Александр Зорич. О Сергамена!
© Copyright Александр Зорич
Если бы я говорил себе "Я боюсь сергамену", я, пожалуй, сидел бы ночами возле кровати, когда он скребся у моего порога (ведь постучать он не смог бы - когтистая лапа не предусматривала наличия пальцев и, естественно, костяшек пальцев), я бы расставался с долгожданной дремотой, покидал бы преддверие сна, прислушивался, замирал от напряжения, и, чего доброго, стискивал бы в гнусно потеющей ладони амулет, который, как и все другие амулеты, был бы бессилен не только сберечь и защитить, но даже и вселить надежду на защиту и защищенность. Да и способен был бы брусок пористой деревяшки совладать с сергаменой? Вряд ли, даже если предположить, будто честный его создатель, некий ловкий ремесленник, искренне убежденный в том, что предмет его трудов, такой амулет, подвешенный на какую-нибудь затрепанную веревочку, сплетенную из волос нутрии, действительно отпугнет любого дикого зверя (а на это-то амулеты и рассчитаны!), наделил бы его всеми необходимыми для достижения действенности качествами (не знаю, каковы они) и эти качества в самом деле обеспечивали бы неприкосновенность носителя амулета со стороны вепрей, волков и россомах, то, наверняка, оказались бы неподходящими, никчемными, рассыпались бы в прах перед сергаменой, пред его урчанием, пред его тихой поступью, пред его намерением посягнуть на чью-либо жизнь, например, на мою, которая некогда куда теснее сопрягалась с его, нежели с жизнями тех же росомах, волков, не говоря уже о вепрях. Я не нуждался в подобных бесполезных игрушках не только в силу отсутствия внутренней веры в их действенность, но и потому, что не испытывал страха перед живущим по соседству зверем, который был назван (и назван не мной!) сергаменой.
Наверное, полюбопытствуете вы, именно потому, коль скоро во мне нет боязни, я и согласился караулить сергамену, ухаживать за ним, вычесывать его шерсть, лечить его недуги (как часто ему бывало дурно!), ублажать и ласкать его? Но я, противник дешевого позерства, поспешу разочаровать вас - поначалу всему виной были деньги, прельстившие меня своим скорым на посулы звоном.
Семь месяцев тому назад сергамену привез в подарок господину наместнику некто Радзамтал, в свою очередь посланный наместником Рина, связанным с нашим главой узами гостеприимства. "Неужто такие водятся в ваших краях?" - в один голос спросили присутствовавшие при внесении золоченой клетки. Радзамтал отделался скупым "нет", а я не стал докучать ему расспросами, не желая показаться навязчивым. Сергамена, измученный дорожной тряской, лежал на полу клетки, подоткнув под живот лапы и подобрав к туловищу свой дивный, гладкий хвост и едва слышно скулил. Воззрившись на господина наместника, просовывающего церемониальную трость между прутьями, он выглядел покорившимся неизбежной участи узником, впрочем, по сути дела, узником и являясь. "Славный, славный милашка!" - завизжала Амела, жена господина наместника. Все заулыбались, похлопывая себя по бедрам в знак восторга, во-первых, восторга по поводу замечательного подарка (для Радзамтала), во-вторых, по поводу реплики Амелы, еще не наскучившей мужу деланно-непосредственными эпатажами, а посему могущей навлечь немилость на "угрюмых, бессердечных старикашек" (в число каковых попадал и я), не одобряющих проявлений ее, по слащавому определению казначея, "игривой веселости". "Чем питается зверюга?", - поинтересовался господин наместник, разглядывая медово-желтые клыки сергамены, двумя рисками выделявшиеся на лиловой нижней губе. "Ослиным молоком", - с вежливой краткостью ответил Радзамтал. "И все?!" - вознегодовал я, осматривая те же клыки, мало подходящие такого рода гурману. Искушенный в умении манипулировать реакцией слушателей Радзамтал, играючи, увлек разговор в иное русло, настойчиво огибая вопросы, связанные с клеткой и ее содержимым и вскоре удалился, утаив от всех (но не от меня!) на миг проявившуюся на его умном лице, гримасу глубокой растерянности. Однако раскланялся с нами он почтительно и победоносно, что весьма к лицу посланцу дарящего. "Вы будете за ним ходить, раз вы лекарь", - повелел мне господин наместник, указывая клювообразным носком туфли (в чем читалась особая доверительность) на изнемогающий от духоты подарок. "Еще пять ваших жалований", - упредил мои возражения, а заодно и поползновения к отказу, казначей.
