен? — учтиво поклонился генерал. — Вы не смущайтесь, уважаемая Ирина Михайловна. Мы теперь соседи. Уж простите мою назойливость... Маша у меня молчунья, — продолжал он, понизив голос, — а я люблю поговорить.
— Тогда, знаете... — в нерешительности начала Ирина, а увидев, что Николаи весь внимание, продолжала: — Вы не присмотрите за Егором? Мне в магазин надо. Вообще я его оставляю одного, но здесь, на новом месте... Как бы он не закапризничал.
— С превеликим удовольствием! — просиял Николаи.
Ирина напутствовала Егорку: "Ты не бойся, посиди здесь, на подоконник не лазай, можешь поговорить с Григорием Степановичем", — одела сына в курточку и вязаную шапку, чтобы не простудился, подхватила сумку и вышла из квартиры. Она спустилась в лифте, с удивлением обнаружив в нем приколотую чьей-то заботливой рукой бумажку со списком необходимых телефонов и адресов: сантехника, газовщика, прачечной, химчистки, детской поликлиники. Адреса и телефоны были здешние, Петроградской стороны.
Внизу, при выходе из подъезда, действительно висело нарисованное гуашью от руки объявление, где сообщалось о собрании кооператива. Объявление тоже удивило Ирину качеством своего исполнения; раньше вешали на стене кое-как нацарапанную бумажку.
На улице, вернее, в щели, ей попался постовой милиционер, который приветливо кивнул, и она, растерявшись, ответила:
— Здравствуйте... Господи, темно-то как здесь!
— Ничего, — улыбнулся постовой, — зато не дует!
Ирина вышла из щели и направилась к Большому проспекту Петроградской стороны с забытым чувством новосела, по-хозяйски оценивая витрины, вглядываясь в прохожих. Вдруг поймала себя на мысли, что ей здесь нравится... странное чувство обновления, почти молодость... и старик этот смешной и славный... Ирина вкушала свободу.
Подмерзшие за ночь лужицы на тротуарах весело потрескивали хрупкой корочкой льда. Ирина нарочно наступала на лед каблучком, испытывая забытую беспричинную радость, как в детстве — хруп, хруп, -извилистые белые трещинки вспыхивали в прозрачном стекле льда.
Она вышла на Большой, огляделась: по тротуарам текли праздные воскресные толпы. Большинство магазинов не работало по случаю воскресенья, но люди, истосковавшиеся по солнцу, высыпали на улицу просто так, без дела.
— На Зеленина яички дают, — услышала Ирина разговор двух озабоченных бабок с хозяйственными сумками.
— Очередь большая?
— Никого нет. Я взяла два десятка к Пасхе. Потом ведь не будет.
— Ох, и верно! Пасха-то на носу! Побегу!
Ирину Пасха мало интересовала, тем не менее она двинулась вслед за старушкой, рассудив, что та приведет ее к гастроному.
Она шла не спеша, чтобы не обгонять семенящую перед нею бабку, а сама разглядывала прохожих, жадно всматриваясь в лица, как вдруг поймала себя на мысли: ищет мужа! У Ирины даже дыхание перехватило — этого только недоставало! Но тут же осознала трезво: лишь только она вышла на улицу, как где-то глубоко затеплилась надежда — вдруг встретит Женю? вдруг он где-то рядом бродит, голодный?..
И лишь она подумала это, как ее внимание привлекла фигура мужчины в коричневом плаще. Человек стоял у аптечной витрины -лица не было видно, — он вглядывался внутрь аптеки, как бы пытаясь разглядеть, есть там кто или нет. "Он!" — подумала Ирина, и тело ее совершило одновременно два независимых движения: верхняя часть отшатнулась и будто остановилась, в то время как ноги устремились по направлению к мужчине.
Он обернулся, посмотрел тусклым взглядом и медленно пошел по проспекту, засунув руки в карманы плаща. Нет, не муж! И непохож вовсе.
День сразу померк, прохожие уже не казались ей нарядными и праздничными, да и солнце затянулось чем-то дымчатым, грязноватым. Настроение у Ирины упало, она представила мужа где-то в городе, далеко... Ничего, так ему и надо! Она попыталась настроить себя воинственно, вспомнила его последние похождения — одна Жанна чего стоит! (Жанна была чертежницей в проектном институте, где работал Демилле.)
Но даже воспоминание о Жанне не смогло истребить в душе Ирины жалости и тревоги. Тогда она подумала, что Демилле, наверное, сейчас у Жанны — конечно! куда ж ему деваться! нежится, как миленький, в постели! ему что! — и эта мысль выдула из головы сострадание. Ирина подтянулась, снова отыскала глазами маячившую впереди старушку и устремилась за нею.
В магазине Ирина купила яиц, колбасы, сыра, молока и с нагруженной сумкой пошла домой другим путем — по проспекту Щорса. Путь этот оказался короче. Через пять минут она уже была на улице, перпендикулярной к Безымянной, то есть, собственно, на той улице, где стоял ныне дом, ибо Безымянной более не существовало.
Как я уже говорил, прилетевший дом заткнул ее, выйдя своими торцами на две тихие улочки, прежде пересекавшие и ограничивавшие Безымянную. Ирина вышла из дому на первую из них — она называлась Подобедова, — а вернулась по второй, Залипаловой. Залипалова была пошире. Наш дом встал аккуратно, торец его был вровень с фасадами старых домов, так что не слишком бросался в глаза, несмотря на современную стандартную архитектуру. Смущало лишь то, что не существовало единой линии тротуара, ибо дом наш опустился на проезжую часть. Закругления поребриков, ранее ограничивавшие въезд на Безымянную, теперь нелепо втыкались в основание кооперативного дома в двух шагах от образовавшихся слева и справа проходных шелей.
У входа в щель со стороны Залипаловой улицы дежурил другой постовой. Когда Ирина проходила мимо, он тихо осведомился:
— Вы здесь живете, гражданка? Или просто пройти?
— Живу, — кивнула Ирина.
Она успела заметить, когда подходила, что милиционер регулировал поток прохожих: одних направлял в правую щель, других — в левую. Ирина поняла, что в правую щель допускались жильцы дома, а в левую, со стороны которой подъездов не было, проходили случайные прохожие, которым необходимо было попасть с Залипаловой на Подобедову.
И вот что примечательно: ни удивленных возгласов, ни беспокойства, ни страха, ни обмороков у случайных прохожих не замечалось. Реагировали они на неожиданно возникшее препятствие довольно спокойно. Раз поставили здесь дом -значит, надо. Не нашего ума дело.
Ирина поднялась в лифте на девятый этаж, причем ее попутчицей оказалась косящая одним глазом кооператорша, про которую Ирина знала, что она с пятого этажа. Было ей за пятьдесят, и она тоже, как и Ирина, держала в руках полиэтиленовый пакетик с яйцами.
— Вы на собрание пойдете? — спросила она.
— Да, — кивнула Ирина.
— Сегодня многое решится, — с какой-то надеждой проговорила женщина, но что именно решится — сказать не успела, ибо лифт достиг пятого этажа. Она вышла, сердечно кивнув Ирине, как старой приятельнице.
Когда Ирина Михайловна подошла к двери своей квартиры, сердце вдруг снова забилось; представилось ей, что Евгений Викторович уже дома, в тапках, играет с Егорушкой... вспомнился он ей почему-то молодым, тридцатилетним, худым и веселым, и обида на обманувшую их обоих жизнь вдруг вспыхнула в душе неимоверной болью — причем именно так и подумалось: жизнь обманула, судьба. Будто ни Евгений, ни она, ни та же пресловутая Жанна — пропади она пропадом! — виноваты ни в чем не были, а играли роль страдательную.
Она секунду постояла перед дверным глазком, вслушиваясь. И правда, из квартиры доносились голоса. Ирина вошла и заглянула в комнату сына. Егорка сидел на стуле рядом с открытым окном, держа на коленях какую-то плоскую коробочку с откинутой крышкой. Напротив него, у своего окна, сидел Григорий Степанович, держа перед собой такую же коробочку. Вид у обоих был увлеченный.
— Дэ-восемь! — крикнул Егорка.
— Ранен! — отвечал генерал.
— Дэ-девять!
— Убит!
— Крейсер трехтрубный, — констатировал Егор, и тут Ирина Михайловна поняла, что они со стариком играют в "морской бой", причем комплект игры был отнюдь не самодельный, а фабричного изготовления, с кораблями на магнитиках. Такой игры у Егора она не помнила, но предположить, что "морской бой" принадлежит старому генералу... Довольно нелепо.
— А, Ирина Михайловна! — приветствовал ее Николаи. -А мы тут развлекаемся. Ваш сын меня бьет. У меня осталась подводная лодка и эсминец...
— Ка-три! — выкрикнул Егорка.
— Убил! — сокрушенно воскликнул генерал.
Егорка сиял.
— Где же ты взял такую игру, Егор? — спросила Ирина.
— Григорий Степанович дал, — ответил сын.
— У меня замечательная игротека, — кивнул старик.
Ирина присела рядом с сыном. Егорка в два счета закончил уничтожение "кораблей" Григория Степановича, после чего неугомонный генерал кинул ему пару соломинок, и они совместно приступили к изготовлению мыльных пузырей. Егорка, пользуясь указаниями генерала, принес блюдечко с водою, мыло (то же проделывал в своей комнате генерал), развел его в воде, и через минуту они с генералом уже выдували друг другу навстречу радужные пузыри, которые тихо скользили вниз, в темную пропасть щели.
Ирина не могла скрыть улыбку, ушла в другую комнату, там растерянно усмехнулась: вот тебе и еще один член семьи... свято место пусто не бывает. А из детской доносились восторженные возгласы: "Ну и шар! Прямо монгольфьер! Егор, ты опять меня объегориваешь!". Егорка смеялся, как колокольчик.
Ирина принялась готовить обед, а когда пришло время, автоматически позвала:
— Мальчики, идите обедать!
И вспыхнула, прижав ладони к щекам. Ничего себе! Она бросилась в детскую. Николаи и Егорка занимались тем, что выстукивали азбукой Морзе сообщения друг другу, пользуясь детским телеграфным аппаратом, принадлежавшим Егорке. Между окнами квартир тянулся электрический провод.
— Егорка, иди обедать, — сказала Ирина. — Вы извините, Григорий Степанович...
— За что? — поднял брови генерал.
— Вырвалось у меня... — смутилась Ирина.
— "Мальчики"? Ну, что ж. Меня это устраивает. Вполне. К сожалению, на обед прийти не смогу. То есть прилететь не смогу. Пока еще не умею летать. Но не исключено, что научусь, Ирина Михайловна, — улыбнулся Николаи.
Ирина с Егоркой пообедали. За обедом сын был в возбуждении, вызванном играми с генералом, мать же рассеянно подносила ложку ко рту, чувствуя странную заторможенность; думать ни о чем не хотелось, она лишь ощущала, что, находясь в кухоньке за обеденным столом, присутствует одновременно в комнате Григория Степановича, помнит о нем, а также бродит где-то далеко, почему-то на улице Кооперации, вблизи своего дома, там, где Егоркин детский садик, откуда вчера она забрала вещи сына, оставив заявление сторожу. Ее самой, Ирины Михайловны Нестеровой, вроде бы уже не существовало, она никак не могла собрать себя в привычное ей состояние единого целого и с горечью подумала, что это, вероятно, надолго. И если мысли о муже не казались ей удивительными, то неожиданное присутствие в душе чудаковатого старого генерала озадачивало. Но Ирина чувствовала — он здесь, через комнату, за узким провалом щели. И это не было ей неприятно.
— Папа скоро приедет? — Егорка поинтересовался деловито, без особой озабоченности, точно появление отца было делом решенным, весь вопрос во времени.
— Не знаю. Наверное, нет, — ответила Ирина.
— Я еще с дядей Гришей поиграю. Можно?
— С дедушкой Гришей, — поправила мать.
— С дедушкой? — удивился Егор. — Он разве наш дедушка? Дедушка в Севастополе живет.
Ирина почему-то смутилась. Не дедушка, а дядя. Большая разница. Она со страхом поняла, что и сама с момента знакомства восприняла генерала иначе, чем требовали обстоятельства. "Господи! Ему же шестьдесят пять лет! Он же на тридцать лет меня старше!" — подумала она.
— Егор, я тебя прошу звать его Григорий Степанович. Только так, -требовательно сказала она.
Ирина вымыла посуду, слыша, как Егор в своей комнате о чем-то оживленно беседует с Григорием Степановичем. Потом до нее донесся бархатистый голос:
— Ирина Михайловна? Вы готовы? Без четверти три!
Ирина быстро привела себя в порядок, через несколько минут они с Егоркой спустились вниз и прошли по щели к выходу на Подобедову улицу, где их уже ждал Николаи. Он был в сером макинтоше и велюровой шляпе.
— Знаете, я думаю, что Егору на вашем собрании делать решительно нечего, — мягко сказал генерал. — Мы отведем его ко мне...
— Нет-нет, — быстро воспротивилась Ирина.
— Хорошо. Тогда здесь рядом есть прекрасная детская площадка. Пускай поиграет там. Ты согласен, Егор? — обратился он к мальчику.
Егор пожал плечами.
— А вы скоро? — спросил он.
— Скоро, — сказал генерал.
— Ну, ладно...
— Вот и молодец. Вечером мы тебя поощрим боевыми стрельбами.
— Это как? — у Егорки загорелись глаза.
— Увидишь.
Николаи взял Егорку за руку и повел на детскую площадку. Ирина не противилась. Все происходило как-то помимо нее. Привычка решать самой свои дела, выработанная годами жизни с Евгением Викторовичем, вдруг пропала куда-то, будто растворилась в обволакивающем голосе старого генерала. Лишь ум вяло сопротивлялся: "Почему он решает? Почему "мы"? На каком основании?"
Но она чувствовала, что слова генерала ей не в тягость. Вот уж не ожидала найти в себе покорность — с Женей же все наперекор, во всех мелочах, прежде всего в мелочах... И что самое удивительное — ей эта покорность нравилась.
На детской площадке сидели мамы с колясками, резвились пацаны. Генерал пристроил Егорку в футбольную команду — его послушались, Егор был принят — и, взяв Ирину под руку, повел к школе.
Шли они неторопливо; их обгоняли кооператоры, спешившие на собрание. Бодрой рысью промчались Светики, разом оглянулись на Ирину с генералом, и ошеломляющая догадка озарила их лица. Конечно, в такой ситуации Светики не могли рассказать Ирине о встрече с ее мужем, но и в любой другой ситуации они хранили бы молчание.
Обогнала их и чета Вероятновых. Инженер Вероятнов сжимал в кармане текст своего выступления на собрании, волновался, посему не обратил внимания на странную пару, зато жена обратила и, толкнув локтем супруга, прошептала:
— Ирина-то с кем! Смотри!.. Она что — с Демилле развелась? Ну, дела!
В коридорах школы была воскресная тишина. Ирина и Григорий Степанович поднялись на четвертый этаж и прошли к дверям актового зала. Слева и справа со стен смотрели на них портреты; Ирина заметила, что среди них нет привычных лиц великих писателей — фотографии явно любительские, но увеличенные; на них запечатлены были люди в военной форме.
— Кто это? — спросила Ирина.
— Почетные пионеры здешней дружины, — ответил он.
Вдруг Ирина увидела на портрете знакомое лицо. Она приостановилась от неожиданности, ибо лицо это — она могла поклясться — было чрезвычайно ей знакомо, но где и когда она встречала его?.. С фотографии смотрел молодой бравый капитан с круглой лысой головой и улыбающимися глазами. Фуражку он держал в руке, а ногой оперся на лафет небольшой приземистой пушки с длинным стволом.
На гимнастерке капитана блестела Звезда Героя.
Ирина перевела взгляд на генерала, будто желая справиться о незнакомом капитане, и вдруг увидела перед собою то же самое улыбающееся лицо, только в морщинах. Лишь глаза блестели так же молодо, как на фотографии.
— Вы?.. — еле слышно выдохнула она.
— Я, Ирина Михайловна. Я... — развел руками Николаи. — А что делать?
Ирина подошла ближе и разглядела под портретом сделанную на машинке подпись: "Герой Советского Союза Григорий Степанович Николаи".
— Пойдемте, пойдемте, Ирина Михайловна, — заторопился Николаи. -Ничего интересного...
— Так вы Герой... — задумчиво произнесла Ирина, не отрывая взгляд от фотографии.
— Ну, какой я герой! Помилуйте! Посмотрите на меня, — рассмеялся Григорий Степанович.
Ирина повернулась и пошла к залу, в двери которого втекала струйка притихших кооператоров.
Глава 16
ОБЩЕЕ СОБРАНИЕ
На сцене актового зала стоял стол, покрытый красным куском материи для транспарантов. За столом сидели трое: румяный толстощекий полковник милиции с орденскими планками на кителе, худощавый человек в сером костюме без каких-либо значков, с черными глазами и спадавшей на лоб косой прядью, напоминавшей воронье крыло; третьего Ирина Михайловна хорошо знала — это был ее сосед, председатель Правления кооператива Василий Тихонович Вероятнов.
Ирина и Николаи уселись в задних рядах у прохода. Генерал принялся с любопытством оглядывать публику. Над залом стояло равномерное жужжание голосов.
Прямо перед Ириной уселась незнакомая женщина в панбархатном платье. Полные плечи, распиравшие панбархат, часто вздымались от шумных вздохов, которые женщина издавала. Ирине показалось, что этими вздохами женщина желает привлечь к себе внимание.
Между тем Вероятнов, пошептавшись о чем-то со своими соседями по президиуму, встал и открыл собрание. Он предоставил слово полковнику милиции Федору Ивановичу Коломийцеву.
Зал притих.
— Вы уже знаете, товарищи, что прошлой ночью случился... случилось че-пэ, скажем так, — начал Коломийцев, выйдя из-за стола президиума к краю сцены.
Держался он уверенно, чуть ли не весело. Слегка улыбался, отчего упомянутое ЧП приобретало не совсем серьезный характер.
— Как мы на это дело смотрим?.. Мы смотрим так, что ничего невероятного не произошло. Вы столкнулись с редким явлением природы, верно? Но все живы-здоровы, разрушений нет, чего, как говорится, и другим желаем!
Коломийцев не удержался и подмигнул залу. Кое-где заулыбались.
— Какова моя задача? Моя задача, так сказать, чисто научная. Мы ведем большую работу по выяснению причин происшествия, нам уже многое известно...
При этих словах сидевшая впереди женщина издала вздох такой выразительности, что кооператоры в радиусе нескольких метров оборотились к ней.
— Валентин! — глухо прошептала Завадовская (это была, конечно, она), прикрывая ладонями лицо.
— ...Но работа еще предстоит большая, нам не все до конца ясно. Наверное, вы знаете, что современная наука достигла огромных успехов. Но не все, товарищи, ей известно. Не все тайны раскрыты...
Полковник намеренно уводил разговор от конкретных фактов, в то время как многие из кооператоров еще томились в неведении относительно всего происшедшего. Легко понять: почти все спали той ужасной ночью, в суматохе регистрации и последующих суток ничего достоверного узнать не удалось, да вот и сейчас официальное лицо начинает распространяться о какой-то науке!
Коломийцев был прерван возгласом:
— Товарищ полковник! А все-таки — как мы здесь оказались?
— Очень просто, товарищи! — бодро начал Коломийцев, но осекся. По сути-то он был прав — дом оказался на Безымянной наиболее простым способом из мыслимых. Но честно сказать об этом массам полковник считал недопустимым.
— Вот, например, в Техасе... в одна тысяча девятьсот двенадцатом году... — полковник достал из кармана записную книжку, взглянул в нее, уточняя дату — ...смерч, или по-американски торнадо, поднял в воздух живую корову и перебросил ее за несколько километров от фермы, не повредив...
— Значит, был смерч? — крикнул тот же голос.
— Смерча не было, товарищи. Смерчей у нас не бывает.
— А что? — не унимался голос.
Полковник подошел еще ближе к краю сцены, стараясь отыскать глазами вопрошавшего. Ему это не удалось. Тогда Коломийцев сделал короткий взмах рукою — мол, была не была! — и, понизив голос, сказал:
— Ваш дом подвергся действию телекинеза.
Зал загудел, а Клара Семеновна издала короткий и пронзительный стон, после чего ее плечи обмякли.
— Что с вами? — наклонился к ней генерал.
Завадовская бессильно покачала головой.
А по залу гуляло: телекинез... теле... кино... текеле... келез. Не все кооператоры понимали значение слова — тут и телевидение, и кино... При чем здесь кино?
Федор Иванович сжал губы, давая понять, что распространяться на тему телекинеза не имеет права. Гул нарастал, то там, то тут слышались выкрики:
— Как это? Объясните!
— Кто это сделал?
— Кто двигал?! Зачем?!
— Это не телекинез, а нуль-транспортировка! — выкрикнул юный голос, по-видимому, любителя фантастики, но ему не вняли. Нуль-транспортировка была явлением еще более темным, чем телекинез.
Внезапно Клару Семеновну Завадовскую сорвало со стула, будто она сама подверглась действию телекинеза, и кооператорша панбархатной молнией метнулась по проходу к сцене.
— Разрешите! Разрешите мне сказать!
Противодействовать ей было бессмысленно. Коломийцев лишь развел руками и отступил к столу. А Клара Семеновна взлетела по ступенькам наверх и, обернувшись к залу, сделала решительное и непонятное заявление:
— Валентин Борисович — заслуженный человек! Он не мог! Не верю... Товарищи, со всеми может случиться. Ну, обнаружили у него это... Так что же? Еще ничего не значит!
Она повернулась к полковнику и помахала в воздухе указательным пальцем.
— Ни-че-го! Запомните!
В зале смеялись, негодовали, недоумевали. Слов Клары Семеновны уже не было слышно.
Полковник не растерялся, подскочил к Завадовской и увел ее за кулисы, что-то по пути объясняя. Вскочил с места взволнованный Вероятнов, поднял раскрытую ладонь... Лишь человек с "вороньим крылом" сохранял полное спокойствие. Он смотрел в зал усталым взглядом понимающего все человека.
Повинуясь жесту Вероятнова, зал притих.
— Слово имеет Игорь Сергеевич Рыскаль, — сказал Вероятнов.
Рыскаль встал, опершись костяшками пальцев на стол. Перед ним лежал блокнот. Он дождался полной тишины зала и в этой тишине глухо прочитал следуюший текст:
— "В ночь с пятницы на субботу, в три часа пятнадцать минут, кооперативный дом номер одиннадцать по улице Кооперации по неустановленным пока причинам оторвался от земли, взлетел вертикально вверх на высоту примерно ста метров, после чего полетел в направлении Тучкова моста, где приземлился так же вертикально на проезжей части Безымянной улицы вместе со всеми, находящимися в данный момент в доме. Человеческих жертв и повреждения материального имущества не установлено". Таковы факты, товарищи.
Мертвая тишина в зале достигла такой степени концентрации, что стало слышно, как за окнами лопаются весенние почки тополей, вытянувшихся до четвертого этажа школы.
Из-за кулис выглянуло лицо полковника Коломийцева. Он с изумлением посмотрел на майора.
Немая сцена продолжалась несколько секунд. И те, кто знал о перелете дома, и те, кто догадывался, и те, кто не верил, — разом поняли по убедительному усталому тону Рыскаля, что случившееся — натуральный факт, не подлежащий отмене.
А Игорь Сергеевич, дождавшись, пока эта мысль проникнет в глубины сознания кооператоров, продолжал:
— Научная сторона вопроса нас с вами касается мало. Даст Бог, Федор Иванович с этим разберется. Мы должны подумать, что нам делать дальше? Как жить? К этому я вас призываю, товарищи.
Рыскаль сел.
Вероятнов искоса взглянул на него и неуверенно предложил желающим выступать.
Первой, как и следовало ожидать, по проходу к сцене двинулась Светозара Петровна Ментихина. Она шла, глядя прямо перед собой, с решимостью и уверенностью, берущими свое начало в легендарной кимовской молодости. По истертому полу актового зала стучали каблучки ее маленьких, отороченных мехом сапожек, называвшихся когда-то "румынками".
Мех сапожек у щиколоток придавал Светозаре Петровне некую легкость и, я бы сказал, святость, ибо казалось, что она не идет, а летит над полом на маленьких пушистых крылышках.
Светозара Петровна взлетела на этих крылышках по ступенькам, назвала Вероятнову свою фамилию и номер квартиры (он и без того знал), после чего вдруг резко обернулась к залу, отбросив прямую руку назад, насколько это было возможно. Перед изумленными кооператорами предстала уже не знакомая старушка-общественница, а женщина-трибун, нечто вроде комиссара из "Оптимистической трагедии".
— Товарищи! — начала Светозара Петровна, закинув вверх старческое лицо, по которому уже ползли две светлые крошечные слезинки. — Товарищи! — пел ее голос, в котором слышалась музыка Дунаевского из кинофильма "Светлый путь", и задор "Синей блузы", и рабфаковская убежденность. Светозара Петровна отбросила от себя полвека (тем самым решительным движением руки назад) и на глазах превратиласъ в юную комсомолку. — Нам, комсомольцам тридцатых годов, не стыдно смотреть в лицо товарищам! За нашими плечами пятилетки индустриализации, война, восстановление народного хозяйства. Мы всегда были на самых трудных участках. Трудностями нас не испугаешь! Я хочу, чтобы молодые товарищи прислушались. Вот вам случай показать, на что вы способны!
— Что вы конкретно предлагаете? — донесся насмешливо-ленивый возглас из зала.
— Сплоченность. Решимость. Убежденность, — сказала Ментихина, сопровождая каждое из этих слов энергичным жестом.
Григорий Степанович, как заметила Ирина, слегка поморщился.
— Ну зачем она так... — недовольно прошептал он. — Сейчас она все испортит.
— Дисциплинированность! — выкрикнула Светозара Петровна.
В зале раздались смешки, которые лишь раззадорили старушку. Она выбросила руку вперед и начала рубить ребром ладони воздух, будто отделяя друг от друга фразы, которые падали в зал на головы кооператоров.
— Чистота на лестницах! Прекратить курение в лифте! Не проталкивать в мусоропровод крупные предметы! Покрасить балконные ящики в единый цвет! Создать в каждом подъезде группы взаимопомощи! Участвовать в работе дружины! Не допускать распития в подъездах спиртных напитков. Не допускать пения подростков!..
В зале поднялся невообразимый галдеж, в котором утонули призывы Светозары Петровны. Кооператоры кричали: "Правильно! Неправильно! Так их! Давай, бабуля!" и проч. Среди суматохи возникла благообразная седая головка Светозара Петровича, выпорхнувшая вдруг из водоворота как полоумная птичка. Ментихин к чему-то призывал президиум, но там его не слышали.
Майор Рыскаль был, как и прежде, невозмутим. Он что-то записывал в блокнот. Вероятнов всеми силами пытался успокоить собрание. Федора Ивановича и Завадовской все еще не было видно.
Едва шум затих, как из первого ряда поднялся коренастый широкоплечий человек с черной кудрявой бородой, буйной шевелюрой, в кожаном пиджаке... слегка смахивал на молодого Карла Маркса. Он упер руки в бедра и спросил снизу вверх:
— Вы на каком этаже живете, гражданка?
— На девятом, — простодушно ответила Светозара Петровна.
Бородатый проворно вспрыгнул на сцену, кинул писавшему протокол Вероятнову:
— Файнштейн Рувим Лазаревич, квартира номер семь.
Он встал рядом с Ментихиной, в двух шагах от нее.
— Гражданка живет на девятом этаже и имеет счастье любоваться пейзажем из окна, — сказал Файнштейн, указывая на Светозару Петровну. — А мы живем на первом этаже, и у нас в квартире все время включено электричество! Мы бы рады участвовать в работе дружины и бросить курить, но где гарантия, что мы сможем дышать свежим воздухом и видеть чистое небо из окна? На всех этажах, вплоть до седьмого, тьма-тьмущая, товарищи! Вопрос следует ставить только так: как скоро горисполком сможет предоставить всем желающим из нашего кооператива равноценные, я подчеркиваю — равноценные квартиры в том районе, из которого мы... гм!.. улетели?
— Тебе бы в Израиль надо лететь, — довольно громко произнес кто-то за спиною генерала.
Файнштейн не расслышал.
— А? Как вы сказали? — наклонился он вперед.
Григорий Степанович оглянулся. Сзади сидел тип с колючими, расположенными у переносицы глазами. Это был гражданин Серенков из квартиры 190.
Генерал поднялся и что-то тихо сказал Серенкову, после чего не спеша пошел к выходу. Серенков, поколебавшись, встал и направился за генералом. Ирина и несколько окружающих кооператоров с беспокойством следили за этой сценой. Генерал вернулся через минуту, несколько порозовевший, и молча уселся рядом с Ириной. Серенкова же более на собрании не видели.
— Что вы с ним сделали? — испуганно улыбаясь, прошелтала Ирина.
— Пустяки! — отмахнулся генерал. — Он гнида. Он заполз в щель.
Между тем Файнштейн продолжал настаивать на предоставлении равноценной жилплощади, чем привлек на свою сторону большинство кооператоров, живущих в нижних этажах. В самом деле, что за удовольствие каждодневно видеть в своих окнах стены и окна соседних домов? Файнштейн закончил свою речь предложением писать письмо на имя председателя горисполкома и вернулся в зал.
На сцену ринулись еще несколько ораторов — в основном женщины. Они высказывались одна за другой, однако принципиально ничего нового предложить не сумели. Возникла масса мелких проблем: как быть со школой — переводить детей или ездить на Гражданку? — с детскими садами, с поликлиникой, с родственниками, с работой, наконец... Ворох вопросов. Файнштейн, сидевший в первом ряду, на все вопросы подсказывал один ответ:
— Переезжать!
Кое-кто призывал потерпеть, но таких было немного, их предложения тонули в осуждающих возгласах:
— Сами терпите!
— Вы на каком этаже живете?!
— Давайте с вами меняться: вы поедете на первый, а я на восьмой!
На сцену медленно поднялась женщина средних лет с припухшими веками и свисающей сбоку длинной прядью волос, в поношенном демисезонном пальто. Остановившись на краю сцены, она обвела зал презрительным взглядом.
Это была хозяйка квартиры 116 — та, которая выкидывала с балкона бутылки, а утром кричала: "Допились! Допились!".
— Эх, вы! — наконец выдохнула она.
— Гражданка, ваша фамилия? — перебил ее Вероятнов.
— Вера Малинина, сто шестнадцатая квартира. А что?.. — полуобернулась она к столу.
— Ничего, — Вероятнов занес выступающую в тетрадку.
— Вот вы тут развели антимонии. Как получилось? Что делать? Как жить?.. — с некоторым усилием выговаривала слова Малинина, но именно эта затрудненность речи заставила кооператоров притихнуть и обратить на женщину внимание. Что-то в ней было надломленное, больное.
— А спросил хоть кто — почему?.. Почему мы? Почему нас?.. За что?.. Э-э... -она поднесла указательный палец к носу и слегка поводила им взад-вперед. — Потому что есть за что... Я в школе председателем совета дружины была. В сельской. Ну, в поселковой, значит. Потом в торговлю подалась. Потом села... Сейчас год не работаю... Так вот. Я знаю — почему... Это неспроста. Так нельзя жить, как мы живем.
— Вы за других не расписывайтесь! — крикнули из зала.
— Думаете — вы лучше? Это нам всем такое предупреждение дано. Не зарывайтесь, мол, милые... Опомнитесь. А вы: горисполком!
Малинина посмотрела вниз, на сидящего прямо под нею Файнштейна.
— Ну, дадут вам квартиру. Что делать-то с нею будете?
— Жить! — вызывающе сказал Файнштейн.
— А как жить? Как?.. Зачем?.. — Малинина махнула рукой и, нетвердо ступая, начала спускаться вниз по ступенькам. Теперь стало заметно, что она слегка пьяна. Кто-то в зале хихикнул. Рыскаль что-то записал в блокнот.
— А молодец баба, — наклонился Григорий Степанович к уху Ирины. -Взяла быка за рога. Даром, что пьяненькая.
Возникшую в зале подавленность попытался ликвидировать Вероятнов, который наконец-таки извлек на свет Божий измятую бумажку с текстом своего выступления и, расправив ее в ладони, принялся читать. Несмотря на то, что текст был тщательно продуман Василием Тихоновичем и занесен на бумагу, а может быть, именно поэтому он не содержал решительно никаких оригинальных мыслей. Сославшись в первом абзаце на последние решения пленума (кстати, по сельскому хозяйству), он во втором абзаце отметил определенные достижения Правления кооператива под его руководством, но в третьем абзаце перешел к недостаткам, одним из которых и являлся незапланированный перелет дома на Петроградскую. Этот факт в изложении Вероятнова никак не выбивался по значимости из ряда других, как-то: нерегулярной уборки бачков с пищевыми отходами, поломок и безобразий в лифтах, задолженностей по квартплате. Перечислив недостатки, инженер тем не менее выразил твердую уверенность, что они в скором времени непременно будут изжиты, чему порукой решения, упоминавшиеся вначале.
— Обратно, что ли, полетим? — выкрикнул какой-то насмешник.
Вероятнов строго посмотрел в зал и сообщил, что общему собранию в связи с изменившейся ситуацией необходимо избрать новое Правление.