С тех пор, как меня определили к сергамене, я, бросив дом и семью, жил с ним, исправно выполняя возложенные на меня обязанности. Первое время любопытствующие - родственники господина наместника, гости, придворные и те, кто, не скупясь на подношения челяди, покупали право поглазеть на сергамену - осаждали нас, неустанно и беспрерывно обрушивая на мою голову град вопросов, частью незатейливых и повторяющихся от раза к разу ("Отчего шерсть на его голове седа, а туловище полосато?"), а частью ставивших меня в неловкое положение невежи, так и не удосужившегося рассмотреть повнимательней порученную ему хитроумнейшую вещицу. (Однажды меня спросили, какого он возраста. Детеныш ли, или, быть может, стар - я не нашелся с ответом.) Вскоре, спустя месяц, интерес к сергамене значительно упал и посетители перестали нас донимать. Лишь изредка навещал чердачные комнаты господин наместник, уже начавший вынашивать замысел, в соответствии с каковым зверя предполагалось отдать императору, который, по доходившим до нас цветастым слухам, был охоч до подобных диковин.
Если бы я не был лекарем, я, конечно, относился бы к сергамене иначе. Я бы не замечал его так же, как простолюдин не замечает свою кобылу - везущую, тянущую, рожающую жеребят - и не приглядывался бы к нему, не наблюдал, не высматривал. Но мне претил такой подход к животному, что усугублялось необычайностью сергамены, который не увлек бы, разве что, глупца. На четвертый день нашего с ним совместного проживания зверь занемог - изо рта его истекала серо-зеленая, липкая слюна, глаза подернулись мутной пеленой, хвост судорожно подрагивал. После подобное случалось с ним нередко, но тогда я был весьма встревожен, так как, произойди худшее, обвинение в нерадивости могло бы стоить мне положения при дворе. Не ведая, с какой стороны подступиться к нему, как быть с его лечением, страшась ошибиться в выборе микстуры (ведь не было известно доподлинно, что он ест, кроме ослиного молока, бадья с которым ежевечерне оставалась почти не тронутой), я, лихорадочно мечась в поисках верного решения, отважился войти внутрь клетки (в первый раз!) и положить ладонь на тяжело вздымающийся бок сергамены. Он не шелохнулся, не сменил положения тела, да и вообще никак не отреагировал на мое действие, впрочем, не выказал и неудовольствия, чем обрадовал и несколько утешил меня. Представьте, мои пальцы не ощутили толчков. Сердце, имейся таковое, билось бы под его толстой шкурой, но я не чувствовал биения. Позднее я убедился: у сергамены не было сердца. Затем я выяснил и то, что его кровь не красна, как кровь прочих тварей, а имеет цвет обволакивающей гниющие отбросы плесени, что его шерсть прочна, словно и не шерсть вовсе, а тонкая серебряная нить, которую можно разрезать, но - увы! - не порвать, что его слюна застывает от соприкосновения с воздухом прозрачными каплями, чьи края остры, как лезвия.
Если бы я знал заранее, каков сергамена, я, вероятно, изыскал бы предлог ослушаться господина наместника, отказался бы от этой роли, слишком сложной, забирающей гораздо больше физических и духовных сил, чем те, которыми располагали мои старческие тело и мозг. По крайней мере, я настоял бы на беседе с Радзамталом и дознался бы, откуда взялся зверь, я опоил бы его, подослал бы к нему своих слуг - сделал бы все, чтобы дознаться, чтобы все, что было открыто Радзамталу, открылось и мне. Но Радзамтала невозможно было возвратить, когда же он снова объявился, в вопросах такого рода не было смысла. Они поблекли перед другими, значительно более важными, хотя даже их мне не представилось возможности задать.
Сергамена был апатичен и неестественно (при его-то сложении и силе!) беззлобен. Он проводил время, преимущественно, покоясь на подоконнике (я дозволил ему покидать клетку и свободно перемещаться в пределах комнаты) и, глядя на бегающих, расхаживающих, носимых в паланкинах, прогуливающихся парами людишек.
Сергамене была присуща редкая сообразительность, иногда даже превосходившая мою собственную, озабоченную познанием, занятую кропотливым умозрительным расчленением его природной сущности. Как-то раз, когда я, под предлогом ласки, пытался ощупать его хребет и пересчитать ребра, тщась в результате составить представление о скелете вверенного мне зверя, он, мяукнув, (правда, от мяукания издаваемые им звуки были так же далеки, как лязганье цепей от собачьего лая, но я, в силу неспособности речи письменной к звукоподражанию, употреблю именно это, пусть и не вполне точное слово) выгнул спину и, привстав на всех четырех лапах, напрягся - кожа, последовав за мускулами, натянулась и под ней явственно проступили кости (так подносят поближе страдающему слабостью зрения миниатюру, дабы тот мог разглядеть, или притвориться, будто разглядел, вычурные мелочи ее декора). Тогда, кстати, мною была замечена невероятная гладкость его хребта, похоже, не членящегося на позвонки, чьи границы мне не составляло бы труда выявить привычными к такому делу пальцами, тогда же я убедился - ребер у сергамены четыре, но они широки, крупны, массивны и сходятся на твердом, словно бы деревянном, брюхе с ничтожно малым зазором.
Сергамена был привязчив - быстро угадав во мне няньку (кем же я был ему, как не нянькой!), он тотчас же выделил меня из множества двуногих и впредь не скупился на знаки доброго ко мне расположения - поворачивал голову, когда я появлялся, довольно пофыркивал, когда по одному ему известным признакам изобличал мое хорошее настроение, а временами, ночью, уловив отзвуки моей бессонницы, скребся в разделяющие наши комнаты дверь, участливо предлагая свое общество и как бы подтверждая тем самым установленный мною ранее факт - сергамена не спал. Быть может, он и спал, но совсем не так, как спят люди или животные, смежающие веки и расслабляющие тело. Подозреваю, он все-таки выкраивал минуты для отдыха, раскидывая их по многоцветной ленте сменяющихся суток едва видными точками, но я располагался от него на том расстоянии, которое не способен осилить и самый острый взгляд, жаждущий доискаться до пунктира.
Если бы я поделился накопленными знаниями о сергамене с господином наместником, отличавшимся, как и все прочие одолевавшие зверя своим вниманием, поразительной ненаблюдательностью, думаю, в лучшем случае, сергамену отослали бы назад, в Рин. "Каков подарочек!" - возмутился бы он, а в худшем, более вероятном, ибо крепость так называемых "уз гостеприимства" сомнительна и не определена важность подкрепляющих оные подношений, безобидное и, не постесняюсь сказать, красивое существо ждала бы гибель, меня же - пренеприятная миссия способствовать ей ядами (уж не ведаю, как бы я скармливал их сергамене, пока не отчаялся бы в нежелаемом мною успехе и не был бы принужден быть свидетелем дикого и отвратительного действа - сожжения зверя заживо). Подобные соображения и удерживали меня от необдуманной болтовни, прививая стремление прятать не только плоды собственных размышлений, но и породившие их причины; таким образом, счищая с пола стекловидные лужицы слюны, приучая сергамену в присутствии каких бы то ни было визитеров сидеть в самом глухом углу клетки, аккуратно прибирая и уничтожая вылинявшую шерсть, отвлекая посетителя, в котором мною был распознан коллега, оправдывая недомогания сергамены пространными и витиеватыми рассуждениями о дремливости и лености тела, обреченного на разлуку с движением, я сохранял зверю жизнь.