Сам он, да и Рыскаль считали перевыборы формальностью. Им казалось, что кооператоры, скорее всего, подтвердят доверие прежнему Правлению, не станут усугублять положение избранием нового начальства. Но случилось иначе. Казенная речь Вероятнова и достаточно пламенные выступления других ораторов, в частности Файнштейна, сделали свое дело. Кооператоры наперебой предлагали кандидатуры: их набралось с полтора десятка, когда Рыскаль предложил, вослед Светозаре Петровне, создать в каждом подъезде группы взаимопомощи.
— Зачем? Почему? Объясните!
— Обстановка сложная! Надо помогать милиции. Надо помогать друг другу. Ребенка оставить, в магазин сходить, за стариками присмотреть... По-людски жить. По-соседски, — объяснил Рыскаль.
Часть кандидатур переписали в группы взаимопомощи.
Голосование было открытым. Счетная комиссия, состоявшая из Завадовской, занявшей к тому времени место в зале, и неизвестного решительного молодого человека, приступила к работе, считая вскинутые вверх руки и тут же занося результаты в блокнотик. Кооператоры встречали гулом каждую объявленную цифру; наиболее недоверчивые считали вместе с комиссией.
Результаты были таковы: Вероятнова прокатили с треском, за него было подано лишь двадцать три голоса из числа двухсот восьмидесяти пяти решающих голосов пайщиков (по числу квартир). Как вы заметили, отсутствовали лишь два пайщика — Серенков и я, — но по разным причинам.
Неожиданно большое число голосов набрал Файнштейн (198 голосов), несмотря на явно недостаточную симпатию, которую испытывали к нему некоторые кооператоры (вероятно, за бороду); были избраны, конечно, Светики в полном составе, и Клара Семеновна, возглавившая впоследствии группу взаимопомощи первого подъезда, и даже Вера Малинина, как ни странно. Но страннее всего было избрание гражданина Серенкова, покинувшего собрание при обстоятельствах уже известных. То ли его мрачный возглас оказался кое-кому созвучным (тогда почему Файнштейн получил избрание?), то ли выбрали по принципу "кого нет".
Вошли и другие люди, не очень мне известные: молодежь, инженеры, врачи. Всего было избрано семнадцать человек: пять в Правление и четыре тройки взаимопомощи.
Ирина Михайловна голосовала за всех, кроме Серенкова, поскольку никого, исключая соседей по этажу, не знала.
Обескураженный результатами голосования, Вероятнов вяло подвел итоги и спросил, не хочет ли кто еще выступить.
Кооператоры молчали. Вдруг поднялся Григорий Степанович.
— Разрешите мне?
Ирина сжалась, с ужасом уставившись на генерала. А он не спеша снял макинтош, повесил его на спинку стула и двинулся по проходу к сцене. Когда он взошел по ступенькам и повернулся к залу, Ирина отметила, что на пиджаке генерала не было не только Звезды Героя, но даже орденских планок.
— Вы из какой квартиры, товарищ? — спросил Вероятнов.
— Я из двадцать восьмой...
— Как? — вскинулся из зала молодой человек с усиками. — Я из двадцать восьмой, товарищи!
— Прошу прощения... — успокоил его генерал. — Я из двадцать восьмой, но другого дома. Соседнего...
— Почему же вы... По какому праву, — начал Вероятнов, но генерал обернулся к нему и так же спокойно объяснил:
— Видите ли, я родился здесь, на Безымянной, поэтому мне небезразлично...
И Григорий Степанович довольно обстоятельно и с какой-то внутренней уверенностью, что его необходимо выслушать (и вправду, слушали внимательно!), повел рассказ о той части города, куда попали ныне прилетевшие кооператоры. Он, как гостеприимный хозяин, рассказывал о домах, которые окружают теперь прибывший девятиэтажный дом, об их строителях (одним из них был Штакеншнейдер), о бывших владельцах; о том, что Подобедова и Залипалова улицы получили свои имена по фамилиям живших здесь когда-то купцов; упомянул и о пивной Кнолле, и о находившемся неподалеку родильном доме, носившем ранее имя Шредера; перед глазами притихших кооператоров проплывали картины двадцатых и тридцатых годов, булыжные мостовые, красные петербургские трамваи, лавки и ресторации, старьевщики и дворники...
Все вдруг разом почувствовали, что здесь с незапамятных времен шла разнообразная городская жизнь, что полоска нового асфальта, так разительно отличающаяся от старого, возникла на Залипаловой, скажем, в одна тысяча девятьсот шестидесятом году, когда меняли водопровод, проложенный еще до революции; что тот брандмауэр, который виден из торцевых окон первого подъезда, когда-то был прикрыт доходным домом Бахметьева, попавшим под фугаску во время блокады; что купцы эти, Залипалов и Подобедов, действительно проживали неподалеку в особняках, причем, как часто водится на Руси, враждовали между собою по-смертному, отчего, кстати, и соединявшая их улица так и не получила собственного имени, осталась Безымянной... Короче говоря, пахнуло историей, которую в общих чертах знали, но, проживая там, на Гражданке, на бывших болотистых лугах, не ощущали напрочь.
И перелет дома как-то сам собою был включен в круг истории, в ее медленный вихрь, уносящий и приносящий дома, стал вдруг историческим событием этой части города, неподалеку от Тучкова моста.
Генерал закончил. В зале, точно после хорошей лекции, раздались аплодисменты.
— И все же, гражданин... В чем, так сказать, конкретные ваши предложения? — осторожно спросил Вероятнов.
— Конкретные предложения? — генерал лукаво взглянул на бывшего председателя Правления. — Я предлагаю быть потомками. Понимаете? Если есть предки, должны быть и потомки. Правильно я говорю?
Вероятнов растерянно кивнул, а из зала донесся женский вскрик:
— Верно! Очень правильно!
Ирина поискала глазами, но обладательницу этого взволнованного голоса не нашла. Та спряталась, устыдившись эмоций.
...Расходились с достоинством и возникшим ощущением сообщества не только кооперативного, но более широкого — с предками... хотя понимали это смутно, по-разному...
А вечером Егор был поощрен боевыми стрельбами, которые происходили так: в комнатах его и генерала расставили мишени, после чего Григорий Степанович и Егорка поочередно поражали мишень противника через окна, пользуясь пружинными пистолетами с патронами в виде стрел с резиновыми присосками. Смеющаяся Ирина подсчитывала очки, а когда из-за трубы генеральского дома выплыла крутобокая луна, игру прекратила и уложила сына спать.
После чего она пожелала генералу доброй ночи и, затворяя уже окно, вдруг спросила:
— А вы почему Звездочку не носите, Григорий Степанович?
— Звездочку?.. Ах, эту... Как вам сказатъ. Ношу иногда. Она у меня на другой одежде. Доброй ночи!
Глава 17
БОЛЬШОЙ ПЛОВ
Вторым пристанищем Демилле стало аспирантское общежитие неподалеку от улицы Кооперации — серое четырехэтажное здание из силикатного кирпича, притаившееся в глубине многоэтажного жилого массива.
Встретили его там радушно и уважительно. Математик Тариэль из Баку и кибернетик Мамед из Ташкента действовали по всем канонам восточного гостеприимства. Едва Костя Неволяев представил им Евгения Викторовича (произошло это вечером в воскресенье) и вкратце изложил его историю, воспринятую аспирантами с почтительной невозмутимостью, как Тариэль побежал к комендантше тете Варе с мешочком одуряюще пахнувшей сушеной дыни — лакомством, употреблявшимся аспирантами для улаживания самых пикантных и экстренных дел, — а Мамед, действуя проворно, но без спешки, принялся приводить комнату в порядок.
Мамед был низенького роста, щуплый, с восточной печалью в глазах. Он застелил постели, смел со стола крошки и принялся готовить чай, для чего включил электрический чайник, а на стол выставил синие пиалы и фарфоровый чайничек для заварки, чрезвычайно красиво расписанный.
Демилле присел на стул, огляделся. Комната была просторной, состоящей из двух частей: передней, где стояли обеденный стол, диван, торшер, висели книжные полки и украшения (среди прочих — неизвестный музыкальный инструмент), и закутка, отгороженного платяным шкафом; за ним помещались две койки и письменный стол, заваленный книгами.
Вернулся сияющий Тариэль и сообщил, что за ломтик сушеной дыни тетя Варя готова пустить ночевать не только одинокого мужчину, но и весь кордебалет варьете гостиницы "Советская". Мамед встрепенулся, с надеждой посмотрел на товарища.
— Завтра начинаем отстрел, — деловито распорядился Тариэль.
— Да вы что! — закричал Костя. — Дайте человеку освоиться.
— А мы и Евгению Викторовичу девушку подберем, -учтиво сказал Тариэль.
— Нет-нет, не надо, — сказал Демилле. — Я, знаете, не любитель. У меня жена, сын...
Тариэль подмигнул Косте.
— Да мы жениться не заставляем, Евгений Викторович!
— Для польза здоровья, — с печальной озабоченностью произнес Мамед, и все расхохотались.
...Дух легкомысленного эпикурейства, поселившийся в комнатке, отнюдь не мешал аспирантам заниматься наукой. Как быстро понял Демилле, оба аспиранта всерьез работали над диссертациями — Мамед в области теории чисел, а Тариэль — автоматического регулирования, но за пределами библиотек и кафедр преврашались в молодых людей без проблем, со склонностью к легким и озорным увеселениям. Тариэль являл собою современный вариант Ходжи Насреддина -неунывающий, склонный к шуткам и проказам, обаятельный, компанейский. Мамед оттенял его грустным резонерством.
В первый же вечер аспиранты устроили обсуждение методики поисков улетевшего дома.
Расстелив на столе карту города, они принялись разрабатывать математическую модель. Связав воедино исходные данные, полученные от Кости (отрыв дома от фундамента, его полет), и допустив отсутствие человеческих жертв, на что указывала встреча Демилле со Светиками и посещение детсада Ириной, аспиранты пришли к выводу, что дом где-то приземлился в сохранности. Но где? Логика подсказывала: в новых районах. Там много места — в Купчино, на Ржевке, на Комендантском — там однотипные дома, так что приземление дома могло пройти относительно незамеченным, не то что, скажем, на Невском или на Петроградской стороне.
Это была ошибка, но ошибка честная. Далее аспиранты, пользуясь картой, разбили возможные районы приземления на квадраты и начали составлять алгоритм оптимального пути поиска... Демилле тупо смотрел на карту, по которой скользили пальцы Тариэля.
— Мы минимизируем время поиска, — сказал Тариэль. — Понимаете?
— Нет, — честно сказал Демилле.
— Нужно найти оптимальную траекторию по критерию наименьшего времени... Евгений Викторович, почему не понимаете? Я же ясно говорю?
— Трудный решений, — покачал головой Мамед.
— Эх, почему мы не в Баку! — воскликнул Тариэль. — Если бы мы были в Баку, я пошел бы на базар, я обошел бы ряды, я купил бы орехов, изюма, шербета... Я выпил бы чаю в чайхане, я поел бы халвы...
Тариэль вскинул руку, декламируя, точно стихи:
— И через три часа я знал бы не только, куда делся этот несчастный дом, но и что сказал дядюшка Ибрагим тетушке Галиме наутро, когда не обнаружил во дворе зарытого кувшина с вином, потому что двора тоже не обнаружил!.. Северные люди молчаливы и нелюбопытны! Дом взлетел, как орел, а им хоть бы что! Ва!
Мамед скорбно качал головой.
— В Ташкенте землетрясений был — вся страна узнал, — сказал он.
Демилле с грустью и завистью смотрел на новых восточных приятелей. Их оптимизм, энергия молодой крови, бьющая через границы республик, восхищали и одновременно тревожили: сам он был точно парализован несчастьем.
Из этого состояния его вывел телефонный звонок Любаши, последовавший в понедельник на службу Евгению Викторовичу. Сестра сообщила, что в субботу приходили Ирина с Егоркой...
— Как? — вскричал Демилле, испытав мгновенную радость и благодарность к жене.
— Минут через сорок явилась — как ты ушел. Принесла твои вещи. Чемодан и сумка... — Любаша не скрывала осуждения.
— Понятно... — Демилле потух, спросив со слабой надеждой: — Не сказала, где они сейчас?
— А то ты ее не знаешь. Конечно, нет!.. Зайдешь за вещами?
— Мать видела? — спросил Евгений Викторович.
— Ее, слава Богу, дома не было. Вещи я спрятала.
— Хорошо, молодец... — вяло похвалил сестру Евгений Викторович, а затем попросил вынести чемодан и сумку в назначенный час из дому, опять-таки незаметно от матери.
Встреча с сестрой состоялась неподалеку от родительского дома, на пустыре, где раньше был сад Ивана Игнатьевича. Здесь еще сохранились три-четыре одичавшие яблони.
Демилле тут же, приткнувшись к камням фундамента, распахнул чемодан. Люба обеспокоенно смотрела на брата: он похудел за два дня, глаза были воспалены, движения порывисты.
— Что она говорила? — глухо спросил Демилле, роясь в вещах.
— Сказала, что хватит. Устала, — пожала плечами Люба.
— Выбрала момент.
Он безотчетно искал письмо, записку, какой-нибудь знак, дающий надежду или объяснение. Ничего не было. Вещи сложены аккуратно, паспорт в карманчике крышки, тапки завернуты в газету.
В сумке точно так же тщательно уложены были чертежные инструменты. Ни "прости", ни "бывай". Сентиментальностью Ирина не страдала.
— Такую тайну изобразила, — говорила Любаша. — Тоже мне цаца! Ты плюнь на нее, Женька. Помучился с нею, и хватит.
Демилле судорожными движениями стал застегивать молнию на сумке -та не поддавалась — вдруг отлетел замочек. Евгений Викторович швырнул его на землю и, оборотившись к сестре, закричал:
— Не смей так говорить! Ты ее не знаешь! Ирина святая женщина!
— Да пошел ты к черту... — несколько даже удивленно, но без обиды произнесла Любаша. — Мне-то что. Можешь на нее молиться... Жалости в ней нету.
— А я не достоин жалости! — вскричал Демилле, подхватил сумку и чемодан — в распахнутом плаще он выглядел, как птица с гирьками на крыльях — и полетел, не разбирая дороги, прочь, между голых яблонь, по прошлогодней траве.
— Чокнутый, — сказала Любаша почти с нежностью и крикнула вслед: — Ты хоть звони! Пропадешь!
— Не боись! — сквозь зубы ответил Евгений Викторович и сам удивился мальчишескому слову, забытому с тех пор, как бегал по саду Ивана Игнатьевича с пацанами и грыз кислые яблоки.
В общежитии его ждали новые друзья. На вечер был назначен Большой плов.
— Что первично — духовное или материальное? — блестя глазами, рассуждал Тариэль, повязывая галстук. — Для нас, как представителей науки, безусловно, первично духовное. Верно, Мамед?.. Потому мы сейчас пойдем на отстрел, а лишь потом — на рынок. Мамед, где будем охотиться?
— Такой официантка в шашлычной видел... — мечтательно сказал Мамед.
— О нет, Мамед! Начинать сезон надо культурно. Официантки твои нажрутся, начнут материться... Тетя Варя будет недовольна.
— Балерина не надо. Не хочу балерина, — сказал вдруг Мамед.
— Ну, зачем так высоко! Балерин нужно отстреливать заранее, а времени у нас в обрез. Евгений Викторович, что вы предлагаете?
Демилле ничего не предлагал, но, повинуясь охватившему приятелей энтузиазму, а скорее чувству обиды на жену, тоже выгладил лучшую свою сорочку и через десять минут был готов к отстрелу.
Тариэль повел их дворами на проспект Благодарности. Оба аспиранта были одеты с иголочки — кожаные пальто, клетчатые кепки, в руках короткие трубки импортных зонтиков... Демилле в этом проигрывал.
Неподалеку, в новом девятиэтажном доме, смахивавшем на улетевшее жилище Евгения Викторовича, размещалась библиотека. Охотники прошли сквозь стеклянные двери, разделись в гардеробе, затем Тариэль и Мамед проникли туда, где за деревянным барьером томилась молоденькая кудрявая библиотекарша. Демилле остался в холле, наблюдая за отстрелом издали.
Читателей в этот субботний час было в библиотеке мало. Старушка-уборщица неслышно водила шваброй по паркетному полу, другая дремала в гардеробе. Демилле видел, как аспиранты завели тихую беседу с девушкой-библиотекарем, перегнувшись через барьер. Та слушала внимательно, наконец улыбнулась и, поднявшись со стула, принесла какую-то книгу. Затем она придвинула к себе бланк формуляра и принялась старательно писать, в то время как Мамед листал маленький плотный томик и что-то читал вслух. Девушка краснела и улыбалась.
Вскоре девушка снова скрылась и пришла вместе с двумя подругами: одна была черненькая, с косой и чуть раскосыми по-азиатски глазами, а другая — высокая, нескладная, с большим красивым лицом.
Тариэль продолжал что-то говорить, размахивая томиком, девушки слушали слегка настороженно — видно, не решались. Вдруг все трое взглянули в сторону Демилле, и черненькая прыснула. Две другие несмело улыбнулись. Демилле поспешно отвернулся.
Через минуту охотники покидали библиотеку. Вся операция заняла пятнадцать минут.
— Значит, запоминайте, — сказал Тариэль. — Кудрявая — Таня, высокая — Майя, черненькая — Рая. Она наполовину якутка. Главное — не перепутать и не забыть. Девушки этого не любят.
— Таня, Майя, Рая, — повторил Мамед, как заклинание.
— А это что? — спросил Демилле, указывая на томик.
— Омар Хайям, — сказал Тариэль. — Он нам сегодня пригодится. Будет культурная программа. А теперь — на базар!
На рынке алели ряды южных тюльпанов и гвоздик, цокали грецкие орехи, пересыпаемые смуглыми руками, горы влажной зелени дышали весенним ароматом. Аспиранты не спеша двигались в толпе, выискивая среди торговцев своих, с которыми вступали в торг на родном языке, что помогало добиться скидки. Одна за другой из карманов кожаных пальто появлялись тонкие нейлоновые сумки, заполнявшиеся луком, редиской, петрушкой, морковью.
Далее был черед мясного магазина, где у Тариэля имелся знакомый мясник, отваливший три килограмма отличной парной баранины, и, как водится, кончили винным отделом гастронома.
Устроители Большого плова вернулись в общежитие, и на кухне третьего этажа началось священнодействие.
Сняв лишь пиджаки и оставшись в белых рубашках с закатанными рукавами и при галстуках, аспиранты накинули расшитые восточным узором передники, на головы надели тюбетейки. Свой передник с тюбетейкой получил и Евгений Викторович.
На двух больших кухонных столах разложены были острейшие ножи, широкие деревянные доски, тазики с мясом, морковкой и луком, широкие блюда для разделанных продуктов. Появился огромный медный казан с обожженным днищем; в кухню, как на представление, стал стекаться народ из соседних комнат. Молодые аспиранты и аспирантки разных национальностей занимали места, не вмешивались, следили за происходящим. Видно было, что Большой плов принадлежит к числу любимых зрелищ и достопримечательностей общежития.
— Плов, Евгений Викторович, — мужское занятие, — объяснял Тариэль, готовя столы для работы. — Женщина не может приготовить настоящий плов, потому что спешит и думает только о пище. Она озабочена тем, чтобы не пересолить или не сжечь мясо...
Вокруг улыбались, как улыбаются знакомому и родному.
— Мы же займем работой руки, и пусть наш ум отдается достойной беседе, а сердце откроется добру и любви...
— Родителей нужно вспоминать. Сестру, брата, — серьезно сказал Мамед.
Уже шумел голубой огонь горелки, в казане плавился белый курдючный жир.
Тариэль не спеша разделывал мясо, Мамед, тоже не торопясь, но при этом удивительно проворно, резал красную очищенную морковь, которая под его ножом превращалась в тончайшую соломку.
— У нас на востоке говорят: "Тот, кто ни разу не приготовил плова с друзьями, не знает, что такое дружба". Один мужчина может приготовить плов, но лучше, если его сделают двое мужчин, трое мужчин... И это не только ритуал, тут технология! Каждый продукт должен поспеть в нужный момент, — объяснял Тариэль.
Демилле промывал в глубокой кастрюле рис. Тариэль велел добиться, чтобы сливаемая после промывки вода была абсолютно прозрачна. Демилле набирал воду раз, другой, третий, шевеля руками массу зерен, и вода каждый раз мутнела, так что ему стало казаться, что задача невыполнима.
— Плов вырабатывает терпение и ответственность, — продолжал Тариэль. — Один подведет, схалтурит, как у вас говорят, — и пропал плов.
Сам он уже разделал мясо, вымыл руки и спокойно закурил, наблюдая за кипевшим в казане жиром.
— Тариэль, расскажи легенду, — попросила одна из зрительниц.
— Женщина, как смеешь ты вмешиваться, когда мужчины готовят плов?! — вскричал Тариэль, негодуя, и все рассмеялись, ибо и вопрос, и ответ повторялись при каждом приготовлении плова и были рассчитаны на свежего человека, каким являлся в настоящий момент Демилле.
— Я повелеваю тебе покинуть наше общество, — продолжал Тариэль. — Впрочем, оставайся, — величественно взмахнул он рукою с сигаретой, заметив обеспокоенный взгляд Евгения Викторовича.
Проклятый рис никак не желал быть чистым. Лоб под тюбетейкой у Евгения Викторовича взмок.
Тариэль отбросил сигарету и обеими руками поднял с доски пригоршню баранины. Он подошел к казану и важно опустил мясо в кипящий жир; раздалось бульканье, шипенье, скворчанье. За первой пригоршней последовала вторая, третья, пока все мясо, до последнего кусочка, не оказалось в казане. Почти сразу же в кухне возник восхитительный аромат жареной баранины, вызвавший глухой завистливый стон публики.
Тариэль присоединился к Мамеду; из-под ножа сыпалась морковная соломка.
— Лучше на терке, Тариэль! На терке быстрее, — взмолилась та же аспирантка.
— Женщина! — мрачно воскликнул Тариэль. — Я в самом деле удалю тебя отсюда, если ты не перестанешь вмешиваться в дела, недоступные твоему уму! Она воображает, что владение романской филологией дает ей право советовать мужчинам, как варить плов, — пояснил он Демилле.
Аспирантка покраснела, обиделась.
— Я же как лучше...
Демилле, желая спасти несчастную филологиню, показал Тариэлю последний прозрачный слив. Тариэль удовлетворенно кивнул. Евгений Викторович распрямился над раковиной, снял тюбетейку и вытер тыльной стороной ладони лоб.
В кухне было уже человек восемь, не считая поваров. Лица русские, грузинские, казахские... Появились и зарубежные гости: два низеньких вьетнамца в синих пиджаках и немец из ГДР с фотовспышкой, которая время от времени озаряла помещение кухни.
Мамед между тем ссыпал в казан огромный ворох мелко нарезанного лука, отчего аромат в кухне приобрел новый оттенок.
Текли слюнки.
Вслед за луком туда же последовала гора морковной соломки, соль, перец. Из казана валил уже одуряющий залах жареного мяса, лука и специй, приводящий душу в экстаз.
Тариэль зачерпнул варево половником, подул и попробовал. На лице его изобразилось блаженство.
— И нам! И нам попробовать! — раздались возгласы.
Даже у скромных вьетнамцев горели глаза.
Тариэль успокоил толпу взмахом половника.
— Тихо, братья! Всем желающим будет выдана порция плова. Подчеркиваю: плова, а не промежуточного продукта. Прошу зайти в нашу комнату в девять ноль-ноль.
Народ стал расходиться, ибо выносить далее аромат такой концентрации было не под силу.
Тариэль взял кастрюлю с рисом и выгреб мокрые слипшиеся зерна в казан, поверх аппетитного варева. Рис покрыл мясо и овощи ровным слоем, сквозь который прорывались кое-где гейзеры жира. Тариэль успокоил их, разровняв рис, затем точными движениями воткнул вглубь несколько неочищенных долек чеснока, снова разровнял поверхность шумовкой, осторожно долил кипятком, так чтобы вода прикрыла рис "на фалангу мизинца", как он выразился, и накрыл тяжелой крышкой.
— Вот и все, — сказал он, снимая тюбетейку. — Остается сотворить намаз.
Они с Мамедом скинули передники, расстелили их на полу и встали на колени. Полушутя-полусерьезно они преклонили головы к востоку, беззвучно шевеля губами. Демилле ошеломленно смотрел на них. Через минуту аспиранты поднялись на ноги, отряхнули передники.
— Теперь плов будет — о'кей! — сказал Тариэль.
...Девушки пришли точно в назначенное время, когда плов уже взопрел, впитав в себя воду и ароматы; на столе в комнате аспирантов ждало его огромное, расписанное синими цветами и арабской вязью блюдо, вокруг которого теснились тарелки с зеленью и бутылки вина, а сами аспиранты и Евгений Викторович, отдохнув от трудов, снова приняли праздничный вид.
Девушки тоже сильно отличались от тех, что скучали в библиотеке. Все три были нарядно одеты и еще более нарядно накрашены. Щечки порозовели от румян, ресницы удлинились, благодаря специальной французской туши, веки поголубели, губки вишнево пылали. Мамед лишь вздыхал и качал головой; Тариэль мелькал, как Фигаро, помогая девушкам раздеваться; Демилле натянуто кланялся, представляясь: "Евгений Викторович". Вдруг остро почувствовал свой возраст, он был по крайней мере на десять лет старше любого из присутствующих.
Девушки вежливо кивнули; Демилле запоздало поцеловал руку высокой Майе, которая знакомилась последней, другим не догадался. Это как бы выделило ее, и по мимолетному ободряющему взгляду Тариэля Евгений Викторович понял — все правильно: Майя предназначена ему. Вскоре так же непостижимо, но достоверно выяснилось, что за Раисой ухаживает Мамед, а ставшую еще более кудрявой Таню взял на себя сам Тариэль.
Все логично: Таня выделялась из подруг красотой и бойкостью, Рая была тиха, а Майя — заметно старше других. Тариэль предпочел принцип соответствия принципу дополнительности.
Вожделенный плов торжественно вплыл в комнату и был вывален на синее блюдо. Образовалась дымящаяся гора нежно-розового риса; тут и там выглядывали из-под разбухших, рассыпчатых зерен аппетитные кусочки баранины.
Не привыкшие к такому великолепию девушки притихли; видимо, ожидали чего-то другого, попроще, но вот Таня, расхрабрившись, воткнула широкую ложку в глубину горы и выложила на тарелку первую порцию плова. Тариэль уже разливал вино. Сразу зашевелились, потянулись за зеленью. Тариэль поднял бокал.
— Я хочу выпить за этот город, объединивший нас — жителей юга и севера, запада и востока, — за его гостеприимство, за то, что в нем живут лучшие девушки Советского Союза!
Чокнулись, выпили. Демилле грыз редиску.
Пир набрал высоту круто, как реактивный лайнер. Через полчаса в комнате стоял гам, девушки раскраснелись, рыхлое лицо Майи покрылось пятнами. Демилле поглядывал на него, стараясь (скорее, из вежливости), чтобы девушка ему понравилась. Не получалось. "Глаза как у козы", — подумал он некстати.
Заглядывали на минутку аспиранты из публики, присутствовавшие на приготовлении плова, получали порцию, восхищались, понимающе покидали компанию. Снова пришла тетя Варя, оценивающе оглядела девушек, выпила вина, похвалила плов, ушла. Тариэль подмигнул Мамеду: "Все путем!". Вдруг ввалился философ Рустам с двумя бутылками коньяка и двумя девушками, похожими друг на друга, как те же бутылки. Это были двойняшки Валя и Галя из культпросветучилиша, им было лет по восемнадцать. Рустам вот уже две недели находился в полной растерянности, ибо двойняшки были неотличимы, и философ не мог понять — какая нравится ему больше. На всякий случай ходил с обеими. Двойняшки получили плов, выпили коньяку и серьезно вытаращили глазки, стараясь соответствовать.
Демилле подобрел, размяк, глядел на молодых людей разных народов, и любезная его сердцу мысль о всемирном братстве вновь затеплилась в душе. Красивы были и Тариэль, и Мамед, и Таня, и Рустам, и двойняшки из культпросветучилища ("В чем их там просвещают?"), да и широколицая Майя в шуршащем платье из тонкой блестящей ткани стала казаться не такой неуклюжей. Только вот косточки на локтях раздражали.
Внезапно Тариэль объявил культурную программу. Сделал он это как раз вовремя, ибо еще немного и вечеринка стала бы неуправляемой.
На стол поставили подсвечник с толстой красной перевитой свечой. Верхний свет потушили, огонек свечи сблизил лица, сделал их значительней и одухотворенней. Мамед снял со стены музыкальный инструмент с длинным грифом, положил деку на колени, прикрыл глаза.
— Мамед исполнит старинные мелодии на национальном инструменте — таре, -объявил Тариэль.
— Мугам, — сказал Мамед.
— Это название, — перевел Тариэль.
Мамед щипнул струну. Резкий высокий звук вырвался из тара, был подхвачен другими звуками заунывными и протяжными — лицо Мамеда вытянулось, печальные тени легли на веки.
Огонек свечи выжег в красном воске ямку, окрашивая комнату тревожным багровым цветом.
Тариэль начал читать стихи. Их мерный ритм накладывался на прихотливые звуки мугама, создавая завораживающий душу рисунок. Тариэль тоже преобразился. Теперь за столом перед девушками сидел не легкомысленный повеса, а воин и философ, чеканящий гортанные строки.
Дун[cedilla]нънг тилагъ, самаръ хам бъз,
Акл кюзън корасъ — жовхаръ хам бъз.
Тюгарбк жахоннъ узук дйб билсбк,
Шаксиз энинг кюзи — гавхаръ хам бъз!
Закончив, он сделал паузу, в то время как инструмент продолжал свое заунывное пение, точно муэдзин с минарета. Затем Тариэль раскрыл томик Хайяма и прочитал перевод:
Светоч мысли, сосуд сострадания — мы.
Средоточие высшего знания — мы.
Изреченье на этом божественном перстне,
На бесценном кольце мироздания — мы!
Он прочитал наизусть на фарси еще несколько рубаи, переводы читал по книге. Мамед экстатически сдвинул брови, лицо его выражало страдание, тар тенькал, подвывал, повизгивал... музыка, лишенная на русский слух всяких признаков мелодичности, вызывала в маленьком худом аспиранте сложные чувства.
Демилле слушал, и вместе с восхищением в его душе копилась неясная досада на себя и на других, не помнящих родства, на присущую русским беспечность в сохранении своей культуры. "Почему эти молодые люди помнят, а я — нет? Как дошли до них из глубин эти звуки и слова? Неужели нам достаточно ощущать себя великой нацией, а на все остальное наплевать? Мол, само приложится..."
Едва Мамед кончил, Демилле взмахнул рукой:
— Ну, а теперь нашу. Девочки, подхватывайте!
И он высоким голосом, негромко и протяжно затянул "Степь да степь кругом..." Девушки молчали, в глазах двойняшек отобразилось недоумение, лишь Майя подхватила на второй строчке, но, допев куплет до конца, остановилась — слов дальше не знала.
Демилле выдержал еще два куплета и тоже сбился. Что-то там насчет "слова прощального" — черт его знает, вариантов много... Бог с ним! Он горестно вздохнул, потянулся за вином.
Майя преданно смотрела на него своими козьими глазами. Он заметил у нее на лице тщательно запудренный прыщик. Ему стало неловко. Она придвинулась к нему ближе, шепнула:
— Можно, я стихи почитаю?
— Конечно, — разрешил Демилле. — Сейчас Майя прочитает стихи. Свои? -спросил он у девушки.
Она кивнула.
Кудрявая Таня со скучающим видом отвернулась. Рая потупила глаза.
— "Милый мой, серебряный, Свет в окне! — начала нараспев Майя. — В кофточке сиреневой Я приду к тебе. До утра замучаю, погублю И слезой горючею окроплю..."
— Врешь ты, Майка. Нету у тебя никакого серебряного, — сказала Таня.
— Ну, зачем ты так! — вскинулась Рая.
Майя сидела неподвижно, будто боялась пошевельнуться, чтобы не расплескать переполнявшие ее слезы. Лицо у нее было, как чаша с водой. И все же не выдержала — расплескала. Из уголков глаз поползли по напудренным щекам две мелкие, блестевшие в свете пламени слезинки. Майя выскочила из-за стола, выбежала из комнаты. За нею следом кинулась Рая.
Двойняшки переглянулись и вдруг с неожиданной бодростью затянули песню, слышанную Демилле, кажется, по радио. Что-то там было про "притяженье Земли", а припев кончался так:
Мы — дети Галактики,
Но, самое главное,
Мы — дети твои,
Дорогая Земля!
И так звонко, старательно и вдохновенно пели они этот текст, что Демилле не знал — плакать ему или смеяться. "Господи, Боже мой! Воистину дети Галактики! Не России, а Галактики, вот ведь как! И верно, так оно и естьь" Философ Рустам очумело смотрел на двойняшек, видимо, не предполагая до того наличия у них музыкальных талантов. Надо сказать, что Валя и Галя пели абсолютно слаженно, как и полагается сестрам-двойняшкам.
Дети Галактики были крепкие, тугие, со вздернутыми носиками.