Если бы я видел сергамену реже, чем то было в действительности, в моем восприятии, убежден, преобладала бы холодность, отстраненность и, пожалуй, в него не просочилось бы желание выяснить и понять, что за натура облечена в его плоть, на изучении которой я вероятнее всего, и остановился бы, имей я меньше возможностей для этого изучения. Увы! Подробности его анатомии скорее, чем нужно бы, перестали будить во мне волнение естествоиспытателя. Меня влекла куда более трудно достижимая цель - повадки, свойства характера (здесь будет излишним доказывать наличие такового у сергамены), способность мыслить и анализировать (которую он неоднократно демонстрировал, однако в это так же не досуг углубляться). Мне казалось необходимым постоянно вынуждать его к каким-либо действиям, за которыми, как ответ, следовали бы мои действия, за которыми должны были бы последовать его. По ходу взаимных проб (так как, очевидно, не только я знакомился с сергаменой, но и он, не упуская случая, поступал сходным образом по отношению ко мне), коллекция собранных мною сведений о звере пополнялась неординарными новинками, порою ставившими под угрозу правильность, безупречность и ценность предшествующих приобретений. Коллекция не переставала трансформироваться и, как это ни парадоксально, со временем стала уменьшаться в размерах (периодически я пересматривал сделанные ранее выводы и, к сожалению, немалое их число признавалось мною неверными, приведшие к их появлению события - спорными, наблюдения - сомнительными; сейчас трудно сказать, были ли они таковыми, но тогда я не слишком тяготел к тому, чтобы пестовать умозаключения подолгу, не в последнюю очередь из-за того, что материал для них имелся в достатке.) Как-то я обнаружил сергамену у входа в клетку, в которую, между тем, его давно уже перестали запирать (посетители были не часты, а для меня это было обузой). На его передних лапах были намотаны цепи (представьте, он исхитрился сделать это самостоятельно!), а на шее висел (и был закрыт на ключ!) замок, служивший не столько делу запирания клетки - вполне хватало и шести засовов - сколько многозначительной декорацией к разыгрываемому поначалу фарсу с названием "Дикому зверю не выбраться" (первоначально было решено держать сергамену не только в клетке с засовами, но и связанным цепями, которые для надежности постановили скреплять между собой замком). Я, увидев как дуги замка стиснули увитую сосудами шею сергамены, как под железными кольцами розовеет за нежными волосками подшерстка кожа, всполошился, пойдя на поводу ложного рассуждения и посчитав, что неизвестный посторонний злоумышленник разыгрывает меня, наскоро состряпав дурную шутку, принялся разыскивать ключ, не найдя которого подошел к зверю в надежде изыскать способ освободить страдальца без его участия. Тогда сергамена растворил пасть - на его сухом ворсистом языке меня ожидал предмет моих поисков.
Описанный выше случай был из числа тех, которые мне так и не удалось привести в соответствие остальным экспонатам упомянутой коллекции.
Если бы я не был так поглощен наблюдением за сергаменой, я бы прознал о решении господина наместника расстаться со зверем, отдарив подношение наместника Рина императору задолго до того, как оно было воплощено в жизнь, и, не исключено, смог бы радикально изменить его. Увы! Когда на чердак ворвалась толпа слуг с арканами, пеньковыми веревками и шестами, трясущаяся от хохота Амела, ее разряженные словно на выход девицы, господин наместник и неизбывная кавалькада вечно таскающихся за ним прихлебателей, готовых поддержать и одобрить любую блажь патрона, было поздно начинать суетиться. Сергамену, не оказавшего никакого сопротивления, загнали в клетку, слуги вынесли его на плечах во двор и погрузили на повозку, которая без промедления тронулась с места под аккомпанемент разноречивых, но одинаково пустых замечаний случившихся во дворе зевак. Пока повозка не заехала за угол, я провожал ее взглядом, глупо причитая: "Как же так, господин наместник, как же так, господин наместник!", хотя сам господин наместник, даже не поприсутствовав при отбытии, уже отправился обедать, беззаботно развлекаться и выслушивать похвалы своей не знающей равных щедрости (шутка ли, расстаться с такой редкостью!), покусывая угол перемазанного острейшим соусом рта. А я, устыдившись проявленного мягкосердия, тем более странного для человека моего рода занятий, побрел домой.