Появился магнитофон, грянула музыка, сдвинули в сторону стол и стулья. Валя с Галей первыми вышли на освободившееся место и так же синхронно, как пели, принялись танцевать, касаясь друг друга в определенной последовательности плечами, локтями, грудью, бедрами, коленками. Они напоминали идеальный танцевальный механизм, были поразительно серьезны, не профанировали это важное занятие. Рустам подхлопывал, лукаво блестя глазами. В круг вошли и другие девушки. Майя уже вернулась, на нее напало возбуждение, она неумело помахивала своими нескладными, согнутыми в локтях руками.
Демилле откинулся на диване, закурил. Ему вдруг нестерпимо жалко стало и этих упругих, точно мячики, девочек из культпросветучилища, которые сталкивались и отскакивали друг от друга, и раскосую Раю, танцевавшую в обнимку с Мамедом, и Таню со злым и красивым ртом, и мосластую широколицую Майю. Потом он и сам топтался на месте с Майей, которая прикрыла глаза и несмело касалась губами его шеи. Майя была с ним одного роста. Евгений Викторович тоже прикрыл глаза, обхватив широкую плоскую спину Майи.
Первым исчез Рустам с двойняшками. Танцы продолжались, но уже запахло переменами, приближалась полночь. Девушки стали собираться — не очень решительно; аспиранты уговаривали их посидеть еще. "Я вас провожу", — сказал Демилле Майе, она вяло кивнула, пыл ее угас. Подруги вернулись, вызвали ее в коридор. Через минуту все трое вошли, Майя объявила, что уходит. Демилле стал одеваться.
Пошли молча, через некоторое время Демилле взял ее под руку. Майя была как деревянная. Свернули с проспекта Благодарности, прошли дворами и вышли на знакомую улицу Кооперации. "Вы здесь живете?" — удивился Демилле. Она кивнула. "А вы не знаете... не слышали... здесь был такой дом, я помню. Девятиэтажный". -"Снесли", — равнодушно сказала она. "Как снесли?" — "Я не в курсе".
Прошли вдоль забора, огораживающего памятную Евгению Викторовичу яму с фундаментом, и остановились возле одного из точечных домов.
— Вот и пришли, — сказала Майя, — спасибо вам, Евгений Викторович.
— Подождите, не уходите, — сказал он.
Она остановилась, глядя на него козьими глазами. "Зачем я это говорю?" — раздраженно подумал он.
Он притянул ее к себе, поцеловал в щеку, будто жалея. Она почувствовала это, спрятала лицо у него на плече, всхлипнула.
— Ну что вы, что вы... — бормотал он.
— Простите... я замуж хочу, ребенка хочу... — всхлипывала она. -Нету у меня ни серебряного, ни оловянного... не обращайте внимания, истерика... мне двадцать девять лет, я бы так родила, без мужа...
Она подняла голову, прошептала:
— Пойдемте ко мне.
— Не могу, — покачал головой Демилле.
Тут же подумал: "А не сказала бы она всего? Пошел бы?.. Нет... Почему?.. Потому что козьи глаза, потому что прыщик, потому что мослы? Так выходит?"
— Пристала, ребеночка захотелось! — она неестественно засмеялась, губы прыгали.
— Простите меня, — сказал Демилле.
— А-а... Чего вас прощать! — махнула она рукой, повернулась и, покачиваясь, пошла к подъезду.
Демилле взглянул на окна детского сада, поежился. Свет не горел, значит, Костя Неволяев спит. Евгений Викторович медленно побрел к общежитию.
Он постучал в дверь комнаты, толкнул ее. Дверь была заперта. Демилле постучал сильнее. За дверью возник шорох, и на пороге появился Тариэль в одних трусах. Он удивленно посмотрел на Евгения Викторовича.
— А вы разве и Майе не пошли?
— Нет.
— Странно, — сказал Тариэль. — Пожалуйста, заходите. Тут темно.
— Ничего.
Демилле вошел. Тариэль пошлепал босыми ногами в закуток, за шкаф. Послышались шорох, шевеление.
Демилле, не раздеваясь, сел на диван, взял пальцами щепотку холодного плова, начал жевать. Шорох и шевеление усилились. Потом до него донесся еле слышный шепот. Он налил себе вина, выпил. Раздеваться не хотелось. Он привалился на диванную подушку, прикрыл глаза.
— Евгений Викторович, вы спите? — через некоторое время позвал Тариэль.
Демилле не ответил.
Сон уже накрывал его, как вдруг к странным причудливым видениям стали примешиваться посторонние звуки, похожие на мугам — тонкое повизгивание, скрип, теньканье. Демилле встряхнулся, открыл глаза. В комнате по-прежнему было темно, но за шкафом будто играл оркестр железных пружин. Они пели на разные голоса, ухали, ныли; горячая волна смятого дыхания, пота, щекочущего ноздри запаха выкатилась из-за шкафа и ударила Демилле в нос. "Господи! Зачем же я сюда пришел?" Он вспомнил лицо Майи и тех двойняшек. Ему стало не по себе, он поднялся с дивана. Музыка разом умолкла, будто дирижер оборвал ее взмахом палочки. Демилле выскользнул в коридор.
Через пять минут он уже стоял на трамвайной остановке, соображая, ходят трамваи или нет. Куда податься? Можно разбудить Костю, но нет... не хочется выглядеть идиотом. Куда же? "А что, если к Наталье? — подумал он. — Бывало, приходил и позже".
Наталья жила на улице Радищева. Не дождавшись трамвая, Демилле прыгнул в такси. Через полчаса он был уже на месте.
Он расплатился, зашел в знакомую подворотню. Наталья жила на первом этаже. Знакомое окно еле светилось — удача! Значит, не спит. Он встал на цыпочки и постучался условным стуком. Через минутку занавесна откинулась, выглянуло Натальино лицо. Демилле шутовски поклонился: вот он я! Она не удивилась. Когда Демилле подошел к двери, та была уже приоткрыта. Наталья, в халате, с усмешкой взглянула на Демилле.
— Ты одна? — спросил он тихо.
— Нет, у меня мужик в постели! — язвительно прошептала она. — Я вижу, ты не поумнел за тот год, что мы не виделись.
Глава 18
СУББОТНИК
Дел у Игоря Сергеевича Рыскаля было невпроворот.
Первая неделя выдавалась особенно тяжелой. То тут, то там возникали вопросы и вопросики, требующие безотлагательного решения: и доставка почты с улицы Кооперации на Безымянную, и устройство детей в школы и детские сады, и встречи зарегистрированных бегунов, которые возвращались из отпусков и командировок, и разъяснительная работа, и поддержание порядка на лестницах, и поиски кандидатур на места дворников, и...
Одним словом, Рыскаль крутился как белка в колесе. Конечно, у него была группа из десятка сотрудников УВД, от рядовых до лейтенантов, и большие права и возможности, но... доверяй, да проверяй! — непременно где-нибудь напортачат. Майор по своей натуре был человеком, любящим вникать во все тонкости, и неоднократно убеждался в том, что, будь ему поручена та работа, которую проверял, он выполнил бы ее тщательнее и вдумчивей, чем подчиненный.
Однако приходилось терпеть, кое-где поправлять, кое-кого распекать. Не разрываться же на части!
Нечего и говорить, что, начиная с воскресного общего собрания кооператива, майор уже не покидал дома на Безымянной. Он поселился в трехкомнатной квартире, где раньше находилось Правление и куда жена его Клава доставила необходимые вещи, а потом стала носить завтраки и обеды.
Обстановка была походная, живо напоминавшая Рыскалю солдатскую юность и послевоенную молодость: заправленная серым одеялом раскладушка, которую принес Вероятнов, письменный стол, над ним карта (та самая), график дежурств постовых, список подчиненных с адресами и телефонами, городской адресно-телефонный справочник на столе.
Дверь в квартиру была открыта днем и ночью.
Памятуя о том, что наведение порядка в каждом деле следует начинать с головы, Игорь Сергеевич уже вечером в воскресенье принялся за оборудование штаба. Комната председателя Правления, где он пока поселился, после ремонта должна была стать спальней, комнату бухгалтера Игорь Сергеевич предполагал отдать дочерям, а маленькую изолированную комнатку, как войдешь в квартиру — налево, он решил оборудовать под штаб. Слово ему больно понравилось. Собственный штаб! Комнатка использовалась в кооперативе под дворницкую, там валялись лопаты, флаги, разный хозяйственный хлам.
Рыскаль собственноручно перенес его в освободившуюся двухкомнатную квартиру дворничих в том же подъезде (в воскресенье их и духа не было — бежали, как крысы с погибающего корабля), вымел сор, ввинтил новую лампочку и осмотрел помещение.
Комнатка была тесновата, метров десять, но под штаб годилась. Требовалось провести срочный косметический ремонт. Рыскалю уже мерещился образцовый порядок в штабе, пишущая машинка, заново покрашенный несгораемый шкаф... в углу будет переходящее знамя... стулья нужно купить новые, а стол хорошо бы затянуть зеленым сукном. И для карты место есть. И для портрета.
Чей портрет будет висеть, он еще не решил. Хотелось — Дзержинского.
Рыскаль был воспитан так: сначала общественное, а потом личное. Ему и в голову не пришло начать ремонт квартиры с жилых комнат. Первым делом — штаб! Уже на следующий после собрания день, естественно, в неслужебное время, то есть вечером, Рыскаль с женой взялись за работу. Помогала им Вера Малинина, избранная в новое Правление.
Тут нужно открыть секрет: предложил в Правление Веру Малинину сам Рыскаль с тайной воспитательной целью. Как знать, может быть, общественная деятельность поможет женщине сойти с пагубного пути? Кроме того, прошлая должность товароведа (до отсидки) позволяла использовать Малинину в качестве бухгалтера кооператива. С финансами она была знакома.
Должности в Правлении распределили сразу после собрания. В результате открытого голосования председателем был избран Светозар Петрович Ментихин, общественные его способности не вызывали сомнений. Заместителями к нему, отдав каждому поровну голосов, выбрали срочно разысканного женою Серенкова и Файнштейна. Вера Малинина и Светозара Петровна дополнили правление до необходимого состава в пять человек.
Группы взаимопомощи возглавили:
I подъезд — известная нам Клара Семеновна Завадовская;
II подъезд — Армен Нерсесович Карапетян, начальник цеха электронного завода;
III подъезд — капитан второго ранга в отставке Сутьин;
IV подъезд — Василий Тихонович Вероятнов.
Рыскаль тут же поставил вопрос о штабе, был дружно поддержан, но когда дошло до дела, выяснилось, что оказать практическую помощь в ремонте может только Вера Малинина. Ментихины, увы, были уже не в том возрасте, чтобы самолично белить потолки и клеить обои: Файнштейн под каким-то предлогом уклонился, а Серенков, заглянув в Правление, обозрел комнату штаба и мрачно изрек: "Сойдет и так. Не свадьбу играть".
...Работали споро. Пока Игорь Сергеевич с Клавой промывали и белили потолок с помощью распылителя (Рыскаль на стремянке, Клава внизу у насоса), Вера обрезала обои и подгоняла куски по рисунку. Сваренный загодя клей остывал в тазу.
Потолок покрыли в три слоя; пока мел просыхал, пили чай. Затем женщины убрали обляпанные газеты с пола, застелили новые и начали оклейку. Рыскаль взялся за кисть и принялся красить белилами раму окна. Был он в старом трикотажном костюме, с газетной треуголкой на голове.
Вдруг его отвлекли посетители. В прихожей топтались два молодых человека — один с усами, в поношенной вельветовой куртке; на плече болталась холщовая торба с вытисненным на ней поблекшим рисунком. Другой — без особых примет, высокий.
— Нам бы майора Рыскаля, — сказал усатый, заглядывая в штаб, где кипел ремонт.
— Слушаю вас, — обернулся к ним Игорь Сергеевич.
Молодые люди замялись. Невзрачный худой человек в заляпанной мелом треуголке не соответствовал их представлениям о майоре милиции.
Рыскаль отложил кисть, вышел в прихожую, снял треуголку.
— Пройдемте, — сказал он, кивнув в сторону жилых комнат.
Только там, увидев на спинке стула милицейский китель с погонами майора, молодые люди уверовали.
— Мы слышали, вам дворники требуются, — сказал один.
Рыскаль оценивающе оглядел их. "Эти? В дворники? Не верится..." Он привык встречать подобный тип молодых людей во время массовых скоплений у концертных залов, когда выступает зарубежная звезда, или же на неуловимом "черном рынке" книжников, с которым Рыскалю пришлось изрядно повозиться в свое время.
— Ваши документы, — сказал он.
Молодые люди выложили на стол паспорта и трудовые книжки. Рыскаль уселся за письменный стол, надел очки.
Та-ак... Оба прошли армию... Это хорошо... Сергей Сергеевич Храбров, 1950, русский, среднее... это хорошо... беспартийный... это плохо... первая специальность после армии — шофер... это хорошо... что же он столько работ поменял? Плоховато.
Второй — Александр Николаевич Соболевский, на два года младше, после армии работал лаборантом, подсобником, стрелком ВОХР, монтажником, грузчиком... Живого места в трудовой книжке нет!
Последняя профессия обоих одинакова: операторы котельных установок. Проще говоря, кочегары.
Что же? Летуны? Не хватало ему летунов здешних, кооперативных! С другой стороны, не за рублем, видно, гонятся. Тогда за чем же?
— Вот что, ребята, выкладывайте, — сняв очки, сказал Рыскаль. — Почему идете в дворники?
— У нас любой труд почетен, — хитровато улыбнувшись в усы, ответил Храбров.
— Я знаю, — кивнул Рыскаль. — И все же. Почему не учиться? Почему не на завод?
— На заводе работать надо! — донесся из соседней комнаты голос Веры Малининой. Рыскаль встал и прикрыл дверь.
— Мы пишем, — покраснев, сказал Соболевский.
Его приятель недовольно взглянул на него.
— Он шутит.
— Ничего не шучу. Он пишет прозу, я — стихи.
— Как-как? — не понял Рыскаль.
— Да не слушайте его, товарищ майор! Мы прирожденные дворники. У нас призвание такое! — заволновался Храбров.
— Не может быть такого призвания, — подумав, сказал Рыскаль.
— А вот тут мы с вами поспорим, товарищ майор! -Храбров освоился, придвинул стул, сел. — А призвание милиционера может быть?
Рыскаль снова подумал, ответил честно:
— Пожалуй, тоже не может.
— Однако вы же милиционер.
— Так сложилось. Я столяром хотел быть. Краснодеревщиком.
— Ну вот! И у нас так сложилось. А вообще мы хотели быть писателями, — вздохнув, признался Храбров.
И тут вдруг перед мысленным взором майора возникла пустая стена штаба, а на ней, точно волшебный цветок, распустилась всеми красками стенная газета. Ей-Богу, это мысль!
— Стенгазету будете делать? — спросил он.
— Какую? — опешил Храбров.
— Здешнюю. Кооперативную.
Писатели переглянулись.
— Будем, — сказал Соболевский.
— Ну вот и хорошо. Нам летописцы свои нужны. Пишите заявления.
Заявления были написаны мигом, на обоих появились резолюции: "Прошу оформить. Рыскаль", молодые люди получили ключ от квартиры дворников и отправились прямо туда — разгребать перенесенный Рыскалем инвентарь.
Так в нашем кооперативе появились сразу два писателя взамен одного, сбежавшего по крышам. Свято место пусто не бывает.
К полуночи комнатка штаба преобразилась. Влажно пахло наклеенными обоями, паркетный пол сиял лаком, плинтусы были аккуратно покрашены, окна и двери ослепительно белы.
У Рыскаля на душе все пело, да и женщины не скрывали радости. Маленький зародыш порядка и счастья в кооперативе, созданный своими собственными руками, словно намекал на перемены к лучшему. Верилось, что этот зародыш вскоре обрастет другими прекрасными помещениями под заботливыми руками кооператоров, как обрастает кристаллами крохотная затравка, опущенная в раствор.
Впрочем, до этого было еще далеко.
А пока перед Рыскалем во весь рост встала главная проблема, требующая незамедлительного решения. Она была трудна и неприятна. Это была проблема антисанитарии.
...О, как хочется писать о Прекрасном! О цветущих лугах, березовых рощах, быстроводных реках; о грибных прогулках и тетеревиных токах; о целомудренной любви, детских ручонках, мудрых стариках и всепрощении; о производственном плане, трудовом энтузиазме, полетах в космос; о человеческом разуме, наконец, о добре и зле. Неужто мне всю жизнь рыться в грязи? Какие слова нашли бы мы с милордом вместе или каждый в отдельности, если бы живописали восходы и закаты, океанские волны, перистые облака и горные гряды! Но если мы хотим оставаться реалистами — а мы хотим, не так ли? — то нам никуда не деться от того, чтобы хотя бы краем страницы не задеть тех повседневных и — увы! — неаппетитных вещей, с которыми городской человек сталкивается каждый день. Пускай наши прелестные читательницы зажмут пальчиками носы, ибо мы намерены завести разговор о канализации, фановых трубах, мусоропроводах, баках с отходами и помойных ведрах.
Тем не менее, от этого никуда не деться. И те же прелестные читательницы, если они не ханжи, первыми упрекнут меня в отходе от реальности, если я сделаю вид, что такой проблемы не стояло перед жильцами нашего многострадального дома. К несчастью, она была!
Оказалось, что отсутствие электричества, воды, газа и телефонной связи, обнаруженное по пробуждении на новом месте, никак не может сравниться с прекращением удобств, под коими традиционно понимается сами знаете что. И если времянки, то есть временные ответвления от главных сетей электричества, газа, воды и связи, могли быть созданы — и были созданы! — в самое короткое время, то восстановить канализацию оказалось не просто.
Я не буду вдаваться в инженерные подробности. Каждый сам понимает, что такое канализационная труба. Во-первых, она огромного сечения. Во-вторых, связать воедино фановые стояки в каждом подъезде без земляных работ и разрушения кирпичной кладки первых этажей — невозможно. Водопроводную трубу ничего не стоит согнуть, сварить в любом месте, но труба фановая -особая труба. Потому уже к понедельнику требовалось принять срочные меры.
Дело в том, что поданную воду нельзя было направлять в квартиры, ибо ее некуда было сливать. Посему ограничились установлением водоразборных кранов в каждом подъезде, в закуточках первых этажей, что рядом с лифтами. Везде, где можно было — в лифтах, на лестничных площадках, на дверях подъездов — по указанию Рыскаля вывесили объявления о категорическом запрещении пользоваться ваннами, раковинами и унитазами, во избежание полного засорения стояков. Жильцы срочно обзавелись ведрами и дачными умывальниками; вообще, жизнь неожиданно стала напоминать дачную, если иметь в виду неудобства дачной жизни. Во дворе соседнего дома, что через Подобедову, рядом с загородкой для мусорных баков, соорудили временные деревянные туалеты. Рыскаль выбил экскаватор, который вырыл необходимой глубины яму, а бригада плотников довершила остальное. Тут же поставили в ряд несколько больших резервуаров для помоев и дополнительные баки для сухого мусора. Излишне говорить, что жильцы соседнего дома восприняли это как надругательство и, не мешкая, повели отчаянную войну с новшествами, пользуясь всеми средствами.
Ясно было как божий день, что этот паллиатив проблемы не решает. Рыскаль вызвал инженеров-сантехников и провел совещание в новом штабе. Все уже было на месте, даже портрет Дзержинского. Посовещавшись несколько часов с майором и членами Правления, инженеры предложили решение: создать в подвалах каждого подъезда закрытые резервуары достаточного объема для слива туда жидких нечистот через фановые стояки. По мере заполнения резервуаров их предполагалось очищать по ночам ассенизационными машинами.
Итак, иного выхода, кроме подвальных резервуаров, не существовало. Беда в том, что в доме не было подвалов, он стоял на асфальте Безымянной улицы — значит, надо рыть. Даже при допущении еженощной очистки, объем резервуаров все равно получался большим 32 кубических метра, по 8 кубов на подъезд.
На заседании Правления Вера Малинина подала идею народной стройки.
— ...А то заелись больно. Лопату в руки — и вперед! — сказала она.
— Но на каком, собственно, основании члены кооператива должны сами заниматься земляными работами? — спросил Файнштейн.
— На том основании, что в дерьме утонем! — отпарировала Малинина.
Серенков кривил рот, будто предвидел что-то нехорошее, но говорить не хотел.
— Ничего страшного, товарищи, — сказала Светозара Петровна. — Помню, мы в двадцать девятом году на строительстве Волховстроя...
Каждое заседание Правления — а заседали ежевечерне, ввиду чрезвычайного положения, — украшено было краткими мемуарами Ментихиных, после чего приходили к общему согласию.
Рыскаль радовался. Он, как и Светозара Петровна, был коллективистом, но более поздней, военной закалки. Трудности его не пугали, а желание сплотить и сплотиться становилось прямо-таки навязчивым. Он знал по опыту, что становление коллектива возможно лишь в общей борьбе с трудностями. Как говорится, нет худа без добра — спасение от нечистот обещало повысить градус общественного темперамента.
Он причесал свое "воронье крыло" и отправился по инстанциям — получать разрешение в городской кабельной сети, а также добыть сварщиков и материал. Согласно решению Правления, его члены и группы взаимопомощи проводили разъяснительную работу в квартирах.
Случилось так, что агитировать Ирину с Егоркой пришла Светозара Петровна Ментихина.
Ирина и Егор сидели в детской и разговаривали с генералом Николаи по телефону. Вечер был прохладен, потому окна не раскрывали. Григорий Степанович с трубкой возле уха находился за стеклом в освещенной комнате; Егор и Ирина прекрасно его видели, как и он их. Это напоминало видеотелефон, который когда-нибудь войдет в наш быт повсеместно, а сейчас возможен лишь в таких экстренных случаях, когда дома стоят окно в окно.
Аппараты были игрушечные, детские. Григорий Степанович с Егоркой купили их в магазине на Большом проспекте тем же днем, пока Ирина была на службе. Никак не могли наиграться новинкой, разговаривали по очереди — то сын, то мать. Тоненький зеленый провод, переброшенный через щель между домами, соединял освещенные окна.
Генерал блаженствовал. Положив ногу на ногу и запахнув полы своего длинного красного халата, он не спеша покачивался в кресле-качалке и говорил в трубку, не спуская глаз со своих абонентов.
Ирина видела, что в комнату генерала уже третий раз входит его дочь Мария Григорьевна и что-то неодобрительно говорит отцу. Генерал только отмахивался: "Потом, потом!" — слышалось в трубке.
Мария Григорьевна в очередной раз сурово поджала губы, бросила холодный взгляд за окно и ушла. Ирина сжалась. Ей было почему-то не по себе от взглядов дочери Николаи, хотя — видит Бог! -она не навязывалась. Григорий Степанович сам в любую свободную минуту распахивал окно и затевал разговоры.
— Мам, дай мне послушать! — ныл Егорка.
Ирина дала ему трубку, глаза Егорки загорелись, генерал начал новую историю.
В это время и пришла Светозара Петровна. Она вступила в квартиру несколько официально, не как соседка к соседке, а по долгу службы. Первым делом она проверила раковины и ванну, естественно, извинившись, и нашла их в удовлетворительном состоянии. Затем Светозара Петровна, не переставая весьма тактично обследовать квартиру, завела разговор о предстоящем субботнике.
Она предпочитала пользоваться эвфемизмами. Вопрос был щекотливый, грубый. Светозара Петровна в жизни не употребляла не то что слово "дерьмо", но и "нечистоты". Недопустимы были также "унитаз", "ассенизация" и даже "канализация". Все это дурно пахло.
Надо сказать, что к тому времени, несмотря на героические усилия майора и запрещающие объявления, стояки уже были наглухо засорены, в квартирах и на лестничных площадках стоял довольно-таки мерзкий запах, мусоропроводы тоже переполнены... баки на площадках с верхом завалены очистками и пищевыми отходами... В таких условиях стыдливость Светозары Петровны выглядела забавной.
— Иринушка Михайловна, дорогая, вы понимаете, что... э-э... надо принимать меры...
— Да-да, жутко воняет! — сказала Ирина.
Светозара Петровна вздрогнула.
— В субботу все как один на субботник! Возьмем лопаты, ломы, проявим сознательность!
— А что будем делать? — поинтересовалась Ирина.
— Будем копать ямы.
— Для чего?
— Э-э... понимаете, э-э... туда будут опускаться... эти... В общем, вы понимаете.
Светозара Петровна значительно сжала губы и едва заметным кивком головы указала в сторону туалета.
— Выгребную яму копать? — догадалась Ирина.
Светозара Петровна мучительно улыбнулась, давая понять, что именно так, хотя лучше этого не произносить.
Но Ирина проявила неожиданную дотошность.
— А потом? Когда они переполнятся? Это ж еще хуже будет!
Взгляд Светозары Петровны заметался, ей стало так плохо, что и не передать. Сложной игрой губ и бровей она кое-как намекнула, что дальнейшее — дело ассенизаторов и специальных механизмов.
Светозара Петровна заглянула в детскую и увидела Егорку с телефонной трубкой.
— Ах, у вас телефон! — изумилась она.
Телефонов в нашем доме имелось считанное число: у Инессы Аурини, как уже упоминалось, у кавторанга в отставке Сутьина (поставили еще до отставки) и в Правлении. Неудивительно, что Ментихина поразилась.
— Да это так, игрушка... — сказала Ирина.
— С кем же разговаривает мальчик?
Теперь пришел черед проявлять стыдливость Ирине. Она точно так же кивком указала за окно, где виднелась блестевшая под электрической лампочкой лысина генерала.
— Вот как?.. — произнесла Светозара Петровна со сложным подтекстом.
Между тем неугомонный генерал заметил новое лицо в соседней квартире и не преминул поинтересоваться.
Егорка протянул трубку Светозаре Петровне и застенчиво промолвил:
— Вас к телефону...
— Меня?! — еще более изумилась Ментихина и взяла трубку, как гранату с вырванной чекой.
— Добрый вечер, Светозара Петровна! — поклонился в кресле генерал. — Я имел честь слушать ваше темпераментное выступление на собрании и должен сказать...
Ментихина окаменела. Она не знала, как себя вести. Свой? Чужой? Почему этот лысый человек в халате был на собрании?.. Вдруг она вспомнила: он же выступал в конце! От сердца отлегло.
А генерал поделился своими соображениями насчет возникшей ситуации с нечистотами и, в свою очередь, спросил Светозару Петровну, что намерены предпринять.
— У нас будет субботник, — ответила старушка.
— Субботник? Прекрасно! А можно ли мне принять участие?
— Э-э... Я думаю, это допустимо, — помявшись, сказала Ментихина.
Она подала трубку Егорке и, сделав над собой усилие, кивнула генералу за окном. Тот помахал ей раскрытой ладонью.
Уже в прихожей Светозара Петровна шепотом, точно кто-то мог подслушать, осведомилась:
— Иринушка, а ваш муж... э-э... он где сейчас?
— В командировке, — соврала Ирина.
— Ах, вот как! В командировке, — сказала старуха удовлетворенно, и в глазах ее мелькнула искра радости. Попалась, голубушка Ирина Михайловна!
В субботу, в десять часов утра, практически все население дома, исключая больных, маленьких детей и стариков, вышло на место сбора, неподалеку от деревянного туалета на улице Подобедова. Рыскаль произнес краткую напутственную речь.
Светозара Петровна, члены Правления и сам Рыскаль имели на лацканах красные розетки, изготовленные Ментихиной из атласной ленты, купленной на средства Правления. Немного не хватало духового оркестра, но все же настроение было приподнятое, люди улыбались, бодрились, старались отнестись к предстоящему делу с серьезностью, но вместе с тем и юмористически, потому что и вправду в рытье выгребных ям под девятиэтажным домом есть нечто юмористическое.
Уже шипели два компрессора, от которых тянулись шланги к пневматическим отбойным молоткам, с помощью которых двое рабочих взламывали асфальт Безымянной улицы, готовя фронт работ во всех четырех подъездах.
Одновременно в каждом подъезде из-за недостатка места могло работать не более шести человек. Рыскаль разбил мужчин на бригады, по четыре на каждый подъезд — выбрал самых крепких, — и предложил сменный принцип, как в хоккее: одна шестерка играет, то есть работает, не щадя сил, в быстром темпе, потом ее сменяет другая, третья, четвертая, что позволит поддерживать производительность на высоком уровне. Тут же наметилось и соревнование между бригадами, и переходящий вымпел был учрежден, а в помещении штаба новоявленные дворники-писатели спешно готовили первый выпуск стенной газеты, который Рыскаль наказал вывесить к концу субботника.
Газета называлась "Воздухоплаватель". Название предложил поэт Саня Соболевский — история с летающим домом запала ему в душу, как и мне, когда он ее узнал... Рыскаль хотел проще — "За здоровый быт", но молодые литераторы воспротивились: скукотища! Рыскаль спорить не стал, однако в глубине души сомневался. Пахло разглашением.
Остальные жильцы были брошены на борьбу с мусором. Требовалось очистить мусоропровод, убрать с лестничных клеток переполненные баки, вымыть лестничные площадки.
Специальная бригада во главе с Арменом Карапетяном занималась искусственным освещением ущелий по обе стороны дома, для чего принялась монтировать гигантскую гирлянду из пятисотваттных аргоновых ламп, которую предполагалось развесить вдоль фасадов на уровне второго этажа с тем, чтобы шель и днем и ночью была залита светом.
Рыскаль ходил по этажам, улыбался, подбадривал, помогал. Убеждался все больше: можем! Можем, если захотим! Первый раз со дня основания кооператива его члены взялись совместно за участие в процессе труда, как написано в "Словаре иностранных слов", если помните, а значит — стали, наконец, истинными кооператорами!
Даже те, кто по привычке воспринял субботник достаточно скептически, как очередное формальное мероприятие, завелись потихоньку, не захотели отставать от коллективистов, а главное -видели плоды своего труда. Мелькали ведра, носилки с землей, которую вытаскивали из подвалов и чуть ли не бегом уносили на пустырь, где группа женщин сооружала клумбы.
У всех четырех входов в щели — со стороны Подобедовой и со стороны Залипаловой — наблюдалось значительное оживление, точно на лотке улья или в муравейнике. Тот катил тележку с сухим мусором, извлеченным из трубы мусоропровода, другой тащил ведро с мыльной грязной водой, третий, победно улыбаясь, тешась силою, нес баки с отходами, из которых осыпались завитки картофельной шелухи. Скапливались, уступали друг другу дорогу, ныряли в щели, выбегали, жмурясь, на солнечный свет...
Генерал, одетый в черный спортивный костюм из синтетики и вязаную шапочку, что делало его похожим на тренера футбольной команды, носил с Ириной землю на носилках. Нагружали им немного, учитывая возраст генерала и хрупкость Ирины Михайловны, и все же холмик под клумбу неуклонно рос, в то время как шестерки землекопов яростно вгрызались в землю Безымянной улицы.
Под слоем асфальта обнаружился булыжник. Несколько вывороченных камней попали вместе с землею на носилки генерала и Ирины. Григорий Степанович (он был замыкающим), отдуваясь, говорил в спину Ирине:
— А ведь я по этим камешкам бегал, Ирина Михайловна... Лет этак... шестьдесят назад.
К обеду ямы были вырыты, и все кооператоры по очереди спускались в подвалы, чтобы при свете переносных ламп обозреть кубической формы пустоты в земле. Пахло сыростью, культурные слои двух последних веков четко обозначались на стенках ям полосками разной толщины и окраски.
Шестерки землекопов рыли короткие траншеи к каждому из фановых стояков. Работали с осторожностью, чтобы не дорыться до обломанных концов труб, ибо это грозило немедленным затоплением; оставляли небольшие перемычки для последующего вскрытия.
В дело вступили сварщики с железными листами; запахло озоном, в ямах ослепительно брызгала электросварка. Сварщики обшивали стены ям железом и прокладывали в траншеях трубы к стоякам. Перемазанные в земле кооператоры, точно черти выпрыгивали из преисподней, хватали железо, тянули кабели... народная стройка!.. ухали, кричали, матерились... сама пойдет! подернем! подернем!.. Потом уже признавались друг другу с некоей застенчивостью, что такое испытали впервые в жизни. Знали по кинофильмам, из истории, по книгам — Магнитка, Днепрогэс, Павка Корчагин, — но чтобы самим!..
Лестницы уже блестели, оттертые влажными швабрами, стены промыли с мылом, перила протерли. Инесса Ауриня в джинсовом комбинезоне, в котором не стыдно показаться не то что на субботнике, но и в Париже, собственноручно вымыла кабину лифта в своем подъезде, удалила надписи, покрыла стены лаком для волос (другого у нее не было) и в каком-то необъяснимом порыве прикрепила рядом с кнопками этажей таблички с номерами квартир, расположенных на этих этажах.
В четвертом подъезде, где жила Ирина, лифт расписали масляными красками — какой-то студент постарался, — Рыскаль заглянул, покачал головой: роспись на космические темы — вроде красиво, но единообразие нарушилось...
Машины мусорщиков то и дело подкатывали к пустырю, их загружали баками или внавал, под горячую руку очистили и загородку для мусора соседнего, враждующего с кооперативом дома.
И в этот момент, наконец, вспыхнули в обеих щелях десятки аргоновых ламп, развешанных на стенах дома дугами, точно на новогодних елках. И осветили они безукоризненно чистые, выметенные и промытые водой из шлангов узкие тротуары между домами, в которых собрались кооператоры, задравшие головы вверх. Ущелья празднично заполнились светом; ощущение как при первых послевоенных салютах — многие пожилые вдруг вспомнили, — и слезы радости заблестели на ресницах.
Казалось: все по плечу! Дайте любое дело — сделаем! В подвалах уже заканчивали сварку резервуаров. Комиссия Правления во главе с Рыскалем чинно обходила этаж за этажом, принимая у групп взаимопомощи объекты. Рыскаль с удовольствием ставил отметки в специально заведенный журнал дежурств: "Отлично. Отлично. Отлично..."
И вдруг из первого подъезда выплыл в освещенное ущелье зеркальный платяной шкаф. Его несли на широких ремнях четыре грузчика, а впереди, стараясь ни на кого не смотреть, шествовала женщина в сером пальто с беличьим воротничком. Она повторяла: "Посторонитесь, пожалуйста...". Кооператоры, теснясь в узком пространстве, уступали шкафу дорогу.
За этой процессией шел мужчина, неся на голове мягкое кресло.
Первой бросилась к женщине в пальто руководитель группы взаимопомощи первого подъезда Клара Семеновна Завадовская. На ней был черный рабочий халат, перепачканный землею.
— Что такое? Кто разрешил? — вскричала она, обращаясь одновременно к женщине и толпившимся в щели кооператорам.
— Мы переезжаем. Пропустите, — сухо сказала женщина и кивнула грузчикам, чтобы те продолжали свое дело.
— Не-ет! — закричала Клара Семеновна, преграждая шкафу дорогу. — Вы нам объясните. Игорь Сергеевич! Игорь Сергеевич! — завопила она, подняв голову, и ее голос звонким эхом прокатился по ущелью.
Мужчина с креслом надвинул его себе на голову, точно кепку, пытаясь скрыться от взглядов.
Через минуту на место происшествия прибыл Рыскаль. Тут же выяснилось, что переезжает квартира 1 17, с третьего этажа. Неужели дали новую площадь? Так быстро? Толпа заволновалась.
Вдруг, после электрического апофеоза, почувствовали себя обманутыми.
— Я не намерена давать вам отчет, — твердо проговорила женщина.
— Ну что ж. Дело хозяйское. Пускай останется на вашей совести, -сказал Рыскаль.
— Только не надо о совести! — воскликнула женщина.
— Пропустите их, товарищи, — сказал Рыскаль.
Процессия прошла сквозь строй кооператоров, провожаемая негодующими взглядами. На улице Залипалова ждал мебельный фургон трансагентства. Пока грузчики и хозяева совершали рейсы туда-сюда, вынося мебель и чемоданы, в толпе кооператоров распространялись слухи. Стало известно, что переезжают Калачевы -муж и жена, бездетные, из двухкомнатной квартиры. Муж — директор ателье, а жена работает в РСУ дачного треста.
— Ну, все понятно! — говорили мстительно. — Этим законы нипочем!
Справедливости ради, следует сказать, что Калачевы переезжали отнюдь не на новую квартиру — никто им не дал, а к матери жены, живущей в двух комнатах коммунальной квартиры. Но дело даже не в этом. Как они смели? Неужели у них не осталось ничего святого? В то время, как весь кооператив, как один человек... и т. д.
Это происшествие омрачило кооператоров, но ненадолго. Сварщики доложили о готовности резервуаров, и четверка добровольцев в охотничьих резиновых сапогах с голенищами до... в общем, с длинными голенищами... устремилась вниз вскрывать перемычки фановых стояков. На них смотрели как на героев.
Через некоторое время поднявшийся из подвалов неприятный запах и глухое бульканье возвестили об успехе. Смельчаки вышли из клоак и наглухо завинтили крышки резервуаров, а двери подвалов прикрыли. После этого мыли сапоги на пустыре струей из шланга.
— Спасибо вам, товарищи! Поздравляю! — сказал в мегафон голос Рыскаля, донесшийся сверху, из окна четвертого этажа второго подъезда.
Кооператоры поспешили в свои квартиры; вода уже била из кранов, освобожденная водонапорными вентилями, и глухо шумели бачки унитазов, наполняясь этой бесценной водой.
Глава 19
ПЕРЕПИСКА С СОАВТОРОМ
Милостивый государь!
Чувствуя себя в некотором роде ответственным за судьбу нашего общего сочинения и находясь в полном неведении относительно оного, я предпринимаю попытку связаться с Вами посредством почты.
Нынешний Ваш адрес я разыскал не без труда. Различные справочники и записные книжки литераторов хранят лишь тот, что мне известен и без них, а именно: ул. Кооперации, дом 11, кв. 284. Но я, в отличие от литераторов, знаю обстоятельства Вашего побега и то, что живете Вы нынче совсем в другом месте. Как-то так случилось, что, пребывая вместе с Вами в квартире Ваших друзей, оставивших жилище на Ваше попечение, и обсуждая волнующую нас историю с потерянным домом, я ни разу не удосужился узнать, где, собственно, мы находимся. И вот, попав в странную переделку с литератором Мишусиным, который выкрал мой роман из Вашей библиотеки, я в течение долгого времени не мог найти способ связаться с Вами.
Помог, как всегда, случай. Не так давно Мишусин купил журнал, в коем было напечатано Ваше сочинение. Если бы Вы знали, сударь, сколько желчи и яда было вылито на Вас в беседах Мишусина с собратьями по перу! Но я не желаю распространять сплетни. Короче говоря, я решился написать на адрес журнала в надежде, что письмо Вам передадут. Вы же можете отвечать мне в П., где мы с Мишусиным, вероятно, задержимся до осени. Здесь есть так называемый "Дом творчества" (я уже знаю, что это такое), а в доме имеется специальная касса с буквами алфавита, куда кладут поступающие письма. Пишите смело на мое имя, здесь тьма-тьмущая литераторов и среди них есть такие, которые носят куда более замысловатые фамилии, чем моя.
Кроме того, как я убедился, мои имя и фамилия не вызывают у большинства литераторов ровно никаких ассоциаций. Возможно, ежели бы Вы писали Вильяму Шекспиру или же Ф. М. Достоевскому, некое подозрение зародилось бы в душах Ваших коллег. Впрочем, не уверен.
Итак, меня интересует дальнейший ход нашей истории. Если Вы продолжаете ее записывать и если Вас не очень затруднит, пришлите мне копию черновика. Я изнываю от скуки. С Мишусиным мы не общаемся, несмотря на то, что моя книга у него на видном месте (сначала она лежала у заднего стекла его автомобиля, теперь — на письменном столе). Но клянусь Вам, он лишь однажды раскрыл ее на восемьдесят седьмой странице, прочитал две фразы и больше не открывал. Признаюсь, это меня задело.
Кстати, он тоже сочиняет здесь роман по договору. Я не совсем понимаю, что это такое. Может быть, нечто вроде договора доктора Фауста? Кроме того, меня интересует следующее: стал бы Мишусин сочинять роман без договора? Если нет, то его незачем сочинять и по договору, если же да, то зачем договор? Достаточно романа.
Остаюсь и проч. Л. С.
Милорд, миленький!
Простите мне такое обращение.
Как я рад, что Вы объявились! Как я скучал без Вас! Как трудно мне было рассказывать никому!
Подлец Мишусин! Теперь я припоминаю, что однажды рассказывал ему о нашей работе. Он попыхивал трубкой, кивал с видом знатока. Негодяй! Невежда! Теперь он, видно, думает, что Ваш роман, подобно талисману, поможет ему в его бездарной работе. Шиш ему с маслом! Нет, без масла!
Между тем появилось несколько глав. Посылаю их не без трепета. Мне очень не хватало Ваших вопросов и уточнений. Наш Демилле сейчас далеко, на этих страницах он еще только начинает путь блудного сына и мужа. Теперь мне ничего не страшно! Я знаю, что Вы по-прежнему мысленно со мною, а потому поспешу ему вослед, нетерпеливо ожидая Ваших писем.
У Мишусина волосы стекают с лысины на затылок мелкими жирными волнами. А еще клялся в дружбе, паразит!
Спешу закончить и отправить письмо. Мой адрес на конверте.
С искренним почтением Ваш ученик.
Сударь!
Я рад, что надежда не обманула меня. Однако мне показалось, что Ваше негодование больше вызвано ядом и желчью Мишусина, чем похищением моего романа. А что было бы, если бы этот литератор хвалил Вас во всеуслышание?
Теперь о главах. Персонажи появляются у Вас, как посетители нотариальной конторы. Они входят с мороза и вопрошают: "Кто последний?". Попав же к нотариусу, выкладывают паспорт, из коего можно узнать возраст и фамилию, и просят заверить какую-нибудь незначительную справку. Иной раз Вы забываете сообщить и фамилию. Кто такая эта Наталья, к которой ни с того ни с сего умчался ночью Демилле? Насколько я помню, о ней ранее не упоминалось.
Впрочем, давайте по порядку. Меня удивило, что Вы с Вашим научным образованием ни словом не обмолвились о космогонической гипотезе Канта — Лапласа, согласно которой звезды и планеты во Вселенной образовались из газообразных туманностей много миллиардов лет назад. Собственно, это не столь важно само по себе, ведь мы с Вами пишем роман, а не трактат, однако в главе, посвященной космогонии, я хотел бы услышать нечто о божественном происхождении всего сущего и о Вашем отношении к этому. Это вопрос вопросов. Во Вселенной все связано, потому происшествие с Вашим домом нельзя рассматривать изолированно. В сущности, от этого непоставленного вопроса — как автор и герой относятся к идее Бога — зависит разрешение проблемы и даже судьба героя. Демилле, насколько я его понимаю, — человек двойственный. Он воспитан рационально, тогда как судьба его состоит из цепочки иррациональностей, и он это чувствует, хотя и не сознает. Иначе что же спичечный дом и его утрата? И луковка церкви? И влюбленности, за которые он хватался вовсе не для развлечения и отвлечения от проблем, а неосознанно стремясь постигнуть Любовь?
Это равнозначно постижению Бога.
Последнее событие в жизни Демилле, то есть исчезновение родного дома, неминуемо поставило перед ним вопрос более высокого порядка, чем простые розыски адреса и нахождение, как Вы выражаетесь, "алгоритма оптимального пути". Вы об этом умалчиваете, но это так.
Я думаю, что он не поднялся к Майе не только потому, что та ему не понравилась, прыщик и так далее. Он боялся. Он интуитивно чувствует, что его настигло возмездие, и боится переступить последнюю черту. Я не удивлюсь, если он станет праведником и моралистом, в надежде таким благообразным путем вернуть утраченное. Но это не поможет ему, ибо такой путь ведет лишь к ханжеству.
Мишусин приостановил роман и сочиняет заявку на сценарий. На пляже ему рассказали историю. Он очень активен и находится в непрестанном движении. По-моему, Мишусин из тех людей, которые страстно желали бы присутствовать на собственных похоронах, чтобы услышать все, что там говорится.
У меня кончается бумага.
Ваш Л. С.
Дорогой Учитель!
Сначала нотариальная справка. Наталья Горянская — однокурсница Евгения Викторовича и подруга со студенческих лет. Собственно, его ровесница. Она была неудачно замужем, последние лет десять живет в коммунальной квартире на улице Радищева, детей у нее нет. Отношения ее с Евгением Викторовичем складывались своеобразно. Вначале, еще на втором курсе института, был намек на любовь: совместные занятия в читальном зале, разговоры, три-четыре посещения театра, провожания. И вдруг сближение приостановилось без внешних причин. Во всяком случае, ни Евгений, ни Наталья не могли потом припомнить, почему же отношения, развивавшиеся так удачно и обыкновенно, не стали истинно близкими. Сохранились симпатии, приятельство. Потом на несколько лет они пропали из поля зрения друг друга, обзавелись семьями, решали какие-то другие проблемы. Как вдруг в возрасте тридцати лет случайно встретились на банкете, посвященном защите диссертации бывшего однокурсника. Наталья тогда только что развелась и, разменявшись, получила комнату в коммуналке. Демилле был еще сравнительно примерным мужем, жили они с Ириной около трех лет.
Вслед за этой встречей на банкете, закончившейся уже утром на улице Радищева, когда не столько занимались любовью, сколько разговаривали, вспоминали, удивлялись тому, что не встретились раньше, как бы проигрывая совместно неосуществившийся вариант жизни, как разбирают шахматную партию партнеры после ее завершения — там ошибся один, здесь другой, а тут оба не заметили чрезвычайно красивого и богатого продолжения, — так вот, вслед за встречей последовал бурный полугодовой роман, когда оба увлеклись не на шутку, оба мучились: Наталья укоряла себя, называла даже "дрянью", поскольку со стороны могло показаться, что она перетягивает Демилле к себе от Ирины. Но со стороны никто об этом не думал, потому что не знал; Евгений Викторович страдал меньше, о разводе не помышлял, ибо боялся перемен, и все же угрызения совести не давали покоя. Мало-помалу все утихло само собою, и вот по какой причине. Оба почувствовали, что дружба и общее прошлое — молодость, студенчество, друзья — значат для них больше, нежели близость. Я не скажу, что они вовсе не получали от нее удовольствия, но это было обычно, как бывало с другими. Вся же история их и судьба принадлежали только им, никому больше. Встречи стали реже, акценты их сместились, если можно так выразиться, отношения стали проще и прочнее. Демилле мог, к примеру, помочь по хозяйству, что-то смастерить, принять участие в ремонте. Наталья иногда помогала ему в оформлении проектов, знала обо всех делах и заботах на службе и дома, короче говоря, выполняла роль второй жены-подруги. И это удивительно. Если бы Ирина была женой-любовницей, то все было бы понятно. Там одно, здесь другое. Но и там, и там было одно. Почти одно. Перед Натальей практически не существовало обязательств. Мог позвонить, мог и не позвонить, мог остаться на ночь, мог уехать домой. Она привыкла, не требовала большего, а Демилле это устраивало.
В лице Натальи как бы осуществился идеальный вариант жены, которой можно выложить все, включая увлечения. Многие мужчины об этом мечтают. Так оно и получилось впоследствии, когда они опять несколько отдалились друг от друга — у Демилле родился сын, а спустя некоторое время последовала полоса влюбленностей, закончившаяся Жанной. Наталья была в курсе, жалела Ирину, выговаривала Демилле, порою высмеивала, сама же как бы не считалась. О ее личной жизни в промежутках между посещениями Евгений Викторович и не догадывался. Много раз пытался узнать, спрашивал с деланной небрежностью: "Кто у тебя сейчас?" или: "У тебя ведь есть любовник?". Она только усмехалась.
Одно время Демилле, почувствовав и перед Натальей некоторую вину, совершенно серьезно пытался выдать ее замуж. Как-то раз приехал вечером с сослуживцем из мастерской, разведенным инженером-строителем, сводничал, болел за Наталью, хотел, чтобы та понравилась. Она, как нарочно, была вялой, неинтересной, как в воду опущенной. Потом, когда гость ушел, сказала: "Женя, больше не надо таких пошлостей. Не бери на себя больше, чем можешь сделать". — "Но я же хотел, как лучше для тебя". — "Я сама знаю, как лучше для меня".
Много раз в ответ на заботы Демилле: "Тебе надо замуж" -отшучивалась: "Я уже была".
Лишь однажды, уж не помню по какому поводу, когда снова зашел разговор об устройстве ее жизни, серьезно призналась: "Я не могу иметь детей. Поэтому замуж не выйду. И кончим раз навсегда эти разговоры".
Но вот Жанну ему почему-то не простила. О других расспрашивала, легко смеялась, поддразнивала, однажды даже дала ключ от комнаты -Демилле потом сгорал от стыда, когда хмель влюбленности прошел и он снова стал появляться чаще, удивляясь, что привычка к Наталье устойчивей и сильнее, чем то, что совсем недавно казалось ему любовью. И еще удивляясь, что с Натальей не чувствует никакого греха, никакой вины перед Ириной. С другими чувствовал остро, особенно с Жанной.
Ирина никогда ничего о Наталье не знала и не догадывалась, в отличие от других случаев.
Так вот, возвращаясь к Жанне, скажу, что, когда Демилле заикнулся о ней Наталье, та почему-то сразу встретила ее в штыки. Уже не поддразнивала и не высмеивала, как раньше, а холодно и почти презрительно назвала "старым дураком", раздраженно морщилась. Когда же однажды увидела Жанну (совершенно случайно встретились в мороженице на улице Дзержинского, неподалеку от места работы Демилле), то стала относиться совсем брезгливо. Демилле это почувствовал и перестал приезжать, да и бурные отношения с Жанной не давали времени.
Звонил примерно раз в месяц, интересовался здоровьем. Наталья с презрительным смешком говорила, что здоровье замечательное. "А у тебя?" — спрашивала она с дьявольским подтекстом. Демилле пытался обратить все в шутку — не получалось.
Потом звонки стали реже, поскольку не приносили никакого удовлетворения, а лишь усиливали терзания души, которых и без них хватало. А дальше, когда и Жанна стала отдаляться, не звонил уже по инерции.
Вот и все пока о Наталье Горянской, милорд. Дальнейшее — в тексте. Если Вас интересует портрет, то могу сказать, хотя портреты — не моя специальность, что Наталья кареглаза, черноволоса, угловата -острые плечи, прямая спина, — с маленьким носом, не очень красива, но умна. Не знаю, относится ли последнее к портрету. Мне кажется — относится.
Работала она последние годы в архитектурно-планировочном управлении, где занимались памятниками старины, которых в городе предостаточно.
Жду Ваших писем.
Покинутый Вами соавтор.
Милый ученик!
Вашей справкой о подруге Демилле я вполне удовлетворен. С нетерпением буду ждать следующих глав. Должен сказать, что меня весьма заинтересовали молодые люди, нанявшиеся дворниками. Я бы хотел и о них получить некоторые справки, но это позже, не отвлекайтесь!
В ожидании новых глав я, пожалуй, займусь наблюдениями над Мишусиным. Он снова вернулся к роману, который пишет, если можно так выразиться, жвачным методом. Здесь стоит адская жара, и Мишусин весь день проводит на пляже, питаясь разговорами, слухами и сплетнями. Его лысина приобрела благообразный бронзовый оттенок. Кстати, у Мишусина лоб Сократа, Вы замечали? Вечером, когда жара спадает, Мишусин запирается в номере, раздевается донага и садится за пишущую машинку. Подобно корове, он отрыгиваег разговор за разговором, пережевывает и вставляет в роман. Приходится только удивляться тому искусству, с каким он соединяет в единую цепь обрывки самых разнообразных сообщений и мнений.
Мой друг, как это бездарно! Если бы Вы видели!
Притом он твердит всем на пляже, что его роман чересчур смел, так что, пожалуй, его не напечатают. Насколько я могу судить, вся смелость его романа заключается в том, что он описал любовную связь директора завода с молоденькой секретаршей и вставил в роман постельную сцену между ними, поразительную по своей нелепости и полному отсутствию вкуса. Вообще, как я заметил, он очень любит заглядывать в прозе "за вырез платья", каждый раз обнаруживая там "спелые, налитые груди". На худой конец Мишусин довольствуется "округлостью колен". И то, и другое приводит его в экстаз, а меня в бешенство.
Жду ответа, как соловей лета. N'est ce pas?
Ваш Стерн.
Глава 20
ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛИ
После ассенизационного субботника общественная жизнь кооператива на Безымянной круто набрала высоту; как будто обозначился перелом в сознании, появилось, наконец, чувство локтя и сплоченности. Понятие "наш дом" перестало быть адресно-географическим, сделавшись вдруг для многих кооператоров родным, кровным. Система кооператива, бывшая раньше для его членов чисто внешней и даже умозрительной, если пользоваться нашей классификацией, внезапно оказалась внутренней, определяющей мысли и поступки.
Немалую роль здесь сыграло, как ни странно, название стенгазеты, столь удачно придуманное дворником Сашей Соболевским. Еше тогда, на субботнике, кооператоры, группами и поодиночке забегавшие в штаб, не могли нарадоваться на огромный рисунок взлетающего в небо дома с членами Правления, сгрудившимися на крыше средь телевизионных антенн коллективного пользования, с майором Рыскалем в милицейской форме, возвышавшимся над ними, как наседка над цыплятами (и Рыскаль, и члены Правления были шаржированы вполне дружески). Из окон дома торчали головы кооператоров, кто-то пытался прыгать с балкона, удерживаемый родственниками, кто-то молился; между прочим, летел вниз министерский портфель Зеленцова (и о нем дошли слухи до художника) -короче говоря, картина заражала весельем. Оказалось, что и так можно взглянуть на разыгравшуюся драму. Более же всего радовало слово "воздухоплаватель" — было в нем нечто иронико-романтическое, так что кооператоры сразу взяли его в обиход, вставляя при случае в привычные словосочетания "мы, как и все воздухоплаватели...", "дорогие товарищи воздухоплаватели!", "ты записался в воздухоплаватели?" и прочее, и прочее, отчего легче было переносить невзгоды.
На майские праздники кооператорам настоятельно было рекомендовано не приглашать в гости друзей и родственников, да и самим по возможности в гости не ходить. Слишком свежа была рана, слишком нелепые слухи циркулировали в городе, чтобы добавлять масла в огонь. Минимум контактов с посторонними! — таков был девиз Рыскаля. Однако сам майор и члены Правления понимали, что указанная рекомендация может омрачить праздник — слишком уж было похоже на интернирование, как выразился Файнштейн. И тут неутомимая Светозара Петровна предложила блестящий выход. Как вы думаете? Не угадаете ни за что! Концерт художественной самодеятельности!
— А потом банкет! — весело отозвалась из кухни жена Рыскаля Клава, которая фактически принимала участие во всех заседаниях Правления, либо находясь на кухне за тонкой стенкой из сухой штукатурки и слыша каждую реплику, либо потчуя членов Правления чаем с плюшками или домашним печеньем.
Светозара Петровна на секунду опешила, а потом, задорно тряхнув седенькой птичьей головкой, воскликнула:
— А почему бы и нет, товарищи?!
И обвела членов Правления озорным, как она считала, взглядом.
В мгновение все оживились, даже Серенков, посыпались предложения — где собираться? по скольку с носа? где найти таланты? меню, спиртное и прочее... Сразу поняли, что идея Ментихиной и Клавы сулит немалые выгоды для воздухоплавателей: еще более объединиться, узнать друг друга, замкнуть разговоры внутри системы, да и разрядиться же наконец после всех треволнений прошедших недель!
Рыскаль крепко задумался, подперев подбородок маленьким твердым кулаком. Правление притихло, глядя на главного. Наконец Игорь Сергеевич вздохнул, пригладил "воронье крыло" и кивнул коротко:
— Согласен!
Чисто по-человечески он понимал затею, она ему нравилась -конечно, без излишеств, — но как объяснить начальству, если спросят? Хороша картинка — назначенный Управлением комендант дома возглавляет коллективную пьянку (майор хорошо знал термины, бытующие в официальных документах, если надо ударить побольнее: не банкет, не междусобойчик даже, а пьянка). Пустить же на самотек... нет, еще хуже! Принял решение, когда подумал о пресечении слухов. Нашлось слово для официальных бумаг: пресечение. Это соответствовало утвержденному плану и кампании по неразглашению, это выглядело солидно и научно.
И вот буквально за неделю, отделявшую ассенизационный субботник от Первомая, все было организовано в лучшем виде. Снова сняли актовый зал школы для концерта и зал плавучего ресторана "Парус" у Тучкова моста — для банкета. Концерт режиссировали Светозара Петровна и Светозар Петрович, организация банкета пала на Клару Семеновну Завадовскую (Рыскаль сообщил ей по секрету, что на праздники собираются отпустить на побывку Валентина Борисовича, все еще проходившего научное обследование у Коломийцева, поэтому Клара старалась вовсю), прочие помогали как могли -агитировали, собирали деньги, мастерили реквизит.
Неделю жили одной семьей. Не все, конечно, — нашлись и глухие затворники, скептики, брюзги... но таких было явно меньшинство.
Вечером накануне Первомая Правление собралось вновь, чтобы утвердить программу и порядок мероприятий. Первой докладывала Клара Семеновна. Ее вопрос был ясный: в банкете пожелало участвовать двести восемнадцать человек, что составляло большинство взрослого населения дома (разумеется, в их число не входили дети и старики, откололась также часть молодежи). Собирали по десятке с носа — меньше ни в одном ресторане не берут — однако Кларе Семеновне удалось бог весть каким путем уломать метрдотеля ресторана "Парус" скалькулировать меню из расчета восемь пятьдесят на человека, так что в излишке осталось более трехсот рублей, которые Клара предложила употребить на водку "с собой".
— На триста рублей водки?! Кларочка! — ахнула Светозара Петровна.
— А что вы хотите, Светозара Петровна? Знаете, какие наценки? Я заказала по сто грамм на человека, меньше они не соглашались. Но сто грамм — это же курам на смех!
— Сто граммов! Това-арищи... Меня лично это убьет, -заявила Ментихина.
— Светик, голубушка, успокойся... — попытался встрять Светозар Петрович.
— Вас убьет, вы и не пейте. А мне сто грамм, как слону дробина, -сказала Клара.
Тут Клара Семеновна, безусловно, была права, достаточно было взглянуть на ее могучую фигуру.
Рыскаль поспешил уйти от щекотливой темы.
— Пускай Клара Семеновна делает, как знает, — предложил он. — Но чтобы в меру, вы понимаете?
Завадовская доложила меню, разъяснила, что на оркестр никак не хватает, но в зале имеется музыкальный автомат, который за пятак может сыграть любой танец.
— И краковяк? — спросила Ментихина строго.
— Краковяк? — опешила Клара. — Зачем краковяк?
— Светик! — взмолился Ментихин.
— Ну почему Светик? Почему Светик? Я хочу краковяк! -закапризничала старушка.
— Хорошо. Будет краковяк, — отрубила Клара.
— Товарищи, а может быть, вовсе без водки? -вдруг предложила Вера Малинина.
Все молча переглянулись.
— Видите ли, Вера Кузьминична... — вкрадчиво начал Файнштейн, но Серенков перебил его:
— Веселие на Руси есть питие! Народ сказал.
Понятное дело, с народом не поспоришь. Да и Вера сама смутилась, мол, что я такое говорю, лишь только представила себе банкет на двести с лишним человек и — без водки.
— Ну, не только на Руси... — загадочно протянул Файнштейн, как бы не возражая, а лишь уточняя предыдущего оратора.
— А где же еще? Там? — прогремел Серенков, кивая почему-то не в сторону, а вниз.
— Где — там? — побледнев, спросил Файнштейн. — На что вы намекаете?
— Там! Там! — тыча пальцем себе под ноги, утверждал Серенков. -Нам намекать не к чему!
— Прекратите, товарищи, — поморщился Рыскаль.
Спорщики притихли, отвернувшись один от другого.
Такие микростычки между ними происходили почти на каждом заседании Правления. И тот, и другой были в вечной оппозиции к большинству членов и к майору Рыскалю — один слева, другой справа — вот бы им объединиться! — но ненависть друг к другу оказывалась всегда сильнее. По существу оба часто говорили одно и то же, лишь разными словами: Файнштейн непременно логично и наукообразно, Серенков же рубил сплеча, нарочито по-мужицки, хотя ни крестьянином, ни рабочим не был, а руководил кружком баянистов во Дворце культуры.
Ненависть была не только национальной, о чем догадывались все, но и биологической. Когда Файнштейн вдыхал, Серенков непременно выдыхал; сердца у них бились в противофазе, несовместимость групп крови была полнейшая!
Если Файнштейн всегда носил галстук, то Серенков не носил никогда; гамма цветов у Серенкова была черно-коричневая, у Файнштейна же — зелено-желтая; такое сочетание цветов уместно для предупреждающих дорожных знаков, но в жизни излишне контрастно. Если бы мы с милордом верили в биополя, то могли бы представить себе их полную противоположность, разноименный заряд и яростную схватку друг с другом, когда биополя приходили в соприкосновение.
Всем на минуту стало неловко от вспыхнувшей распри, в основе которой лежало все понимали что.
Клара Семеновна прервала неприятную паузу сообщением о том, что одна из воздухоплавательниц (Завадовская, конечно, сказала "жиличка") просит разрешения пригласить с собою на банкет своего знакомого. Ей одной, видите ли, скучно.
— Кто такая? — спросил Рыскаль.
— Ирина Михайловна Нестерова, квартира двести восемьдесят семь.
— А кого она хочет пригласить?
— Из соседнего дома... Ну, отставной генерал, помните? Он у нас на собрании выступал, — ответила Клара несколько пренебрежительным тоном.
— Товарищи, у них роман! — воскликнула Светозара Петровна, мгновенно оживляясь и обводя членов Правления восторженно-таинственным взлядом. — Он к ней телефон провел, беседуют часами! Я сама видела! Он мужчина солидный, но со странностями, товарищи.
— Нестерова что, одинокая? — спросил Рыскаль, припоминая.
— Почему одинокая? Совсем не одинокая! — воскликнула Ментихина. — Говорит, что муж в командировке. А он, между прочим, здесь! В городе... — Светозара Петровна понизила голос до шепота.
— А его как фамилия? Нестеров? — снова спросил Рыскаль, не отыскивая в памяти кооператора с такой фамилией.
— Нет! Демилле! Его фамилия Демилле! — вскрикнула Ментихина в упоении от счастья — сообщить важнейшую новость.
— Ах, вот как...
Майор мигом припомнил звонок в Управление по поводу незарегистрированного бегуна, который интересовался адресом улетевшего дома. Слишком уж необычная фамилия! Значит, соседям жена говорит, что муж в командировке, а нам — что не живет с нею совсем... Впрочем, не наше дело. Мало ли какие у нее причины?.. Однако они не разведены. Это уже плохо. Пожалуй, не стоит осложнять обстановку.
Поразмышляв так, Рыскаль ответил Кларе:
— Отсоветуйте ей, Клара Семеновна. Лишние разговоры. Не нужно ей это... А с генералом я сам после поговорю.
Он сделал пометку в перекидном календаре.
— Совершенно правильно, Игорь Сергеевич! А я с Иринушкой поговорю, — сказала Светозара Петровна услужливо. Ее общественный темперамент прямо-таки выплескивался из души и тут же находил себе желанные русла.
Рыскаль чуть поморщился, но возражать не стал.
С вопросом о банкете было покончено, и перешли ко второму пункту: концерт художественной самодеятельности. Светозар Петрович зачитал список выступающих и названия номеров. Дабы подать пример, Правление во главе с Рыскалем тоже в полном составе подалось в артисты — Рыскаль даже со всем семейством. У него дома было заведено петь, и уже давно существовал вокальный квартет, где запевалой была Клава.
Возражений программа концерта не вызвала, но, как и в предыдущем вопросе, наметилось осложнение. Светозар Петрович, сделав печальную мину, доложил, что вынужден был отстранить от участия в концерте трех самодеятельных авторов: один из них предлагал басню собственного сочинения, а двое других — молодая супружеская чета — сочинили песенку под гитару, которую и намеревались исполнить на концерте.
— И там, и там — о нашем событии, — значительно сказал Светозар Петрович.
— О каком событии? — не понял Рыскаль.
— О перелете.
Светозара Петровна распространила между членами Правления тексты упомянутых сочинений. На листках стояли фамилии авторов и номера квартир.
Басня являла собою пародию на крыловский "Квартет", довольно неумелую и не слишком остроумную. Заслуживала внимания лишь концовка, скорее всего, получившаяся у автора случайно:
...и где-то там, под небесами,
Узнали мы, что мы летим не сами,
А тянет нас вперед
Народ,
Который к коммунизму все идет,
Летит, спешит и не дойдет до цели...
И тут мы у Тучкова сели.
Посадка мягкая была, но все ж, как ни садитесь,
Друзья, вы в космонавты не годитесь!
Песенка была шуточная, по типу студенческой, ложившаяся на любой незамысловатый мотив. О том, как хорошо летать домами, избами и сараями и что, освоив такой способ передвижения, человечество непременно будет счастливо.
— Ну, и почему вы им не разрешили? — напрямик спросила Вера Малинина.
— Разглашение... — печально развел руками Ментихин.
— Да ну вас! Сразу вранье начинается! Я понимаю, что трепаться на улице не надо. Но все же свои. Все и так знают! — обиделась Вера.
— Все знают, что в магазинах нет... скажем, ситца. Но писать об этом не принято, — сказал Файнштейн, по форме возражая Вере, а по интонации -присоединяясь.
Серенков тут же наискось открыл рот, ища возражения, но пока думал — реплику Файнштейна проехали. Рыскаль, желая, видимо, быть мягким и демократичным правителем, песенку разрешил, а басню отверг, ввиду непонятности позиции автора. То ли он обличает, то ли насмехается неизвестно над кем?
— Как его фамилия?.. Бурлыко? Квартира шестьдесят семь?.. Хорошо.
Глава 21
У НАТАЛЬИ
...Временами стало казаться, что приплыл, достиг прочной суши, успокоился. Особенно когда выходил по утрам из Натальиной комнаты с полотенцем на шее и раскланивался с соседями: со старухой Елизаветой Карловной, помнившей его еще по первому визиту десятилетней давности, и с новыми, появившимися год назад, — семейством Антоновых. Умывшись, варил кофе, на службу не спешил никогда, ибо приучил начальство и сослуживцев к почти произвольному появлению — ему прощали, вернее, махнули рукой: как же! Демилле у нас талант! Считали талантом по привычке, берущей начало с тех давних великолепных проектов, подрамники от которых частью затерялись, частью засунуты куда-то за шкафы в мастерской или дома.