Вопреки ожиданиям, свидание с семьей не доставило мне ни малейшей радости. Озабоченный раздумьями о сергамене - как он, не станет ли ему дурно дорогой, - я был рассеян и лишь с превеликим трудом заставлял себя внимать путаным рассказам сыновей и не менее путаному отчету нечистой на руку домоправительницы, нетерпеливо дожидаясь сумерек, когда я смог бы, исполнив долг хозяина и отца, остаться наедине со своими записями или, наконец, сделать попытку вернуться в дом господина наместника (под предлогом возвращения забытых вещей, которые и в самом деле было бы не лишним забрать). Меня тяготила перемена. Меня смущала ее внезапность. И привязанность мыслей к зверю, их зависимость от сергамены были мне неприятны.
В ту ночь я, конечно же, не был допущен на чердак, но последовавшим за ней утром желаемого удалось добиться; сутулый морщинистый лекарь, - я, - взломав заколоченную накануне дверь, вновь очутился в прежнем обиталище сергамены. Мои вещи - книги - прибиравший помещение слуга свалил горкой у входа (неуч, похоже, не имел представления о том, как полагается складывать свитки). Некий намек, который можно было бы усмотреть в их местоположении - дескать, проходить дальше нежелательно, - я счел правильным проигнорировать и, скорее по привычке, нежели за определенной надобностью заглянул в ту комнату, где еще недавно находилась клетка. Ее там не оказалось, что, между прочим, было вполне логично. Однако там оказался сергамена. У меня похолодело внутри от предположения, что он сбежал - будь это правдой, сложно было бы предугадать и малую долю тех неприятных событий, неприятных смещений среди понятий, мнящихся незыблемыми, которые поспешили бы последовать за таким побегом в будущем.
Приветственно заурчав, сергамена повернул ко мне морду. Насколько я мог об этом судить, он был доволен и умиротворен, что сразу же насторожило меня, близко знакомого с особенностями его конституции - даже самое вялое, самое кратковременное, вынужденное движение повергало зверя в пучину бессилия, вызывало в нем размягчающую слабость, если не головокружение, а сергамена, притихший у окна, был обычен; нет, не бодр, не активен, а попросту спокоен. Его размеренное, ровное дыхание не давало оснований для предположений о борьбе с толстыми прутьями клетки, о беге, о попадании на чердак дома, выросшего из земли на четыре немыслимых этажа; словом, так выглядел бы сергамена, не менявший положения тела несколько часов кряду. Скользнув взглядом по комнате, я обнаружил, что единственное ее окно заперто изнутри - так были отсечены последние сомнения по поводу возможности его побега (так как дверь - второй путь на чердак для сбежавшего дорогой и возвратившегося назад зверя - была заколочена, очевидно, по недосмотру, ведь внутри оставались мои книги, что, впрочем, не столь существенно). "Они отчего-то вернулись. Может быть, господина наместника отговорили от его затеи, уж не знаю кто, и он приказал привезти сергамену обратно", - рассудил я, но отсутствие клетки, и, главное, уведомления о таком распоряжении насчет зверя, которое я непременно получил бы первым в подобных обстоятельствах, плохо вязалось со спасительными для логики догадками.
Я потрепал сергамену по плечу, он фыркнул (так происходило каждый раз, когда я навещал его). Ни щетки, ни ведерка для воды, обычно бывших под рукой (ведь на мне лежала и уход за зверем) найти не удалось, что лишь укрепило во мне подозрение: "Сергамену здесь не ждали".
"Спуститься к господину наместнику", - таким было единственное пришедшее мне на ум решение.
Если бы я вполне отдавал себе отчет в происшедшем, взвинченность, неизбежно сопряженная с уязвляющими рассудок открытиями и издерганность лекаря наверняка привлекла бы внимание, но я, старательно подавляя саднящее в душе ощущение ирреальности, рожденное соприкосновением с реальностью находившегося на чердаке сергамены, все же сумел проявить требуемое присутствие духа.