Дома... Каждый раз это слово укалывало в сердце. Демилле спешил перепрыгнуть мыслями на другое, приучал себя, что теперь здесь — его дом. Эту мысль обосновывал внутри себя тщательно, пока не намекнул Наталье о том, что его проживание может продлиться неограниченно долго. Она насторожилась, задумалась на минуту, потом покачала головой: "Нет, Женя. Так мы не договаривались". — "Почему? — обиделся Демилле. — Ты не хочешь?" — "Не хочу". После паузы проговорила: "Я не хочу терять старого друга. Муж ты никакой, а друг хороший. Менять старого друга на нового мужа не стоит". Демилле надулся, как ребенок, подумал с тоской: "И здесь не нужен...". Стал осторожно интересоваться на службе, нет ли где свободной комнаты или квартиры, чтобы снять. Нет, не себе... родственнику...
Вдруг обнаружились какие-то болезни, которых раньше не замечал. Ныло в животе справа — печень не печень, а что там? — неизвестно. Нашел у Натальи книгу о здоровье, рациональном питании и образе жизни, стал читать, мечтая, как будет по утрам бегать трусцой в Таврическом — здесь близко... Однако не было спортивного костюма. Все чаще наваливалась тоска по Егорке, тогда ныл, жаловался Наталье на судьбу, упрекал Ирину, пил валерьянку...
Желанный душевный покой никак не наступал — да и мог ли наступить? — но и бороться с обстоятельствами Демилле не умел. Он вообще не привык с ними бороться, был баловнем, но тут чувствовал, что надо начинать с какого-то другого конца, а с какого — не знал.
"Тебе надо превратиться, — сказала Наталья. — Но не знаю, сможешь ли ты?"
Евгений Викторович встрепенулся, попытался представить себе превращение — но не смог. Чтобы не выглядеть совсем уж жалким, придумал себе гордость: ежели Ирина его не ищет, не звонит на работу, не приходит к Анастасии Федоровне и Любаше — значит, не хочет. А раз так, то и он не будет навязываться, пускай живут, как знают. Когда придумал гордость, а произошло это дней через десять после бегства из общежития, немного полегчало, стал строить планы новой жизни. По правде сказать, связывать себя с Натальей тоже не хотел, у них все давно установилось, ничего иного быть не может. Думал так: сниму комнату, перееду, непременно сделаю ремонт, пить не буду, начну работать...
Вещи свои забрал из общежития через несколько дней после побега. Между прочим, когда возвращался с вещами к Наталье (было около полудня, пасхальное воскресенье), встретил у решетки того же Преображенского собора знакомого. Это был Борис Каретников. Демилле, проходя по улице Пестеля, увидел, как Каретников выходит из церковного двора, огороженного старинными пушками, а навстречу ему идет человек с гривой седых волос, с тростью, в демисезонном пальто. По лицу Каретникова, расплывшемуся в улыбке, Демилле понял, что они друзья. Каретников и седовласый троекратно облобызались с возгласами: "Христос воскрес!" — "Воистину воскрес!" — чуть более громкими, чем необходимо, и седовласый, взяв Бориса под руку, повел его не спеша вдоль ограды собора. Они перешли через проезжую часть и остановились, о чем-то разговаривая. Тут случился и Демилле с чемоданом и сумкой. Он попытался пройти мимо незамеченным, но зоркий глаз Каретникова остановился на нем. Сторож автостоянки, прервав беседу, воскликнул:
— Господи! Какая встреча! Евгений!.. Арнольд Валентинович, это же Евгений, помните, я вам рассказывал. Человек из того дома!
Седовласый обернулся, внимательно взглянул на Демилле, Евгению Викторовичу пришлось подойти и поставить вещи на тротуар.
— Безич, — сказал седовласый, пожимая руку.
— Евгений, почему же вы не позвонили Арнольду Валентиновичу? — с легким укором произнес Каретников. — Вашего звонка ждали.
— Да-да... как-то замотался... — оправдывался Демилле.
— Боренька, вы же знаете: время разбрасывать камни и время собирать камни... — значительно произнес Безич.
— Но телефон у вас сохранился? — спросил Каретников.
— Да. Спасибо. Телефон есть, — несколько сухо ответил Демилле.
— Христос воскрес! — вдруг вспомнил Безич.
— Да... м-м.... воистину... я, знаете... — смешался Демилле.
— Вы крещеный? — строго спросил Безич.
— Да, кажется...
— Кому кажется? Вам кажется? Или Ему? — Безич воздел глаза к небу. Демилле безмолвствовал.
Безич печально улыбнулся, покачал головой.
— Вы себя потеряли, молодой человек. Но Бог вас видит, помнит о вас. Помните и вы о нем.
Демилле кивнул; досада поднималась в его душе. Он подхватил вещи и пошел, не оглядываясь, к дому Натальи. Безич и Каретников некоторое время смотрели ему вслед.
Уже когда вернулся к Наталье, досада перешла в злость. Почему все вокруг знают про него, а он сам не знает? Где они берут эту уверенность в жизни? Все к чему-то прислонены: эти к Богу, те к науке, другие к семье... а попробовали бы сами по себе, в одиночку!..
Это все и выложил Наталье. Она еще не совсем верила тому, о чем поведал ей Демилле, то есть истории с домом — такой уж у нее был характер: пока не увидит своими глазами — не поверит. Пыталась найти рациональное объяснение; вплоть до временного помрачения ума. Потому вела себя с Евгением Викторовичем осторожно, ласково, как с ребенком.
— Вот и послушался бы советов. Со стороны виднее.
Но прошла неделя, потом другая, и Наталья увидела, что Демилле никак не может собраться с мыслями, что-то решить. По правде сказать, уже начал ей немного надоедать капризами, неуверенностью, сомнениями. Что за мужик? Втайне сочувствовала Ирине: жить с таким нелегко, неудивительно, что та не ищет.
Как-то раз, не предупредив Демилле, прямо со службы Наталья поехала на улицу Кооперации, обошла забор, поинтересовалась у постового: "Строят, что ли?.." — "Да вроде..." — пожал плечами милиционер. Лишь после этого уверилась в случившемся.
На майские праздники Наталья была приглашена за город, в Солнечное, в компанию старых друзей — еще со школы. Демилле, узнав, нахмурился. Ехать ему туда не хотелось, было не совсем удобно, да никто и не приглашал. Наталья, как само собою разумеющееся, сообщила о том, что уезжает на три дня, принялась собираться... "А я?" — спросил Евгений Викторович. "А что ты?" — "Что мне здесь прикажешь делать?" — "Ничего не прикажу. Делай что хочешь".
Демилле изобразил надменность, забрался на тахту, накрылся пледом и стал демонстративно читать переписку Достоевских. Наталья упаковывала рюкзак. "Турпоходы — это для двадцатилетних", -не выдержал Евгений. Наталья в сердцах швырнула в рюкзак ком одежды, выпрямилась.
— Знаешь, мне только не хватает семейных сцен. Я уже десять лет без них живу — и ничего!.. Женя, давай раз и навсегда договоримся: ты мне не муж, и даже любовником я тебя не считаю...
— Вот как! А что же тогда мы изредка делаем?
— Не зли меня. Если бы у меня сейчас кто-нибудь был, ты бы мог жить здесь сколько угодно, как домашний кот. И ничего бы между нами не было...
Демилле не на шутку обиделся. Домашний кот... Он чувствовал, насколько точно это сравнение именно сейчас, когда он, свернувшись калачиком, лежит на тахте под пледом, ему тепло и сытно... фу, какая гадость!
— Ты меня уже попрекаешь... — скривил он губы.
— А ты не лезь со своими правами. Прав у тебя на меня не было и нету. И вправду, ты на кота похож... — улыбнулась она примиряюще. — Ну, не куксись! Я тоже кошка! Кошка, которая гуляет сама по себе. Пожрать тебе я оставлю, не волнуйся.
Вечером тридцатого апреля она уехала. Оставшись один, Демилле долго не мог уснуть в широкой Натальиной постели, рассматривал проступавшие в весеннем полумраке ночи стены с книжными полками — библиотека у Натальи была неплохая, на книжки тратила она почти всю зарплату, — думал почему-то о великих писателях, как они жили, мучались, писали свои гениальные книги, из которых все равно ничему нельзя научиться. Почему же так все подло устроено, что каждый должен сам расшибить себе нос, чтобы удостовериться в истине? Где тот неуловимый смысл жизни, над которым бились веками? Как посмотришь вокруг: зачем люди живут? Только о немногих можно догадаться... Вот, например, Наталья... Она ведь хорошая женщина, а семьи нет, детей нет... Что ей там, в АПУ? Ну, йогу читает, фильмы смотрит... Получается, что живет по инерции.
Что же, и ему жить теперь по инерции? Утонуть в мелких радостях жизни? Или же начать сначала, создать новую семью, снова добиваться жилья, потом ребенок... Скучно.
Или же искать Ирину с Егоркой? Не может быть, чтоб не нашлись. Ну, а как найдутся? Что им сказать?
"Нужна перспектива..." Это Жанна однажды изрекла, доложив ему о новом своем любовнике, операторе с документальной студии. Мол, появилась у нее перспектива, которой с Демилле не наблюдалось. Чушь! Перспектива одна: все умрем рано или поздно. А теперь еще лучше перспективка появилась: умрем все сразу, когда ахнут над головой дьявольские боеголовки — перекреститься не успеешь!..
Почему он подумал — "перекреститься"? Это, вероятно, Безич вспомнился, его воздетые к небу глаза.
Демилле услышал во дворе мужские голоса, поднявшись с кровати, отодвинул занавеску. Прямо под окном, пошатываясь, мочились двое. Демилле резко задернул занавеску, повалился в постель, закрылся одеялом. Гнусно, гнусно на душе! Вдруг он вспомнил свой спичечный Коммунистический дом, святую веру и непоколебимые идеалы. Как радостно тогда было жить! Какая перспектива открывалась впереди! Жизнь казалась широким проспектом, ведушим в счастливое будущее... Теперь же она представляется черной подворотней, где то и дело мочатся пьяницы.
С этими скверными мыслями он уснул.
Проснулся оттого, что где-то далеко на улице празднично гудел репродуктор. Тревожное ощущение Первомая, его прохлады и ветра над Невой, полощущего знамена, проникло в душу; захотелось на улицу, к людям, к празднику. Демилле быстро умылся, оделся и вышел в плаще на улицу. Гром репродуктора ударил яснее, обозначились бодрые слова диктора и маршеобразная музыка.
Он вышел на Литейный. Было восемь часов утра. Тут и там по всему проспекту группировались демонстранты разных предприятий и учреждений, каждая под своими знаменами и эмблемами. Люди смеялись, пели под гитару, толкались плечами, согреваясь, что-то глотали из фляжек и термосов.
Над толпой плыло знакомое с детства: "Утро красит нежным цветом..." Между группками сновали деловитые мужчины с красными повязками "распорядитель" — они формировали сводную колонну района. В самих же группках выделялись местные руководители, которые обеспечивали демонстрантов флажками, лозунгами и портретами. Демилле, по неосторожности проходя сквозь одно из людских скоплений, внезапно получил в руки портрет на длинном древке. Молодой человек, распределявший портреты (у него была целая охапка), бросил коротко:
— После демонстрации сдашь в машину.
— Да я не... — попытался возразить Демилле, но парень уже совал следующее древко кому-то другому.
Бросив взгляд вверх, Евгений Викторович убедился, что ему достался портрет Устинова. Таким образом он стал полноправным участником демонстрации и пошел дальше уже с портретом, беззаботно неся его на плече, как винтовку.
Он направился к Невскому, минуя отдельные колонны, которые становились все плотнее и организованнее, пока не слились в один людской поток, впадающий в Невский проспект.
Там, впереди, уже слышались звуки команд распорядителей, разносившиеся радиомегафонами: "Побыстрее, товарищи! Разберитесь по восемь человек!" — толпа убыстряла шаг, сплачивалась, становилась вязкой... Демилле понял, что он уже не принадлежит себе и вынужден двигаться вместе с колоннами... впрочем, это его не огорчало, хотя и навело на следующую мысль: "Находящийся в толпе может двигаться только в сторону движения толпы... И только со скоростью толпы!" — заключил он эту сентенцию, когда все вокруг вдруг перешли на рысь, догоняя переднюю колонну.
Демилле тоже прибавил шаг, бежать стыдился.
Поток демонстрантов с Литейного свернул на Невский, по которому текла широкая река от Московского вокзала — вся в знаменах и транспарантах, — по кромке тротуара тянулась живая цепь солдат и матросов, между которыми попадались милиционеры... работала схема Рыскаля, в то время как последний впервые за долгие годы был занят совсем другими делами.
Скорость движения менялась: то колонна топталась на месте и поневоле уплотнялась, то вдруг ускоряла шаг, двигаясь короткими перебежками, и тогда, в полном соответствии с законами физики для жидкостей и газов, давление в потоке падало, появлялись разрежения, пользуясь которыми Демилле мог перемещаться вдоль колонны вперед и назад.
Он постоянно менял место в рядах демонстрантов, оказываясь то в шеренге трудящихся галантерейной фабрики, то в коллективе ученых-химиков, то среди геологов, то рядом с учащимися ПТУ и школьниками... И везде почему-то не к месту — так ему казалось — с этим портретом, по-прежнему болтавшимся у него за спиной лицом вниз. Уже на Аничковом мосту ему стало невыносимо от одиночества, охватившего его среди веселой, сплоченной толпы — со своими шуточками, перемигиваниями, окликами, подначками, песенками, разговорчиками — в каждой группе свои собственные, но в целом одни и те же. А он не мог ни поддержать, ни отойти... Был чужим. И это ощущение чуждости как никогда ранило душу, омрачая праздник.
Свернуть нельзя было: мимо плыл уже Гостиный двор, но когда Демилле мысленно прикидывал путь до площади, получалось невообразимо далеко, дальше, чем до Луны. Разрежения встречались все реже, движение замедлялось, Евгений Викторович поневоле надолго прибивался к той или иной группе трудящихся; заметив, что многие демонстранты развернули знамена и подняли транспаранты повыше, он тоже снял портрет с плеча и понес его, держа обеими руками перед собой. Миновали наконец улицы Герцена и Гоголя, где в народную реку Невского влилось несколько притоков, рассекаемых живыми цепями курсантов на отдельные струи, и вышли, повернув, на простор Дворцовой площади, с противоположной стороны которой шагала навстречу демонстрантам фигура Ленина, изображенная на огромном, прикрывающем трехэтажное здание плакате.
Демилле шел уже в колонне Металлического завода, во главе которой медленно ехала грузовая машина, задрапированная красной материей; на машине громоздилась эмблема предприятия. Микрофонный голос над площадью без передышки выкрикивал лозунги и приветствия, на которые эхом "ура!" отзывались демонстранты. Дошла очередь и до спутников Демилле. "Привет славным труженикам орденоносного Ленинградского Металлического завода!" -разнеслось над площадью, и колонна взорвалась криком "ура!". Евгений Викторович тоже крикнул "ура", но как-то неубедительно, так ему самому показалось, поскольку кричал из вежливости и желания хоть на секунду стать своим. Но не стал: шагавшие рядом покосились на него, а может, ему почудилось... мнительность эта интеллигентская, будь она проклята!
Во всяком случае, "ура" еще больше испортило ему настроение; он насупился, прижал палку портрета к груди, шагал мрачный. "Откуда, черт побери, эта отъединенность? Когда я перестал быть своим? Да и был ли когда-нибудь? В чем причина?" Демилле всегда считал себя демократом, снобизма не терпел, так был воспитан в семье, потому сейчас испытывал растерянность. И происхождением, и образованием, и воспитанием он не слишком выделялся среди массы народа. Всему виной, пожалуй, потеря дома, сделавшая его вдруг одиноким, никому не нужным... Или потеря идеала?
Впрочем, может быть, это одно и то же.
Он глядел на развевающиеся над колоннами разноцветные воздушные шарики, на уверенные улыбающиеся лица... на маленьких детей, взгромоздившихся на плечи отцов... на преданных жен, шагающих бок о бок с мужьями. Это к ним относились приветствия, долетавшие с центральной трибуны, это они, сплотившись вдруг на площади до физического понятия "народ", шествовали к видимой им цели, а он, Евгений Викторович Демилле, шагал рядом, вцепившись в древко случайно доставшегося ему портрета.
Ощущение было не из приятных.
Повернув голову налево, он заметил в параллельном потоке, через два ряда милиционеров, эмблему электронно-вакуумного завода, на котором работали многие жильцы улетевшего дома. Демилле знал этот завод и его эмблему, поскольку раньше всегда проезжал мимо проходной завода, когда направлялся на работу. Он стал шарить глазами, высматривая знакомых, и действительно увидел неподалеку от головного грузовика инженера Вероятнова с красным розанчиком на лацкане пальто. Евгений Викторович попытался сунуться туда, но его вежливо остановили, направили в свой ряд. Он что-то говорил, пытаясь убедить, милиционеры непреклонно качали фуражками, показывали рукой вперед: дальше, перейдете после площади... Он никак не мог вспомнить, как зовут соседа по этажу, помнил только фамилию. Наконец, собравшись с духом, крикнул тонким голосом: "Товарищ Вероятнов!" — крик был неуместен и фальшив.
Вероятнов не слышал, его голова обращена была к трибуне, то есть в противоположную от Демилле сторону. Евгений Викторович, поминутно теряя инженера из виду, потому как его заслоняли знамена, головы, портреты и все прочее, шел на цыпочках вдоль живой цепочки и, как только Вероятнов выныривал, повторял свой призыв.
Наконец Вероятнов расслышал. Он дернул головой, поискал глазами; Демилле помахивал портретом. Инженер заметил его, на его лице вспыхнуло недоумение и даже испуг, но он все же вскинул руку в приветствии... Демилле показывал: я хочу с вами встретиться. Вероятнов понял и, подобно милиционерам, стал показывать пальцем куда-то вдаль, за площадь — мол, там... После этого снова отвернул голову к трибуне.
Демилле в нетерпении проследовал мимо Александровской колонны, и тут, при выходе с площади, его ждал удар. Поток, с которым он следовал, направили в правую сторону, на набережную Мойки; поток же Вероятнова устремился налево, в улицу Халтурина. Такова была схема. Евгекий Викторович, задевая портретом демонстрантов, устремился вдоль набережной, перебежал мостик... налево, по Зимней канавке, было нельзя, стояло заграждение... он побежал дальше, ища выхода на параллельную улицу, но свернуть удалось только у Конюшенного моста. Он выбежал на улицу Халтурина и увидел удаляющуюся к Марсову полю машину с эмблемой вакуумного завода. Догнав ее, он принялся рыскать в толпе, ища Вероятнова, но того уже не было рядом с грузовиком. То ли затерялся в толпе, то ли нарочно скрылся, не желая встречи...
Демилле добрел до Марсова поля, по которому вольными толпами гуляли демонстранты. На кустах висели обрывки шаров, бумажные цветы, там и тут валялись ненужные уже флажки и портреты. Продавали пиво и бутерброды из крытых машин, люди подкреплялись.
Демилле купил бутылку пива и припал к горлышку. Мужчина, стоявший рядом и занимавшийся тем же, блаженно вздохнул, посмотрел на яркое весеннее небо, расправил грудь... сказал, обращаясь к Демилле:
— Хорошо...
— Что хорошо? — переспросил Евгений Викторович.
— Вообще... И жизнь хороша, и жить хорошо! — подмигнул мужик.
— Почему вы так решили?
— Да ну тебя в баню! — махнул он рукой, впрочем, довольно добродушно. Потом отвернулся и глотнул еще.
Евгений Викторович присел на скамейку, опорожненную бутылку осторожно поставил рядом с урной, а портрет прислонил к спинке. Потом он покурил, постепенно проникаясь светлыми чувствами, оглядел площадь, втянул ноздрями прохладный воздух и, поднявшись, медленно направился к Михайловскому саду.
— Эй! Портрет забыл! — крикнули ему вслед.
— Это не мой, — оглянувшись, ответил Демилле.
Строго говоря, он не соврал: это был не его портрет.
Он пришел пешком на улицу Радищева, нашел что-то в холодильнике на кухне, рассеянно поел, а потом до вечера провалялся на тахте, так же рассеянно читая. Вечером, однако, его обуяла жажда общения. Одиночество превысило некий допустимый уровень, и Евгений Викторович вышел на коммунальную кухню. Там находилась Елизавета Карловна, которая жарила что-то в чугунке, распространявшем аппетитный запах. В нем Демилле уловил что-то из детства.... Пончики? Коврижки?..
— С праздником, Елизавета Карловна, — сказал он. — Чем же это вкусно так пахнет?
— Хворост жарю, Евгений Викторович, — охотно отозвалась старуха.
— К вам гости придут?
— Ну что вы! Какие гости! Некому уже давно приходить.
— В таком случае я предлагаю вам свою компанию, — неожиданно для старухи и для себя сказал Евгений Викторович. — У меня есть бутылка вина, пирожные... Вы не возражаете?
— С радостью! А где же Наташенька?
— Поехала за город. У них там туристический слет... Ну, а я никогда туристом не был...
— Понятно, понятно...
Стол накрыли в комнате Елизаветы Карловны. Гора румяного хвороста на блюде, бутылка "Напареули", пирожные, конфеты... Елизавета Карловна достала из старинного серванта чайные чашечки, расписанные золотом, уже поблекшим от времени, серебряные щипцы для пирожных, ножички... Вообще все здесь было старое или же старинное: мебель, книги, фотографии.
Книги, как разглядел Демилле, были почти сплошь на французском языке: Дидро, Вольтер, Стендаль, Мопассан. С фотографий смотрели явно довоенные лица. Может быть, и дореволюционные. Прошедшие лет тридцать совсем не коснулись комнаты — ни телевизора, ни радиоприемника, ни проигрывателя. Раскрытый сундучок, окованный медными полосами, был доверху заполнен мотками шерсти самых разнообразных расцветок и размеров. Тут же лежали и спицы — деревянные и стальные, и крючки, и какое-то начатое вязанье.
Евгений рассматривал комнату, Елизавета Карловна не мешала. Достала варенье, принесла чай...
Евгений Викторович утонул в мягком кожаном кресле за низким столиком, потекла неторопливая тихая беседа. Она была именно тихой, негромкой, ибо старушка говорила ровным голосом, не повышая его и не понижая, тем не менее Евгений все хорошо слышал, а потому и сам говорил негромко и неторопливо.
Он разлил вино в бокалы. Елизавета Карловна пригубила, похвалила вино, бесшумно разлила чай. Тишина и спокойствие в комнате были такими, что хруст разламываемого хвороста казался непростительно грубым; Евгений Викторович отложил в сторонку взятый было с блюда, причудливо перевитый, тончайший лепесток, чтобы не нарушать покоя. Он чувствовал, что умиротворение, исходящее от Елизаветы Карловны и ее жилища, где время как бы остановилось, — это то, что требуется ему в настоящий момент.
Он подумал, что на протяжении нескольких последних лет не чувствовал себя человеком. Но тогда кем же? Сухим оторванным листком — хуже! — обрывком газеты на непонятном языке, гонимым по площади.
— Вы у нас долго не появлялись, Евгений Викторович, -сказала Елизавета Карловна. — Что, поссорились с Наташенькой?
— Дело не в том. Другие причины... — раздумывая, отвечал Демилле. Он не знал, стоит ли говорить старухе о потерянном доме, об Ирине и Егорке, — потом решил, что можно. И рассказал.
Елизавета Карловна взяла на колени вязанье, замелькали в руках спицы. Она, не отрываясь, смотрела на Демилле, иногда кивала, а спицы плели сложный и тонкий рисунок, будто изображая рассказ Евгения Викторовича.
— Какое несчастье! — сказала она, а потом добавила: — Я вас понимаю. Я потеряла всех близких в войну. Муж погиб на фронте, сын умер в блокаду двенадцати лет...
— И вы жили в одиночестве?
— Да. С тех пор живу одна. Ни одного родственника у меня нет — ни здесь, ни в других местах.
Демилле растерялся. Перед ним сидела женщина, прожившая последние тридцать восемь лет в полном одиночестве. "Ей было сорок лет, когда она потеряла близких. Как мне, — подумал он. — Чем же она жила? Зачем же она жила?"
Елизавета Карловна, будто догадавшись о мыслях Евгения, а может быть, и вправду, прочитав их на его лице, задумчиво проговорила с извинительной интонацией:
— Знаете, Женя... Можно я вас так буду называть?.. Я видела, что всегда рядом со мною был кто-то, кому тяжелее. Я потеряла сына и мужа, а дети теряли родителей... Представляете, в три-четыре года, в войну, в голод, стать сиротами... Калеки с войны возвращались, физические и духовные, семьи рушились...
— Да как же вы измеряли: кому-то хуже, чем вам? Ведь своя боль ближе, даже маленькая.
— Считать свою боль самой большой — несправедливо. Это эгоистично, если хотите. И потом интеллигентные люди не должны показывать. Это невоспитанно. Так меня учил отец.
Она покачала головой. Полный запрет. В первый раз в облике Елизаветы Карловны мелькнуло что-то немецкое — пуританская твердость моральных устоев. Удивительно, что она ни словом, ни взглядом не осудила его и Натальины отношения. Даже теперь, узнавши достоверно, что у него есть жена, сын...
— Чем же вы занимались после войны?
— Я преподавала. Французский, немецкий... Теперь вяжу, читаю. Пишу письма своим ученикам, изредка получаю от них...
— Но не казалось ли вам, что этого мало для жизни? Что для этого не стоит жить? — допытывался Демилле.
— Это очень много, Женя. Это есть жизнь.
— Но вы могли после войны выйти замуж...
Спицы на секунду замерли в старухиных руках, она точно окаменела.
— Фамилия моего мужа и сына была — Денисовы, — сказала она.
— Простите, Елизавета Карловна, — сказал Демилле.
Он поспешил перевести разговор на другую тему. Она тут же и нашлась в виде ленинградской культуры. Как понял Демилле, последняя была пунктиком Елизаветы Карловны, именно по ленинградской культуре, во многом утраченной за последние десятилетия, болела ее душа — короче говоря, это была та самая общественная идея, которую каждый человек в себе носит. И если Евгений Викторович по большей части неосознанно исповедовал идею всемирного братства, то Елизавета Карловна — и вполне сознательно — печалилась по воспитанности и интеллигентности.
— Вы, конечно, не помните, Женя... не можете этого помнить. Но до войны слова "ленинградец", "ленинградка" имели совершенно особый смысл. Это прежде всего означало не то, где человек живет, а то -чем он живет, как он воспитан... Но нас слишком мало осталось еще до войны, а в блокаду почти все вымерли... Я до войны часто гостила во Пскове. Ничего не хочу сказать худого. Но теперь мне часто кажется, что я живу во Пскове, а не в Ленинграде. Атмосфера была другой. Хамство задыхалось в атмосфере тактичности. Хам натыкался на стену ледяной вежливости -по отношению к нему, разумеется...
— Слишком велик приток со стороны, — сказал Демилле.
— В Ленинград всегда приезжали. Немцы, шведы, чухонцы... Да те же скобари из Пскова. Но тут они переставали быть скобарями. Нет-нет, что-то другое случилось... Мы перестали уважать свое прошлое. Хамство не имеет роду и племени.
Демилле задумался, медленно помешивая чай серебряной ложечкой. Старуха, увидев, что ее слова вызвали погруженность гостя в себя, тактично замолчала — лишь мелькали тонкими лучиками спицы.
Евгений Викторович чувствовал, что есть между его идеей и словами Елизаветы Карловны какое-то глубинное родство. То ли истинного братства не получается из-за хамства, то ли братства, наоборот, слишком много, да такого качества, что без хамства просто уже не обойтись...
И стало вдруг зябко от сознания, что ни он, ни та же Елизавета Карловна, никто другой ничего не могут поделать со всеми своими интеллигентскими печалями, а жизнь катится валом, куда хочет, по неподвластным законам, вызывая беспокойство и страх.
Он подумал, что пора откланиваться. Уже в дверях Елизавета Карловна чуть задержала его и сказала тихо:
— Не знаю, имею ли я право, Женя... Но если бы у меня была малейшая надежда, что мой муж или сын живы, я отправилась бы искать их хоть на край света. К несчастью, я своими руками похоронила Ваню на Пискаревке.
У Демилле внезапно кровь бросилась к лицу. Он смешался, наклонился к старухиной руке и поцеловал ее. Потом поспешно вышел в коридор.
Последующие два дня до приезда Натальи он провел тихо, почти не выходя из комнаты, листая книги по архитектуре и фотографические альбомы Венеции, Рима, Праги... дышал полузабытым воздухом классики, и снова захватывало дух от готических шпилей и узких стрельчатых окон. Обнаружив у Натальи нетронутую коробку "Кохинора", тщательно очинил все карандаши, добиваясь идеальной остроты и симметрии — потратил час, — после чего начал срисовывать фасады. Увлекся, принялся фантазировать в готическом стиле, извел пачку бумаги.
За этим занятием и застала его Наталья, вернувшаяся бодрой, но несколько рассеянной. Увидела эскизы, похвалила с преувеличенным одушевлением, так что Демилле заподозрил воспитательную цель; впрочем, было приятно.
На ночь Наталья неожиданно постелила ему отдельно, на диване. Демилле не возражал; после разговора с Елизаветой Карловной, устыдясь собственного легкомыслия и распущенности, вдруг решил сохранять верность Ирине, пока не найдет ее и не решит окончательно насчет дальнейшего. Однако молчаливый Натальин демарш породил непонятную ревность и обиду. Поэтому, когда улеглись порознь и потушили свет, Демилле шмыгнул к Наталье. Она подвинулась, да и только. Ласки пресекла сразу, мягко, но решительно. Демилле обиделся еще больше. "А что, собственно, случилось?" — прошептал он, делая попытку поцеловать ее. "Случилось, Женя", — вздохнула она, отстраняясь. "Переспала, что ли, там с кем-нибудь?" — нарочито грубо, но не без внутреннего волнения спросил он. "Да, Женечка, переспала, отдалась по любви, с тобой больше не буду", — сказала она насмешливо, и Евгений Викторович почувствовал вдруг сильную горечь. Заставил себя не показывать обиды, наоборот: "Вот и хорошо! Замуж выйдешь...". Она покачала головой, внезапно обняла его, прижалась, поцеловала — он чувствовал, что она дрожит. "Ты хороший, Женя, иди, иди... Я очень хочу сейчас, но не тебя, иди..." И подталкивала его, обнимая и бормоча. У Демилле ком встал в горле, он пересилил себя, выпрыгнул из постели, рывком натянул брюки и сбежал в кухню курить. Успокаивался долго, думал о любви: что она такое? Никогда не мог решить для себя этого вопроса.
Больше к этому разговору не возвращались, но жить стало трудно. Ложились спать в разное время: то Наталья задержится на кухне, стряпая что-нибудь с повышенным тщанием, в то время как Евгений старался побыстрее заснуть, то он придет попозже и застанет ее уже спящей. Наталья предприняла энергичные попытки поисков исчезнувшего дома через АПУ, докопалась до проектных чертежей, которые ей выдали не без помех; она поняла, что интерес к потерянному дому нежелателен. Ничего определенного Наталье узнать не удалось, однако, роясь в рабочих чертежах, она наткнулась на примечательный и даже настораживающий факт: привязку типового проекта осуществляла мастерская проектного института, где трудился Демилле. Более того, на рабочих чертежах Наталья обнаружила подпись Евгения Викторовича!
Когда она сообщила ему об этом, Демилле пришел в сильнейшее волнение. Нелепая мысль ударила в голову: плохо привязал, вот он и улетел! Как он мог забыть о своем участии в привязке типового проекта! Объяснение было простым: когда привязывали, улица называлась Илларионовской, а через пару лет Демилле въехал с Ириной в новый дом по улице Кооперации, да так ни разу и не поинтересовался, как она называлась раньше.
С трудом припомнил он ту работу — сколько их было, привязок! — и не нашел в ней ничего необычного, но факт оставался фактом: привязку осуществлял он, он же и потерпел крушение через много лет. Будто своими руками заложил мину замедленного действия, да и забыл о ней. И вот она сработала! Запоздало коря себя, он валил в кучу все свои грехи, прежде всего профессиональные, и, как бы желая выправиться, попросил у Натальи снять копию плана с того типового проекта. Наталья принесла кальку, и Евгений Викторович увидел на ней схематическое изображение той страшной картины, которая открылась ему памятной апрельской ночью. Фундамент собственного дома... Он горячо взялся за работу (тут уж горячо было почти буквально, точно в горячке — не соображая, зачем) и в течение нескольких дней, почти не выходя из дому, выполнил эскизный проект Дворца пионеров, используя сохранившийся фундамент улетевшего дома. Он рассудил так: не пропадать же добру, все равно рано или поздно на этом месте что-нибудь построят. Словно вину искупал... Не знал только, куда идти с проектом. Да и вряд ли на пустующем месте построят именно Дворец пионеров, это уж как горисполком решит. Но для себя дыру вроде бы залатал, точно пломбу на больной зуб поставил. Так ему теперь и представлялся Дворец пионеров на улице Кооперации, построенный по его проекту.
Однако все это не приблизило встречу с исчезнувшим домом. Наталья все более нервничала, пока он трудился, стараясь не показывать вида, но все же не выдержала и однажды попросила его прийти домой не ранее полуночи. "Сходи в театр, Женя, я билет взяла". Демилле все понял, усмехнулся в душе — смех и грех! — он почувствовал себя школьником, которого выпроваживает мать-одиночка на то время, когда к ней придет любовник. Тем не менее, разыскав в душе последние капли юмора, договорился с Натальей об условном знаке: если занавеска на окне будет задернута, когда он придет, — значит, еще нельзя. С этим и пошел в театр.
Там он испытал приблизительно то же чувство, что на демонстрации. Странно, когда оставался один, не чувствовал себя таким потерянным и никому не нужным, как в толпе, среди людей. С трудом, почти не вникая, посмотрел комедию Пиранделло со странным названием "Человек, животное и добродетель" — название заинтересовало его больше, чем комедия, и заставило поразмыслить над всеми упомянутыми категориями; соседствовали с ним какие-то курсанты, которые смеялись и неистово хлопали, чем привели Демилле в подавленное состояние. Не до театра было ему сейчас.
Он пошел домой пешком, не спеша, и все равно пришел рано. Занавеска была задернута. "Тоже мне, конспиратор!" — подумал он, закуривая во дворе и не зная, куда бы податься. В это время хлопнула дверь подъезда, где жила Наталья, и оттуда вышел небольшого роста человек, по виду пожилой. Тут же занавеска на окне отодвинулась. Демилле с интересом взглянул на своего преемника. Это действительно был мужчина лет шестидесяти, если не больше, морщинистый и печальный. Он выглядел задумчивым, будто что-то нес в себе, боясь расплескать. Он мельком взглянул на Демилле, вдруг приостановился, похлопал себя по карману плаща и вытащил сигареты. Ни слова не говоря, он потянулся к Демилле за огоньком, улыбкой испросив разрешение. Демилле зажег спичку. Мужчина затянулся, вежливо проговорил: "Извините за беспокойство", — и скрылся в темной подворотне.
Демилле так и не понял — знал или не знал он о нем? догадался ли? за какое беспокойство просил прощения? Он вошел в подъезд, отпер дверь своим ключом. Настроение было — сквернее не придумаешь. Наталья плескалась в ванной, что-то тихонько напевая. Он вдруг позавидовал ей и тому старичку, остро так позавидовал — любовник... А он в телеге пятое колесо.
Не раздеваясь, принялся собирать чемодан, довольно небрежно, укладывая самое необходимое. Сумку оставил — не выходить же ночью с двумя нагруженными руками, за вора могут принять! В состоянии все той же апатии написал Наталье записку: "Спасибо за все. Позвоню. Не волнуйся. Всего хорошего!" — придавил записку ключом и вышел из квартиры с чемоданом, щелкнув замком.
Глава 22
ПРАЗДНИК
Впервые в истории кооператива (и не только нашего, а и кооперативов вообще) в первомайской демонстрации участвовала колонна жильцов дома — и многие воздухоплаватели предпочли шагать в ней, игнорировав колонны своих предприятий. Лишь кооператоры, облеченные служебной властью (завотделом Вероятнов, начальник цеха Карапетян и еще несколько), были вынуждены шествовать со своими организациями, прочие же, возглавляемые майором Рыскалем и членами Правления, шли в небольшой, но сплоченной колонне улетевшего дома.
Дворники Храбров и Соболевский несли транспарант с надписью: "Да здравствует воздушный флот!" — вполне безобидно, но с подтекстом (Рыскаль возражал, но молодежь его уговорила), шли рука об руку Ментихины и Вера Малинина, Клара Семеновна и Файнштейн, и кавторанг в отставке Сутьин, и даже Серенков пожаловал, как всегда хмурый и неизвестно почему кривящий рот. Шли и Ирина Михайловна с Егоркой и генералом Николаи. На них бросали осторожные любопытствующие взгляды.
Шагали, пели, кричали "ура!"; на Марсовом поле, объединившись, подкрепились бутербродами и лимонадом (кое-кто и вином, припрятанным за пазухою) и с песнями пошли через Кировский мост домой.
И уже праздничным вечером висел на стене штаба "Воздухоплаватель 1 2", в котором центральное место занимал рисунок первомайской демонстрации в том же шаржированном духе.
Рыскаль посмотрел, улыбнулся, сдержанно похвалил... в душу прокралось сомнение: что это они веселятся? все же демонстрация, дело серьезное! Посоветовал шире привлекать актив дома к выпуску стенгазеты и наметил ряд тем, требующих отражения: дежурства в подъездах, лифтовое хозяйство, неразглашение. Дворники послушно кивали.
Окружавшие центральный рисунок печатные тексты, исполненные на разбитой машинке "Москва", принадлежавшей Храброву, являли собою образцы творчества обоих дворников. Рыскаль прочитал внимательно, но ничего не понял. В просторном рассказе, называвшемся "Синдром черепахи", говорилось о каком-то человеке по фамилии Елбимов (фамилия майору резко не понравилась), который потихоньку затягивался роговым веществом снизу, как ноготь, пока не превращался в твердокожее существо в прозрачном панцире, малоподвижное, с остекленевшим взглядом. Под конец рассказа его неосторожно протыкали вилкой, и он вытекал из панциря, как студень, лишь твердые стеклянные глаза остались в оболочке, закатившись почему-то в пятку левой ноги. Игорь Сергеевич брезгливо поморщился, представив себе эту картину, и перешел к стихам. Стихи были еще более непонятны, но раздражения не вызывали. Что-то, как можно было догадаться, о любви, но уж больно заумно.
— О жизни надо писать, ребята, — сказал Рыскаль.
Дворники понимающе переглянулись, однако снова кивнули. "Дураком считают", — горько подумалось Игорю Сергеевичу, но он удержался от дальнейших советов, решив поглядеть, как будут разворачиваться события дальше.
А на следующий день празднично одетые кооператоры снова потянулись в школу — концерт был назначен на четыре часа.
Ирина Михайловна и на сей раз шла с генералом. Перед этим к ней забежала Завадовская и вернула деньги на банкет, загодя уплаченные Григорием Степановичем. Завадовская без обиняков объяснила Ирине, как велел Рыскаль: вам же лучше хотим, во избежание... и т. п. Ирина Михайловна почти обрадовалась тому, что отказ исходит не от нее, а от начальства. По правде сказать, она сама чувствовала себя неловко. Вроде бы наплевать на чужие мнения, а вот ведь не наплевать! Что-то мешает. Но на концерт все же взяла.
С одной стороны, Николаи ей уже чуть-чуть поднадоел своею учтивостью и предупредительностью, а главное — постоянным оптимизмом. И это несмотря на то, что Григорий Степанович уже давно висел на волоске; он пережил два инфаркта, и в любую минуту мог наступить третий.
Ирина недоумевала: чего старик бодрится? хорошего в жизни гораздо меньше в сравнении с плохим! Куда ни глянь — беды и горести, и беспросветный мрак впереди. А улыбка генерала, его звонкий, уверенный голос отвечали ей: это не совсем так, уважаемая Ирина Михайловна! посмотрите вокруг внимательнее! ваши беды не стоят выеденного яйца! вы живы и, слава Богу, здоровы, чего же вам еще надо?
С другой стороны, Ирина уже привыкла к генералу. При ее-то консервативности! нелюдимости! Однако Николаи уже вписался в быт, стал не то чтобы членом семьи, а вроде доброго домового. Как бы и нет его, а все же есть. А может, не домовой, а Карлсон, который живет на крыше, правда, без моторчика за спиной и кнопки на животе. Стоило Егорке распахнуть окно, как генерал тут как тут! И рассказы, и стрельбы, и бумажные голубки, и мыльные пузыри...
Теперь, торопясь на концерт с Егоркой и генералом, Ирина опасалась лишь одного: как бы генерал не вышел на сцену с каким-нибудь номером художественной самодеятельности. Мысль эта, сначала показавшаяся ей фантастической, по мере приближения к школе становилась все более правдоподобной. Ирина не выдержала и спросила вроде бы в шутку:
— А сегодня вы не собираетесь выступать, Григорий Степанович?
— Ах, черт! — воскликнул Николаи. — Как же я не подумал! Можно было фокусы показать. Знаете, Ирина Михайловна, я недурно показываю карточные фокусы. Но колоду не захватил. Жаль!
Он вдруг рассмеялся и заглянул ей в глаза — поверила или нет? Ирина смутилась.
Актовый зал встретил их возбужденной предпраздничной суетой — рассаживались по рядам, занимали места соседям, переговаривались... По проходу промчалась Клара Семеновна с пышной прической, в драгоценностях, на высоких каблуках... кто-то в углу настраивал гитару; провели, придерживая за худенькие плечи, двух детей в молдавских национальных костюмах... На сцене взъерошенный молодой человек пробовал микрофон, время от времени над рядами разносился его хриплый, с потрескиваниями голос: "Раз, два, три, проба, проба, проба..."
Вся обстановка и тревожное томительное ожидание напомнили Ирине Михайловне что-то давнее, из детства... вдруг она вспомнила: пионерский сбор! Это ощущение родилось не у нее одной, многие истосковавшиеся по коллективизму кооператоры с наслаждением обнаруживали в себе прочно забытые, казалось, желания. Хотелось скандировать и рапортовать.
Потому, когда на сцене появилась Светозара Петровна с красным бантом на лацкане костюма и подняла руку, обратив ее раскрытой ладонью к залу, кооператоры разом смолкли.
— Внимание, товарищи! Торжественное собрание кооператива объявляю открытым! — звонким приподнятым голосом возвестила Ментихина, и тут же за сценой ударили в барабан и заиграли марш на баяне.
Открылась противоположная сцене дверь, и по проходу через весь зал под звуки марша быстро и четко прошел майор Рыскаль в парадной форме. Его сопровождали Светозар Петрович и Вера Малинина. В руках у Рыскаля была тоненькая стопка почетных грамот.
Это напоминало вынос пионерского знамени дружины.
Кооператоры встали со своих мест и овацией в такт маршу сопроводили майора к сцене.
В этот миг на сцене появился знакомый уже кооператорам транспарант "Да здравствует воздушный флот!", который вынесли из-за кулис дворники. Овация перешла в беспорядочные рукоплескания.
Рыскаль не без молодцеватости взбежал по ступенькам на сцену и занял место рядом с Ментихиной. Старушка не могла скрыть счастливой улыбки. Дожила-таки до торжества тех, правильных, идей! Рыскаль зачем-то пожал ей руку, что не предусматривалось сценарием, и жестом усадил кооператоров.
Речи, а тем более доклада, не планировалось. Тем не менее, оказавшись лицом к лицу со внимающим залом, майор почувствовал ее необходимость. Слова нашлись легко — и не казенные, а свои, от сердца, давно забытые, оставшиеся там, в туманной дали пятидесятых.
И те из кооператоров, кто помнил иные, еще более туманные времена, и сорокалетние, и молодежь, родившаяся после войны, сидя в этом обыкновенном зале обыкновенной школы, украшенном обыкновенными плакатами, чувствовали, что происходит нечто такое, чего уже давно ждали, о чем неосознанно грезили, страдая от разъедающих общество язв, когда на словах человек человеку был "друг, товарищ и брат", а на деле оборачивался волком, когда... но что об этом говорить!
У тех, кто постарше, это смутно с чем-то ассоциировалось; молодые же внимали с чувством, поскольку дух коллективизма, вспыхнувший в кооперативе, благодаря беде и общей борьбе, был, что ни говори, весьма притягателен.
И вот что удивительно — формы единения были те же, казенные: собрание, субботник, демонстрация, художественная самодеятельность, а чувства рождали истинные. Должно быть, потому происходило так, что беда коснулась самого сокровенного — собственного дома — и стало вдруг понятно, что справиться с нею можно только самим.
Со сцены уже лились взвизгивающие звуки молдаванески, а те самые дети в костюмчиках потешно и не в такт топтались на месте, взявшись за руки и высоко вскидывая голые коленки. Аккомпанировал на баяне Серенков, его застывшее лицо ничего не выражало, в то время как пальцы с удивительным проворством бегали по клавиатуре.
Детям щедро похлопали, и Светозара Петровна объявила следующий номер: художественное чтение. На сцену вышла Вера Малинина — она сильно изменилась в последнее время, стала увереннее, помолодела и похорошела. "Лермонтов. Мцыри", — сказала она и принялась читать хрестоматийный отрывок из поэмы — поединок с барсом... "Но в горло он успел воткнуть и там два раза повернуть свое оружье. Зверь завыл..." — читала уверенно и с выражением.
Затем Армен Карапетян без сопровождения спел армянскую народную песню, а Файнштейн прочитал свою юмореску о сантехниках.
На сцену вышел квартет Рыскалей — майор при параде, Клава и Марина с Наташей, вполне оформившиеся уже девицы, очень похожие на мать. Серенков склонил голову, прикрыл глаза и заиграл "Ромашки спрятались, поникли лютики...". Клава повела чисто, дочки подхватили: "Зачем вы, девочки, красивых любите...", Рыскаль тихо и печально вторил.
Женщины в зале прослезились, а мужчины сурово нахмурили брови, кроме генерала Николаи, который, наоборот, распахнул глаза и с удивлением взирал на сцену.
— Надо же, какие молодцы! — шепнул он Ирине, тоже против воли растроганной.
Рукоплескали Рыскалям еще добротнее, а они, смущенно покланявшись, затянули есенинское "Не жалею, не зову, не плачу..." — да еще лучше прежнего! Девочки порозовели, голос Клавы дрожал от волнения, а майор усердно помогал себе бровями, оставаясь в целом вполне статуарным.
На "бис" исполнили "Вечерний звон" — коронный номер. Рыскаль глубоко и неторопливо подавал свои "бом-бом", пока жена и дочки, точно ангелы на небесах, выводили мелодию. Зал рыдал в буквальном смысле слова.
Кроме удовольствия, доставляемого пением, еще одна причина заставляла кооператоров радоваться, возможно, и неосознанно, а именно — простота и душевность руководителя, которые демонстрировались с полной убедительностью.
Выступавший после Рыскалей вокальный дуэт с самодеятельной песенкой на тему летающих домов не имел и половины того успеха. И тут нравственное чутье не подвело кооператоров. Может быть, это и грубое сравнение, но... "в доме повешенного не говорят о веревке".
Молодожены-студенты, занимающиеся в кружке бального танца, показали бразильскую самбу — он в черном смокинге, она в пышной кружевной юбочке... Серенков аккомпанировал всем весьма квалифицированно, а затем исполнил свою "коронку" — "Полет шмеля" композитора Римского-Корсакова, блеснув виртуозной техникой. Старики Ментихины порадовали юмористической миниатюрой, ими же и сочиненной, — Светозара Петровна изображала кассиршу "Универсама", а Светозар Петрович воришку-покупателя, припрятавшего под полою банку сардин. При этом брат и сестра обнаружили бездну юмора и артистического дара — кооператоры покатывались, глядя, как Светозара Петровна, оставив кассовый аппарат, производит детальный обыск покупателя и извлекает на свет божий содержимое карманов...
Вообще раскованность на сцене и в зале была полнейшая. Будто рухнули разделявшие кооператоров перегородки — никто не боялся показаться таким, как есть, и принимал другого со всеми его достоинствами и слабостями.
Ирина заметила, что генерал достал из кармана носовой платок и как-то странно комкает его в руках, теребит, прячет в кулаке... Он бросил на нее взгляд и смутился.
— Не могу вспомнить один фокус... Очень забавный фокус. Исчезновение носового платка. Хотелось бы показать...
Не успела Ирина придумать какое-нибудь возражение, как Светозара Петровна, вновь появившаяся на сцене в качестве ведущей, объявила:
— А сейчас, товарищи, гвоздь нашего вечера! Валентин Борисович Завадовский! Опыты с телекинезом!
Зал загудел. Несколько мужчин, не проживающих в нашем доме и сидевших в первом ряду, подобрались и вскинули головы, уставившись на сцену с повышенным вниманием.
Из-за кулис вышел Валентин Борисович, сопровождаемый Кларой. Она осталась стоять у задника, не спуская глаз с мужа, а Завадовский вышел на авансцену и едва заметно поклонился. Публика по инерции приветствовала его аплодисментами.
— Это тот, который дом угнал! — возбужденно проговорил кто-то, объясняя соседу.
С Валентином Борисовичем произошли изменения. Он прибавил достоинства, почувствовал себе цену. Куда девался робкий кооператор, которого привыкли видеть с собачкой на спортивной площадке, куда девалась его заискивающая улыбка! Перед зрителями предстал маленький, изящный, хорошо одетый мужчина аристократического вида, с несколько усталым и надменным лицом. Он подчеркнуто медленно потер одна о другую руки и проговорил чуть слышно:
— Ну что ж... Начнем.
По сигналу Клары дворники вынесли на сцену стол, а Светозара Петровна — графин с водой и пустой стакан. Все это поставили перед Завадовским на самом краю сцены. Валентин Борисович отступил на шаг, прикрыл ладонью лицо и несколько мгновений сосредоточивался. В зале наступила гробовая тишина. Завадовский жестом, исполненным артистизма, приподнял руку и плавно взмахнул ею снизу вверх.
И тут кооператоры увидели, как графин, дотоле мирно занимавший свое место на столе, медленно взлетел в воздух и, повинуясь движениям руки Завадовского, сделал небольшой круг над стаканом. Затем графин наклонился, и из него в стакан полилась вода. Бульканье воды с ужасающей отчетливостью слышалось в помертвевшем зале.
— Да, здесь мне делать нечего... — восторженно выдохнул генерал.
Завадовский опустил руку, и графин занял свое место на столе. Зал, пришедший в себя от шока, взорвался аплодисментами. Не аплодировала только Клара, впервые лицезревшая новый талант мужа. Она застыла на фоне разрисованного под пионерский лагерь с горнами и барабанами задника, сцепила на груди пальцы и вглядывалась в затылок Валентина Борисовича с болью и нежностью.
А муж, дождавшись, когда стихнут рукоплескания, поднял обе руки перед собой и обратил их ладонями к Кларе. Затем он закрыл глаза и согнул сомкнутые на обеих руках пальцы. Лицо его исказилось нечеловеческой мукой, в то время как пальцы стали медленно возвращаться в вертикальное положение. И тогда Клара, точно привязанная к кончикам этих пальцев невидимой ниточкой, поползла вверх, как пионерский флаг на веревке, что был изображен на заднике. Несколько мгновений она не соображала, что с нею происходит, но потом вдруг с ужасом заболтала ногами в воздухе и завизжала на весь зал:
— Валентин, опомнись!
Валентин Борисович, не открывая глаз, улыбнулся самодовольной улыбкой и переломился в поклоне, бросив обе руки книзу. Клара за его спиной опустилась на пол с завидной быстротою, то есть почти упала с метровой высоты, встряхнулась всем телом, точно собака после купания, и убежала за кулисы, не посмев даже подойти к дерзкому мужу.
Случись такое пару месяцев назад, от Валентина Борисовича остались бы лишь рожки да ножки!
Нечего и говорить, что зал неистовствовал: хохотал, рыдал, топотал ногами.
— Еще! Еще! — скандировали кооператоры, словно не догадываясь, что в любую минуту каждый из них может повторить трюк Клары Семеновны.
И Завадовский дал понять свою власть над зрительным залом. Бывший забитый циркач, угождавший публике, наслаждался сейчас своей силой. Он выпрямился и, придав взгляду гипнотизм, принялся шарить по рядам глазами, словно выискивая очередную жертву. Кооператоры притихли и вдавились в стулья. Завадовский будто кружил над залом — горный орел, кондор, стервятник, — сейчас он отплатит им за годы унижения, сейчас он взметнет эти ряды, закрутит их в спираль и вышвырнет в чистое майское небо, которое пока еще ничего не подозревало, раскинувшись за широкими окнами актового зала во всей своей голубизне.
Валентин Борисович сверкал очами, пальцы его хищно шевелились. Похоже было, что он слегка помрачился рассудком. Но минута триумфа и помрачения длилась недолго. В переднем ряду встал мужчина в штатском и тихо, но внятно произнес:
— Прекратите, Завадовский!
И Валентин Борисович мгновенно сник, осунулся, помельчал...
— Простите, Роберт Павлович... — прошептал он, поклонился и быстрыми шагами ушел со сцены за кулисы.
Зрители, облегченно вздохнув, проводили его хлопками.
На сцену выпорхнула Светозара Петровна с лицом чуть бледнее обычного и крикнула в зал:
— Концерт окончен!
Последний номер, несмотря на его безусловную сенсационность, несколько испортил праздничное настроение кооператоров. Опять повеяло страхами и загадками памятной ночи, о которых хотелось бы забыть навсегда. Кооператоры расходились встревоженные, потому как нельзя кстати маячил впереди банкет, где можно будет забыться и залить тревоги вином.
Генерал проводил Ирину до щели и, уже прощаясь, вдруг сказал:
— Ирина Михайловна, я давно хотел спросить: какие у вас планы на лето?
Ирина замялась. Планов никаких у нее еще не было. По правде сказать, все эти дни на новом месте проскочили впопыхах; ее не покидало вокзальное ощущение временности, а потому строить какие-либо планы она просто боялась.
Генерал, не дождавшись определенного ответа, продолжал:
— Я хочу предложить вам с Егором провести лето у меня на даче. Это в семидесяти километрах от города в сторону Приозерска. Там немного запущено после смерти моей супруги, но вполне сносно...
— Спасибо, Григорий Степанович, я как-то не знаю...
— После будете "спасибо" говорить. Когда у вас отпуск?
— В июле. Впрочем, я не знаю — отпустят ли. Я всего третий месяц на этом месте. Отпуск мне еще не положен.
— Это в училище-то? Отпустят! — сказал генерал. — Начальник училища -бывший мой подчиненный.
Ирина не знала — благодарить генерала или нет. Настолько неожиданным было его предложение, что она не успела взвесить, удобно ли, что скажут посторонние... впрочем, что за ерунда! Какие посторонние?
— Ну, вы подумайте, потом скажете. Я настоятельно советую и приглашаю. Мальчику будет хорошо, — сказал Григорий Степанович, обратив взгляд на Егорку и потрепав того по плечу. — И вам, надеюсь, тоже... И мне... — добавил он после паузы неожиданно дрогнувшим голосом. — Всего доброго! Желаю весело провести вечер! — закончил он бодрым опять голосом, повернулся и пошел к своему дому.
— Ну что, Егор? Поедем к Григорию Степановичу? — растерянно спросила Ирина.
— Поедем! — обрадовался Егорка, но тут же вспомнил: — А папа?
— Папа... — упавшим голосом повторила Ирина. — В общем, это еще не скоро, посмотрим...
На банкет к семи часам вечера она пошла с неохотой, чуть ли не по обязанности: не любила выделяться. В ресторане ей указали, куда садиться; столики компоновались по лестничным клеткам, и Ирина обнаружила за своим Ментихиных и чету Вероятновых, остальные соседи по этажу отсутствовали: Сарра Моисеевна по возрасту, я — по занятости совсем другими делами, прочие — по неизвестным причинам.
Здесь уже торжественная часть прошла мигом в виде тоста Светозара Петровича "за дружбу и взаимопонимание", после чего торжество рассыпалось на отдельные застолья — где скучнее, где веселее, официанты работали спустя рукава, посетитель был больно уж беден — восемь пятьдесят на человека! — они почти не скрывали презрения... а когда по рукам пошли бутылки водки, принесенной "с собой" в двух сумках Клары Семеновны, то все стало знакомо и неинтересно...
Разговор за столиком Ирины не вязался. Вероятнов отмалчивался; все еще таил обиду на кооператоров, сместивших его с поста, хотя — видит Бог! — нужен он ему был как собаке пятая нога, да и новый председатель чувствовал себя в соседстве с предшественником неуютно. Ментихина придвинулась к Ирине и слово за слово начала целенаправленный разговор о жизни: хватает ли денег? скоро ли вернется муж из командировки? что будет летом делать мальчик? неужели в городе останется?.. вы простите, Иринушка, что я вторгаюсь, но с мужем у вас все, так сказать, в порядке?.. извините, Бога ради!
— Я видел его, — вдруг брякнул Вероятнов после рюмки.
— Кого? — удивилась Ирина, ибо Вероятнов обращался к ней.
— Мужа вашего.
— Где? — вскинулась Ирина, будто Демилле был потерянным в городе, хотя достаточно было позвонить мужу на работу, чтобы он отыскался.
— На демонстрации, — ответил Вероятнов.
Он перестал жевать и удивленно уставился на Ирину — больно уж она переменилась в лице! Ментихина обратилась в слух.
— На демонстрации... — повторила Ирина. — Он никогда на демонстрации не ходил.
— А тут пошел. Да еще с портретом, — Вероятнов хохотнул, вспомнив нелепый вид Демилле.
Пришлось ему рассказать подробнее об их встрече. Ирина пришла в себя ("В самом деле, чего я волнуюсь? не маленький! ему, видно, все равно, раз на демонстрации ходит!"), но старушка успела все же определить для себя, что дела в семействе Демилле обстоят неважно.
По мере того как содержимое бутылок вливалось в единый организм кооператива, шум в зале нарастал, вот уже полетели пятаки в музыкальный ящик и первые пары закружились между столиков. Идейное воодушевление, охватившее кооператоров на концерте, незаметно переходило в алкогольную эйфорию с горьким осадком на дне. И официанты с постными ухмылочками, и бутылки водки, тайком передаваемые под столами, и закуски, один вид которых навевал мысли об ОБХСС, — все, буквально все разрушало с таким трудом созданное единство, намекало на тщетность коллективистских отношений. Будто из нарисованного на заднике пионерлагеря вернулись в реальную жизнь...
И уже текли пьяные речи, и струились пьяные слезы, а поток брудершафтов и лобызаний достиг опасной силы. Тянулись с бокалами к Рыскалю, высказывали ему слова признательности и любви, которые, будь они сказаны в трезвом состоянии, безусловно, имели бы больше веса, чем теперь. Рыскаль хмурился, вертел фужер с "пепси-колой" за тонкую ножку. Не позволил себе выпить ни грамма, хотя абсолютным трезвенником не был, употреблял — но лишь в семье или с друзьями по праздникам. Никак не на работе. А здесь была работа.
Инесса Ауриня, сверкая глазами и размахивая пышной копной волос, вдруг пустилась в пляс под зажигательные звуки цыганочки. Кооператоры-мужчины хлопали в такт, не жалея ладоней, официанты смеялись в кулак, сгрудившись у дверей зала.
И уже Файнштейн с Серенковым, заложив большие пальцы рук под мышки, синхронно танцевали "семь сорок", точно родные братья, Клара Семеновна вертелась перед ними колбасой, подзуживала, подкрикивала...
В разгар веселья у дверей в зал произошло движение. Официанты преграждали кому-то дорогу, разводили руками: мол, мест нет, но потом расступились и пропустили в ресторан незнакомую женщину. Она поискала кого-то глазами, затем подошла к столику моих соседей и уселась рядом с Ириной. Только тут Ирина ее узнала. Это была дочь генерала Николаи.
Рыскаль, конечно, заметил появление женщины и не спускал с нее глаз. Не хватало ему, кроме людей Коломийцева, еще и неизвестных посторонних! Мало ли откуда? Вдруг Управление прислало проверить?.. Он несколько успокоился, увидев, что женщина завела какую-то беседу с Ириной Нестеровой. Заметил Рыскаль, что к разговору женщин внимательно прислушивается и Светозара Петровна. Значит, и ему будет известно... Не прошло и минуты, как Ирина, покраснев, вскочила с места и бросилась к выходу. Незнакомка, как ни в чем не бывало, налила себе водки в фужер и залпом вылила. Ну и гости!.. После чего она встала и с пугающей развязностью пригласила на танец Вероятнова. Тут Рыскаль окончательно убедился, что незнакомка (кстати, одетая довольно скромно) изрядно пьяна. Ее качнуло и бросило в объятия к бедному растерянному гиганту Вероятнову. Еще минута, и вспыхнул бы скандал, ибо жена Вероятнова уже готовилась ринуться в бой, но тут неожиданно вернулась Ирина, схватила незнакомку за руку и потащила ее к выходу.
Никто из кооператоров по-настоящему не обратил внимания на этот инцидент, поскольку забав хватало.
Дело близилось к концу, гром победы раздавался, официанты убирали грязную посуду... Кооператоры гурьбой двинулись на улицу. Домой пошли почти тою же колонной, что вчера на демонстрацию. Затянули песню, с нею вступили на проспект Щорса ("Широка страна моя родная...") и пошли прямиком на Безымянную. При подходе к дому случился еще инцидент. Несколько молодых кооператоров и среди них, как потом выяснилось, баснописец Бурлыко, подступили к Завадовскому, не без труда сопровождавшему веселую Клару, и потребовали от Валентина Борисовича, чтобы он тут же, не сходя с места, вернул дом на улицу Кооперации. Сначала вежливо и почти в шутку: "Ну, что вам стоит? Раз-два — и в дамки!". Потом чуть ли не с угрозами: "Старик, давай по-хорошему! Нам здесь уже н-надоел-ло!" — они схватили Завадовского за локотки, оторвали от ничего не понимающей Клары и потащили на пустырь, где стояли ненужные уже деревянные туалеты.
Отсюда хорошо был виден один из торцов дома с освещенными окнами. Разбойники поставили Валентина Борисовича лицом к родному жилищу и приказали уже грозно: "Валяй, отрывай!".
— Как, "отрывай"? — спросил испугавшийся циркач.
— От асфальта. Двигай, двигай!
Завадовский с испугу, и вправду, решил попробовать, хотя в успехе уверен не был (Клара в это время, очухавшись, догоняла Рыскаля, который уже просочился в щель и подходил к своему подъезду). Валентин Борисович зажмурился, зажал голову между ладоней, скорчил страшное лицо и... Где-то высоко раздался треск, кооператоры задрали головы и увидели в сероватом небе наступавшей белой ночи улетающие вверх телевизионные антенны коллективного пользования — всего восемь штук. Антенны летели параллельно, как стая фантастических птиц.
Это все, что удалось Завадовскому.
Не успел несчастный кооператор повторить попытку, как на пустыре показался майор Рыскаль.
— Прекратить! — кричал он на бегу.
Группа злоумышленников рассыпалась, майору удалось схватить лишь одного из них, а именно Бурлыко. Рыскаль проворным проверенным приемом заломил руку баснописца назад и пригнул его к земле.
В это время антенны со страшным грохотом, разбудившим полмикрорайона, обрушились обратно на крышу дома. Майор вздрогнул, но нарушителя не выпустил. Клара Семеновна, наконец-то завладев мужем, повела его домой на египетскую перину.
Глава 23
МЕЦЕНАТ
...По воле судьбы, а скорее — благодаря собственному самолюбию, Евгений Викторович снова оказался в бегах.
На этот раз Демилле, почти не раздумывая, направился на такси к Каретникову. Он ощущал перед ним некоторую неловкость: человек от чистого сердца вызвался помочь ему, дал телефон, а он...
Каретников не удивился позднему появлению знакомца, будто ждал его все эти ночи. Ни о чем не расспрашивая, он оставил Демилле в будочке присматривать за стоянкой, а сам побежал к ближайшему телефону-автомату. Вернулся через две минуты запыхавшийся, быстро написал на бумажке адрес и вручил его Евгению Викторовичу со словами:
— Арнольд Валентинович вас ждет.
— Но... ведь уже поздно, — в нерешительности проговорил Демилле.
— Ничего, ничего. Он не спит. Торопитесь, вот-вот разведут мосты. Ехать вам на Васильевский.
Демилле поблагодарил и снова пустился в путь. Через полчаса, благополучно миновав Тучков мост, он входил в парадную старого дома на 7-й линии.
Едва он поднялся на третий этаж и приблизился к черной, обитой кожей двери, на которой сиял старинный надраенный латунный номер, как та приоткрылась и за нею обнаружился сам Арнольд Валентинович. Он кивнул гостю и сделал приглашающий жест.
Демилле вошел в прихожую и поставил чемодан на пол. Арнольд Валентинович помог ему снять плащ, все так же храня молчание.
Несмотря на поздний час, хозяин квартиры выглядел изысканно. На нем был мягкий вельветовый костюм, под пиджаком виднелась тонкая шерстяная клетчатая рубашка, но более всего поражал галстук-бабочка — коричневый, в горошек, весьма внушительного размера. Безич был аккуратнейшим образом причесан и, как показалось Демилле, даже надушен. Во всяком случае, от него исходил явственный приятный запах.
Роста он был маленького, сухой, с вдавленной в плечи большой головой, украшенной львиной гривой седых волос.
Так же молча они прошли по коридору в гостиную — хозяин впереди, гость сзади. Демилле отметил походя резную деревянную, покрытую черным лаком корзину для тростей и зонтов, из которой торчало их штук двадцать — тонких и толстых, с набалдашниками на ручках и без. Не успев как следует удивиться такому обилию тростей и зонтов, Евгений Викторович вступил в гостиную, тут у него перехватило дыхание.
Все стены просторной комнаты с овальным столом посредине были увешаны разного размера картинами. С первого взгляда становилось ясно, что живопись эта — подлинная, старая и, вероятно, необыкновенно дорогая.
— Неужели... Пиросмани? — спросил Демилле, указывая на картину, написанную в манере, которую трудно спутать с другой.
— Именно, — кивнул Безич. — И это тоже... Однако давайте все же познакомимся окончательно. Арнольд Валентинович...
И он протянул маленькую узкую ладонь Демилле. Евгений Викторович тоже назвал свои имя и отчество, уже известные Безичу, и хозяин усадил гостя на старинный стул, обитый сафьяном.