"Прекрасные новости! - залопотал господин наместник, - мой подарочек уже преодолел четверть пути до столицы. Умопомрачительное везение!". "Еще говорят, паршивая зверюга ничегошеньки не ест. Хоть бы не издохла раньше времени", - вставила Амела. "Она и здесь не очень-то аппетитничала", - приструнил ее казначей, которому спускали более, чем другим. "А-а, - протянул господин наместник, - Аваллис еще не знает!" (его смутила моя немота, которую он принял за следствие тугодумия, свойственного присутствующим при разговоре, чья тема еще не превратилась в их восприятии в тему как таковую). "Не знаете?" - переспросил казначей. "Нет", - солгал и не солгал я. "Прибыл гонец, сопровождавший сергамену. Докладывал. За истекший день они сделали добрых сто..." - начал объяснение господин наместник. "Скучно! Мне скучно!" - заныла Амела, как бы невзначай перебив мужа. "Отчего же скучно, сиятельная Амела?! Напротив, именно вас, с вашим отточенным в общении с господином наместником умом, и должна занимать судьба такого изысканного, такого изысканного подарка. Смею думать, только вы и могли склонить господина наместника к столь мудрому решению", - выпалил я, силясь сдержать беседу в рамках волнующего меня вопроса. Амела расплылась в счастливой улыбке. Удивительно, н она, все еще не свыкшаяся с ливнями придворной лести, восприняла этот пустой, беспочвенный и даже нагловатый комплимент, выказав тщеславие сельской простушки, чьи кулинарные таланты впервые удостоились похвалы и, откинувшись на подушки (слабость спины, жалобами на которую она изматывала меня в начале зимы, не позволяла ей подолгу сидеть на скамье выпрямившись), благостно произнесла: "Ах, Аваллис, вы, как обычно, правы!" "Так вот, гонцы... да что, собственно, гонцы..." - безразлично бросил господин наместник. "Сдается мне, Амела непременно заскучает, если мы снова примемся обсуждать разное там зверье, - поддержал его интонацию казначей, - едет - и пусть себе едет, не жрет - и пусть. Через день они прибудут ко Двору, и тогда вести будут куда более.. м-м..." Покуда он подбирал подходящее слово, я, набравшись храбрости, осведомился: "Не сбежит ли ненароком сергамена? Хороша ли стража?" "А-а, - пропел господин наместник, как видно, вовсе охладевший к обсуждаемому, - двадцать человек, или что-то вроде того." Если бы услышанное не так меня взволновало, я бы, пожалуй, не стал возвращаться на чердак, хотя бы из соображений личной безопасности - кто знает, каковы были бы последствия столь необдуманного поступка, но тогда я только что не взлетел по ступеням, забыв о возрасте и даже не потрудившись сочинить хоть сколько-нибудь правдоподобное оправдание своему порыву. Я внутри. Сергамены нет. "Нет и быть не может", - попытался отрезвить себя я, припоминая все известное по роду занятий о видениях и снах наяву. И все же сергамена был там. Устроившись за отворотом съехавшего со стены гобелена, он, вкрадчивый и жеманный, величавый и осторожный, дожидался меня, вывернув передние лапы наружу так, словно это были ладони; подушечки на них, пухлые, розоватые, круглые, как монеты, были слегка измазаны известкой - стало ясно, он скреб когтями стену, что ему строжайше воспрещалось, но что он продолжал проделывать, находясь в недосягаемости от моего наблюдения, умело утаивая нелепые следы безобразий. И тем более странной выглядела эта его выходка, эта его поза, открывавшая на всеобщее обозрение улику, подразумевающую наказание. Я, не притронувшись к своим вещам, поторопился уйти - вид сергамены, виноватый, и в то же время торжествующий, был мне нестерпим.