— Тут есть, на что посмотреть, вы еще успеете.. — .говорил Арнольд Валентинович, не спеша доставая из буфета маленькие, с золотым ободочком рюмочки, фарфоровые расписные блюдца, пару бутылок нестандартной формы и расставляя все это на скатерти стола. — Это Машков, там Кузнецов, Ларионов... — кивал он на полотна. — Простите, Бога ради, вам что-нибудь говорят эти фамилии?
— Да, — коротко отвечал Демилле.
— Очень хорошо. Многие ведь не знают... Вы что предпочитаете -виски или ментоловый ликер?
Демилле пожал плечами. Виски ему пробовать доводилось, ментоловый ликер — никогда.
— Ликер, если можно, — сказал он.
Безич налил в рюмку прозрачной изумрудно-зеленой жидкости. Появился в его руках и огромный апельсин, который хозяин принялся надрезать специальной конфигурации ножичком. Демилле смотрел, как отпадают от апельсина толстые, будто подбитые изнутри белым войлоком, дольки кожуры.
— Значит, вы по-прежнему бездомны, и власти отказываются вам помочь? — спросил Безич, разламывая очищенный апельсин и выкладывая половинки на блюдечко перед гостем.
— Да. Это так, — ответил Евгений Викторович, с неудовольствием отмечая про себя, что старается говорить с несвойственным ему аристократизмом.
Безич горестно покачал головой, при этом мягкая коричневая бабочка у него на груди затрепетала крыльями. Он принялся за другой апельсин, что-то обдумывая:
— К сожалению, мы немного упустили время, — наконец сказал он. — Вам следовало обратиться ко мне сразу. Сейчас уже шум утих... Вы до сих пор не имеете никаких сведений относительно исчезнувшего дома?
— Имею.
— Какие же?
Безич покончил со вторым апельсином и только тут налил виски в свою рюмочку и приподнял ее, кивком приглашая гостя выпить. Они выпили, не чокаясь, предупредительно глядя друг другу в глаза.
— Он улетел, — сказал Демилле довольно небрежно, ощущая ментоловый холодок во рту.
— Как вы сказали?
— Ну... улетел куда-то в другое место. Моя жена и сын живы-здоровы, об этом мне известно, но пока не объявились, — пояснил Демилле со скрытой горечью.
— Так-так-так... Им запрещают. Очевидно, им запрещают.
— Вы думаете?
— Тут и думать нечего! — воскликнул Безич. — Значит, не снесли, а перенесли на другое место... — задумчиво продолжал он.
— Кто перенес? — нерешительно спросил Демилле.
Безич взглянул на него с печалью и шумно вздохнул, отчего бабочка взмахнула крылами.
— Вы, должно быть, совсем не представляете себе могущества нынешней военной техники. Не думаете же вы, в самом деле, что дом перелетел самостоятельно? Так сказать, по своему желанию!
— М-м... — сомневаясь, промычал Демилле.
— Но как ловко сработано! И мировая общественность об этом не знает! Ловко, очень ловко!.. Я думал — слухи... Почему-то было связано с пивом. Скажите, в вашем доме не было пивной?
— Ну что вы! Кооперативный жилой дом!
— Странно... При чем здесь пиво? Ну да Бог с ним! Чего не придумают! Вы завтра же должны написать письмо.
— Кому? — удивился Демилле.
— Мадридскому совещанию.
Демилле опешил.
— Ну зачем же сразу Мадридскому... — забормотал он. — Может быть, лучше в горисполком?
— Ну-ну! Пишите! Пишите! Уповайте на горисполком! Вы меня просто удивляете! — заволновался Арнольд Валентинович.
Он засопел, обиделся, отвернулся от Демилле. Тому стало неловко.
— А что писать? — робко спросил он.
— Вот это другое дело! — оживился Безич. — Мы придумаем, что писать. Это мы придумаем... Напишите о ваших мытарствах, о произволе властей, о правах человека...
Он снова налил ликер гостю и виски себе.
— Меня с работы выгонят, — подумав, сказал Демилле.
— Конечно, выгонят! — обрадовался Арнольд Валентинович. -А мы еще напишем! Пусть знают! Главное — не сдаваться, друг мой!
Эта перспектива пришлась не по нутру Евгению Викторовичу. Он и представить себе не мог, чтобы его личные несчастья могли заинтересовать кого-то в Мадриде.
Они опять выпили, и хозяин предложил укладываться спать. Он принес из другой комнаты сложенную постель и расстелил ее на диване с высокой спинкой, обитой тем же сафьяном. Церемонно пожелав Евгению Викторовичу спокойной ночи, Безич исчез за дверями соседней комнаты.
Демилле остался наедине с картинами и долго разглядывал их, прежде чем погасить свет. Живописные фрагменты чужих судеб, уложенные перед ним на стене в пеструю мозаику, как нельзя лучше отображали нынешнее его состояние. Он перебегал взглядом с картины на картину, а сам чувствовал, что физически переходит из пространства в пространство — это были пространства человеческих душ. Сколько таких пространств вокруг него! Не погружаясь ни в одно из них полностью, он убегал к новому — так и в любви он искал свое пространство, так и в архитектуре когда-то... Существует ли оно вообще?
То пространство, которое начало открываться ему здесь, у Безича, интриговало и настораживало. Кто этот борец за права человека? Альтруист, правдоискатель, сноб?..
Он потянул за шелковый шнурок настольной лампы под абажуром с кистями и погрузился в темноту.
Не успел Демилле заснуть, как услыхал скрип двери, и, приоткрыв глаза, увидел женскую фигуру в роскошном ночном халате. Как можно было определить в рассеянном свете, падавшем из высоких окон, женщина была молода и красива. Она зевнула и окинула взглядом диванчик с Демилле, поджавшим под одеялом ноги (диванчик был короток).
— Нолик, опять у тебя диссидент лежит! — капризно произнесла она, отвернув голову к приоткрытой двери. — Когда это кончится?
— Зиночка, не волнуйся, дорогуша! — проворковал откуда-то голос Безича.
Зиночка, шаркая ночными туфлями, поплелась через комнату в прихожую. Вскоре с той стороны донеслось рычание бачка, и Зиночка прошествовала обратно. Демилле обдумывал ее фразу. Он -диссидент? Неужто это так? Нет уж, увольте!.. К диссидентам Евгений Викторович относился со смешанным чувством брезгливости и страха.
Он все-таки заснул, и ему приснился сон, будто они с Ириной чистят столовое серебро у Елизаветы Карловны. Чистили они, как и положено, подушечками пальцев. Демилле взглянул на них и увидел, что они черны, будто выпачканы в саже. "Как же я их отмою?" — забеспокоился он и, взяв жену за руку, проверил пальцы у нее. Они светились спокойным серебряным светом. "Мы же серебро чистим, Женя, — сказала жена. — Чему ты удивляешься?.."
Проснулся он рано, быстро оделся и сполоснул лицо в просторной ванной, после чего убрал постель и сел на диванчике рядом с горкой белья, сложив перед собою руки и ожидая пробуждения хозяев. Вскоре он услышал, как заплескались в ванной, заскрипели полы в соседней комнате, из нее имелся отдельный выход в коридор. Демилле терпеливо ждал. "Бедный родственник!" — с неудовольствием подумал он.
На этот раз, глядя на картины, он заметил, что они разделены лабиринтом узких полос однотонных серовато-зеленых обоев. Лабиринт был весьма прихотлив по рисунку. "Может быть, это и есть мое пространство? -подумал Демилле. — Узкие однотонные проходы между чужими жизнями". Ему понравилась эта мысль, он нашел ее нетривиальной, но продолжить философические размышления помешал Безич, вышедший из дверей спальни в том же самом виде, что ночью, будто он и не ложился спать.
Последовала процедура приготовления утреннего кофе и сервировки стола. Зиночка выплыла, когда кофейный аромат разнесся по квартире и Безич вернулся из кухни с серебряной джезвой в руках. Демилле встал и с достоинством поклонился. Зиночка кивнула рассеянно.
Ночное освещение обмануло Евгения Викторовича на несколько лет: ночью ему показалось, что Зиночке двадцать пять, утром она выглядела на все тридцать. Безич представил их друг другу, назвав обоих по имени-отчеству. Зиночка официально именовалась Зинаидой Прохоровной.
На покрытом утренними кремами блестящем лице Зиночки читались равнодушие и легкое презрение ко всему происходящему.
Только они уселись за стол и Арнольд Валентинович затеял светский разговор об архитектуре модерна в Петербурге, узнав, что Демилле архитектор, как раздался звонок. Безич извинился и пошел открывать.
— Еще один диссидент явился. Как я их ненавижу, если бы вы знали! — пожаловалась Зиночка со вздохом, будто не замечал, что сказанным относит к ненавидимым своего собеседника. Демилле на всякий случай придал лицу выражение надменности.
В прихожей раздавались церемонные приветствия. Через минуту хозяин ввел в гостиную бородатого человека лет сорока со впалой грудью, в свитере. Шея бородатого была обмотана тонким шарфом, брюки пузырились на коленках.
Демилле вгляделся в лицо вошедшего и понял вдруг, что хорошо с ним знаком, встречал неоднократно, но очень давно. Где же могло это быть? В Доме архитекторов? В институте? На конкурсных выставках?.. Может быть, они вместе работали когда-то? Убей Бог, субъект не припоминался! Внезапно из темного уголка памяти вынырнула фамилия: Кравчук. Почему Кравчук? Откуда Кравчук? А может быть, и не Кравчук вовсе!..
— Знакомьтесь! Первый поэт Петербурга Аркадий Кравчук! -приподнятым голосом представил нового гостя Арнольд Валентинович.
Но прежде чем хозяин успел назвать Евгения Викторовича, Кравчук как-то странно сморщил лицо, что, по всей вероятности, означало улыбку, и шагнул к Демилле.
— Женька, черт! Вот не ожидал! Да ты, что же, не помнишь меня! Я тебя сразу узнал! — воскликнул он, суя руку и чуть ли не намереваясь обняться, на что Демилле, неуверенно улыбаясь, инстинктивно отступил назад.
— Мы же в школе вместе учились! — объявил Кравчук, оглядывая хозяев.
Господи, как он мог забыть! Кравчук! Аркаша Кравчук, несусветный лодырь и душа парень, отсидевший в одном классе с Демилле последние три года средней школы! Демилле, помнится, еще занимался с ним по математике — без особого успеха. Принадлежали они к разным компаниям, Демилле всегда входил, что называется, в "ядро" класса, где группировались активисты и отличники, Кравчук же пребывал на отшибе. Но все равно! Как он мог забыть!..
Демилле пожал Аркадию руку, растроганно полуобнял, быстро припоминая, что после десятого класса знал о нем следующее: Аркаша завалил в мореходку и попал в армию. Дальнейший его жизненный путь совсем был неизвестен, даже на традиционном сборе выпускников, посвященном двадцатилетию окончания школы, Аркадий не присутствовал, и никто о нем не вспомнил.
— Вот как бывает! Вот ведь как бывает! -удовлетворенно повторял Безич, глядя на встречу однокашников, в то время как Зиночка, подхватив чашку с недопитым кофе, молча удалилась в спальню. Безич, скривившись, махнул рукою ей вслед: мол, оно и лучше!
— А вы, Евгений Викторович, и не догадывались, что известный всей России поэт Аркадий Кравчук — ваш одноклассник! — укоризненно-ласково проговорил Безич, направляя Аркадия за стол.
Демилле устыдился: он никогда не слышал о поэте с такой фамилией. Аркадий же, на удивление, воспринял слова Безича как должное, лишь улыбнулся — то ли скромно, то ли снисходительно: ну, будет, будет!
Стали пить кофе, причем Безич тут же принялся рассказывать историю Демилле, напирая на произвол. Аркадий слушал сосредоточенно, уткнувшись в чашку с кофе, потом вдруг достал из кармана брюк потертую записную книжицу с вложенным в нее простым карандашом, привязанным к корешку веревочкой, и черкнул в книжице пару строк, не переставая слушать. Демилле ежился: его история в пересказе Арнольда Валентиновича приобретала явный политический оттенок, чего ему не хотелось.
— И вот перед нами пример советского блудного сына, — эффектно закончил Безич, указывая на Демилле золоченой ложечкой. — Вы теперь классический "бомж", Евгений Викторович!
— "Бомж"? — вздрогнул Демилле. — Что это такое?
Хозяин снисходительно улыбнулся:
— Словцо обязано своим происхождением милицейским протоколам. Так называют людей без определенного местожительства. Аббревиатура, вы понимаете...
— А-а... — догадался Демилле.
"Господи! Я еще, к тому же, и "бомж"!" — что-то похожее на панику взметнулось в его душе, и он быстро отхлебнул кофе, стараясь справиться с волнением.
— Тебе, значит, жить негде? — подал голос Аркадий. — Могу предложить свою конуру.
— Превосходно, Аркадий! — обрадовался Безич. — Я, знаете, как-то... затруднялся. Зиночка, знаете... К сожалению, она не одобряет нашего образа мыслей...
Демилле почувствовал протест: его явно куда-то пристегивали, к какой-то упряжке, а это всегда было ему не по нутру. Политика вызывала в нем смутное недоумение — никогда он не мог понять людей, имеющих четкие политические взгляды, как не мог понять и того, что на это можно тратить драгоценную человеческую жизнь. Иными словами, Демилле был аполитичен — наихудший вариант в мире, раздираемом противоречиями, ибо аполитичному человеку достается с обеих сторон.
Выяснилось, что Кравчук живет в Комарове на старой даче, принадлежавшей покойному ныне академику. Зимой Аркадий присматривает за нею в одиночестве, на лето туда переезжает старуха, вдова академика. Жилье бесплатное, минимальные средства на жизнь дает Аркадию работа сторожа в РСУ дачного треста. Сутки дежурства — трое свободных.
— В Комарове... — протянул Демилле. — Это же очень далеко.
— Пятьдесят минут на электричке, — пожал плечами Аркадий. — В городе концы и поболее.
"Почему бы и нет? — подумал тогда Евгений. — На службе сейчас затишье, близятся летние отпуска. Можно бывать один-два раза в неделю, а работу взять на дом. Решмин разрешит, я ему и так глаза мозолю..."
Арнольд Валентинович, видя, что Демилле колеблется, повернул разговор на другое, чтобы дать мыслям новообращенного созреть.
Он положил свою маленькую ладонь на записную книжку, все еще лежавшую на столе, тем мягким движением, каким кладут руку на колено возлюбленной, и искательно проговорил:
— Там ведь новые стихи, Аркадий? Не томите нас в безвестности, почитайте!
Аркадий промычал что-то, еще более сутулясь, но отставил в сторону кофе и принялся листать книжку. Страницы сплошь были покрыты мелкими карандашными строчками, в нижних углах они позатерлись от частоты перелистывания или прижатия большим пальцем при чтении. Наконец, Аркадий остановил свой выбор на одной из страниц и начал читать глухим монотонным голосом, глядя на дно кофейной чашечки, в блестевшую, как мазут, кофейную гущу.
Демилле сосредоточился, стараясь не пропустить ничего из красот лучшего поэта города. Прежде всего от стихов этих рождалось впечатление тесноты и неустроенности, в них трудно было дышать, они напоминали кашель чахоточного больного. Слова, из которых состояли стихи, были общеупотребительны, но поставлены в такие сочетания, что казались давно изжитыми, архаичными, как дедушкины галоши, забытые в прихожей. Веяло от них началом нынешнего века или концом прошлого.
Аркадий замолчал, не поднимая головы.
— Гениально... — прошептал Арнольд Валентинович. — Если можно, еще...
Аркадий прочитал еще — так же размеренно и глухо. Своими стихами он будто сам загонял себя в угол и погибал там чуть ли не с упоением.
Чтение продолжалось около получаса, изредка прерываемое краткими и, как правило, восторженными комментариями Безича.
Прикрыв книжицу, Аркадий наконец-то оторвал взгляд от гущи, поднял голову и покосился на Демилле. Евгений Викторович понял, что от него ждут оценки, реакции.
— Да... Не ожидал... — протянул он, так что трудно было понять — чего именно он не ожидал. Безич истолковал благоприятно.
— Вот видите! Вы и не знали, что учитесь с будущим классиком!
Дальше разговор неизвестно как свернул на Олимпиаду, от которой Безич ожидал ужасных бедствий и опять-таки произвола, однако энтузиазм хозяина постепенно стал гаснуть, а когда Зиночка демонстративно прошла в кухню и обратно, то Арнольд Валентинович и, вовсе увял.
Аркадий сидел, хмурясь каким-то своим мыслям. Демилле сообразил, что пора уходить.
— Ну, мы пойдем, Аркаша... Благодарим вас, Арнольд Валентинович.
— Не стоит благодарности, что вы! Телефон у вас есть, звоните мне, я постараюсь получить нужную информацию, потом мы начнем действовать!
Последние слова сказаны были с решительностью и даже некоторой угрозой.
Когда прощались в прихожей, Аркадий, уже одетый в поношенную синтетическую куртку, отвел Безича в сторонку и что-то тихо ему сказал. Арнольд Валентинович засуетился, исчез в комнате и через несколько секунд вернулся с чем-то, зажатым в кулаке. Он сунул кулак в карман куртки Аркадия и тотчас вынул разжатым. "Деньги положил", — догадался Демилле.
Выйдя во двор, они договорились о дальнейшем. Аркадий с чемоданом однокашника поехал домой в Комарово, а Демилле налегке поспешил на службу отметиться и захватить нужные материалы для работы. Аркадий обещал встретить его на платформе поселка Комарово в четыре часа дня.
...Когда Евгений Викторович, потрудившись первую половину рабочего дня и испросив разрешения у руководителей мастерской работать дома, ехал на электричке за город, имея под мышкой папку с материалами по очередной привязке, за грязноватыми окнами вагона сиял и переливался красками яркий майский денек. Ветер шевелил бледно-зеленые листочки на ветках деревьев, земля просыхала, на огородах копошились люди, по распаханным полям неуклюже бродили черные птицы. Евгений Викторович чувствовал, что какая-то неукротимая сила, подобная электропоезду, влечет его все дальше от собственного дома по широкой спирали, витки которой расходятся с опасной свободой, будто он был малой планетой, внезапно потерявшей устойчивую орбиту и теперь спешащей в неведомое. Он вспомнил Костю Неволяева с его "черными дырами" и представил себя пропадающим в такой дыре, где ни света, ни надежды. И в то же время весенняя погода и теплый ветерок, врывающийся в открытые сверху окна электрички, против воли рождали радостные ожидания — он вырвался из осточертевшего уже города, в котором, как иголка в стогу, затерялась его семья...
Глава 24
НОЧНЫЕ БАБОЧКИ
Не без трепета приступаю я к этой главе, стараясь оживить в памяти тусклый блеск ушедших белых ночей, вслушиваясь в шорох шагов на пустынных, видимых насквозь улицах. Робкие тени прохожих быстро скользят вдоль каменных стен и пропадают в мрачных парадных, точно проваливаются в преисподнюю — только что был человек и нет его, прямая улица зияет, как прореха в кармане, и окна домов подернуты синеватой мертвенной пленкой.
Кто из писавших о нашем городе прошел мимо гибельного очарования белой ночи, мимо ее ирреального блеска? Имен называть не надо, они известны всем. Что же нового сможем внести мы в эту картину, кроме желтых светофорных огней, тревожно мигающих на перекрестках?
Окинем мысленным взором знакомый городской пейзаж, восстановим в душе образ белой ночи. Не правда ли, он, по крайней мере, наполовину обязан своим происхождением любимым стихам, повестям и романам? Едва промелькнули май и июнь, как мы уже забыли о прошедших белых ночах, а вернее, присоединили их мимолетный облик к бессмертному литературному образу.
Да разве одних белых ночей это касается? Весь наш город наполовину из камня и железа, наполовину же из хрупких словесных сочетаний. "Спящие громады пустынных улиц" — что это? Четыре слова, которые заменяют сотни домов на Невском и Измайловском, на бывшей Гороховой и Моховой. Ленинград насквозь литературен. Время переплавляет его грубую плоть в неосязаемый, но не менее прекрасный поэтический эквивалент — плоть постепенно умирает, и душа города в виде бессмертных творений возносится над ним, образуя легкое сияние в небесах, наподобие полярного.
Ни один город в мире не имеет такого литературного ореола, как наш. Если бы, по несчастью, город вдруг исчез с лица Земли, его можно было бы восстановить по одним литературным произведениям. Конечно, дай Бог ему долгих лет жизни и, кроме прочего, новых штрихов его духовному облику, и все же такое исключительное положение бывшей нашей столицы чревато опасностями для пишущего...
Слишком тяжел груз традиций, а литературный ореол в дождливую погоду превращается в низкую свинцовую облачность, которую не прошибить пушкой. Образ города держит литератора за глотку, навязывая ему классичность стиля и обязательный набор реминисценций. Ореол в этом случае подобен смогу, надышавшись которым пишущий уже не в силах уклониться от канонов и будет вечно дудеть в дудку "петербургской" школы, увеличивая и без того плотную литературную облачность.
Все это я говорю к тому, мистер Стерн, что далее речь моя пойдет о поэте.
...Аркадий встретил Демилле на перроне. Он щурился на солнце, подставив ему обросшее лицо, а рядом стояла рыжая гладкая собака с искательным взглядом печальных глаз. Они были чем-то похожи — Аркадий и собака, в бороде Аркадия на солнце пробивалась рыжина, да и куртка песочного цвета была под масть собаке.
Аркадий повел его в глубь поселка, собака поплелась следом.
— Твоя? — спросил Демилле, оглядываясь на нее. — Нет, бездомная. Мы с нею дружим.
Прошли мимо железных ворот РСУ дачного треста — Аркадий перекинулся двумя словами с дежурной бабкой — и через пять минут были на месте. Голубая, давно не крашенная дача с мезонином стояла посреди заросшего кустами сирени участка, обихоженного на небольшом клочке возле дома. Оставшаяся часть участка была занята сосновым редким лесом.
Было тепло, тихо, умиротворенно. Дачный сезон еще не начался. От канав, выложенных по дну черными прошлогодними листьями, струился теплый пар; на участках жгли подсохший на солнце мусор; сизоватый дымок нехотя выползал на свет, разливался прозрачными озерцами в воздухе, запахом своим напоминая Демилле что-то давнее, из детства, а может быть, из темной дали времен до него... "Дым отечества" — как точно сказано! Демилле против воли испытал растроганность.
И старуха, встретившая их на участке, тоже натолкнула на литературную ассоциацию: Васса Железнова. Демилле пьесы Горького не читал, не довелось, но помнил откуда-то образ властной женщины гренадерского роста с лязгающей фамилией. Аркадий поздоровался со старухой довольно подобострастно и тут же представил Евгения Викторовича, испросив разрешения для него пожить на даче. Старуха, выпрямившись, стояла средь взрыхленных грядок, руки у нее были в земле. Выслушав Аркадия и бросив пронизывающий взгляд на Демилле, она кивнула: разрешаю! Бывшие одноклассники взошли на высокое крыльцо и очутились в доме, где пахло еще зимним нежилым духом.
Впрочем, печка топилась; в мансарде, куда поднялись приятели, было почти по-летнему тепло и солнечно.
Демилле оглядел свое новое пристанище, и оно понравилось ему больше, чем прежние, — простором, беспорядком, рассеянной пылью, толпившейся в снопах солнечного света, бившего из высоких круглых люнетов под скошенным потолком. В мансарде было две комнаты, отделенных друг от друга беленой стеной, где пряталась печная труба. Из обеих комнат вели двери на балконы, выходившие один на фасадную сторону, а другой — на зады, в частокол прямых сосновых стволов.
В комнатах все кричало о бедности, вольнодумстве, безалаберности. Книги лежали стопками на полу, на старых диванах и матрасах валялось какое-то тряпье, по стенам висели акварели, графика, вырезки из журналов. Массивный стол был весь уставлен посудой, пустыми бутылочками, баночками с краской... по всему видно, он никогда не убирался, лишь в нужный момент расчищалось место для нужного дела.
Аркадий определил Демилле в комнату, выходившую балконом на участок. Евгений Викторович разложил свои бумаги на полках, тянувшихся вдоль стен, для чего ему тоже пришлось расчистить место от книг, коробочек, бутылок, машинописных листков и сушек, валявшихся повсюду в больших количествах. После этого Евгений взялся за сооружение стола, необходимого ему для работы. Они спустились с Аркадием вниз и обследовали дом. Оказалось, что здесь можно найти любую обиходную вещь, какую только можно себе представить, — правда, либо старую, либо изломанную, а чаще то и другое вместе. Им удалось откопать растрескавшуюся столешницу, а в другой комнате найти плоский сундук, забитый почему-то серым свалявшимся ватином; то и другое (естественно, с разрешения старухи) было перенесено наверх, и Евгений получил прекрасный рабочий стол, на котором и расстелил привезенный с собою чертеж.
Аркадий был сосредоточен и немногословен. Сразу после сооружения рабочей плоскости для Евгения он отправился к себе, расчистил место на своем столе и выставил туда плоскую пишущую машинку, на которой принялся что-то стучать — медленно и упорно, пользуясь одним лишь пальцем.
Евгений Викторович не стал ему мешать, а спустился вниз в одной рубашке и, засунув руки в карманы, отправился гулять по участку. За сараем нашел он место для пилки и колки дров с топором, вогнанным в иссеченный чурбан. Тут же валялся и колун, и свежераспиленные березовые чурки. Евгений Викторович поставил одну на чурбан, взмахнул колуном и легко, удивляясь своей ловкости и сноровистости, вонзил острие в чурку. Она со звоном раскололась. Демилле обрадовался победе, хотя чурки, по правде сказать, были невелики по толщине.
Стук топора разносился далеко окрест, ему еле слышно вторила пишущая машинка Аркадия, звуки которой вылетали из мезонина. Прилетевший дятел устроился на сосне и пустил длинную руладу барабанной дроби... Хорошо! Вольно!
...Они с Аркадием не заснули до утра, рассказывая друг другу все двадцать с лишним лет жизни, что промелькнули после выпускного школьного вечера. И хотя в школе не были даже приятелями, почувствовали, что сдружились за этот разговор. Им даже показалось обоим, что и тогда, в юности, стремились один к другому, имели потребность высказаться, да как-то не получилось... придумали, наверное. На балконе, выходящем в рассветный сосновый участок, дымился сизой струйкой самовар — настоящий, медный, с продавленным боком, — куда Аркадий пригоршнями засыпал запасенные с прошлого лета сухие сосновые шишки. Сухари да соленые сушки — вот и вся еда. Спиртного не пили, Аркадий не употреблял по состоянию здоровья — да и не хотелось.
История Аркадия неотделима была от его страсти к стихотворчеству. Он начал писать стихи в армии, куда попал после неудачного поступления в мореходное училище. Рухнула детская мечта о море, вместо нее возникла вдруг казарма, строй и старшина Пилипенко, который с первого дня стал Аркадию злейший враг. Аркадий по натуре был вял, меланхоличен, а меланхолия в армии недопустима. Что угодно, только не меланхолия! Потому товарищи по казарме над ним посмеивались, а старшина издевался. Аркадий и в солдатах оказался одиноким; от одиночества и бессилия начал писать стихи, меланхолический строй которых уводил его от нарядов и дежурств, строевой подготовки и ночных учебных тревог. Стихов этих он никому не показывал и в стенгазету части не предлагал, как иные. Знал — опять будут смеяться. Так и явился он из армии в Ленинград с вещмешком и тремя общими тетрадками стихов.
Одноклассники к тому времени уже почти все были студентами со стажем — не подступись! — учиться его не тянуло, и Аркадий от растерянности женился, сам не помнит как. В армии он получил специальность электромеханика и устроился в комбинат бытового обслуживания, в ателье по ремонту электроприборов. Но внешнее — и работа в ателье, и женитьба, и даже появившаяся через год дочка, и безденежье -все было ничто перед заветными тетрадками, которые накапливались у него в ящике стола, пока он не решился, испросив разрешения у машинистки комбината, перепечатать наиболее удачные, по его мнению, строки, чтобы показать их кому-нибудь. (Жена Аркадия ни до замужества, ни после о пристрастии его не догадывалась.)
Случилось так, что папка со стихами попала к Арнольду Валентиновичу Безичу. Аркадий теперь уже и не знал — хорошо это или плохо. Произошло это чисто случайно: Аркадий попал к Безичу, выполняя рабочий наряд. Арнольду Валентиновичу вздумалось тогда оборудовать электрическими лампочками приобретенные бронзовые настенные канделябры, для чего и был вызван на дом электромеханик Кравчук. При любви Арнольда Валентиновича к беседам, да при его обходительности, интеллигентности немудрено, что Аркадий был очарован, сразу и безоговорочно признал над собою духовную власть. Чтобы хоть как-то возвыситься в глазах Безича, признался в сочинительстве. Разумеется, Безич потребовал папку. Папка была принесена, а за нею и все тетрадки. И вот, пока электромеханик Кравчук возился с канделябрами, привинчивая к ним патроны "миньон" и проводя скрытую проводку, Арнольд Валентинович в другой комнате читал стихи, и Аркадий, конечно же, кожей чувствовал каждое перелистывание страницы, повторяя про себя строки, возникающие перед взором Арнольда Валентиновича. Он обливался потом и обмирал от страха, когда Безич, подчеркнуто холодный и неприступный, выходил из комнаты в кухню, возвращался обратно с чаем, даже не удостоив поэта взглядом... Аркадий сверлил проклятую бронзу, прятал в металлических лепестках "миньоны" и уже не мог перенести этой пытки, как вдруг...
Безич вышел из комнаты на этот раз с тетрадками и папкой. Он церемонно подошел к замершему, как застигнутый зверек, Аркадию и произнес:
— Друг мой, я склоняю перед вами голову. Вы — гений!
И действительно наклонил голову и стоял так несколько секунд, пока Аркадий приходил в себя. Сначала он подумал было, что Арнольд Валентинович шутит, издевается, как старшина Пилипенко, но Арнольд Валентинович не шутил. Надо сказать, что вышел он с папкой не раньше, чем Аркадий закончил работу — так совпало, — и теперь молодой поэт и новоявленный меценат могли вдоволь насладиться беседой.
Арнольд Валентинович листал тетради, смакуя строчки, и не только не скупился на похвалы, но и такие слова произносил, каких не мог сказать себе сам Аркадий Кравчук в самые звездные часы сочинительства. Тут же проводились блестящие параллели с поэтами, о существовании которых Аркадий тогда не подозревал... Кузмин, Мандельштам, Волошин... и цитировалось немало... Аркадий был сражен, покорен навсегда. Немудрено, что, начиная с того дня, вот уже семнадцать лет, он носил стихи Арнольду Валентиновичу и каждый раз получал свою порцию похвал и анализа, причем ни то ни другое почти не повторялось, благодаря исключительному поэтическому кругозору мецената и его обходительности. Поначалу Аркаша смутно надеялся, что подобные оценки вкупе со связями Безича приведут к тому, что стихи получат права гражданства, попадут на журнальные страницы... Ничего подобного! Безич довольно скоро дал понять, что стихи Аркадия настолько хороши, так сильно опережают время, что думать об их публикации -наивно. Кравчук подавил в себе робкое сожаление -очень все-таки хотелось! — но радость от похвал, которая постепенно переходила в уверенность в собственном таланте, была сильнее жажды печататься. Ему в то время, да и после — лет до тридцати пяти, — вполне достаточно было кулуарных разговоров, переплетенных тетрадочек с машинописным текстом стихов, которыми обзаводились друзья и знакомые Арнольда Валентиновича... Грели авторское самолюбие и глухие упоминания о том, что "там" его знают, а потом пришло и подтверждение в виде напечатанной в Париже подборки в каком-то альманахе... Кравчук своими глазами альманаха не видел, как и не знал — каким путем попали в Париж его странички, — но это происшествие окончательно поставило его в своих собственных глазах вне официальной печати. Безич по-прежнему хвалил, подкармливал, ссужал небольшими суммами... Аркадий и не заметил, как развелся, ушел из комбината и с тех пор, вот уже двенадцать лет, влачил ослепительно жалкое существование непризнанного страною гения...
Одно его тревожило — он был не единственным. В других кружках, у других Арнольдов Валентиновичей, существовали свои непризнанные гении, которые не так высоко ставили Аркашу Кравчука, придерживались иных традиций. Если Аркадий, расширив уже свой поэтический кругозор, остановился на акмеистической традиции, то у других были — Хлебников, обериуты... Благо, направлений в русской поэзии хватало, выбирай на любой вкус!
Чем дольше Демилле слушал Аркадия, тем больше овладевало им смутное беспокойство за товарища. Лишь только отвлекались от литературы, вспоминали школу, заваривали чаек или осторожно, чтобы не разбудить хозяйку, спускались на участок набрать сухих шишек для самовара, как Аркадий становился прежним — добрым и медлительным увальнем, каким помнился Демилле по школьным годам. Но стоило беседе возвратиться к стихам, как Аркадий преображался, что-то болезненное мелькало во взоре, поднималась со дна души застойная обида на всех — на издательства и редакции, на признанных и непризнанных коллег, на Безича и его компанию, наконец... даже на себя почувствовал Евгений Викторович обиду — почему до сей поры неизвестны были ему стихи первого петербургского поэта?
— Хотели в "Юности" печатать... Сейчас покажу, — Аркадий подошел к полкам, суетливо нашел папку, откуда вынул несколько листков с гранками журнала.
— Почитай, — предложил Евгений.
— Не хочу. У меня лучше есть, — сказал Аркадий, засовывая листки обратно в папку.
— Ну, почитай другие...
— Потом...
Он вернулся к столу, глотнул чаю, задумался, потерял интерес к разговору. Демилле не мешал ему, тоже думал о своем.
Когда укладывались спать, Демилле заметил, что Аркадий достал из кармана пачечку лекарств и, отлив из самовара остывшей уже воды, проглотил две таблетки и запил. В это мгновение он показался Евгению стариком — руки у Кравчука слегка дрожали, движения были мелки...
С той долгой беседы началась у Евгения Викторовича странная полуночная жизнь, в которую он погрузился вместе с Аркадием, открывая для себя мир "ночных бабочек", как он полупоэтично-полуиронически окрестил его для себя.
Обычно они поднимались за полдень, часов около двух и, умывшись, пили чай со старухой. Это был ритуал: самовар, пять-шесть сортов варенья, розеточки из хрусталя, позлащенные ложечки. Старуху звали Анна Сергеевна, в свои семьдесят шесть лет она не утратила ни ума, ни любознательности, ни живости. Разговор за чаем касался политики и культуры, причем и в том, и в другом вопросе бывшим одноклассникам было трудно угнаться за старухой, ибо та регулярно смотрела телевизор и читала газеты, а Кравчук с Демилле получали политические и культурные новости лишь урывками, так что чаепитие превращалось в своего рода ликбез, что несомненно было приятно старухе. Она для виду ворчала, но сама так и таяла, когда Аркадий или Демилле подбрасывали ей вопросы, зачастую подыгрывая. Острыми проблемами были Афганистан и бойкот Олимпийских игр — и там, и там Анна Сергеевна обнаруживала полную осведомленность и трезвость суждений. Аркадий уверял, что старуха слушает по вечерам "Голос Америки" по транзистору, дабы иметь двустороннюю информацию.
Во всяком случае беседы эти для приятелей были небесполезны. После чая они обычно работали на участке — пилили и кололи дрова, запасали воду на сутки, обрабатывали грядки, окучивали картошку, Аркадий бегал в ближайший магазин за продуктами. Отработав таким образом собственное проживание, они переодевались и шли на станцию, где плотно обедали в "стекляшке", как они называли домовую кухню, а потом ехали в город, имея, как правило, определенные планы на вечер и ночь.
Их ждали культурные мероприятия, не отмеченные ни в одной из афиш города: читки стихов, прозы и статей, доклады, маленькие концерты, прослушивания музыкальных записей, диспуты. Собирались, как правило, на квартирах, но случались встречи и в других местах — в котельных, уже, как правило, не работающих по причине окончания отопительного сезона, или в вахтерских "дежурках" каких-то институтов, или в мастерских художников. Демилле с интересом обнаруживал для себя изнанку культурной жизни, вернее сказать, оборотную сторону медали, где имелись свои знаменитости и звезды, шли споры, выпускались альманахи и журналы. Интенсивность и серьезность проблем этой культурной жизни не уступали официальной, хотя имели несколько иную окраску. Здесь, как и в публичной культуре, чрезвычайно сильны были людские амбиции, с тою лишь разницей, что "там" они могли быть подкреплены званиями и наградами, а "тут" опирались исключительно на мнения кружков. Таланты и здесь были редки, и здесь, как и "там", держались несколько обособленно, а кипучей деятельностью и оформлением идеологии занимались люди энергичные, но неталантливые, отчего по сути обе стороны культурной медали оказывались похожими, так что непонятно иной раз было — почему представители одной культуры проводят встречи в концертных залах и Домах творчества, а другие довольствуются котельными и дворницкими.
Засиживались на встречах допоздна, пили мало, исключительно сухое вино, иногда ели торт. Нищенствовали подчеркнуто, с несомненным достоинством. Потом расходились по набережным и проспектам, рассеивались в зыбких полутенях белых ночей, чтобы назавтра вновь слететься на огонек тлеющей подпольной культуры.
Кроме чисто познавательного интереса, Демилле имел вполне реальную цель, отчего и сопровождал Аркадия постоянно. Поиски дома затягивались, он понял, что может рассчитывать только на себя, и потому как нельзя кстати оказались эти беспрестанные поездки и прогулки по ночному городу, встречи с незнакомыми людьми, от которых он надеялся получить хоть какие-нибудь сведения.
Служба совсем перестала его занимать. Он знал, что до отпуска ему надлежит сдать чертеж — и только. В мастерской наступил период летних отпусков. Когда Демилле изредка забредал туда в конце рабочего дня, то обычно заставал лишь "дежурную" чертежницу, которая сообщала ему, что все разошлись еще с обеда, руководитель уже отбыл на юг, а премию дадут в конце месяца.
Что касается Аркадия, то неожиданная встреча с товарищем юности словно подхлестнула его, зажгла неким азартом. Он увидел, что привычная для него среда оказалась в диковинку Евгению, а посему, чтобы не ударить в грязь лицом, водил его по избранным людям, зачастую действительно интересным. Были тут и религиозный философ, человек весьма эрудированный и далекий от всякой суеты, и несколько художников, и историк литературы, занимавшийся наследием Олейникова, Введенского и Хармса. Однажды попали на концерт молодого барда (Демилле внес при входе по три рубля за себя и за Аркадия — из входных пожертвований складывался гонорар барда). Певец и композитор проявил себя, на взгляд Демилле, лишь невежеством, а также отсутствием всякой культуры слова. Аркадий смушенно согласился.
Но была еще одна, более глубокая причина вновь вспыхнувшего у Аркадия интереса к "теневой" ленинградской культуре. На читках и обсуждениях, в разговорах он надеялся, может быть, неосознанно показать и свою роль в этой культуре, дать понять школьному товарищу, что двадцать лет не прошли даром, не вычеркнуты из жизни; что бывший двоечник Аркаша Кравчук действительно стал одним из виднейших поэтов Ленинграда, пусть и не признанным официальной печатью. Но получалось неубедительно. И здесь, как и в видимой миру литературе, происходила переоценка былых кумиров, и здесь нарождались новые поколения, для которых Кравчук был уже неинтересен, скучен, отдавал эпигонством. Эти новые молодые люди были, к тому же, общественно активны: они издавали свои рукописные журналы и альманахи, причем вели себя как настоящие издатели, пускай и не платили гонорар. Дело дошло до того, что во время одного сборища на новой квартире в Купчине Аркадию на глазах Евгения Викторовича вернули подборку стихов из такого рукописного альманаха, издававшегося тиражом в 12 экземпляров. Его главный редактор, румяненький и гладкий молодой человек лет двадцати семи, нигде не работающий, но только что получивший тем не менее двухкомнатную квартиру, отдавая Аркадию рукопись, заметил, что он не понимает, почему бы Кравчуку не предложить эти стихи в "Неву" или "Звезду". "Здесь же ничего нет, Аркадий, понимаете?" — "А что должно быть?" — окрысился Аркадий. Тот только пожал плечами, усмехаясь.
Этот случай резко испортил Кравчуку настроение, на следующий же день он кинулся к Безичу за утешением и новой ссудой. Демилле к меценату не пошел: боялся новых разговоров про Мадридское совещание. К тому моменту он успел уже достаточно побродить по городу, порасспрашивать людей в компаниях, куда водил его Аркадий (расспрашивал осторожно, не выкладывая своей истории), но, может быть, именно поэтому и отвечали ему осторожно -вероятно, опасались нового человека, принимали за стукача. Демилле, однажды догадавшись об этом, расспросы прекратил и лишь ловил в разговорах намеки на интересующие его обстоятельства. Пока безуспешно.
В тот вечер, не пойдя к Безичу, он отправился в котельную им. Хлебникова, как ее называли работавшие там молодые литераторы. Они с Кравчуком уже бывали там, и Демилле кстати вспомнил, что на сегодня назначена читка новой повести одного из кочегаров. Кравчук скривился, сказал: "Он мистик", на том они и расстались, договорившись наутро встретиться в Комарове. Демилле прихватил бутылку сухого и к десяти часам вечера прибыл в котельную, помещавшуюся на Васильевском.
Народу на чтение собралось немного — человек семь, среди них две девушки скромного вида, одетые подчеркнуто небрежно. В тесной служебке, откуда вела в котельную железная дверь, стояли диван, письменный стол и несколько стульев. Хозяин помещения, он же автор повести, усадив гостей куда придется, открыл вино и разлил в чашки. Демилле определил, что народ собрался не очень знакомый друг с другом — разговаривали мало, девушки перешептывались со своими соседями, на лицах у них было отсутствующее выражение. Обстановка была несколько чопорная, что мало подходило для котельной, и Демилле попытался неосторожно разрядить ее, приподняв свою чашку с вином и провозгласив тост за встречу. Его не поддержали, каждый выпил как бы сам по себе, и Евгений Викторович почувствовал неловкость. "Позвольте мне начать, господа", — сказал со смешком хозяин. Он явно нервничал и пытался скрыть это усмешкой. Вслед за тем он выложил на стол рукопись, прошитую на полях тесьмой, по виду -нечитанную.
Девушки откинулись на спинку дивана, держа перед собою чашки с вином. Хозяин прокашлялся и начал.
Повесть называлась "Silentium", ее название по-латыни было начертано на титульном листе фломастером. Автор читал хорошо, тщательно выговаривая слова и несколько ритмизуя прозу. Демилле прикрыл глаза, постарался вникнуть в текст, но вскоре, к удивлению своему, обнаружил, что по-прежнему слышит лишь слова и их сочетания — вроде бы вполне понятные, но тем не менее не образующие никакого для него смысла. Демилле не на шутку встревожился. Прошло несколько минут, прочитаны были первые страницы, и Евгений Викторович, так и не найдя нити, стал думать лишь о том, что и какими словами он будет говорить автору по окончании. Рукопись была не толста, страниц на тридцать, так что к обсуждению следовало бы приготовиться уже сейчас, но он, безуспешно стараясь связать имена и фразы, мелькавшие в сочинении, все более приходил в недоумение и растерянность, тем более позволительные, что на лицах остальных слушателей читалась лишь спокойная сосредоточенность.
Что-то там было про Марфу... "Образ Марфы... — мучительно вспоминал Демилле, но здесь это не годилось. — Экзистенциальность... нет, тоже не то!". Марфа, черт ее дери, по ночам была белой мышью, так он понял, а днем -актрисой, боявшейся мышей, причем, пребывая мышью, она ухитрялась оставаться актрисой и таким образом сама себя боялась. Дело происходило в семнадцатом веке, в городе Ростове Великом.
К концу повествования Демилле возненавидел и эту Марфу, и белую мышь, и почему-то девушек на диване, которые продолжали отрешенно глядеть на стену котельной, вертя в руках чашки с вином. "Лучше бы пошел к Безичу!" — подумал Демилле, и в этот момент автор дочитал последнюю и неимоверно длинную фразу, отхлебнул вина и устало прикрыл глаза.
Воцарилось долгое молчание. Потом усатый парень у стены, на которой висели правила противопожарной безопасности, неопределенно хмыкнул и спросил:
— Олег, значит, вы серьезно относитесь к Ремизову?
Все оживились, был дан ключ — "Ремизов", но для Демилле положение не улучшилось, ибо он Ремизова не читал, лишь слышал о таком писателе. Возник спор, но тоже весьма странный, ибо Демилле показалось, что каждый старается произнести свои слова так, чтобы, не дай Бог, каким-то боком не задеть того непроявленного смысла прочитанной повести, который все более его мучил. Демилле отпил еще вина, набрался храбрости и сказал:
— Простите, я человек новый... Может быть, я не понял. Что вы хотели сказать этой вещью?
Еше не договорив, он понял, что задал запрещенный вопрос. Девушки переглянулись с едва заметным сожалением, остальные изобразили скуку. Автор сразу стал агрессивен, он в упор посмотрел на Демилле и спросил в свою очередь:
— Вы Бердяева читали?
— Простите, при чем здесь Бердяев? — вскричал усатый молодой человек.
— Нет, я хочу знать ответ, — настаивал автор.
— Я не читал, — пожал плечами Демилле. — Но я про вашу повесть...
— А собственно, почему вы сюда пришли? — вдруг вскипел автор. — Вас приглашали?
— Да... я... — растерялся Демилле. — Мы были здесь с Аркадием.
— Ах, вы друг Аркадия! Вот как!
— Аркадий — графоман, — произнесла одна из девушек.
— Подождите, при чем здесь это! — защищался Демилле. — Я услышал повесть. Я хочу понять! Вы задумываетесь о тех, для кого пишете?
Опять воцарилась тишина. Демилле понял, что этот вопрос еще более неуместен. Он перестал существовать для собравшихся, вечер был скомкан, гости стали раскланиваться, не обращая на Демилле внимания. Они жали хозяину руку, девушки благодарили. "Это надо прочитать у Михаила", — сказала одна. Демилле чувствовал себя в глупейшем положении.
— Прошу прощения. До свидания, — выдавил он из себя и попытался уйти. Он уже открывал дверь, как вдруг хозяин сорвался с места и догнал его.
— Подождите! Если вы... так настаиваете... Я вам дам почитать свою другую повесть. Вот! — у него в руках откуда ни возьмись оказалась другая рукопись — засаленная до невозможности.
— Олег! — предостерегающе воскликнула девушка, приглашавшая к Михаилу.
— Я ничего не боюсь! Пусть знают! — выкрикнул автор почти истерично. — Читайте, читайте, внимательнее! Только вернуть не позабудьте!
Демилле вышел на улицу с рукописью и в испорченном настроении. Не успел он пройти нескольких шагов по направлению к Большому проспекту, как его нагнали двое молодых людей из числа слушавших повесть. Они были значительно моложе его. Демилле заметил, что они не участвовали в споре о повести.
— Вы не расстраивайтесь. Нам тоже повесть не понравилась, -миролюбиво сказал тот, что повыше.
— Я разве сказал, что мне не понравилось? Я просто не понял, -пожал плечами Евгений Викторович.
— Там и понимать нечего! — хмыкнул второй.
— Давайте познакомимся. А то как-то неудобно, — сказал высокий. — Меня зовут Саша.
— Сергей, — представился второй.
— Евгений Викторович, — назвался полностью Демилле, учитывая возраст молодых людей.
— А вы что пишете, Евгений Викторович? — спросил Саша.
— Я? Ничего. А почему я должен что-либо писать?
— Ну... здесь все что-то пишут. Я — стихи, Сережа — прозу...
— И вы тоже считаете, что незачем принимать в расчет читателя? -язвительно промолвил Демилле. Он все еще не мог отойти, отыгрывался на ни в чем не виноватых юношах.
— Ну, зачем же так?.. — протянул Сергей, не обидевшись. — Это слишком упрощенно. Конечно, хочется, чтобы дошло. Только не любой ценой. Есть же новизна формы...
— Ты это Рыскалю скажи, — усмехнулся Саша.
— Что? — не понял Демилле.
— Нет, это я так...
— Значит, вы считаете, что история про Марфу — новое слово в литературе? — продолжал наступать Демилле.
— История про Марфу — бред. Высосано из пальца.
— Ну, вот и я про то же говорю.
— Бред она не потому, что непонятна! Вы не за то ухватились, -завелся Сергей. — Сколько раз уже под предлогом непонятности для простого народа отвергались вещи действительно прекрасные. Нельзя судить по принципу "понятно — непонятно"!
— А по какому вы предлагаете? — спросил заинтересованно Демилле.
— Много принципов. "Интересно — неинтересно", "убедительно -неубедительно", "ново — не ново". Марфа — это не ново, не интересно и не убедительно.
Они вышли на пустой Средний проспект, словно продутый ночным сквозняком, и повернули к Тучкову мосту. Проспект казался эже, чем днем, а дома выше. Плотной стеной они тянулись по обе стороны, отчего Демилле показалось, что он находится на дне ущелья, прорезанного в каменном монолите города. Вдруг где-то впереди замаячило белое пятно, потом еще... Точно рой белых бабочек вылетел на проспект сбоку, с одной из линий.
— Сегодня же "Алые паруса"! — догадался Саша.
— Что? — не понял Демилле.
— Праздник выпускников.
— А-а... — протянул Евгений Викторович, с усилием вспоминая, что и вправду слышал о таком празднике, даже читал в газетах, но никогда не соотносил его ни с собою, ни с собственной юностью, ни с любимым некогда Грином.
Впереди, в группе выпускников, забренчала гитара, и послышались поющие голоса. Пели юноши — то хрипло, то срываясь на фальцет, немелодично, на взгляд Демилле, и немузыкально. "Как драные коты", — подумал он.
Компания молодежи свернула по Первой линии к Большому, а Демилле со спутниками вышел к Тучкову мосту.
— Слава Богу, успели! — сказал Саша, взглянув на часы. -Через пять минут разведут.
— Вы где живете, Евгений Викторович? — спросил Сергей.
— Я? — Демилле вздрогнул. — Нигде. В Комарове.
— Электричек до утра не будет. Пойдемте к нам, мы здесь недалеко, — предложил Саша, в то время как Сергей посмотрел на товарища чуть ли не испуганно.
— Инструкцию нарушаешь, — сказал он тихо.
— А! Рыскаль спит без задних ног, — ответил Саша.
— Вы в общежитии? — Демилле пытался понять.
— Да. Практически. Ну, пойдете? Решайте быстрей! — сказал Саша, глядя, как рабочий устанавливает поперек моста заграждение для автомобилей.
— Нет, спасибо. Я лучше погуляю, — ответил Демилле.
— Ну, тогда пока! — молодые люди наскоро пожали Евгению Викторовичу руку и рысцой устремились через мост.
Демилле свернул на набережную и побрел к Стрелке. Он прошел мимо Пушкинского дома и вышел к Ростральным колоннам. Здесь полно было народу — белых и розовых платьев, рубах, джинсов, гитар, смеха. Юноши и девушки толпились на полукруглом спуске к воде, кто-то купался под смех товарищей, звенели бутылки и стаканы, над простором площади разносились трели: две тетки-сторожихи со свистками бегали вокруг огромных клумб, отгоняя молодежь от цветущих тюльпанов. Демилле подошел к парапету, нашел свободное местечко, облокотился. Слева и справа торчали разведенные мосты — Дворцовый и мост Строителей. Он вспомнил ту злосчастную ночь и взглянул на шпиль Петропавловки, будто надеясь снова увидеть прямоугольник окна летящего дома (он давно уже догадался, сопоставив события, — чем был тот светящийся объект в ночном небе)... но ничего не увидел. И ангела самого на шпиле не было. Демилле мгновенно испугался — куда пропал ангел? — но тут же понял, что флюгер-ангел просто-напросто повернулся к нему ребром, повинуясь ветру.
Толпа заволновалась, зашумела. По Неве плыла флотилия лодок и яхт, подсвеченных фонариками. Они двигались бесшумно, отражая огоньки в спокойной воде, и среди них выделялась яхта с алыми парусами.
У Демилле горло сжало — до того эта яхта была ненатуральна и красива, так напомнила она игрушечные притязания юности, отозвавшиеся потом обманом и разочарованием.
Демилле пошел к Бирже, взобрался на ступеньки и сел, подперев голову, в позе роденовского Мыслителя. Просидев так с полчаса, он вновь побрел куда-то, описал круг мимо Академии наук и института Отта и вновь вышел к мосту Строителей. Народу на набережной поубавилось. Демилле посмотрел на часы: мост должны были свести через пятнадцать минут.
Он принялся ждать, ни о чем не размышляя и праздно рассматривая людей на том берегу Малой Невы, на Петроградской. По набережной чинно прогуливались пары. Внезапно у Демилле перехватило дыхание: походка одной из женщин показалась ему знакомой. И платье, и прическа... Демилле впился глазами в показавшуюся ему знакомой женскую фигуру. Неужели Ирина?! Но было далеко, не разобрать. Походка ее, несомненно. Но мало ли похожих? И ведь она не одна! Рядом с женщиной шел мужчина с абсолютно лысой головой, в летнем костюме, поступь выдавала в нем человека пожилого. Мужчина и женщина удалялись к Петропавловской крепости.
Демилле побежал по набережной на своей стороне в том же направлении, будто стараясь догнать уходящих. Теперь оба были видны со спины, но все хуже и хуже, ибо расстояние неумолимо увеличивалось. О, если бы бинокль! Демилле нещадно тер глаза.
Он сбежал вниз по наклонному пандусу и остановился у самой воды, провожая глазами пару. Не может быть, чтобы Ирина! Не может она сейчас с кем-то гулять по набережным!
На какой-то миг мелькнула мысль — броситься за ними вплавь, но... За пьяного посчитают. Да и догонит ли?
— Ири... — попытался крикнуть он, но осекся. Не услышит.
Он побрел обратно к мосту и стал терпеливо ждать, пока тот сведут. Минут через десять разводная часть медленно опустилась, и Демилле первым рысцой перебежал на Петроградскую и помчался к Петропавловке. Точно собака, потерявшая след, перебежал деревянный мостик, ведущий в крепость, покружил там, потом побежал к зоопарку, тяжело дыша и оглядывая редких прохожих так, что те пугались. Но все напрасно! Женщины и след простыл.
Уговаривая себя, что померещилось, Демилле пошел к Финляндскому вокзалу, где дождался в зале ожидания первой электрички и поехал в Комарово. Он чувствовал себя разбитым и больным.
Утренний поселок встретил его запахом сосны, птичьим свистом, прохладой. Пока Демилле шел от станции к даче, он успокоился и окончательно доказал себе, что Ирина никак не могла быть ночью на набережной да еще с каким-то стариком. Во-первых, Егорка... а во-вторых... "Ну да, я же еще существую, нельзя так быстро забыть!".
Он взобрался по скрипучей лестнице в мезонин и обнаружил спящего на своей койке Аркадия. В мезонине было прибрано, стол расчищен, на столе сиял самовар, торчали из молочной бутылки ромашки. Демилле удивился. На полках тоже царил порядок. Здесь Демилле обнаружил аккуратно разложенные общие тетради, папки со стихами, книжки в самодельных переплетах, в которых тоже были стихи, афишу поэтического вечера во Дворце культуры им. Капранова, где среди прочих фамилий значилась и фамилля Аркадия (афиша была десятилетней давности), пожелтевший листок многотиражной газеты фабрики трикотажных изделий с подборкой стихов Аркадия Кравчука и его фотографией и, наконец, ксерокопию нескольких страничек парижского альманаха с той самой публикацией Аркадия, которая, как он считал, навсегда отделила его от официальной литературы.
Демилле решил, что все приготовлено для него и, выпив холодного крепкого чаю, приступил к чтению. Он устроился в своей половине мезонина — отсюда ему через открытую дверь виден был спящий Аркадий. Евгений Викторович открыл наугад одну из папок и не без волнения погрузился в ее содержимое. Он хотел, чтобы ему понравилось, не то чтобы ожидал чего-то неслыханного, но настроился вполне доброжелательно, с полным пониманием нелегкого пути товарища.
Но чем больше он читал стихов, тем явственнее подступало ощущение, что Аркаша (он так и думал ласково — Аркаша) занимается не своим делом. Те хорошие строки, которые встречались в стихах, были словно помечены чужим авторством, дыхание стиха было натужным, несвободным, и вообще начисто отсутствовали легкость и естественность речи, которая только и делает стихи стихами. Демилле скоро устал и точно так же, как в котельной им. Хлебникова, принялся между строк обдумывать фразы, какими он передаст Аркадию свое впечатление.
Но и эти вежливые формулировки складывались с трудом, так что наконец Демилле решил сделать вид, что он вообще не притронулся к стихам. Он осторожно положил папку на место и только хотел растянуться на тахте, как заметил, что Аркадий уже не спит, а внимательно смотрит на него, высунув голову из-под одеяла. Демилле смутился.
— Привет, Аркаша! — сказал он.
Аркадий ничего не ответил, но с тем же пристальным странным взглядом встал с постели и вошел к Демилле.
— Поздравь меня, — сказал он отсутствующим голосом. — Мне сегодня сорок лет.
Демилле с преувеличенной порывистостью бросился к нему, обнял, бормоча поздравления и извинения, восклицал что-то. Аркадий стоял безучастно. Он скользнул взглядом по полкам со стихами и неопределенно сказал:
— Здесь все, что я сделал за двадцать лет.
— Это же здорово, Аркаша! Я уже успел кое-что прочесть. Мне понравилось, — приподнято отвечал Демилле, но Аркадий оборвал его:
— Не надо, Женя. Я видел.
— Да что ты видел! — обиделся Демилле. — Это превосходно! Замечательная школа, культура, звукопись...
— А стихов нет, — констатировал Кравчук, словно бы говорил не про себя. — Оставим это. Давай готовиться к приему. Сегодня будут гости.
Выпив со старухою чаю и дождавшись одиннадцати часов, они пошли в магазин на станцию, где купили водки, вина и закуски. По пути Аркадий рассказывал о визите к Безичу. В первый раз он говорил о нем зло.
— Буржуй, сволочь! Наплевать ему на все, я понял вчера... Знаешь, прихожу, а у него мальчик сидит. Лет восемнадцати. Краснеет, тетрадку теребит... Ну, и Арнольд ему поет — слово в слово, что мне двадцать лет назад. Даже меня не постеснялся, сука!.. "Вы опередили, не вздумайте только предлагать в редакции, этот путь порочен..." Этот идиотик сидит, кивает!.. Когда мы с ним вышли, я ему сказал: "Дуй, — говорю, отсюда, пока не поздно, и забудь этот адрес. Иначе пропадешь!".
Из рассказа Кравчука Евгений Викторович уловил, что Безич встретил одноклассника прохладнее обычного, хотя и дал пятьдесят рублей, памятуя о дне рождения. Сам приехать в Комарово наотрез отказался, сославшись на радикулит (в этом месте Аркадий ввернул матерный неологизм, рифмовавшийся с "радикулитом"). Потом Кравчук перешел на жену Арнольда Валентиновича — Зиночку, которая, по его словам, последние лет семь полностью содержала мужа, работая официанткой в ресторане, почему и позволяла себе нелицеприятные высказывания о гостях Арнольда. Коллекция картин и фарфора досталась Безичу от деда. Безич, имея диплом искусствоведа, раньше работал на полставки, умел находить синекуру или покупал ее... Факт остается фактом — у Кравчука вдруг открылись глаза на мецената, и он изливал свою злобу.
— Что же ты — раньше не знал? Зачем к нему ходил? — спросил Демилле.
— А к кому ходить?! — вдруг заорал Аркадий, останавливаясь. — Ты же меня не принимал!.. Прости, — тут же сник он.
В середине дня приехала поклонница Кравчука — увядшая женщина лет пятидесяти в нелепом громоздком платье. Она привезла Аркадию букетик иммортелей и серебряный царский рубль. Пробыв совсем недолго, она уехала, к видимому облегчению Кравчука. Новых стихов он ей не дал, отговорился тем, что не писал последнее время по болезни.
Вечером же не пришел никто. Лишь почтальон принес телеграмму от Безича: "Кланяюсь первому поэту города. Арнольд", — что выглядело почти насмешкой. Просидев у накрытого стола около двух часов, Демилле и Аркадий, старательно делая вид, что ничего не случилось, что так даже лучше и бесхлопотнее, принялись за ужин. Аркадий скоро напился и стал читать стихи сначала громко, будто угрожая кому-то, а затем все тише и тише. Под конец он расплакался и стал целоваться с Демилле, причем Евгений Викторович по нежности натуры тоже растрогался и, уже совсем поверив в гениальность приятеля, расточал ему комплименты.
Как и когда заснули — не заметили. Демилле, не спавший уже более суток, проснулся к полудню и увидел за столом Аркадия перед ополовиненной бутылкой водки. Кравчук был мрачен и молчалив. Наливал себе и пил, медленно раскачиваясь и что-то бормоча.
Демилле выпил рюмку и поспешил на станцию к поезду, ибо в тот день должен был сдать последний чертеж, получить премию и отпускные и со спокойной душой (насколько она могла быть спокойной в таких обстоятельствах) уйти в отпуск.
Прощаясь, он хлопнул Аркадия по плечу, шутливо предупредил, чтобы тот не напивался. Аркадий, уже пьяный, отмахнулся, скривившись. Демилле ступил на лесенку, но Кравчук остановил его.
— Постой... Женька... черт! Вот, возьми... — он протянул серебряный рубль, привезенный поклонницей.
— Зачем мне? Это же тебе подарили...
— Возьми, говорю! Я так хочу... — Аркадий поднялся из-за стола и, подойдя к Демилле, засунул тому рубль в нагрудный карман пиджака. -Тсс... Так надо...
Демилле пожал плечами и удалился.
Оставшись один, Аркадий растопил самовар на балконе, надеясь крепким чаем унять тяжкое похмелье. Пламя вырвалось из трубы, самовар ожил, запыхтел... Аркадий бродил по комнате, тупо повторяя: "Надо что-то делать, надо что-то делать...". Такого отчаяния он не испытывал никогда. Взгляд его упал на ксерокопию парижской публикации, и мгновенно злоба переполнила его душу, он схватил несчастные листки и, свернув их в трубку, сунул в самоварную трубу. Язык пламени хищно взметнулся оттуда, будто требуя новой пищи. "Рукописи горят", — пробормотал Аркадий и, уже не раздумывая, скомкал и сунул в самовар полосу многотиражки, затем афишу, затем машинописные листки... "Горят рукописи, горят!" — в исступлении повторял он в то время как самовар зловеще гудел, наливаясь жаром. Аркадий распушил общую тетрадку над бьющим из трубы пламенем, и она занялась, как порох. Он бросил горящую тетрадь на клумбу под балконом и поджег вторую...
Через пять минут все было кончено. Снизу поднимался дым от сгоревших рукописей, самовар клокотал. К несчастью, старуха-хозяйка ничего не заметила, ибо прилежно смотрела телевизор в дальней комнате.
Аркадий уселся на тахту, обвел мезонин взглядом. "Вот и все..." — успокоенно сказал он, и тут ему в голову пришла мысль о том, что он своими руками за пять минут уничтожил полжизни -именно ту половину, которая казалась ему исполненной смысла и значения. Нужно ли сохранять то, что осталось? Да и осталось ли оно? Аркадий усмехнулся недобро и вдруг понял, что разрушение надо довести до конца и что он это сделает. Он осмотрелся и наткнулся взглядом на люнет -высокое круглое окно, одна половина которого отворялась наружу в виде форточки. Аркадий сразу сообразил, что форточка может ему понадобиться. Он подтащил к стене под люнетом старый расшатанный стул и, взобравшись на него, вытянул из брюк ремень.
Мысль о том, что брюки могут сползти с его висящего тела (он так отрешенно и подумал о себе, будто увидел со стороны), остановила его; он слез со стула и подпоясался подвернувшимся бумажным шпагатом, который завязал на животе бантиком. Снова вскарабкавшись на стул, он забросил пряжку ремня в открытую форточку люнета, а затем прикрыл ее, наглухо защемив ремень между рамами. Не останавливаясь ни на мгновение, он соорудил петлю. Она оказалась высоко, так что ему пришлось вытянуться на цыпочках, чтобы просунуть в нее голову. Ему удалось это не без труда, и он почувствовал радость — последнюю в этой жизни. Он сделал резкое движение пальцами разутых ног, будто хотел подпрыгнуть, и успел услышать, как стул с шумом повалился набок...
Хозяйка поднялась к нему через час, чтобы пригласить на программу "Время", но времени уже не существовало для Аркадия. Он висел на стене, как кукла на вытянувшемся ремне, почти касаясь ногами пола.
...Демилле вернулся в Комарово около десяти часов вечера. Уже в электричке, подъезжая к станции, вдруг почувствовал смутную тревогу. Вынул зачем-то серебряный рубль и вертел его вспотевшими пальцами. От платформы пошел быстрым шагом, а потом побежал и бежал так, пока не увидел вдалеке у голубой дачи странное скопление народа и две машины — милицейскую и "скорую помощь".
Демилле остановился, глотнул воздух и пошел к даче медленно, уже уверенный в беде.
Группа людей — дачников и местных жителей — стояла в сторонке, наблюдая за тем, как лейтенант милиции что-то ищет на участке под балконом мезонина. Руки у лейтенанта были в саже, он наклонялся и подбирал с земли обожженные листы бумаги, рассматривал их, стряхивал пепел и прятал в папку. На балкон вышел старшина милиции с чемоданом, в котором Демилле узнал свой чемодан, громко спросил:
— Товарищ лейтенант, чемодан брать?
— Бери, бери... — ответил лейтенант.
Демилле с похолодевшим сердцем подошел к группе и прислушался.
— Говорят, стихи писал...
— А жег что?
— Ну, стихи и жег. Студент...
— Простите... — мертвыми губами произнес Демилле. — Что тут произошло?
— Да повесился чудик один, — вздохнув, пояснил маленький мужичонка.
— Стихи до добра не доводят, — наставительно произнесла старуха интеллигентного вида.
На крыльцо дачи неловко выдвинулись изнутри два санитара с носилками, на которых лежало что-то длинное, накрытое белой простыней. Демилле сделал шаг назад, сердце вдруг бешено забилось — ему почудилось, что все слышат, как оно стучит, — он сделал второй шаг и, повернувшись наконец, пошел прочь, не оглядываясь. Так он дошел до ближайшего перекрестка, где свернул, и только тут, когда его никто уже не видел, побежал куда глаза глядят. Он бежал долго, не разбирая дороги, пока не упал в сырую траву, зарывшись в нее лицом.