Мой путь домой пролегал через гудящую разноголосицу базарной площади и я, заткнув уши и полузакрыв глаза, влился в меняющую, бранящуюся, торгующую толпу, согреваясь мечтами о непроницаемой тишине кабинета. "Какое мне дело, - размышлял я, - до того, как сергамена очутился на чердаке. Если я не буду впредь появляться там (а это самое разумное!) можно будет попробовать и вовсе о нем забыть и даже постараться убедить себя, будто со дня отправки зверя в столицу ни разу на чердак не подымался; тогда можно будет полагать, будто другого сергамены вовсе не существует - а, похоже, он и не существует; я слишком стар, слишком циничен и приземлен, чтобы уверовать в его раздвоение.
"Эгей!", - воскликнул некто, проведя рукой по моей лопатке.
Если бы я не воспроизводил многократно облик Радзамтала в своих мыслях, я бы, конечно, не узнал его - иноземные одежды, медно-рыжая горшкообразная шапка, богатая, пышная и при том довольно ухоженная борода (были все основания предположить, что бритва не касалась его скул с той самой аудиенции у господина наместника, когда привезли сергамену, иначе волосам было бы не покрыть немалой для них дистанции от подбородка до груди) - но нет! Я, не позволив застать себя врасплох, поздоровался первым.
Из вежливости и пространности ответной речи легко было заключить, что Радзамтал так же, как и я (если не лучше!) осведомлен о том, кого повстречал на рыночной площади. "Как я вас ждал!", - такая вот банальность вертелась у меня на языке, но я удержался от необдуманных реплик, каковому принципу усердно следовал на протяжении всей состоявшейся беседы.
- В добром ли здравии ваш сергамена? - спросил Радзамтал.
- Сетовать не на что.
- Не дурно ли ему? Хорошо ли спит? Знаете ли, мне выдавался случай познакомиться с причудами и нравом зверя когда я караулил его в те времена, когда им тешился мой господин.
- Раз так, я вряд ли сумею позабавить вас какой-нибудь новостью, тем паче что уже два дня, как его здесь нет. Господин наместник из самых верноподданнических соображений отправил зверя в столицу - вам, должно быть, понятно, кто удостоился такой милости.
- Да-да. Понятно - император. Но, как нам обоим хорошо известно, это никак не оправдывает выражения "Его здесь нет". Не так ли?
- Если вам угодно - извольте: он здесь. Я, к несчастью, посредственный лжец.
- И это понятно. И первое. И второе.
- В таком случае, чего вам от меня нужно?
- Слов.
- Простите, каких же слов ? - недоумевал и негодовал я.
- Скажите мне, что сергамена - всего лишь искусно сделанная механическая кукла. Скажите, что это подделка, имитация зверя. Или, например, скажите: "У него есть сердце" или "Он спит и ест" (вы же лекарь!) или "Сергамена - омерзительная и тупая тварь". Скажите, наконец, что сейчас, вот именно сейчас, его нет в тех комнатах, где он ранее обитал. Скажите и сделайте так, чтобы я поверил сказанному. Если вам это удастся, или удастся хотя бы наполовину, на треть, я отплачу вам так, как вы того пожелаете. Я состоятелен. Знатен. Вы будете вправе распоряжаться моими женами, детьми, слугами. Я и сам отдамся во власть ваших капризов и велений, если вы это сделаете. Вы сможете убить меня, если, разумеется, захотите, сможете помыкать мной, если вам это удастся - удастся доказать мне то, что я страстно желаю увидеть доказанным. Согласны?
Если бы все произошло не так, как произошло, я, возможно, поступил бы по-другому. Но тогда я, не изменившись в лице, вынул из камзола узкую матовую спицу, подобную тем, какими извлекают из горла несчастного обжоры застрявшую там рыбью кость, конец которой был отточен и смазан сильнейшим ядом (я слишком стар для того, чтобы позволить себе в когтях опасности уповать на кинжал и сродственные с ним орудия - это привилегия отчаянной и преисполненной храбрости молодежи) и проткнул его тело чуть пониже печени. Увы! Какого же еще обращения заслужил человек, неспособный смириться с очевидным: есть вещи, не допускающие лжи, ибо ложь святотатственна.
(с) Александр Зорич, 1994